— Но…
— Никаких «но». Принесите ему ходунки.
Лошадиное лицо сиделки оскорблено вспыхивает, но тут же оскорбление сменяется враждебной покорностью. Она бросает на меня убийственный взгляд и отправляется за ходунками. Проносится по вестибюлю, демонстративно неся их перед собой, и с грохотом швыряет рядом с моим креслом. Жаль, что на ходунках резиновые наконечники, а то приземлились бы они сейчас не с жалким визгом, а со звоном. А так совсем не то впечатление.
Я ухмыляюсь. Ничего не могу с собой поделать.
Она стоит рядом, подбоченясь, и глядит на меня в упор. Ждет, чтобы я сказал ей спасибо, не иначе. Я медленно поворачиваю голову, подняв подбородок, что тот египетский фараон, и нахожу взглядом пурпурно-белый полосатый купол шапито.
Полоски меня раздражают: в мое время в полоску были только торговые палатки. Купол шапито должен быть белого цвета — по крайней мере, в начале сезона. Потом, конечно, шатер постепенно покрывался грязью и травяными пятнами, но полосатым не бывал никогда. Похоже, продают они все то же самое: воздушную кукурузу, леденцы, шарики. Впрочем, в руках у детей я замечаю сверкающие мечи и еще какие-то движущиеся и мигающие игрушки, но до них слишком далеко, и я не разберу, что это такое. Догадываюсь, что родители выложили за них целое состояние. Кое-что не меняется. Лохи остаются лохами, а артиста всегда можно отличить от разнорабочего.
— Мистер Янковский!
Надо мной склоняется Розмари. Наши глаза встречаются.
— А?
— Поедете на ланч, мистер Янковский?
— А что, уже пора? Не может быть! Я здесь совсем недавно.
Она смотрит на часы — на настоящие часы, со стрелками. Слава богу, электронные часы как появились, так и исчезли. И как только люди не понимают, что «можно» далеко не всегда означает «нужно».
— Сейчас без трех минут двенадцать, — говорит она.
— Что ж, коли так. А какой сегодня день?
— Воскресенье, мистер Янковский. День Господень. День, когда вас приходят навещать.
— Я знаю. Я хотел спросить, чем нас сегодня кормят.
— Уверена, ничем из того, что вам понравилось бы, — отвечает она.
Я поднимаю голову, готовясь рассердиться.
— Ну, что вы, мистер Янковский, — смеется она. — Я пошутила.
— Знаю, — говорю я. — Что, теперь мне не хватает еще и чувства юмора?
Может, и не хватает: чего бы я иначе брюзжал? Я уже не понимаю. Настолько привык, что со мной обращаются, как со скотом — ругают, усмиряют, загоняют в хлев, держат в узде, что уж и не знаю, как себя вести, когда во мне видят человека.
Розмари везет меня к столу, где я обычно сижу, но я и слышать об этом не желаю. Ведь там этот старый хрыч Макгинти. Снова нацепил клоунский колпак — должно быть, с утра пораньше попросил его у сиделок, как последний идиот, а может, даже и спал в нем. А на спинке его кресла до сих пор болтаются воздушные шарики. Правда, они уже начали сдуваться и больше не парят, а скорее напоминают поникшие цветочные головки.
Когда Розмари разворачивает кресло в его сторону, я огрызаюсь.
— Э, нет. Не сюда. Вон туда! — я указываю на пустой стол в самом углу. Он дальше всего от моего прежнего стола, и есть надежда, что я ничего не услышу.
— Ну, перестаньте, мистер Янковский, — говорит Розмари и обходит кресло, чтобы оказаться ко мне лицом. — Так не может продолжаться вечно.
— Почему это не может? А что, если «вечно» закончится для меня на той неделе?
Она упирает руки в боки:
— Да вы хоть помните, из-за чего сердитесь?
— Еще как помню. Он врал.
— Вы снова о слонах?
Вместо ответа я поджимаю губы.
— Но ему-то так не кажется.
— Что за вздор! Уж если человек врет, то он врет.
— Он старый человек.
— Он лет на десять моложе меня, — отвечаю я, возмущенно выпрямляясь.
— Ох, мистер Янковский… — Розмари вздыхает и возводит очи горе, как будто взывая о помощи, а потом садится на корточки и накрывает мою ладонь своей. — А я-то думала, мы с вами друг друга понимаем.
Я хмурюсь. Она играет явно не по правилам.
— Может быть, он в чем-то и не прав, но он не врет, — произносит Розмари. — Он действительно верит, что носил воду для слонов. В самом деле.
Я не отвечаю.
— Когда вы становитесь старше — я не о вас, а вообще, ведь все стареют в разное время — то, о чем вы думаете и к чему стремитесь, начинает казаться частью вашей жизни. Вы начинаете верить в свои фантазии, сами того не ведая. Они становятся частью вашего прошлого, и если кто-то говорит вам, что вы врете, вас это не может не оскорбить. Ведь вы даже не помните, с чего все началось. А вас вдруг ни с того, ни с сего обзывают лжецом. Может, вы и правы относительно подробностей, но теперь-то вы понимаете, почему мистер Макгинти так обиделся?
Я сердито утыкаюсь взглядом в колени.
— Мистер Янковский, — мягко продолжает она, — давайте я вас все-таки отвезу за тот стол, где сидят ваши друзья. Ну, пожалуйста. Сделайте милость.
Ну, не восхитительно ли? Впервые за столько лет женщина просит меня сделать милость, а меня мутит от самой этой мысли?
— Мистер Янковский!
Я гляжу на ее нежное лицо, отделенное от моего всего двумя футами. Она смотрит прямо мне в глаза и ждет ответа.
— Ну, так уж и быть. Но только не просите, чтобы я с ними разговаривал, — говорю я, с отвращением отмахиваясь.
И я ни с кем не разговариваю. Сижу и слушаю, как Старый Врун Макгинти вещает о чудесах цирка и о том, как мальчиком помогал циркачам, а седовласые старушки внимают, склоняясь к нему все ближе, и глаза их затуманиваются от восхищения. Я просто-таки впадаю в неистовство.
Едва открыв рот, чтобы возразить, я встречаюсь взглядом с Розмари. Она заправляет салфетку за воротничок какой-то старухе в противоположном конце столовой. Но смотрит при этом на меня.
Я снова закрываю рот. Надеюсь, она заметила, как я стараюсь.
Она заметила. Подойдя ко мне, чтобы отвезти обратно после того, как мне принесли (и вскоре унесли обратно) коричневый пудинг, политый сверху растительным маслом, она наклоняется и шепчет:
— Я знала, что у вас получится, мистер Янковский. Знала.
— Да-да. Но мне было нелегко.
— Но ведь так лучше, чем сидеть за столом одному, правда?
— Возможно.
Она вновь возводит очи горе.
— Ну ладно, вы правы, — нехотя говорю я. — Так лучше, чем сидеть одному.
ГЛАВА 14
Уже шесть дней прошло с тех пор, как Марлена повредила ноги, но ее до сих пор не видно. Август тоже больше не приходит обедать на кухню, так что я сижу за столом один как перст. Когда я натыкаюсь на него во время обхода в зверинце, он вежлив, но отчужден.
Что касается Рози, то ее в каждом новом городе возят во время циркового парада в фургоне для бегемота, а потом показывают в зверинце. Она научилась переходить за Августом из слоновьего вагона в зверинец, а он, в свою очередь, перестал лупить ее почем зря. Она трусит рядом с ним, он же ведет ее, загнав ей поглубже крюк под переднюю ногу. В зверинце она стоит за веревочным заграждением, очаровывая толпу и принимая угощение. Дядюшка Эл не говорит ничего определенного, но, судя по всему, пока больше не собирается вводить номер со слоном.
Чем дальше, тем больше я беспокоюсь о Марлене. Каждый божий день, подходя к кухне, я надеюсь, что мы с ней наконец увидимся. И сердце сжимается всякий раз, когда ее там вновь не оказывается.
Еще один долгий день где-то у черта на куличках подходит к концу — когда катишься по железной дороге, все города на одно лицо — и Передовой отряд готовится отчаливать. Я валяюсь на постели, почитывая «Отелло», а Уолтер на своей раскладушке читает Вордсворта. Рядом с ним примостилась Дамка.
Вдруг она поднимает голову и рычит. Мы с Уолтером тут же вскакиваем.
В дверном проеме показывается большая лысая голова Графа.
— Док! — зовет он меня. — Эй, Док!
— Привет, Граф. Чем могу служить?
— Нужна твоя помощь.
— Без вопросов. В чем дело? — я откладываю книгу в сторону и оглядываюсь на Уолтера, который с трудом прижимает к себе извивающуюся Дамку. Она все еще порыкивает.
— У нас там Верблюд занемог, — шепотом говорит Граф. — Плохо ему.
— Плохо с чем?
— С ногами. Совсем не слушаются. Он их вроде как роняет. И руки не лучше.
— Он пил?
— Сейчас — нет. Но разницы никакой.
— Вот черт. Граф, ему нужно показаться врачу.
Граф морщит лоб:
— Так я для того и пришел.
— Граф, я не врач.
— Ты же лечишь зверей?
— Ну, это совсем другое дело.
Я оглядываюсь на Уолтера, но тот делает вид, что увлечен чтением.
Граф выжидательно моргает, глядя на меня в упор.
— Послушайте, — произношу наконец я. — Если ему плохо, давайте я поговорю с Августом или с Дядюшкой Элом, чтобы в Дубьюке вызвали врача.
— Они не станут вызывать ему врача.
— Почему?
Граф выпрямляется, пылая праведным гневом.
— Вот черт! Ты что, совсем ничего не понимаешь?
— Но ведь если у него и в самом деле что-то серьезное, они наверняка…
— Сбросят его с поезда, и все дела! — решительно заканчивает за меня Граф. — Вот если бы он был зверем…
Я тут же понимаю, что он прав.
— Ладно. Я сам вызову ему врача.
— Как? У тебя есть деньги?
— Ну… ну, нет, — ошарашено отвечаю я. — А у него?
— Будь у него деньги, разве стал бы он лакать джейк и сухой спирт? Ну, пойдем, хотя бы глянешь. Старик же из кожи вон лез, чтобы тебя выручить.
— Знаю, Граф, знаю, — быстро отвечаю я. — Вот только не понимаю, чем могу помочь.
— Ты же врач. Хотя бы глянешь.
Вдали слышится свисток.
— Пойдем, — говорит Граф. — Через пять минут отправляемся.
Мы идем в вагон, где едет шапито. Все до единой лошади уже на местах, а рабочие Передового отряда вовсю поднимают сходни, забираются в вагоны и закрывают двери.
— Эй, Верблюд! — кричит в открытую дверь Граф. — Я привел тебе Дока.
— Якоб? — доносится изнутри хриплый голос.
Я вскакиваю в вагон и, попривыкнув к темноте, различаю в углу Верблюда, привалившегося к груде мешков с кормом. Подойдя, я опускаюсь перед ним на колени:
— Что случилось, Верблюд?
— Кто ж его разберет, Якоб. Проснулся я пару дней назад и понял, что ноги меня совсем не слушаются. Что-то я их даже толком не чувствую.
— А ходить можете?
— Чуть-чуть. Вот только колени приходится задирать высоко, а то ноги как ватные. — Голос его опускается до шепота. — Но это не все, знаешь ли, — продолжает он. — Кое-что еще у меня не в порядке.
— Что еще?
Глаза его расширяются от страха.
— Ну, по мужской части. Ничего не чувствую… ну, спереди.
Поезд медленно трогается и покачивается, пока натягиваются сцепки.
— Отправляемся. Давай-ка выходи, — командует Граф, похлопывая меня по плечу. Он подходит к двери и манит меня к себе.
— Я проеду этот перегон с вами, — протестую я.
— Нельзя.
— Почему?
— Если кто прознает, что ты якшаешься с рабочими, то тебя — хотя скорее их — отсюда сбросят.
— Черт возьми, Граф, разве ты не из охраны? Скажи им, чтобы держали язык за зубами.
— Я еду в основном составе. Это участок Черныша, — манит он меня все настойчивей. — А ну, пошел!
Я смотрю в глаза Верблюду. В них читается страх, даже мольба.
— Мне нужно идти, — говорю я, — но в Дубьюке я вернусь. Все будет в порядке. Вызовем вам врача.
— Денег-то у меня нет.
— Ничего, разберемся.
— А ну, пошел отсюда! — кричит Граф.
Я кладу старику руку на плечо.
— Что-нибудь обязательно придумаем. Договорились?
Верблюд моргает слезящимися глазами.
— Договорились?
Он кивает. Всего один раз.
Я поднимаюсь с колен и шагаю к выходу.
— Вот те на! — пейзаж проносится мимо с такой скоростью, что я не верю своим глазам. — А поезд-то разгоняется куда быстрей, чем я думал.
— И дальше будет в том же духе, — добавляет Граф, кладя квадратную ладонь мне на шею и выпихивая меня из вагона.
— Что за черт! — ору я, размахивая руками, словно ветряная мельница. Ударившись о насыпь, я переворачиваюсь на бок. Рядом со мной плюхается еще одно тело.
— Ну что, убедился? — говорит Граф, поднимаясь и отряхивая зад. — Говорил же я тебе, плохо ему.
Я пялюсь на него в изумлении.
— В чем дело-то? — озадаченно спрашивает он.
— Да так, ни в чем, — я встаю и отряхиваю с одежды пыль и гравий.
— Уходи скорее. Тебе лучше вернуться, пока тебя здесь не заметили.
— Скажешь им, что я осматривал грузовых лошадок.
— А. Ну да. Хорошая мысль. Вот потому-то ты Док, а я — нет.
Я поворачиваю голову, но лицо у него совершенно бесхитростное. Махнув на него рукой, я направляюсь в сторону основного состава.
— В чем дело? — кричит он мне вслед. — Чего качаешь головой, Док?
— И что там случилось? — спрашивает Уолтер, когда я вхожу.
— Ничего.
— Да ладно. Я же все слышал. Колись, «Док»!
Я колеблюсь.
— Ну, один человек в Передовом отряде заболел.
— Да это и так понятно. Скажи лучше, как ты его находишь.
— Он боится. И, сказать по правде, это не его вина. Я бы показал его врачу, но мы оба без гроша в кармане.
— Это ненадолго. Завтра получка. А симптомы-то у него какие?
— Не чувствует рук и ног, и… ну, и еще кое-чего.
— Чего?
Я опускаю взгляд.
— Ну, видишь ли…
— Ах ты, черт! — Уолтер выпрямляется. — Так я и думал. Врача не нужно. У него имбирный паралич.
— Что-что?
— Имбирный паралич. Ну, или алкогольный. Назови как хочешь — все одно и то же.
— Даже не слышал о таком.
— Кто-то выпустил огромную партию ядовитого экстракта — насыпали туда какой-то химии. А оно разошлось по всей стране. Одна бутылочка — и ты погиб.
— Что значит «погиб»?
— Паралич разбивает. Может начаться в любой момент, если ты нажрался этого дерьма не больше двух недель назад.
— А ты, черт возьми, откуда знаешь? — в ужасе спрашиваю я.
Он пожимает плечами:
— В газетах пишут. Только недавно выяснили, что это такое, а пострадавших уже пруд пруди. Десятки тысяч, наверное. В основном на Юге. А мы там проезжали по пути в Канаду. Вот там-то он, должно быть, и обзавелся этим джейком.
Помедлив, я задаю главный вопрос:
— Это лечат?
— Не-а.
— Что, совсем ничего не могут сделать?
— Я же тебе говорю. Он погиб. Но если уж ты хочешь выбросить деньги, чтобы врач повторил тебе то же самое, то ради бога.
В глазах у меня мелькают белые и черные искорки — плывущий, дрожащий узор, затмевающий все остальное. Я падаю на постель.
— Эй, ты в порядке? — окликает меня Уолтер. — Послушай, парень. Что-то ты малость позеленел. Тебя там часом не вырвет?
— Нет, — отвечаю я. Сердце колотится, в ушах гудит — мне только что припомнилась маленькая бутылочка отвратительной на вид жидкости, которую Верблюд предложил мне в мой самый первый день в цирке. — Я в порядке. Слава богу.
На следующий день, сразу после завтрака, мы с Уолтером вместе со всеми выстраиваемся в очередь к красному фургону, где обычно продают билеты. Около девяти сидящий в фургоне человек подзывает первого по очереди, разнорабочего. Тот почти тут же разворачивается и, выругавшись, сплевывает прямо на землю. Следующий — еще один разнорабочий — тоже отходит от окошка вне себя от гнева.
Люди в очереди поворачиваются друг к другу, перешептываются.
— О-хо-хонюшки… — говорит Уолтер.
— Что это тут происходит?
— Похоже, удерживают из получки в стиле Дядюшки Эла.
— То есть?
— Большинство цирков понемногу удерживают из получки до конца сезона. А Дядюшка Эл, когда у него кончаются деньги, удерживает получку целиком.
— Вот черт! — сержусь я, когда от фургона в ярости отходит третий. Еще двое рабочих с мрачными лицами просто уходят из очереди, зажав в зубах самокрутки. — А чего же мы тут тогда теряем время?
— Это касается только рабочих, — отвечает Уолтер, — а артистам и боссам платят всегда.
— Но я ни тот и ни другой.
Уолтер оценивает меня взглядом.
— И правда — ни тот и ни другой. Бог тебя знает, кто ты такой, но человек, который сидит за одним столом с главным управляющим зверинца и конного цирка, не может быть рабо¬чим.
Это же ежу понятно.
— И что, часто так бывает?
— Ну да, — говорит Уолтер. Он откровенно скучает и ковыряет носком башмака землю.
— А потом хотя бы отдает?
— Думаю, никто не проверял. Народная мудрость гласит: если он задолжал тебе больше чем за четыре недели, лучше в день получки не показывайся.
— Почему? — спрашиваю я, наблюдая, как еще один человек в поношенной одежде отходит от окошка и разражается градом проклятий. Трое рабочих, стоявших перед нами, тоже уходят из очереди и, сутулясь, возвращаются к поезду.
— Ведь ты же не хочешь, чтобы Дядюшка Эл думал, будто он твой должник? Появись у него этакая мысль — ив один прекрасный день ты исчезнешь.
— Куда? Сбросят с поезда?
— Ну да.
— Ничего себе! Можно же просто не брать их с собой.
— Но ведь он должен им денег. Думаешь, ему бы сошло с рук?
И вот в очереди передо мной остается только Лотти. Ее светлые волосы, уложенные в аккуратные кудряшки, блестят на солнце. Человек, сидящий у окошка в красном фургоне, подзывает ее к себе. Пока он отсчитывает ей несколько купюр, они непринужденно болтают. Наконец он протягивает Лотти деньги, которые она тут же пересчитывает, облизнув указательный палец, а потом сворачивает в трубочку и прячет за корсаж.
— Следующий!
Я делаю шаг вперед.
— Как зовут? — спрашивает он, не поднимая глаз. Это маленький человечек с лысиной, опушенной тонкими волосами. На носу у него очки в проволочной оправе. Он пялится в лежащий перед ним гроссбух.
— Якоб Янковский, — отвечаю я, пытаясь заглянуть ему за спину. Фургон отделан планками из резного дерева, потолок в нем расписной. Помимо столика, в фургоне стоит сейф, а у одной из стен — раковина. На противоположной стене висит карта Соединенных Штатов, в которую воткнуты цветные булавки. Судя по всему, наш маршрут.
Человечек ведет пальцем вниз по гроссбуху и, остановившись, смотрит в крайнюю правую колонку.
— Извините.
— Что значит «извините»?
Он поднимает на меня глаза — само чистосердечие.
— Дядюшка Эл не хочет, чтобы к концу сезона вы были на мели. И всегда удерживает жалованье за четыре недели. В конце сезона получите. Следующий!
— Но деньги нужны мне сейчас!
Он неумолимо глядит на меня в упор.
— Следующий!
К окошку приближается Уолтер, а я отхожу, приостановившись лишь для того, чтобы сплюнуть в пыль.
Решение приходит, когда я нарезаю фрукты для орангутанга. Приходит вспышкой, знаком свыше.
У вас нет денег?
А что есть?
Возьмем что угодно.
Я дефилирую перед вагоном номер 48 и, пройдя туда-сюда по меньшей мере раз пять, наконец забираюсь внутрь и стучу в дверь купе номер 3.
— Кто там? — слышится голос Августа.
— Это я. Якоб.
Минутная пауза.
— Заходи.
Я открываю дверь и вхожу.
Август стоит у окна, Марлена сидит в одном из плюшевых кресел, положив голые ноги на пуфик.
— Привет, — краснея, говорит она и расправляет юбку, предварительно прикрыв ею колени.
— Привет, Марлена, — отвечаю я. — Как дела?
— Лучше. Уже немного хожу. Скоро снова буду в седле.
— Что же тебя сюда привело? — вмешивается Август. — Да нет, не думай, мы всегда рады тебя видеть. И даже по тебе скучали. Правда, Марлена?
— Ну… да, — говорит Марлена, поднимая на меня глаза. Я тоже краснею.
— Что-то я совсем забыл о правилах хорошего тона, — продолжает Август. — Хочешь выпить? — Взгляд у него неестественно строгий, губы сжаты.
— Нет, спасибо, — его неприязнь застает меня врасплох. — Я на минутку. Хотел кое о чем спросить.
— О чем же?
— Мне нужен врач.
— Зачем?
Я колеблюсь.
— Можно я не буду отвечать?
— Ага, — говорит он, подмигивая. — Понимаю.
— Что?! — в ужасе восклицаю я. — Нет, ничего такого. — Я оглядываюсь на Марлену, которая тут же отворачивается к окну. — Это для одного моего друга.
— Ну, конечно, — улыбается Август.
— Да нет же, честное слово. И вовсе не… Послушайте, я всего лишь хотел спросить, нет ли у вас на примете врача. Не берите в голову. Я пойду в город и поищу сам, — и разворачиваюсь, чтобы уйти.
— Якоб! — окликает меня Марлена.
Я останавливаюсь в дверях и некоторое время пялюсь через узкую прихожую в окно, а потом, пару раз вдохнув, вновь поворачиваюсь к ней лицом.
— Завтра в Давенпорте ко мне придет врач, — тихо говорит она. — Прислать его к тебе, когда мы закончим?
— Буду весьма обязан, — отвечаю я и, приподняв шляпу, ухожу.
На следующее утро очередь на кухне гудит, как растревоженный улей.
— Это из-за слонихи, — говорит человек передо мной. — А она все равно ни черта не умеет.
— Бедняги, — вторит ему приятель. — Это же стыд и позор, когда зверюга дороже человека.
— Простите, — встреваю я. — А что значит «из-за слонихи»? Первый вылупляет на меня глаза. Он широкоплеч, одет в грязный коричневый пиджак. Его обветренное лицо, темное, словно изюмина, исчерчено глубокими морщинами.
— Так она же стоит бешеных денег! А доя нее еще купили специальный вагон.
— Да нет же, что из-за нее произошло?
— Сегодня утром мы недосчитались людей. С полдюжины, а то и больше.
— Что, из поезда?
— Ну да.
Я ставлю свою частично заполненную тарелку прямо на раздаточный стол и направляюсь в сторону Передового отряда. Сделав несколько шагов, перехожу на бег.
— Эй, парень! — кричит мне сосед по очереди. — Ты ж еще не поел!
— Оставь его, Джок, — одергивает его приятель. — Ему, видно, надо кого-то проверить.
— Верблюд! Верблюд, вы тут? — Я стою перед вагоном, вглядываясь внутрь, в затхлую темноту. — Верблюд! Вы тут?
Ответа нет.
— Верблюд! Тишина.
Я поворачиваюсь лицом к площади.
— Вот черт! — выругиваюсь я, и пинаю гравий, пинаю снова и снова. — Вот ведь черт!
И тут из вагона слышится похныкивание.
— Верблюд, это вы?
В одном из темных углов раздается приглушенный шорох. Я впрыгиваю в вагон. У дальней стены лежит Верблюд.
Он без сознания, в руке у него пустая бутылка. Я наклоняюсь и поднимаю ее. Лимонный экстракт.
— Кто ты такой, черт тебя дери, и что, к чертям собачьим, здесь делаешь? — раздается за моей спиной чей-то голос. Я оборачиваюсь. Это Грейди. Он стоит снаружи у открытой двери вагона и курит самокрутку. — А, вот оно что. Прости, Якоб. Не узнал со спины.
— Привет, Грейди. Как он?
— Трудно сказать. Как вчера вечером надрался, так и не поймешь.
Верблюд всхрапывает и пытается перевернуться. Левая рука безжизненно болтается на груди. Он облизывает губы и принимается храпеть.
— Сегодня приведу врача, — говорю я. — Приглядишь за ним покуда?
— А то как же, — обиженно отвечает Грейди. — Что я тебе, Черныш, что ли? Кто, как ты думаешь, присматривал за ним этой ночью?
— Ну, что ты, Грейди. Ей-богу, я не хотел. Послушай, если он протрезвеет, не давай ему снова напиться. Я вернусь с врачом.
Врач взвешивает отцовские карманные часы на пухлой ладони, переворачивает и разглядывает через пенсне, а потом открывает, чтобы взглянуть на циферблат.
— Хорошо. Пойдет. Так в чем же дело? — интересуется он, опуская часы в карман жилета.
Мы с ним в коридоре рядом с купе Августа и Марлены. Дверь в купе все еще открыта.
— Нам нужно будет кое-куда прогуляться, — говорю я шепотом.
Врач пожимает плечами:
— Что ж. Пойдемте.