Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

М. ДЕМИДЕНКО

Дневник Пройдохи Ке





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ





1



Я, Артур Кинг, родился в 1930 году в Шанхае. Отец мой, Джеральд Кинг, больше двадцати лет представлял в Китае известную торговую фирму «Краун колониэл энд К°». Это был человек, весьма далекий от политики. Быть может, поэтому семья наша уехала из Шанхая только в ноябре 1950 года; мы могли бы, вероятно, жить там и дальше — новые власти относились к отцу корректно и не спешили причислить его к списку «нежелательных» иностранцев. Насколько я помню, дела «Краун колониэл» шли в то время совсем неплохо, новые китайские власти закупили у фирмы несколько крупных партий дорогостоящего радиотехнического оборудования. Впрочем, все это не столь уж важно.

Я окончил в Шанхае американский колледж, проявив, как меня уверяли, явную склонность к математическим наукам. Это радовало отца, который хотел, чтобы я поступил в Высшую коммерческую школу в Лондоне. Но мои собственные желания не соответствовали желаниям отца. Карьера коммерсанта не привлекала меня — она представлялась мне слишком скучной. Во мне бродили недостаточно еще осознанные, но неодолимые стремления жить независимо, не пребывать долго на одном месте, не обременять себя грузом прочных привязанностей, столь свойственных натуре англичанина даже в наше время.

Моя мать — дочь русского офицера, бежавшего из России в 1920 году. До сих пор я не пойму, что легло в основу странного брака моих родителей. Это были на редкость разные люди. Отец являл собой воплощение достоинства и хладнокровия — ничто на свете, кажется, не могло поколебать его твердых принципов, приобретенных еще в юности. Мать, напротив, отличалась характером неровным, была вспыльчивой, порывистой. Говорят, это типичный русский характер. Не знаю, так ли оно, но от матери во мне гораздо больше, чем от отца. Иными словами, я больше, наверное, русский, чем англичанин...

Как бы там ни было, в Высшую коммерческую школу я не поступил. В 1952 году, спустя год с небольшим после возвращения из Шанхая на Британские острова, отец мой скончался, и мне, по существу, была предоставлена полная самостоятельность в выборе жизненного пути. Имея средства, я мог бы окончить Оксфорд или, скажем, уехать в Австралию и заняться там каким-нибудь небольшим, но прибыльным бизнесом. Но вместо этого я направился в Гонконг и стал репортером в «Гонконг стандард».

В этой проклятой газете я сделал себе имя. Впрочем, что тут удивительного? Я молод, не обременен семьей, довольно бегло говорю на шести языках, не считая, разумеется, английского и русского. Туда, где пахло сенсацией или паленым — уверяю вас, это почти одно и то же, — редакция неизменно направляла именно меня. За шестнадцать лет я исколесил добрую половину нашей удивительной планеты. Мне есть что рассказать...

Ну хотя бы эту историю. В моей судьбе она сыграла совершенно особую роль.



2



Началась она с того момента, когда я познакомился с молодым вьетнамцем и через несколько минут понял, что влип. Глупейшее положение: я сидел на его тетрадях и не знал, что делать.

Во мне боролись два человека — один хотел встать и уйти, а второму очень не хотелось расставаться с тетрадями. Встать и уйти было просто. Те, за стеклом веранды, не задержали бы. Пока я не вызвал у них интереса. Тетради... Они не видели, что я сел на них. Руки мои лежали на столе, я вертел зажигалку.

Мы одновременно с парнем поглядели на окно веранды. Он умел владеть собой — удивительно в его годы. У него лишь побелели мочки ушей.

Он вдруг поднялся. И, не прощаясь, пошел к выходу. Он шел не спеша, огибая столики. Никто не обращал на него внимания. Люди пили пиво, какая-то американка лет под тридцать в обществе троих солдат морской пехоты призывно хохотала, два невозмутимых голландца пожирали омара, какой-то парень в яркой рубашке тряс музыкальный автомат. По-видимому, автомат был сломан и он хотел получить монету назад. Я действовал машинально. Уронил зажигалку, нагнулся и с ловкостью, которой никогда не ожидал от себя, сунул тетради под полу пиджака.

Я услышал выстрел, когда подходил к портье. Звук был слабый. Пистолет был с глушителем. Американка перестала смеяться и вскрикнула. Послышался стук упавшего кресла. Голландцы наверняка лишь на минуту перестали жевать, да парень у автомата грязно выругался по-испански. И все! Здесь Макао! Здесь главная заповедь — занимайся своим делом и не суйся в чужие, если не хочешь принести в жертву богу Любопытства собственную жизнь.

Я знал гостиницу. Я не поднялся вверх по лестнице, устланной красным синтетическим ковром, а рванул боковую низкую дверь и выскочил в коридор. Черным ходом, перепрыгивая через корзины с овощами, я выбежал в переулок.

На тротуаре, усыпанном шкурками бананов и мандаринов, обрывками бумаги, два велорикши играли в карты. Один проигрывал — это было ясно по хмурому выражению его лица.

— Чья очередь? Поехали! — крикнул я. — Быстрее!

Но они не обратили на мои слова внимания. Тот, кто проигрывал, взял колоду, разделил на две части, привычным точным движением загнул края карт, потом отпустил, и карты веером легли друг на друга.

— Поехали! — опять крикнул я: если он начнет сдавать, их не поднимешь с места лебедкой. — Второй пусть едет следом, — сказал я и прыгнул в коляску. Рикши поднялись и неохотно сели в свои седла.

Хорошо, что я нанял их обоих, — второй не наведет на след погоню. Что может быть интересного в этих тетрадях? Опять что-нибудь про воровство военного имущества в Сайгоне? Или свидетельские показания о крупной взятке? Мне не хотелось возвращаться к подобной теме. Я и так нажил себе врагов среди американцев. Два года назад я расшевелил муравейник.

Мне открыла служанка — новенькая, скорее всего малайка. Я прошел в холл.

— Клер! — крикнул я. — Добрый вечер!

Клер вышла с сигаретой в руке. Мы поцеловались. У нас с ней были странные отношения. Когда-то я присылал ей по утрам цветы. А теперь мы слишком долго знали друг друга.

— Опять? — спросила она.

— Да, — ответил я. — И, кажется, задержусь. Мне хотелось бы несколько дней никуда не выходить.

— Я сварю тебе кофе, — сказала она и вышла. Она удивительно меня понимала.

Тетради жгли мне руки, я бросил их в кресло. Нужно было обдумать, что же произошло. Вчера позвонила Дженни. Она сообщила, что хочет меня познакомить с интересным человеком. Дженни... На ней стоит остановиться особо. Она сама по себе была любопытным явлением — так сказать, яркая представительница «золотой молодежи» района Южно-Китайского моря. Это особый район нашей старушки Земли, своего рода разросшийся до гигантского масштаба Шанхай начала тридцатых годов, прозванный в то смутное время «клоакой мира». Мекка авантюристов всех мастей и национальностей. Здесь умирали с голода и от обжорства, от неудачной любви и венерических болезней, выигрывали в карты за ночь состояние и из-за трех пиастров расставались в туалете с жизнью; здесь ты мог поздороваться за руку с человеком, а через минуту узнать, что он прокаженный; рассуждать целый вечер о поэзии с профессиональным сутенером и дать чаевые министру. Здесь бесчисленное количество ресторанов, сомнительных кабачков, открытых притонов и одна-единственная библиотека в Гонконге — у английского губернатора. Безалаберное, жадное, безжалостное, скупое, пьяное и безответственное сборище бизнесменов, искателей приключений, мужественных рыбаков и не менее отчаянных контрабандистов, сборище людей, где удел честных тружеников — беспросветная нищета, а за богатство приходится расплачиваться собственным «я», привязанностями, не говоря уже об идеалах юности.

Дженни по национальности китаянка. Отец ее был уроженцем одной из южных китайских провинций, мать наверняка северянкой. Северяне отличаются от южан не только языком и обычаями, у северян слишком много примеси маньчжурской и монгольской крови. Отец Дженни был дельцом. Звали его господином Фу. Я не хочу называть его подлинного имени, потому что «подлинных» имен и фамилий у него было не меньше десятка. Официально господин Фу занимался перепродажей антикварных вещей.

С Дженни мы познакомились в самолете английской авиакомпании. Она возвращалась из Калифорнии домой. В Штатах она училась: окончила какой-то университет, получила диплом, который потеряла на первой же пирушке. Откровенно говоря, меня всегда интересовали подобные «модернизированные» молодые люди, которых в Америке открыто называют «цветными». Вернувшись из-за океана, они отказываются подчиняться родителям, не признают обычаев предков, хотя зов крови у них необыкновенно силен. Не один ростовщик из Сингапура или Манилы проклял тот момент, когда послал своего отпрыска набираться ума-разума к проклятым «заморским чертям». «Модернизированных» юнцов куда больше интересовали проблемы секса, чем цены на бананы, чем разработка ценных пород древесины в малярийных болотах Суматры. Дженни (ее настоящее имя было, конечно, иным) лепетала что-то о поп-искусстве, каких-то нелепых, лишенных элементарного смысла пьесах студенческой группы любителей театра...

Потом мы встретились в Гонконге. Она завизжала и бросилась мне на шею. Возможно, это считалось хорошим тоном там, в Калифорнии. Целый вечер она жаловалась, что умирает от скуки, а потом зверски напилась.

Вообще-то, к Дженни следовало относиться осторожно. Вполне возможно, что разговор по телефону был подстроен ее отцом. И все же я, как бабочка на свет, полетел в Макао. В таких случаях я уже ничего не мог с собой поделать. Когда парень сунул мне под столом тетради, первое, что пришло в голову, — это провокация. Но потом я увидел за окном людей. Но ведь я видел и Дженни. Я не мог ошибиться. А может быть, это была не она? Нет, все-таки это была Дженни! Правда, девушка стояла в тени. Зачем она пришла сюда? Если бы хотела предупредить об опасности, она нашла бы способ.

И все-таки парня убили. Скорее всего он знал что-то.

Ладно, как-нибудь разберусь, что там написано.

Вошла Клер. Служанка вкатила вслед за ней столик.

Что больше всего мне нравилось в доме у Клер — отсутствие тяжеловесной старинной мебели. Такая мебель загромождает квартиры европейцев в Гонконге и Макао — своего рода атавизм, в здешнем климате огромное трюмо и серванты быстро гниют и превращаются в ужасную рухлядь, в комнатах с вечно опущенными жалюзи стоит прочный запах плесени. А у Клер было светло и просторно.

— Ну что ты будешь врать на этот раз Павиану? — спросила Клер.

Павианом мы называли моего шефа. Шеф в самом деле походил на павиана — вытянутая вперед нижняя челюсть, спутанная грива волос. Сходство усиливала его речь: когда он злится — а это было его обычным состоянием, — он выкрикивал какие-то нечленораздельные фразы, как будто рычал павиан.

— Что-нибудь придумаем, — сказал я.

Я хотел было рассказать ей о том, как полчаса назад убили парня, но решил, что она будет уже в который раз упрекать меня в легкомыслии. Женщины так устроены, что, если с мужчиной случается несчастье, они считают, что в нем прежде всего виноват он сам. Может, поэтому я и не женился. Трудно даже представить, как бы я жил, будучи женатым.

— А что ты ему скажешь?

— Что женюсь на тебе. И у нас уже началось свадебное путешествие.

— Не валяй дурака. Я спрашиваю серьезно.

— Скажу, что есть дело. Кажется, что-то интересное.

Соединили довольно быстро, быстрее, чем я предполагал. В трубке вначале треснуло, потом раздался хриплый голос Павиана.

— Шеф, — сказал я, — как вы себя чувствуете?

— С каких это пор вы стали интересоваться моим самочувствием? Что там у вас, выкладывайте.

— Я задержусь на неделю.

— Что там?

— Объясню, когда приеду, — сказал я.

Павиан буркнул что-то, в трубке опять щелкнуло, разговор кончился. Я мог считать, что разрешение получено.

— Полдела сделано, — сказал я. — Прикажи, чтоб постелили. Спокойной ночи, Клер! Не знаю, что бы я делал, если бы не ты. Ты молодец!

Я пошел наверх в свою комнату, которую всегда мне отводили, когда я приезжал в этот дом.



3



А тетради все-таки стоили риска. Это стало ясно после первых же страниц — кое-что, правда, я перефразирую, домысливаю, некоторые имена сознательно опускаю. У меня для этого есть основания плюс неточности, которые бывают при всяком переводе, тем более с такого текста, который попался мне, — сплошная головоломка. Конечно, мой перевод дневника, тем более те места, которые я восстанавливаю по памяти, стилизован, но я думаю, читатель от этого не будет в обиде...

...Я засел за тетради. Из-за них убили человека?

Я читал первую тетрадь.



Т е т р а д ь



«...Два дня не работаем. Наш сброд перепился... Так хочется увидеть Балерину... Но почему-то около столовой появились охранники во главе с Комацу. Проклятый японец! Он требует, чтобы его величали Комацу-сан, не хватало еще прибавлять к его имени «сейсан», я с удовольствием прибавил бы — «бака»[12]. Комацу-бака. Охранники не разговаривают. Хотя бы теперь нас не охраняли как пленных! Мы сами согласились сюда ехать. Работу сделали. Давай гони доллары на бочку, и гуд бай.

Вообще-то я ловкач. Сейчас, вспоминая, как обвел джи-ай[13], смеюсь до икоты. Нашли дурака! Правда, когда проглотишь горячее, забываешь, как было горячо. Кто-то погорел... Говорят, какой-то журналист из Гонконга тиснул статью о медикаментах. В Шолоне все воровали. И в Сайгоне тоже. Янки тащили все, что под руку попадет. Гнилушка Тхе был лишь подставным лицом. Откуда у него могут быть медикаменты? Американский полковник ему продавал. Целый пароход растащили, а на мне захотели поехать охотиться на тигров. Пройдоха Ке не такой дурак, как они думали. Пройдоха Ке смылся. Что я заработал на медикаментах? Ничего. Все матери отдавал, да старший брат требовал денег. Он «сидит на игле». Ему морфия нужно все больше и больше. Он сумасшедшим становится, если с утра не «ширнется». Убить может. Это американцы его приучили «ширяться». Вначале он курил марихуану. Потом она на него перестала действовать. На героин у него денег нет... Какой только дрянью он не кололся! Страшно смотреть было, когда его ломало. Ненавижу наркоманов!

Американец и Гнилушка Тхе выкрутились. Меня хотели засудить. А теперь ищите птицу... Пройдоха Ке улетел туда, где отцветает заря и расцветает лотос.

Теперь через три дня я буду на материке. Надо проститься с Толстым Хуаном. Он у нас повар. Тоже ворюга.

И все-таки обидно до слез, что охранники щелкают затворами, как совы клювами. Утром и вечером рассаживаются за запретной чертой и в карты режутся, а ты не смей к черте подойти. Куда отсюда убежишь? Кругом море. Правда, на юге и на востоке темнеет земля. Может, и там острова? На карте здесь островов тьма, мы даже не знаем, на каком из них находимся. Запрятались, как змеи в камни, в десяти метрах от берега не найдешь входа в бухту. Кругом джунгли. Отсюда бежать некуда. А у катеров тоже охрана.

Я пришел в гараж, простился с самосвалом. Сколько я на нем земли вывез! Джунгли, как тигр — голыми руками клочка земли не вырвешь. Они дикие и непобедимые, джунгли. Они вызывают уважение. Их здесь называют по-малайски — римба. Мы проложили дорогу, забетонировали ее. Но вскоре через бетон пробились побеги бамбука...

...Почему я стал писать дневник? Потому что мне попалась красная тетрадь, изготовленная где-то на Тайване. На каждой странице тетради стоит иероглиф жи — дня, юэ — месяца и нянь — года. Это дневник. На первой странице портрет тощего Чан Кай-ши в генеральском, или кто он там — фельдмаршал? А, вспомнил, генералиссимус, так вот, в мундире генералиссимуса. Красуется как попугай! И чего вырядился? Я пишу дневник и потому, что мне скучно. Третий день ничего не делаем, пора сматываться. Мне что-то не нравится затишье. От таких, как Комацу-бака, всего можно ожидать. Я видел, как они сбросили со скалы Маленького Малайца — не того, что сейчас дрыхнет в бараке на нарах, накурился «дури» и дрыхнет, А другого. И что хорошего в наркотиках? Откровенно говоря, я никогда не пробовал даже марихуаны. У нас на улице многие мальчишки и девчонки курят. Правда, те, кто сочувствует партизанам, те не курят, курят те, кто связан с американцами.

Так вот, про моего брата... Он калека. Партизаны ему ногу оторвали: нет, его не привязывали к танку, как это делают янки с пленными, — он попал под минометный обстрел. Старший брат обслуживал американские турбинные многоцелевые вертолеты «Белл Н-1». Сильная машина! Еще есть «ганшипс» — «пушечные корабли», бронированные вертолеты «боинг-вертол». Они начинены боеприпасами, как креветка икрой. Восемь пулеметов или автоматических пушек, управляемые ракеты-минометы... У этих машин задача — кружить над джунглями и стрелять по всему, что движется. Представляю, как по тебе шарахнет из шестиствольного электрического пулемета! Он выпускает в минуту шесть тысяч пуль, я сам читал в рекламном проспекте. Я видел однажды, как бьет электрический пулемет. Он сжирает около двух киловатт, что-то вроде трех лошадиных сил. Когда красные захватили американское посольство в Сайгоне, контрразведка арестовала жителей ближайших кварталов. Я случайно попал в облаву — шел за товаром к Гнилушке Тхе. У нас в городе привыкли к выстрелам, ночью лучше не выходи — патрульные с перепугу перестреляют. Офицер узнал меня (они вместе с братом служили где-то) и отпустил. Да я бы и сам выкрутился — Гнилушка Тхе выручил бы... Или откупился бы, нашел бы выход — не раз попадал в облавы. Самое страшное — попасть в облаву в джунглях. Тогда все — считай, ушел к предкам; еще повезет, если сразу пристрелят, а то назовут партизаном и будут пытать. Старший брат рассказывал, как пытают партизан или тех, кого подозревают в связи с партизанами. Даже со скотиной такого не делают! И вот, когда я пробирался домой, я видел, как палят из шестиствольного пулемета. Выстрелов не слышно, вроде турбина ревет.

Расскажу про брата. Он тоже попал в облаву, еще до Ки[14]. Брата схватили и загнали в казарму, напялили форму. Он попал на плато где-то около Камбоджи. Ему надо было сразу дезертировать, а он замешкался. Однажды ночью партизаны обстреляли аэродром — пожгли самолеты, ударили и по казармам, и старшему брату оторвало ногу. Он уже тогда курил марихуану. Там все курят марихуану. А когда вернулся домой, злой, как демон темноты, меня отлупил костылем... Самые злые калеки, у кого нет руки или ноги. Когда он вернулся домой, то «сел на иглу». Это смерть. Лет восемь, не больше, живут такие».



4



В дверь постучались. Вошла Клер. Хоть я и жил в ее доме, эта комната считалась моей, и сюда никто не входил без стука, даже хозяйка.

— Ты что, нездоров? — спросила она встревоженно.

— Эх, Клер! — сказал я. — Наверное, ты абсолютно права — я легкомысленный человек. Видишь эти бумаги?

Я показал ей стопку тетрадей.

— Из-за них убили человека. А ведь в злоключениях этого парня косвенно виноват и я.

— Ты всегда преувеличиваешь.

— Нет. На этот раз самую малость. Помнишь, я написал о хищении медикаментов в Сайгоне? Тогда было проще.

— Очень серьезно? — спросила Клер.

— Никогда еще не было так серьезно. Что-то нужно предпринимать. Что? Пока не знаю. Ясно одно — немедленно надо отсюда выбираться. Конечно, убить европейца им сложнее, чем вьетнамца. Но ты знаешь, сколько существует способов избавиться от ненужного человека...

— Я могу чем-нибудь помочь?

— По-моему, нет. Чем ты можешь помочь? Переодеть меня сестрой милосердия?

— Прости, дорогой, — сказала она мягко. — Если это серьезно, может, на этот раз ты посвятишь меня в свои дела?

Я ни разу не рассказывал ей о тех перипетиях, в которые попадал. И дело было не только в моей профессии или в том, что я жил в Гонконге, а она в Макао, собственно, в другом государстве, — дело заключалось в ином. Я, как гончая, весь напрягаюсь и делаю стойку, когда чувствую опасность.

Нет, таким людям, как я, нужно действовать в одиночку. Зачем ставить под удар друзей? Ведь чем дольше живешь, тем труднее находить их.

— Кое-что самому неясно, — сказал я. Я старался говорить как можно спокойнее.

— Артур, — сказала она, — на этот раз ты мне расскажешь, что с тобой приключилось. Я имею право знать. Мне надоело быть игрушкой в твоих руках. Ты всегда являешься неожиданно и так же исчезаешь. Я женщина, и, если тебе бывает трудно, мне в сто раз труднее. Мне иногда хочется просто поговорить. Я не могу добраться до тебя даже по телефону. Игра у нас неравная. Поэтому выкладывай!

Меня приперли к стене. Но все-таки я не имел права рассказать правду — бывают такие обстоятельства. «Знания умножают страдания» — классическая формула. Если принять ее за истину, то в наше время счастливыми могут быть только клинические идиоты.

— Тут об одном острове, — начал я издалека. — Интересно... необычайно.

Я помолчал. Закурил.

— Он отсюда недалеко, сравнительно, конечно, тем более если исчислять расстояние парсеками и прочими космическими мерами длины. Он здесь, в нашем районе... Я как-то был там...

Теперь я знал, что ей говорить!

— Я был на этом острове, — повторил я. — Помнишь, была сенсация?

— Какая? Подстроенная тобой или твоими коллегами? Скажи честно, многие из ваших сенсаций хотя бы на треть основывались на фактах?

— Понимаешь, — сказал я, — наша газета выходит каждый день. Действительная сенсация, если подходить со строгими мерками моего отца, случается не чаще одного раза в месяц. Но газет десятки, и в каждой газете сидит свой Павиан. А ему нужна пища — он рычит и требует сенсаций. Между прочим, в истории есть классический пример... Это сказки Шехерезады «Тысяча и одна ночь». Шах — это почти мой Павиан — требовал от Шехерезады каждую ночь сенсации, в противном случае ей грозила смерть. Мне в подобной ситуации грозит увольнение.

— Ладно, — сказала она. — Не уклоняйся в сторону! О какой сенсации ты говорил?

— Ах да! — Я замолчал. Она сегодня была удивительно последовательной, мой друг Клер. Но говорить что-то нужно было, и я продолжал: — Так... Вот... Лет пять назад на этом острове поймали «йети»[15]. Я мчался туда сломя голову и все-таки опоздал. Проторчал в Шолоне два дня, пока не уговорил капитана одного лесовоза подбросить меня к острову. Капитан согласился. Но как выбраться оттуда?.. Это я должен был придумать сам.

И все-таки я опоздал — там уже сидели ребята, человек двадцать. Стояли палатки, на газовых плитках варили кофе, а весь берег был усыпан банками из-под пива. У каждой цивилизации свои следы. Ребята встретили меня дружным хохотом. Еще бы! Их подбросили на вертолете американской метеослужбы. Меня янки ни за что бы не взяли — я для них «нежелательное лицо». Это все после статьи о хищениях в армии США.

И видела бы ты этого «йети», эту сенсацию! Солдат микадо. Он не помнил, как его зовут. Он сидел испуганный, маленький, личико сморщенное, как у старой обезьянки. Ребята дали ему куртку и штаны. И когда ему мазали язвы, то его приходилось держать. Он визжал, брыкался и пытался укусить. От него шел такой запах... У тебя бы на неделю пропал аппетит. А моим коллегам хоть бы что! Они влили ему в рот несколько глотков джина. Дурацкая шутка! Он чуть было не взорвался и не убежал в джунгли. Он залез на дерево, потом свалился и запел. Да!.. Выл, как гиена. Волосы дыбом вставали! А Боб из «Рэйдио корпорейшн», ты его знаешь, я был у тебя с ним, цыкал на нас и записывал «песню Робинзона XX века» на пленку. Говорят, прилично заплатили. Пленку купили японцы, их можно понять. Двадцать лет солдат Страны восходящего солнца прыгал по острову во имя величия нации. От этой песни теперь бы все новобранцы разбежались. А потом я неделю жил жизнью этого солдата — меня не взяли на вертолет, как я и думал. Правда, была разница — у меня была палатка, сигареты, виски и транзистор. Я слушал мир, и он был далек, точно на другой планете.

Где-то кипели страсти. Закрылась всемирная выставка. В Японии увеличили бюджет на военные нужды — что-то около полтриллиона иен. А мне до всего не было никакого дела. Я лежал, смотрел в небо. Первые мои каникулы в жизни — за целую неделю я не написал ни строчки. Представляешь, ни одной строчки. Я жил в полудреме. Отпускаешь все тормоза. Прекрасное и страшное состояние. Сидишь с удочкой у кораллового рифа. И неважно, поймаешь рыбу или нет. Ты чувствуешь себя частицей моря, неба и солнца. Единственное, чего мне не хватало, это тебя.

— Ты говоришь правду? — спросила Клер. Глаза у нее почему-то стали грустными и мечтательными — так дети слушают сказку.

— Да, я думал о тебе, — сказал я, сам веря в то, что говорю. — Представляешь, мы выстроили бы бунгало. Целый день качались бы в гамаке, слушали джунгли, а когда надоест, брали бы акваланги и плыли к рифу. Меня бы не терзал Павиан, тебя бы не терзали твои клиентки... А на рождество я обязательно написал бы письмо Павиану и выложил все, что думаю о нем.

— Понимаю, — сказала Клер, и огонек потух в ее глазах. — Ты бы написал... А письмо положил бы в пустую бутылку и бросил в океан — может быть, человечеству посчастливилось бы лет через сто ознакомиться с твоим посланием редактору.

— Я не думал, что ты такая... практичная, — сказал я, делая вид, что обиделся.

— Ты нарисовал очень заманчивую картину, — продолжала Клер несколько раздраженно. — Но ты первый не выдержал бы и сбежал. Если я для тебя непременная принадлежность рая, то почему ты не задерживаешься у меня больше двух дней? Почему даже эти два дня ты работаешь?

Клер грустно улыбнулась.

— Почему я работаю? — переспросил я. — По простой причине... В этом мире может выжить тот, кто лучше работает, у кого быстрее реакция, кто может получить больше информации и, самое главное, обработать ее, извлечь полезное. И опять работать! Эту гонку пресса называет прогрессом, а все остальное — застоем, началом отмирания.

Не знаю, поверила ли она в то, что я ей рассказал. Пожалуй, все-таки поверила. Во всяком случае, сделала вид... В конце концов, я не солгал. Был и японский солдат, и остров — я действительно прожил несколько чудесных дней на маленьком острове, где меня развлекали шум прибоя и крики попугаев. Но тот был другой остров. И совсем в другом месте, и в другое время.

Поверила Клер или нет, у нее хватило такта оставить меня в покое. Что-то изменилось в наших отношениях, я это почувствовал сразу. Да, у Клер появилось что-то новое... Пожалуй, я не удивлюсь, если в один прекрасный день ее служанка скажет, что хозяйки нет дома...

Женщины не любят неопределенности. Они требуют четкого солдатского ответа: да или нет.

Я подошел к окну. Жалюзи были опущены. Жалюзи, как темные очки — ты видишь, что происходит вокруг, но никто не видит выражения твоих глаз.

Я оглядел улицу. Мелькали редкие машины. Плавно катились коляски велорикш. В Макао нет правил уличного движения в европейском понимании. В Европе шофера задерживает полиция, если он едет на красный свет. За такое нарушение берут штраф или лишают водительских прав. То в Европе. А в Макао вообще нет водительских прав — эти права автоматически предоставляются хозяину машины с момента покупки ее. Светофоры... Их поставили на главных улицах. Пустая затея. Никто не обращает на них внимания. Чтобы вести машину по кривым многолюдным улицам португальской колонии, требуются крепкие нервы и реакция партерного акробата. Каждую секунду под твои колеса может метнуться неосторожный прохожий или рикша встанет поперек улицы. Поэтому никто не удивляется, когда машина влетает на тротуар и шаркает крылом о стену или даже сбивает человека на пороге собственного дома. Правила, конечно, кой-какие есть, неписаные и тем не менее обязательные. Нельзя, например, сбивать бампером иностранцев, полицейских, нельзя давить собак, нельзя пересекать улицу, если по ней движется похоронная процессия...

Я еще раз оглядел улицу. Ничего подозрительного пока не было. Пожалуй, рановато тем, кто застрелил парня в баре, выйти на мой след. Жалюзи. Они не только защищали от безжалостного солнца, через них было хорошо стрелять — идеальное прикрытие для покушения.

Я отошел от окна, достал зажигалку в виде пистолета. Настоящего оружия я никогда с собой не беру. Это уже было не правилом, а законом. Его ввел когда-то русский путешественник Миклухо-Маклай. Нервы могли не выдержать... Нервы — это только нервы. И если бы я в минуту смертельной опасности пустил в ход оружие, это был бы верный конец, и не только карьеры журналиста. В конце концов, все те, за кем я охотился как репортер, испытывали ко мне не большую ненависть, чем к москиту, а москита прихлопывают, когда он кусает. Но если москит летит по своим москитным делам, вряд ли кто, кроме одержимых, будет его ловить. Мой бизнес — новости. Это все знали и даже относились ко мне сочувственно. Я был газетчиком, этим объяснялось все. Но если бы я выхватил пистолет и открыл стрельбу... Откровенно говоря, мне не хотелось ездить под усиленной охраной, как видному политическому деятелю (газета бы на этом разорилась), и я не хотел уходить в подполье.

В данный момент я должен был отлежаться у Клер, как енот. На меня шла охота. Призом служили тетради, и, как только я от них избавлюсь (продам или опубликую), я смогу чувствовать себя в относительной безопасности. Если в тетрадях стоящие сведения, заинтересованные лица вначале даже не будут угрожать. Они вступят в деловые переговоры, будет объявлен негласный аукцион — кто больше? И вот если я по какой-либо причине не захочу разойтись с ними «со взаимным уважением», тогда тетради попытаются похитить. Мне будут угрожать, в ход пойдет все. И опять дело не в том, что кому-то нужна моя жизнь — она будет лишь препятствием на пути к «товару».

Я должен был отлежаться у Клер, а поэтому не имел права тратить впустую время. Выигрывал тот, кто лучше умел работать.

Я снял покрывало с кушетки, свернул его и положил на стол. Потом достал пишущую машинку, поставил на одеяло — теперь не будет слышно стука. Пододвинул дневник. Я сразу переводил и печатал на машинке. На всякий случай я заготовил три экземпляра.



5



Т е т р а д ь



«...Четвертый день мы ничего не делаем. Комацу-бака просчитался. Комацу-бака дурак, он не заподозрил, что если мы не будем ничего делать, то мы будем думать, а раз мы будем думать, то вспомним все обиды, а если все обиды вспомнятся, их станет настолько много, что они заглушат страх, как джунгли заглушают вырубку. А забыв про страх, люди потребуют ответа: «Чего нас тут держишь? Хватит. Давай расчет. Давай баржу или катер, вези на континент... Работа сделана, ты теперь нам не хозяин...»

Припомнить было что. Старший брат приковылял со Старого рынка... Протез ему так и не выдали, кто-то поживился за его счет. Да если бы и выдали брату протез, он бы давно обменял его на «ширево». Он был конченый, мой старший брат, — красные белки глаз, расслабленная походка: я наркомана вижу за три квартала. Посмотришь в их расширенные зрачки и точно увидишь бездонный океан — глаза ничего не выражают, все чувства заглушены, все мысли заглушены, человек спрятался в себе, как большая светящаяся улитка в раковину. Брат был страшен по утрам. Он вставал опустошенный, злой, как старый шакал, безжалостный, как голодный крокодил, отвратительный, как больной проказой огненный дракон. Для старшего брата не существовало ни матери, ни меня, младшего брата, для него ничего не существовало, кроме маленькой ампулы с белой жидкостью. Он не мог ни есть, ни пить, он не мог дышать... Задыхался, потный и жалкий, и в то же время страшный, как направленный в грудь ствол автомата. Он искал дрожащей, иссушенной рукой шприц. Шприц грязный, ржавая, тупая игла... Он отламывал головку у ампулы... Я на всю жизнь пропитался этим характерным похрустыванием стекла, точно скрипели суставы ревматика. Он погружал в ампулу вонючую тупую иглу, он выжимал каждую каплю. Он колол себя в ногу, в мышцу, без всякой дезинфекции, а если на нем были брюки, прямо сквозь штанину. У него уже появились незаживающие язвы. После укола он замирал, точно прислушивался к чему-то внутри себя, вздыхал с облегчением, не торопясь прятал в коробок из-под китайской туши шприц с иглой, виновато улыбался, и казалось, что он вновь стал таким, каким был до армии, до того, как его схватили во время облавы, одели в солдатскую форму и бросили на растерзание американским сержантам-инструкторам.

— Мама, — говорил он. — Ты не плачь. Я отвыкну... У меня очень болела нога, пальцы на ногах. — И он показывал на култышку. — Мне обещали сегодня работу... Я буду работать. Мы еще заживем, и ты перестанешь вязать цветы...

Мама изготовляла искусственные цветы из обрывков проволоки, цветной бумаги и лоскутков бархата. Она была большая мастерица, наша мама, ее цветы были даже лучше, чем живые... Но теперь она слепла от слез, и цветы у нее получались грубыми и как будто мятыми. И она не зарабатывала даже трети тех пиастров, которые получала когда-то за свою работу.

Мы знали, что старший брат врет и верит в свое вранье. Он почти бредил, потому что реальной жизни для него не существовало — для него существовал лишь страх, что через пять часов потребуется новая ампула, которую он обязательно должен достать, непременно раздобыть, иначе начнутся муки, его начнет ломать. Невыносимо было глядеть, когда его ломало. Он покрывался потом, без наркотика его организм не воспринимал даже воду, не то что рис или мясо... Он задыхался. Он орал на нас. Он был тираном и проклятием, был нашим страданием и позором. Если бы он был один такой на весь Сайгон!.. Они, наркоманы, собирались около кинотеатра «Белый лебедь». Там у них было место сбора: американских солдат и наших — женщин, мужчин, девушек и молодых парнишек. У них были свои законы, своя жизнь, жуткая и туманная, полная грез, разделенная четким ритмом поисков новой порции «счастья»... Другого для них не существовало, для них границей времени была ампула и поиск новой ампулы.

Так вот, мой старший брат приковылял с базара, вызвал меня во двор и сказал:

— Уматывайся поскорее... Немедленно. Сейчас за тобой придут. На «джипе» — полиция. Хватают тех, кто торговал медикаментами. Гнилушка Тхе скрылся, свалил все на тебя и на других «козявок». Бери куртку. Деньги есть? Поезжай на старые склады, спроси одноглазого по кличке Виски. Скажи, что ты мой брат, он тебя спрячет...

И Виски спрятал — я оказался на странном острове. Интересно, сколько они с братом получили за меня? Продали меня в рабство. На старшего брата я не обижаюсь — он старший брат, а вот одноглазый... Мне не хотелось, чтобы он зарабатывал на мне.

Набирали на стройку только цветных. Нас оказалось восемьдесят человек... Охраняли нас батаки и даяки — безжалостные бандиты, особенно даяки. А во главе банды палачей был японец. Комацу-сан, будь проклята та минута, когда его родила мать. И будь прокляты его дети и внуки, и пусть издает зловоние все, к чему прикоснется его рука! Был еще повар — чистокровный португалец, Толстый Хуан, хозяин Балерины. Каких только тут не было «болтанок» — мулаты и евразийцы, метисы и полукитайцы-полунегры, полуиндийцы-полукитайцы, гремучая смесь из всех языков и национальностей! Приказы отдавали на английском языке, да еще раздавалась ругань Комацу по-японски... Мы толком не знали, кого как зовут, хотя прожили в бараках полтора года. Никто никому не доверял, и если мы не зарезали друг друга, так это благодаря жестокой дисциплине. За малейшее нарушение беспорядка полагался карцер. Когда Маленький Малаец взбунтовался, приехал белый — немец, начальник Комацу. Этот штатский немец — инженер, но выправка у него была военная. Ходили слухи, что он бывший эсэсовец. Он руководил строительством. Комацу лишь следил за нами, поддерживал порядок и чинил суд да расправу. Когда взбунтовался Маленький Малаец, приехал немец... Маленького Малайца избили до синевы. Били «черным Джеком» — продолговатым кожаным мешком, набитым песком и свинцовой дробью. «Черный джек» запросто ломает руку или ключицу, а если вместо кожаного мешка песком и дробью набивали снятую чулком шкуру морского угря, тогда... Один хороший удар — и нет человека.

Маленького Малайца вытащили на скалу... Нас построили. Мы жили, как военные. У нас были командиры отделений и взводов — даяки. Нас выстроили, потом Маленького Малайца вытащили на скалу и сбросили вниз. Он разбился об острые камни, и крабы и акулы сожрали его мясо вместе с костями. Помню, потом расстреляли двоих, тоже перед строем. И мы испугались и перестали доверять друг другу. И если возникала драка, даяки влетали с «черными Джеками» и били подряд — никогда не выясняли, кто прав, а кто виноват.

Работали мы по двенадцать-четырнадцать часов: строили тайную пристань. Для кого? Об этом я узнал несколько дней назад. Хуан проболтался. Он говорил и оглядывался. Быстрей бы отсюда выбраться. Комацу что-то затеял. У меня предчувствие. Интересно, отдадут они нам деньги, которые обещали заплатить за полтора года каторги? Если Хуан не наврал, то может произойти всякое.

Комацу успокоил нас.

— Деньги, — сказал он, — выплатят перед самым отъездом. Иначе вы проиграете их в карты. Денег много, получите сполна. Вы теперь миллионеры. О\'кэй! — закончил он свою речь.

И мы от радости завопили на всех языках, которые есть на земле.

...Нас повзводно повели в столовую. Воспользовавшись толкотней у входа, я попытался проскочить на кухню. Я хотел увидеть Хуана. Черт возьми, у кухни стояли часовые. И все же мне повезло. Когда я хотел уже бежать обратно, увидел в дверях Толстого Хуана. Он делал мне какие-то знаки. Он казался очень встревоженным. Таким я его еще не видел. Я бросился к нему, несмотря на угрожающие крики часовых. В самом деле, не будут же они стрелять!

Толстый успел только сказать: «Ничего не ешь! Ничего не ешь сегодня!»

Даяк, конечно, ничего не слышал. Но он точно озверел и бросился на меня со штыком. И вот тут-то я понял, что этот охранник может выстрелить в меня или в Толстого Хуана. Я метнулся назад, чтобы смешаться с толпой.

В столовой стоял шум. Это тоже было непривычно, потому что полтора года каждый взвод обедал отдельно. Разговоры в столовой не разрешались. Мой взвод сидел в правом углу, рядом стоял стол, накрытый для гостей.

Вот это да! Я в жизни не видел столько вкусных вещей. Грибы с молодыми побегами бамбука, свинина со сладкой подливой, утка, обжаренная в тесте, разная рыба — я даже не знал ее названия, груды фаршированных яиц, трепанги. Чего тут только не было! Стояли бутылки с лимонадом, с пивом, и я даже не поверил собственным глазам — с вином. Меня увидели и закричали:

— Пройдоха, иди сюда! Где ты пропадал? Чего бледный?

— Наверное, уже выпил. Хуан угостил?

Откуда только они все знали? Ведь мы так старались скрыть пашу дружбу. Я на них не рассердился. Теперь это было не страшно — через несколько дней я буду на материке.

— Гляди, — сказал кто-то, — у него уши побелели. Чего разволновался?

— Да, — сказал я. — Они совсем озверели, эти даяки. Так бы и дал в морду.

Подошел командир нашего взвода, ему мигом освободили место. Мы его не любили, но что уж тут — последний раз обедали вместе.

В столовую вошел Комацу. Он шел стремительным шагом и почему-то смотрел поверх голов, точно не видел нас, точно нас не было.

Говорили тосты на своих языках. Говорили все. Но никто никого не слушал и не понимал. Тянулись руки, все хватали закуски, кто-то просыпал рис, целую миску. Почему так страшно наблюдать, когда люди едят толпой?

Комацу не ел. И те, кто сидел с ним рядом, тоже ничего не ели. Они сидели, и им было скучно, точно они проводили кого-то на поезд и теперь не знали, куда им идти.

И музыка! Репродуктор орал во всю мочь. И не слышно, кто что кричал.

Кого-то тошнило...

Кто-то хватал свинину и бросал на пол...

Кто-то плакал, опустив голову на стол...

Кто-то смеялся, как сумасшедший...

Полтора года нас держали на привязи. И теперь мы сорвались с нее.

Мне почему-то стало стыдно. Я пошел к выходу. Я не мог смотреть на все это.

Меня выпустили, и я пошел к баракам. В нашем бараке горел свет.

— Толстый! — обрадовался я и побежал, но это оказался Мын-китаец. Он только что вернулся из лазарета, где лечили от дизентерии.

— Пройдоха! — бросился он ко мне. — Чем угощали? — Он сглотнул слюну. — Как обидно! Праздничный обед, а мне ничего нельзя есть, кроме рисового отвара! Почему я такой несчастный!

И он ударил кулаком по стене.

— Ну расскажи, ну расскажи...

Я молча лег на нары и закрыл глаза. Это была жуткая ночь».



6



Т е т р а д ь



«...Я лежал с закрытыми глазами. Из нашего барака было слышно, как ревели репродукторы в столовой; доносился гул голосов, отчетливо слышались команды — это сменяли часовых, да Мын-китаец сидел рядом на нарах и о чем-то расспрашивал меня, жаловался...

Я вдруг вспомнил дом, маму, брата. И странно, только теперь я вдруг понял своего старшего брата. Как же мог я не понять его раньше? Он приходил домой со Старого рынка злым, усталым и голодным и допоздна курил дешевые сигареты с марихуаной. Я ненавидел запах этих сигарет. Он был едким и липким, как глина за стеной храма Неба после дождя. Даже когда я утром приходил в школу, от меня несло этими едкими сигаретами. Однажды учитель остановился около меня, понюхал воздух и сказал грустно:

— Человек рождается чистым, как утренняя роса. Потом роса мутнеет от пыли и высыхает.

Никто в классе не понял, что он сказал, а я чуть не разрыдался — учитель заподозрил меня в том, что я курю марихуану.

Мой старший брат курил. И дело было не в том, что он беспрестанно курил отраву, не выпуская сигареты изо рта. Я наконец понял, в чем дело, — он не нашел места в жизни. У него был талант. Он изумительно лепил из глины... И только ребятишки со всей улицы восхищались его мастерством — он лепил для них игрушки. Они сидели вокруг молча, с восторгом глядели на его руки, которые мяли глину и рождали из нее фигурки смешных зверюшек.

Вот наконец замолчали репродукторы. Теперь истошно кричали лягушки, стрекотали цикады. И вот я снова слышу голоса людей. Что-то поют, что-то кричат. Смеются. Или дерутся?

Они вваливаются в барак. Они ведут кого-то под руки. Они падают. Встают. Ссорятся. Кого-то разнимают. Они дерутся!

Ха-ха-ха...

Орет ночная птица в темноте. А может быть, это духи предков смеются над нами? Мы что-то нарушили, через что-то переступили.

Ха-ха-ха...

И вдруг кто-то забился на нарах. Я слышу, как он бьется головой о доски, и нары заходили ходуном. И еще один застонал, завыл как зверь. Что с ними? Кто-то всхлипывал. Кто-то упал. Ко мне подбежал Мын-китаец. Он заикался.

— Пройдоха! Им плохо! Они не могут подняться. Зови взводного! Я бегу за Комацу.

У входа лежал человек. Он скорчился, точно его переломили. Я бросился к нему, перевернул на спину. Странно, он был холодный. Это первое, что я сообразил, — он был холодный, какой-то весь напрягшийся, точно его свела судорога и не отпустила. Он был мертв! Я отпрянул. Я испугался. Я помню смутно, очень смутно, что было дальше.

Я бегал по бараку. Еще один... Еще один. Уже никто не ссорился и не кричал, никто не звал на помощь. Лишь кто-то стонал. Их отравили! Всех! Я понял. А как же Хуан? Он знал. Знал! Он предупредил меня! Он спас мне жизнь. Вот почему даяк чуть не выстрелил мне в спину.

Я вышел во двор. В других бараках тоже горели огни. Я не пошел туда. Там тоже не было слышно голосов».



7



Я стучал на машинке без перерыва часа четыре. Времени было в обрез. Я попытался спокойно, логично проанализировать события.

Как могут напасть на мой след?

Первое. Была провокация. Дженни вызвала меня по настоянию папаши, темного дельца, господина Фу. Но зачем господину Фу нужно было выводить на меня человека, у которого оказался опасный материал? Гангстеры могли пришить парня спокойно, без шума, «в семейной обстановке».

Второе. Им нужен был свидетель. Но почему именно я? Здесь не было логики. В подобном случае приглашается комиссар местной полиции, а если дело серьезное, то первый попавшийся сотрудник Интерпола, которых здесь хоть пруд пруди.

Третье. Мистификация — дело рук сумасбродной Дженни, дикая выходка после очередной попойки. От выпускницы калифорнийского «инкубатора интеллекта» можно ожидать всякого. Я знал одного «модернизированного юношу», который подделал подпись отца только для того, чтобы ощутить остроту переживаний мошенника.

Дженни могла выкинуть какой угодно дикий номер. Но не на этот раз — она была не настолько глупа, чтобы поставить под удар благополучие своего отца, а значит, и собственное.

Оставалось четвертое — тетради попали именно в те руки, в которые должны были попасть, то есть в мои. Тогда... Тогда все менялось. Тогда по моему следу уже бежали гончие.

Возник еще один вопрос: что заставило молодого вьетнамца вести дневник? Не знаю, почему, не могу объяснить. Видно, Ке начал фиксировать факты вначале по чисто эмоциональным причинам, не сознавая, что носит с собой свой смертный приговор. Так или иначе, дневники оказались у меня.

Дальше я действовал по наитию, точнее, по заданной профессиональной программе. Я убрал машинку, расправил покрывало и расстелил его на тахте. Сжег копирку, быстро разложил листы по экземплярам. Первый я спрятал в кипу чистой бумаги, выровнял кипу. Второй экземпляр спрятал в стол, третий я буду носить с собой. Самое трудное было спрятать тетради. Нужно найти нейтральное место, которое было бы на виду и в то же время не привлекло бы внимания. Кто-то обязательно придет и будет искать эти тетради...

Я снял пиджак, полежал на кушетке, потом встал и позвонил служанке. Когда она вошла, я зевнул вполне натурально.

— Хозяйка вернулась? — спросил я.

— Будет в семь вечера, — ответила служанка на довольно правильном английском языке. Она стояла, потупив глаза, — воплощение покорности. Пожалуй, воплощение даже слишком большой покорности.

— Приготовьте мне кусок хорошо прожаренного бекона, — попросил я.

— Да, сэр, — ответила она несколько старомодно. Видно, до Клер она уже служила в каком-нибудь респектабельном доме, где ее отлично вышколили.

— Отлично, — сказал я. — Так... А где у вас?.. Ага, нашел, — сказал я, встал и взял лист бумаги. Я сел к столу и достал ручку. И тут я увидел, что пепельница заполнена до краев окурками. Пожалуй, многовато для человека, спавшего всю ночь. Я поспешно прикрыл пепельницу бумагой.

— Я вас попрошу отнести на почту несколько телеграмм, — сказал я и быстро составил несколько телеграмм Бобу. Трудно было предугадать, где его носило в данный момент. Внизу каждой телеграммы я поставил буквы «СВ», что означало: «Срочно выручай».

— Вот. — Я протянул ей телеграммы. — Возьмите деньги.

— Слушаюсь, сэр, — опять повторила она, улыбаясь характерной улыбкой, за которой могло скрываться все, что угодно, — от ненависти до самоотречения. Мне не понравилась улыбка — нечего передо мной разыгрывать беззащитную лань. Жеманная беззащитность в женщине возбуждает у мужчин определенный интерес и еще более определенное желание. Мне было не до изощренного восточного кокетства.

— Идите! — сказал я.

Она ушла. Я видел сквозь жалюзи, как она вышла на улицу. Она успела переодеться. Изумительно! Как актер-трансформатор! На ней была короткая черная юбка и голубенький свитерок. Юбка плотно облегала ее бедра и, казалось, вот-вот лопнет.

Я взял тетради и спустился вниз. Итак, тетради надо было спрятать в нейтральном месте. Так уж построена логика поиска. Тот, кто ищет, вначале обязательно осматривает те места, куда бы он спрятал сам. Прятать нужно алогично — туда, куда бы ты не спрятал сам.

Я прошелся по холлу. Здесь было голо — японский стиль. Каждый предмет на виду, глазу не на чем задержаться. Это хорошо. Правда, стеллажи с книгами привлекали внимание. Значит, обязательно будут рыться в книгах.

Я прошел в широкий коридор. У входа вешалка, массивный столик, зеркало на стене, под ним тяжелый ящик для обуви. Лежали щетки, ложечки, стояли тщательно вычищенные сапожки Клер. Именно то, что нужно, — люди здесь не задерживаются, даже если пришли в гости по приглашению хозяйки.

Я отодвинул ящик для обуви, разложил тетради на полу, потом поставил ящик на место. У самого порога. Нужно быть Шерлоком Холмсом или полным идиотом, подумал я, чтобы искать здесь. Будем надеяться, что сюда не придет ни тот, ни другой. А я всегда смогу взять тетради незаметно, даже в случае бегства.



8



Т е т р а д ь



«...Я метнулся в кусты. Около барака кусты были негустые, можно пробираться без ножа-голоки, подобрался к скале и притаился, как раненый котенок. Я дрожал от страха и горя. Мои предчувствия оправдались — Комацу-убийца отравил строителей Вот почему он глядел в столовой поверх наших голов — мы для него уже были мертвецами. Как он мог решиться на подобное — отравить восемьдесят человек?

Что же мне-то делать? Почему Комацу не пристрелил меня? Я и Мын-китаец — двое, кто остался в живых. Конечно, мы не страшны Комацу-отравителю — у него есть оружие, есть верные даяки, на вышке стоит американский электрический шестиствольный пулемет, из которого в минуту вылетают шесть тысяч смертей. Точно такие же пулеметы стоят на американских вертолетах, с которых они поливают смертью джунгли и рисовые поля на моей родине.

А где Мын-китаец? Неплохо было найти его, вдвоем не так страшно. Вдвоем можно что-нибудь придумать, найти спасение.

Бежать некуда, я на острове. Они прочешут остров, будут искать меня, точно раненого кабана. Даяки отличные охотники. И если даже они не станут искать меня в джунглях, я сам выйду к ним, потому что иначе умру в лесу от голода и одиночества. Меня все равно пристрелят — преступникам не нужен свидетель. Они так поступают со всеми свидетелями.

Надо бежать, бежать с острова! Но как?

У меня нет даже лодки. На острове единственный катер, его охраняют. А если связать плот?

Они догонят меня на катере и расстреляют из автоматов.

Потом я услышал шаги по тропинке. Метрах в десяти от расщелины в скале, куда я забился, петляла тропка. Кто-то шел по ней. Шел не один. Сердце мое оледенело.

— Пройдоха Ке! Пройдоха Ке! — позвал кто-то.

Я не хотел отзываться.

— Пройдоха Ке! — опять позвали меня.

Я вышел из убежища и увидел Толстого Хуана. Он держал за руку Мына-китайца. Тот стоял и всхлипывал: для китайца подобное проявление чувств — вещь удивительная.

— Я догадался, что ты здесь, — сказал по-явански Хуан. — Я боялся, что ты не утерпишь и съешь что-нибудь... Ты не ел рыбу? Вижу, что не ел, а то бы мы с тобой не разговаривали. Вас осталось в живых двое. Уходите, здесь вас утром увидят. Есть место, где вы сможете спрятаться, чтобы вас можно было найти, когда понадобится.

— Зачем их отравили? — опять спросил Мын. — Нам же обещали хороший заработок. Я честно работал на компрессоре. Меня ждут дома дети и старики. Пусть отдадут мои деньги.

— Потому что вы хорошо заработали, поэтому с вами и разделались, — сказал назидательно Хуан. — Будут пираты платить такие деньги! Они за сотню долларов утопят хоть родную мать.

— Какие пираты? — сказал Мын. — Мы военный объект для янки строили.

— Замолчи! — зашипел Хуан. — Нашел место выяснять, на кого работал. Идите к лагуне и затаитесь. Пищу найдете там, а потом я приеду на велосипеде. Что-нибудь придумаю!

...Нас спас девятый месяц мусульманского календаря — наступило новолуние, начался праздник рамазан, Даяки — истинные мусульмане, они соблюдают пост, едят только два раза в сутки — перед рассветом и после захода солнца. На голодный желудок по римбе не погуляешь. В римбе каждый шаг нужно прорубать голокой. У нас ножей не было — строителям не полагалось иметь даже перочинного ножа. Голоку нам дал Хуан.

Мне повезло, что у меня был друг — португалец Хуан! Перед ним заискивали даже даяки. Если он невзлюбит, то будешь есть один жидкий рис и подгорелые бананы.

У Хуана была одна слабость — обезьянка Балерина, смешная макака с Цейлона. Толстый Хуан любил ее, как сына-первенца. Я не знаю, была ли у него семья или нет, — здесь не принято было откровенничать, здесь звали по кличкам, и никто не знал, что у другого на душе.

Как-то строители рассердились на Хуана. Кажется, он огрел двоих-троих увесистым половником или вместо риса дал вареных бананов. Хуан был груб с людьми, презирал их, потому что он был на острове единственным европейцам. Он рычал не иначе как: «Грязные желтые свиньи! Вы помои у меня жрать будете... Соус им подавай! Я работал в лучшем ресторане Куала-Лумпура, я только приказывал, а тут самому приходится стоять у плиты».

И строители решили отомстить Хуану, толстому, как слон, европейцу, — они задумали убить Балерину. А я спас ее. Может быть, я в ту минуту вспомнил, как брат лепил когда-то из глины забавных зверюшек, может, мною в ту минуту овладело сострадание к забавной мартышке, и я спас ее. И она точно поняла, что обязана мне жизнью.

Так началась наша дружба с Толстым Хуаном, португальцем, грубым и бесчувственным человеком... Я думал так вначале. Но, оказывается, и у европейцев за внешним обликом скрывается другое лицо. Оказывается, Хуан любил живопись. Я сам видел у него в комнате картины в стиле японского художника Огасавары. Оказывается, Толстый Хуан сам писал их, когда у него было на то время и желание.

...Мы прятались с Мыном в кокосовой роще. Хорошо, что еще не начался сезон дождей. На краю лагуны мы обнаружили целую свалку банок из-под американского пива. Видно, здесь когда-то жили янки. Понятия не имею, как они тут оказались, что они тут делали. Может, когда-то здесь находился пост метеослужбы?

Времени оказалось предостаточно, и я пишу дневник. Кто знает, как обернется дело, так хоть дневник расскажет людям о наших страхах и о преступлении, которое совершилось на этом острове. Китаец Мын лежит кверху животом и без конца жует бетель, как яванец. У него уже зубы от жвачки черные.

...Пришел Хуан. Велосипед он оставил, не доезжая до лагуны. Вряд ли его отлучка с базы вызвала подозрение — Хуан, настоявшись часами у раскаленной плиты, каждый день брал на плечо Балерину и уединялся. Он замкнутый человек.

Хуан принес пистолет, отдал мне. Мына вооружили ножом.

Хуан сказал:

— Сегодня ночью убежим.

И Хуан предложил план побега.

...Мын волнуется. Он тыкается по берегу, как слепой. Без конца обращается ко мне с вопросами, точно не понял плана. Меня это очень беспокоит. С китайцем можно идти на любой риск, пока он не «потерял лицо». Европейцу трудно понять, что такое «потерять лицо». У китайцев есть очень любопытная особенность. Я, например, чтобы отвлечься, пишу дневник. Это дает мне возможность сосредоточиться и не думать о предстоящей опасности. Что ж... Если суждено споткнуться, то споткнешься, даже если не будешь выходить из дому. Я родился во время войны. И мой старший брат, сколько живет, ни разу не видел мирной жизни. И мать не видела... У нас были врагами французские колонизаторы, потом японцы, потом опять французы — у них был экспедиционный корпус, в который были набраны в основном немцы, эсэсовцы. Потом пришли американцы... Мы, вьетнамцы, ненавидим янки. И Гнилушка Тхе ненавидит, и если имеет с ними бизнес, так только потому, что есть возможность хорошо заработать.

Я много раз видел, как умирают люди.

Я видел, как расстреливают китайцев. Когда китайца ведут на казнь, он идет спокойно, ни один мускул не дрогнет на его лице. Европейцы думают, что это тупая покорность. Они не понимают, что китаец уже убит до выстрела, потому что он опозорен, «потерял лицо». Достаточно на него надеть шутовской бумажный колпак и повесить на грудь плакат с оскорблениями, как он уже «умер». Ему почти невозможно возродиться, даже если его не расстреляют.

Папуасу достаточно того, чтобы он увидел, как колдун направил на него заостренную кость. Папуас ложится и умирает, и ни один врач его не вылечит. Это потому, что он тоже «потерял свое лицо».

Нас, вьетнамцев, научили умирать. И хотя я не партизан и хотя я не был в джунглях и не поджег ни одного танка янки, я могу поджечь его в любой момент. Я знаю все системы оружия, этому мы учимся с пеленок. Мы учимся ненавидеть врагов раньше, чем учимся ходить. И нрав бомб мы узнаем раньше, чем нрав соседской собаки.

Когда с неба падает бомба, она свистит... Если ты видишь ее цилиндрической, значит, это не твоя бомба, она упадет в стороне. Если бомба кажется круглой — беги сломя голову, не разбирая дороги, считай до тридцати восьми, затем падай в любую канаву — эта бомба твоя. При счете сорок она расцветает взрывом. Мы, вьетнамцы, так привыкли к смерти, что разучились ее бояться.

Мын подошел и спросил:

— Пройдоха, извини, что я тебя побеспокоил. Скажи, пожалуйста, на кого мы все-таки работали? Кого должны проклинать мои дети, если я не вырвусь на материк живым?

— На кого работали? — переспросил я и помолчал, прежде чем повторить слова Толстого Хуана, которые он сказал мне однажды: — Мы работали на госпожу Вонг».



9



Служанка вернулась через полчаса. Ее комнаты на первом этаже, по всей вероятности, имели самостоятельный выход во двор, потому что она неожиданно появилась в холле, опять в черном халате со стеклянной брошкой у воротника. Раньше я не задумывался, сколько ходов и выходов в доме Клер. Напрасно!

На улице зажглись огни. В комнате стоял полумрак, то есть наступило то время, когда углы становятся круглыми, а кошки серыми. Я развалился в низком кресле и курил. И все время чувствовал, что служанка где-то рядом. Она бесшумно возникала и уплывала в полумрак...