— Что с тобой? — спросил Ахмед. — Разве тебе еще что-нибудь нужно?
— Увы! — отвечал голубь. — Легко ли быть в разлуке с подругою сердца счастливой весенней порою, порою любви?
— Любви? — переспросил Ахмед. — Прости, милый голубь, а ты не можешь рассказать мне, что такое любовь?
— Как не мочь, о мой царевич. Если любит один — это мука, если двое — счастье, если трое — раздор и вражда. Это волшебство, которое влечет друг к другу и сливает в сладостном единении, так что вместе это блаженство, а врозь — горе. А разве ты ни с кем не связан узами нежной приязни?
— Из тех, кого я знаю, мне приятней всех мой старый учитель Эбен Бонаббен, но часто он бывает так докучлив, что мне даже лучше без него.
— Нет, я не о такой приязни. Я говорю о любви, великом таинстве и основе самой жизни: в юности это пьянящий восторг, в зрелости — трезвая отрада. Выгляни в окно, о мой царевич, и посмотри, как в эту благодатную пору все исполнено любви. У всякого свой друг или подруга; последняя пташка не осталась без пары; какой-нибудь жук — и тот ползет к своей жучихе, и те вон бабочки, которые порхают высоко над башней и танцуют в воздухе, счастливы любовью друг друга. Ах, мой царевич! Неужели ты растратил столько светлых дней юности, ничего не ведая о любви? Неужели у тебя нет милой избранницы — прекрасной царевны пли прелестной девушки, которая покорила бы твое сердце и наполнила грудь чудным смятением сладостных мук и неявных желаний?
— Я начинаю понимать, — со вздохом отозвался царевич, — такое смятение я не однажды испытывал, не ведая отчего; но откуда же возьмутся тобой описанные избранницы в моем унылом заточении?
Они еще немного поговорили — так царевичу был преподан первый урок любви.
— Увы! — сказал он, — Если любовь, и вправду, такая радость, а разлука — такое горе, то упаси меня Аллах мешать счастью любящих.
Он открыл клетку, принял в руки голубя и, нежно поцеловав его, поднес к окну.
— Лети, счастливая птаха, — сказал он, — празднуй вместе с избранницей сердца юность и весну. Зачем тебе томиться со мною в этой мрачной башне, куда любовь никогда не проникнет?
Голубь радостно затрепетал крылами, взлетел, описал круг — и ринулся вниз, в цветущую долину Дарро.
Царевич проводил его взглядом и дал волю горьким слезам. От пения птиц, недавно столь отрадного, становилось еще горше. Любовь! любовь! любовь! Ах, бедный юноша! Теперь ему был внятен этот напев.
Мудрого Бонаббенаон встретил с огнем в глазах.
— Ты почему держал меня в подлом невежестве? — крикнул он. — Почему ты скрывал от меня великое таинство и основу самой жизни, то, что понятно последнему насекомому? Смотри, как ликует вся природа. Все живое справляет праздник жизни с другом или подругою. Вот об этой любви я тебя и спрашивал. Почему же мне одному закрыты ее радости? Зачем столько дней моей юности растрачено в неведении об этих восторгах?
Мудрый Бонаббен понял, что таить больше нечего: царевичу открылось опасное и запретное. И он рассказал ему о предречении звездочетов и о том, как было решено его воспитывать, чтоб уберечь от грядущих бед.
— А теперь, мой царевич, — заключил он, — жизнь моя в твоих руках. Если твой отец узнает, что ты, будучи под моей опекою, проведал о любовной страсти, то я отвечу за это головой.
Царевич отличался благоразумием, свойственным его летам, и легко поддался на увещания своего наставника, поскольку ничего другого ему не оставалось. Да он и в самом деле был привязан к Эбен Бонаббену, а с любовной страстью знаком лишь, на словах; вот он и согласился похоронить это знание в своей груди, чтоб уцелела голова философа.
Однако его благоразумию предстояли дальнейшие испытания. Через несколько дней поутру, когда он стоял и грустил у башенных зубцов, давешний голубь покружил над его головою и бесстрашно опустился к нему на плечо.
Царевич бережно прижал его к сердцу.
— Счастливец! — сказал он. — Ты летаешь, словно на крыльях зари, для тебя открыты все дали. Где ты побывал с тех пор, как мы расстались?
— В дальних краях, о мой царевич; и в благодарность за мою свободу я принес тебе оттуда добрую весть. Я летел куда глаза глядят, парил над горами и долами — и вдруг увидел внизу сказочный сад, изобильный цветами и плодами. Он раскинулся на зеленом лугу, в излучине реки, а посреди сада был пышный дворец. Я опустился на крышу беседки отдохнуть после долгого полета. В беседке на скамье сидела царевна, юная и нежная, как утренняя заря. Такие же юные служанки обвивали ее гирляндами и примеряли ей венки, но она была прелестнее всех полевых и садовых цветов. И расцвела она вдали от людских взоров, ибо сад обнесен высокой стеною и входа в него нет никому. Когда я увидел это прелестное создание, юное, невинное, не затронутое мирскими соблазнами, я подумал: вот кому суждено небом стать избранницей моего царевича.
Пылкому сердцу Ахмеда не хватало только этой искры; вся его потаенная влюбчивость сразу обрела устремление, и он без памяти влюбился в далекую царевну. Он написал ей восторженное письмо, исполненное пламенного обожания и глубокой скорби о своем злосчастном заточении: будь он свободен, он непременно отыскал бы ее и пал к ее ногам. Послание кончалось стихами, нежными и трогательно-красноречивыми: он ведь был поэт по натуре, и к тому же его вдохновляла любовь. Он надписал письмо: «Прекрасной Незнакомке от узника — царевича Ахмеда», — потом надушил его мускусом и розовым маслом — и отдал голубю.
— Лети, о надежнейший из посланцев! — сказал он. — Лети над горами и долами, над реками и низинами; не отдыхай в кущах и не касайся земли, пока не отдашь это письмо владычице моего сердца.
Голубь взлетел высоко-высоко и помчался стрелой. Царевич провожал его глазами, пока он не стал пятнышком на облаке и не исчез за горою.
Вид на дворец Хенералифе
День за днем ожидал он возвращения вестника любви, но понапрасну. Он уж начал было пенять на его ветреность, как вдруг однажды вечером, перед самой зарею, верный голубь впорхнул в покой и, бездыханный, грянулся у его ног. Чья-то шальная стрела пронзила ему грудь, и он долетел из последних сил. Царевич в горе склонился над этой кроткой жертвою преданности и заметил вокруг шеи голубка жемчужную нить, а на ней зажатый под крылом эмалевый медальон с портретом царевны в расцвете юной красы. То была, конечно, прекрасная незнакомка из сказочного сада, но кто она такая? где ее искать? в радость ли ей было его письмо? и послан ли этот портрет в знак взаимности? Верный голубь был мертв — и осталось лишь гадать и сомневаться.
Царевич вглядывался в портрет, пока слезы не застлали ему глаза. Он прижимал его к губам и к сердцу; он замер над ним на долгие часы, изнемогая от нежности. «Чудное подобие! — говорил он. — Увы лишь подобие! Но как томно светятся ее очи! И алый рот будто сейчас вымолвит: да! Ах, тщетные грезы! Может статься, этот взгляд и улыбка предназначены моему счастливому сопернику? И где, в каких краях искать мне ту, на чьи черты я взираю? Кто знает, какие горы, какие царства разделяют нас? Какие преграды встанут между нами? Может быть, сейчас, в этот самый миг, она окружена воздыхателями, а я заперт в этой башне и попусту томлюсь, обожая живописный призрак».
И царевич Ахмед решился. «Бежать, — сказал он, — бежать из этого дворца, который стал для меня постылым узилищем; я пойду по свету влюбленным странником на поиски неведомой царевны». Бежать из башни днем, когда все настороже, было бы затруднительно, однако ночами дворец почти не охранялся, ибо никто не ждал подобной прыти от царевича, столь послушливо сносившего заточение. Но как ему выбраться отсюда темной ночью и нехоженым путем? Он вспомнил про сыча, ночного рыскуна: он-то наверняка знает тут все ходы и выходы. Царевич отыскал его в укрытии и спросил, хорошо ли он знаком со здешними местами. В ответ сыч необычайно напыжился.
— Да будет ведомо тебе, о царевич, — сказал он, — что наша совиная порода — очень древняя и могущественная, хоть нынче слегка и зачахла, мы владеем развалинами дворцов и замков по всей Испании. Нет такой башни в горах, крепости на равнине или старой городской цитадели, где бы ни обитал мой брат, дядя или иной родич; и, навещая свою несметную родню, я изучил все углы и закоулки и знаю эти края вдоль и поперек.
Царевич очень обрадовался, что сыч — такой замечательный топограф, и по секрету рассказал ему о своей нежной страсти и о намерении бежать и пригласил его в спутники и советчики.
— Как это? — недовольно сказал сыч. — Мне — мешаться в любовные дела? Мне, мыслителю и созерцателю луны?
— Не обижайся, о высокоумнейший сыч, — ответствовал царевич. — Если ты на время отвлечешься от размышлений и луны и поможешь мне бежать, то потом ты получишь все что душе угодно.
— У меня и так все есть, — сказал сыч. — Мышей мне хватает, ибо ем я немного, и этой выбоины в стене достаточно для моих ученых занятий, а что еще нужно такому философу, как я?
— Подумай, мудрейший сыч: ты угрюмо сидишь в своей келье и созерцаешь луну, а твои дарования пропадают для мира. Когда-нибудь я стану государем и подыщу тебе почетную и достойную должность.
Сыч-философ был выше житейских соблазнов, но честолюбия не лишен; в конце концов он дал себя уговорить и согласился сопровождать царевича и помогать ему советом и руководством.
Влюбленные не терпят проволочек. Царевич собрал все свои драгоценности и прихватил их с собой на дорожные расходы. В ту же ночь он спустился с башенного балкона на своем кушаке, перелез через наружную стену Хенералифе и следом за сычом затемно углубился в горы.
Там он держал совет с проводником, куда им лучше направиться.
— По моему разумению, — сказал сыч, — нам надо сперва добраться до Севильи. Да будет тебе ведомо, что много лет на зад я гостил там у дяди, знатного и властного филина, который проживал в развалинах городской крепости. Летая ночами над городом, я часто замечал свет в уединенной башне. Наконец я однажды присел на парапет и увидел, что внутри возле горящего светильника сидит, обложившись колдовскими свитками, арабский звездочет, а на плече у него — старинный его наперсник, древний ворон, вывезенный из Египта. Я знаком с этим вороном и обязан ему немалой толикой своих познаний. Звездочет давно в могиле, но ворон обитает все там же; долголетие этих птиц поистине изумительно. И не мешало бы тебе, о царевич, пойти к этому ворону, ибо он — вещун, чародей и сведущ в чернокнижии, как и все вороны, а особенно египетские.
Беглецу этот мудрый совет пришелся очень по душе, и решено было идти в Севилью. Уважая обычай спутника, царевич шел только ночью, а днем отдыхал в какой-нибудь темной пещере или полуразрушенной дозорной башне: сыч знал наперечет все укромные места, ценил всякую древность и обожал развалины.
Однажды утром, на рассвете, они завидели стены Севильи, и сыч, не выносивший коловращения и сутолоки людных улиц, остался за городом и присмотрел себе удобное дупло.
Царевич вошел в ворота и вскоре был у волшебной башни, которая высилась над городскими домами, как пальма над кустарником пустыни; эта башня стоит и сейчас и называется Хиральда, знаменитая севильская мавританская башня.
Царевич взошел на башню длинной-длинной винтовой лестницей и увидел ворона-чернокнижника, древнего, загадочного, поседелого, в облезлом оперении и с бельмом на глазу — словом, сущий призрак. Он стоял, поджав ногу и склонив голову набок, вперившись зрячим глазом в чертеж на каменном полу.
Мудрый ворон, наставляющий своих собратьев. Арабская миниатюра XIII в.
Царевич приблизился к нему с робостью и почтением, подобающими древним летам и нездешней мудрости.
— Позволь, о старейший и многоумный ворон, — промолвил он, — на миг прервать твои ученые занятия, которым дивится весь мир. Пред тобою зарочник любви, и мне нужен твой совет, как отыскать ту, кому я принес свои зароки.
— Иными словами, — сказал ворон с важным видом, — ты ищешь искусного хироманта. Протяни ладонь, и я разгадаю таинственные начертания твоего жребия.
— Прости меня, — сказал царевич, — но я пришел не затем, чтобы проницать взором судьбу, которая по милости Аллаха сокрыта от глаз смертных; меня выслала в путь любовь, и я ищу ту, которая положит конец моим скитаниям.
— Неужели ее так трудно найти в любвеобильной Андалузии? — спросил старый ворон, хитро сощурив единственный глаз. — А уж здесь-то, в развеселой Севилье, где черноглазые красотки отплясывают самбру в каждой апельсиновой роще?
Царевич зарделся: его слегка покоробило, что дряхлая птица, стоя одной ногою в могиле, выказывает такое легкомыслие.
Царевич покинул Севилью, разыскал спутника-сыча, который по-прежнему дремал в своем дупле, и пошел в Кордову.
Он шел висячими садами, апельсиновыми и лимонными рощами над прекрасной долиною Гвадалквивира. У ворот Кордовы сыч забрался в расселину стены, а царевич побрел на поиски пальмы, посаженной в незапамятные дни великого Абдаррахмана. Она росла посреди главного двора мечети, возвышаясь над апельсинами и кипарисами.
По аркадам кучками сидели дервиши и факиры, и правоверные цепочкой шли в мечеть, совершив пред тем омовение у фонтанов.
Возле пальмы стояла толпа и слушала чьи-то бойкие речи. «Это, наверно, и есть великий путешественник, который откроет мне, где найти неведомую царевну», — сказал себе царевич. Он замешался в толпу и с изумлением обнаружил, что слушают они самодовольного попугая в зеленом полукафтанье, с дерзким взглядом и горделивым хохолком.
Как это так? — спросил царевич у соседа. — Что за удовольствие почтенным людям слушать, как тараторит болтливая птица?
Слова твои обличают неведение, — отозвался тот. — Это же потомок знаменитого персидского попугая
[95], прославленного рассказчика. С языка его льется вся мудрость Востока, стихами он так и сыплет. Он побывал при дворах многих чужеземных государей и всюду прославился ученостью. А женский пол в нем просто души не чает, да оно и понятно: такой ученый попугай и вдобавок знаток поэзии!
Превосходно, — сказал царевич. — Мне нужно переговорить с глазу на глаз с этим знаменитым путешественником.
Он отозвал попугая в сторону и поведал ему о цели своего странствия. Едва он начал, как попугай разразился сухим, трескучим смехом и хохотал до слез и чуть не до колик.
Прошу прощения, — еле выговорил он, — но при слове «любовь» меня всегда разбирает хохот.
Царевича покоробила эта неуместная веселость.
Разве не любовь, — сказал он, — есть великое таинство природы, сокровенная основа жизни, скрепа мироздания?
Что за вздор! — прервал его попугай. — С чьих это слов ты порешь такую чувствительную чушь? Помилуй, любовь совершенно вышла из моды, остроумные и благовоспитанные люди о ней и говорить-то стыдятся!
Царевич вздохнул, вспомнив, как говорил о любви друг его голубь. Ну что же, подумал он, этот попугай привык жить при дворе, он ставит превыше всего острословие и тонкое воспитание — и знать не знает, что такое любовь. Чтоб не слышать больше насмешек над чувством, переполнявшим его сердце, он перешел прямо к делу.
О утонченнейший попугай, — сказал он, — ты, допущенный в тайная тайных, лицезрел в своих странствиях столько неведомых миру красавиц; скажи мне, знакома ли тебе та, с которой писан этот портрет?
Попугай взял медальон коготками, склонил голову на один бок, потом на другой, поднес портрет к одному, потом к другому глазу.
Клянусь честью, — сказал он, — прелестное личико, просто прелестное; но, перевидав на своем веку столько прелестных женщин, трудно припомнить… хотя погоди — бог ты мой! Дай-ка еще погляжу — ну, конечно, это королевна Альдегонда — могу ли я забыть свою любимицу!
Королевна Альдегонда! — повторил за ним царевич. А как же ее отыскать?
Тихо, тихо, — сказал попугай. — Отыскать можно, заполучить труднее. Она — единственная дочь христианского короля, чей престол в Толедо, и до семнадцати лет ее держат затворницей — что-то там напредсказывали болваны-звездочеты. Увидать ты ее не увидишь — к ней никому нет доступа. Меня, правда, пригласили поразвлечь ее — и ручаюсь тебе словом видавшего виды попугая: знавал я королевен куда глупей, чем она.
— Теперь вот что, мой дорогой попугай, — сказал царевич. — Я наследник престола и в один прекрасный день взойду на него. Я вижу, какая ты даровитая птица, вижу, как ты знаешь свет. Помоги мне добиться руки этой королевны, и я дам тебе видное место при дворе.
— Идет, — сказал попугай, — только, пожалуйста, чтоб ничего не надо было делать, а то наш брат умник работы не любит.
Сборы были недолгие: царевич вышел из Кордовы теми же воротами, призвал сыча из расселины, представил его их новому спутнику как ученого собрата, и они пустились в путь.
Продвигались они куда медленнее, чем хотелось нетерпеливому царевичу, но попугай привык к светской жизни и не любил, чтоб его рано будили. А сыч, напротив, засыпал в полдень и спал до вечера. Его вкус к древности тоже был помехой, ибо он не пропускал без привала и осмотра ни одной развалины и рассказывал о каждой старой башне и замке длинные невероятные истории.
Царевич ожидал, что ученые птицы быстро сдружатся, но тут он ошибся, как никогда в жизни. Они вздорили беспрерывно. Один был острослов, другой — философ. Попугай читал стихи, бранил нынешние вкусы и был сугубо щепетилен в ученых тонкостях; сыч в грош не ставил все его познания и признавал из наук одну метафизику. На это попугай отвечал песенками, остротами и насмешками над чинным собратом и сам же до упаду смеялся своим шуточкам; сыч почитал это все крайне оскорбительным, сердился, дулся, мрачнел и замолкал на целый день.
Царевича эти ссоры не задевали: он был погружен в мечтания и любовался портретом прекрасной королевны. Так они миновали угрюмые перевалы Сьерры-Морены, пересекли выжженные равнины Ламанчи и Кастилии и пошли берегом Золотого Тахо, расчертившего своими колдовскими изгибами пол-Испании и Португалию. Наконец вдали показались неприступные стены и башни, выстроенные на скалистом отроге, подошву которого огибает, ярясь и буйствуя, Тахо.
Взгляни, — воскликнул сыч, — вот древний достославный град Толедо: он весь овеян стариной! Взгляни на эти обомшелые купола и башни, сказочно-величавые; многие и многие мои предки провели там жизнь в размышлениях.
Тьфу, пропасть! — крикнул попугай, прерывая степенные восторги приверженца старины. — Да что нам за дело до твоих древностей, сказаний и предков? Взгляни лучше вон туда, на обитель юности и красоты, — там, о царевич, обитает твоя ненаглядная королевна.
Царевич поглядел — и увидел зеленый луг в излучине Тахо и пышный дворец среди кущ сказочного сада. Так и описывал ему голубь то место, где он впервые видел королевну с портрета. Царевич смотрел, как завороженный, не пытаясь унять сердце. «Может быть, сейчас, — думал он, — прекрасная королевна резвится в тех вон тенистых кущах, или легкою стопой проходит по той террасе, или отдыхает под теми высокими сводами!» Приглядевшись, он заметил, что стены вокруг сада очень высокие, перебраться через них будет нелегко, а вдоль стен прогуливается вооруженная стража.
Царевич повернулся к попугаю.
О благовоспитаннейший из пернатых, — сказал он, ты владеешь человеческой речью. Лети же в сад, отыщи мою обожаемую и скажи ей, что царевич Ахмед, влюбленный скиталец, ведомый звездами, пришел за нею на цветущие берега Тахо.
Гордый таким поручением, попугай полетел к саду, шутя миновал высокую стену и, покружив над лугами и рощами, уселся на перила балкончика над рекой, заглянул в окно просторной беседки и увидел королевну. Облокотившись на ложе, она не отрывала глаз от листа бумаги, и слезы одна за другой струились по ее бледным щекам.
Пригладив перья, одернув ярко-зеленый полукафтан и взбив хохолок, попугай перепорхнул внутрь, уселся, как велит этикет, и сказал умильным голосом:
— Осуши слезы, о прекраснейшая королевна, сейчас я утешу твое сердце.
Услышав чей-то голос, королевна изумленно обернулась и увидела всего-навсего птичку в зеленом: она подпрыгивала и кланялась.
— Увы, — сказала она, — какого утешенья ждать от тебя, от попугая?
Попугай был слегка уязвлен.
— Я утешил в свое время немало прелестных дам, — заметил он, — но не о том речь. Нынче я — царский посол. Знай, что гранадский царевич Ахмед явился за тобой на цветущие берега Тахо.
Глаза прекрасной королевны заблистали ярче брильянтов ее диадемы.
— О чудеснейший попугай, — сказала она, — поистине утешны мне твои вести, ибо я слабела, чахла и была едва не при смерти от сомнений в постоянстве Ахмеда. Лети же назад и скажи ему, что его письмо до последнего слова запечатлено в моем сердце, а стихи его напитали мою душу. И еще скажи, пусть он готовится отстоять свою любовь. Завтра, в день моего семнадцатилетия, отец мой устраивает большое состязание королевичей, и моя рука будет наградой победителю.
Попугай полетел обратно прямиком через густые рощи и вскоре достиг того места, где с нетерпением ждал его царевич. Восторг Ахмеда, который обрел въяве обожаемую незнакомку с портрета, и она оказалась нежной и преданной ему, понятен будет лишь тем счастливцам, у кого воочию сбывались мечтания, кто осязал возлюбленную тень. Однако радость его была омрачена вестью о близком турнире. В самом деле, на берегах Тахо уже сверкало оружие и пели трубы множества рыцарей, которые с пышной свитою спешили в Толедо на объявленное состязание. Та же звезда, что правила судьбою Ахмеда, оберегала королевну: семнадцать лет она прожила взаперти, хранимая от нежной страсти. Но молва о ее прелести оттого лишь разрасталась. Сыновья могущественных королей спорили о ее руке, и отец ее, государь на редкость прозорливый, чтоб не заводить себе врагов, предложил им самим решить спор оружием. Некоторые из соперников славились силой и доблестью. Что было делать злополучному Ахмеду без воинского снаряжения и без рыцарской сноровки?
— Несчастный я царевич! — сказал он. — Ведь я вырос в одиночестве на попечении философа. А какой прок от алгебры и философии в делах любви? Ах, Эбен Бонаббен! Как же ты пренебрег моей ратной выучкой?
На это откликнулся сыч, начав речь благочестивым возгласом, ибо он был ревностный мусульманин.
— Аллах акбар! Велик Аллах! — провозгласил он. — Ему подвластны все тайны мира — один он вершит судьбу государей! Знай, о царевич, что край этот полон сокрытых чудес, ведомых лишь тем, кто, подобно мне, стяжает познания во тьме. Знай же, что в окрестных горах есть пещера, в пещере — железный стол, на столе — волшебный доспех, а возле стола — околдованный конь, спрятанный там давным-давно.
Царевич так и замер в изумлении, а сыч, хлопая круглыми глазищами и топорща совьи рожки, продолжал:
— Много лет назад я был в этих краях с отцом, который облетал свои владения, и мы остановились там в пещере; тогда-то я и был посвящен в ее тайну. Семья наша хранит предание, в малолетстве слышанное мною от деда, будто доспех этот принадлежал мавританскому чародею, который укрылся в пещере после захвата Толедо христианами и умер в ней, оставив коня и доспех под особым заклятием: они доступны лишь мусульманину, и только от восхода солнца до полудня. И кто облачится в доспех и сядет на коня, тот одолеет любого противника.
— Довольно; пойдем искать эту пещеру! — вскричал Ахмед.
Вход в пещеру отыскался на дикой каменистой круче, каких много в окрестностях Толедо: он был далеко в стороне от всех троп, и различить его мог разве что глаз мышелова — или археолога. Могильная лампада, заправленная вечным маслом, разливала бледный свет. На железном столе посреди пещеры был разложен волшебный доспех, к столу прислонено копье, а рядом стоял арабский скакун, снаряженный в бой и недвижный, как статуя. Чистый стальной блеск доспеха не потускнел от времени; конь был словно только что с пастбища, и, когда Ахмед потрепал его по шее, он ударил копытом и заржал так, что содрогнулись стены пещеры. Теперь царевич мог явиться на завтрашний турнир «в броне, при оружье, на добром коне».
И вот настало роковое утро. Ристалище разбили на равнине прямо у подножия скал под стенами Толедо, возле которых сооружены были подмостки и галереи для зрителей, устланные богатыми коврами и защищенные от солнца шелковыми навесами. На этих галереях восседали все красавицы здешнего края, а внизу гарцевали рыцари в пернатых шлемах со своими пажами и оруженосцами; и надменней других были королевичи, приехавшие сразиться за бесценную награду. Но все красавицы здешнего края померкли, когда рядом с отцом появилась королевна Альдегонда, впервые представшая взорам людским. При виде ее несказанной прелести толпу охватил ропот восхищения, а у королевичей, привлеченных на турнир одной молвою о ее красоте, вдесятеро прибыло решимости биться.
Королевна, однако, была неспокойна. Щеки ее вспыхивали и бледнели, тревожный взгляд пробегал по пернатому сборищу рыцарей и устремлялся вдаль. Трубы вот-вот должны были призвать к первому поединку, когда герольд возвестил прибытие неизвестного витязя; и Ахмед проехал по ристалищу. Его стальной шлем в самоцветах был понизу обмотан тюрбаном, на панцире — золотая насечка; сабля и кинжал фесской работы горели драгоценными каменьями. У плеча его висел круглый щит, в руке он сжимал заколдованное копье. Расшитый чепрак его арабского скакуна достигал земли, а гордый конь дыбился, фыркал и ликующе ржал в предвкушении битвы. Изящная и горделивая осанка царевича радовала глаз, а когда было объявлено, что прозвание его — Влюбленный Скиталец, легкий гомон пробежал по галереям.
Но к состязаниям его допускать не хотели: они для одних королевичей, сказали ему. Он назвался. Еще того хуже: не мусульманам тягаться о руке христианской королевны.
Его окружили надменные и враждебные королевичи-соперники, и один из них, дерзкого вида и могучего сложения, стал глумиться над его юношеской хрупкостью и вышучивать его амурное прозвание. Царевич вскипел и вызвал его на поединок. Они разъехались, помчались и сшиблись; и задетый острием волшебного копья дюжий насмешник вмиг вылетел из седла. Этого бы и достаточно, но не тут-то было: бешеный конь и неуемное копье, раз оказавшись в деле, продыху не давали. Арабский скакун врезался в гущу всадников, копье разило направо и налево, кроткий царевич, как вихрь, носился по полю, сокрушая встречных и поперечных, рыцарей и свиту, ошеломленный своими невольными подвигами. Король возгорелся гневом, видя, как обижают его гостей и подданных. Он бросил в бой всю свою стражу — она тут же была сбита с коней. Тогда король скинул мантию, схватил щит и копье и поскакал навстречу чужестранцу: да устрашится он разгневанного государя! Увы! Его величество разделил участь подданных, ведь конь и копье крушили вслепую. К ужасу Ахмеда, он на полном скаку сшибся с королем — и тот полетел вверх тормашками, а корона покатилась в пыли.
Всадники. Арабская миниатюра XIII в.
В это время солнце достигло зенита, и заклятие вступило в силу: арабский конь пронесся по полю, перемахнул ограду, кинулся в Тахо, одолел бешеный поток, примчал оторопелого и еле живого царевича в пещеру и встал как вкопанный возле стола. Царевич с немалым облегчением спешился и сложил ратное снаряжение на прежнем месте: судьба решит, кому оно еще понадобится. Царевич сел и задумался: конь и копье сослужили ему такую бесовскую службу, что оставалось только горевать. Опозорив рыцарей и оскорбив самого короля, он больше не мог появиться в Толедо. И простит ли ему королевна это буйство и свирепость? Он вконец извелся и выслал на разведку своих крылатых помощников. Попугай облетел все площади, все людные места и вскоре вернулся с ворохом новостей. В Толедо неимоверный переполох. Королевну унесли во дворец без чувств; турнир отменили; все наперебой толкуют о внезапном появлении, невероятных подвигах и странном исчезновении мусульманского витязя. Одни говорят, что это мавританский колдун, другие называют его дьяволом в личине человека, третьи вспоминают предания о зачарованных воинах в горных пещерах: один, мол, из них сделал вылазку. Но все согласны, что простому смертному не под силу одолеть разом столько испытанных и доблестных христианских воителей.
Сыч полетел ночью и парил над темным городом, присаживаясь на крыши и трубы. Потом он взмыл к королевскому дворцу на скалистой вершине толедскои горы и пролетелся по террасам и парапетам, подслушивая у каждой щели и уставляя в каждое освещенное окно свои вытаращенные глазищи, так что несколько фрейлин попадали в обморок. Над горами уже серел рассвет, когда он воротился и рассказал царевичу обо всем виденном.
— Обследуя одну из самых высоких дворцовых башен, — сказал он, — я увидел за окном прекрасную королевну. Она возлежала, а кругом толпились служанки и лекари, но она отвергала все утешения и снадобья. А когда ее оставили одну, она достала укрытое на груди письмо, читала его, целовала и горько сетовала; даже я, философ, поневоле был весьма растроган.
Эта весть поразила Ахмеда в самое сердце.
— Как ты был прав, о мудрый Эбен Бонаббен! — вос кликнул он. — Да, горе, тяготы и бессонные ночи — вот удел влюбленных. Упаси Аллах королевну от этого страшного не счастья по имени любовь!
Новые известия из Толедо были в том же духе. Город охвачен смятением и тревогой. Королевна пребывает в главной дворцовой башне, и все подходы к ней усиленно охраняются. Ее неведомо отчего снедает тяжкая печаль — она отказывается от пищи и не внемлет увещаниям. Искуснейшие врачи ничего не могут поделать; в народе полагают, что ее околдовали, а король объявил, что исцелитель ее получит в награду любое сокровище из королевской казны.
Когда об этом услышал сыч, дремавший в углу, он стал вращать глазищами и напустил на себя самый загадочный вид.
— Аллах акбар! — возгласил он. — Счастлив же тот, кто ее исцелит, если он знает, что просить в награду!
— В чем смысл твоих слов, почтеннейший сыч? — спросил Ахмед.
— Внемли же мне, о царевич. Да будет тебе ведомо, что наша совиная порода славится ученостью и привержена темным и кропотливым изысканиям. Летаючи меж толедскими куполами и башнями, я ненароком попал на совье археологическое собрание, проходившее, как у них заведено, в большой сводчатой башне, где хранится королевская казна. Обсуждались виды старинных драгоценностей, надписи и узоры на них, а также на золотых и серебряных сосудах, ибо казна изобилует сокровищами разных веков и стран. В особенности же речь шла о реликвиях и талисманах, пребывающих в сокровищнице со времен Родериха Готского
[96]. Среди таковых находится сандаловый ларец со стальной оковкою восточной работы, покрытый тайнописью, ведомой лишь избранным. Ларец и надпись на нем не впервые занимали ученое собрание, вокруг них давно велись долгие и веские диспуты. Но как раз при мне докладывал, сидя на крышке ларца, древний филин, недавно прилетевший из Египта. Он прочел и истолковал надпись, доказав, что ларец содержит шелковый покров с престола Соломона премудрого; привезли же его в Толедо, разумеется, евреи, рассеявшиеся по свету после падения Иерусалима.
Когда сыч закончил свой диковинный рассказ, царевич погрузился в задумчивость.
— Мудрый Эбен Бонаббен, — сказал он затем, — говорил мне о чудесных свойствах этого покрова, который бесследно исчез после падения Иерусалима, и считалось, что он пропал навеки. Толедские христиане о нем, конечно, ничего не знают. Если я раздобуду этот покров, то счастье мое обеспечено.
На другой день царевич снял дорогое платье и переоделся простым бедуином. Он осмуглил лицо ореховым маслом, и никто не признал бы в нем блестящего витязя, который учинил такой разгром своими потрясающими подвигами. С посохом в руке, котомкой на боку и с маленькой пастушеской свирелью он отправился в Толедо, подошел к воротам королевского дворца и объявил, что хочет попытаться исцелить королевну и получить награду. Стража чуть его не побила. «Куда ты лезешь, нищий бродяга, — сказали ему, — ежели самые ученые люди и те бьются без толку?» Однако шум услышал король и велел привести араба к нему.
— Достославный король, — сказал Ахмед, — пред тобою бедуин, который почти всю жизнь провел в глуши пустыни. В этой глуши, как известно, кишат демоны и злые духи, они осаждают нас, бедных, одиноких пастухов, портят наши табуны и стада и подчас беснуют даже мирного верблюда. Мы отгоняем их музыкой, и есть у нас старинные, от века хранимые напевы, ненавистные злым духам: они бегут от голоса и музыки. Наш род славен пением, и я вполне владею семейным искусством. Если на твою дочь колдовством навели порчу, то я ручаюсь головой, что избавлю ее от наваждения.
Король был человек умный и знал о тайных искусствах арабов, к тому же его обнадежила уверенная речь царевича. Он тотчас провел его к высокой башне, где за семью запорами, на самом верху были покои королевны. Распахнутые окна выходили на террасу, откуда виден был весь город Толедо с окрестностями. На окнах были темные занавеси, ведь в покое лежала королевна, больная неисцелимой тоской.
Царевич уселся на террасе, поднес свирель к губам и сыграл несколько однозвучных арабских напевов, которым научился у своих слуг во дворце Хенералифе. Королевна лежала по-прежнему безучастно, и врачи вокруг нее покачивали головами с недоверчивой и презрительной усмешкой; наконец царевич отложил свирель и пропел стихи из своего любовного письма.
Королевна узнала слова, и сердце ее восторженно затрепетало, она подняла голову и прислушалась; слезы подступили к глазам и хлынули по щекам; грудь бурно вздымалась от волнения. Ей хотелось попросить, чтобы певца впустили к ней, но девическая робость удерживала ее. Король угадал ее желание, и по его знаку Ахмеда провели в покои. Влюбленные были осторожны, они лишь обменялись взглядами, но глаза их сказали друг другу все. Целебная сила музыки была доказана. Нежные щеки королевны озарил румянец, губы заалели, угасшие глаза вспыхнули томным сиянием.
Медики недоуменно переглянулись. Король взирал на арабского менестреля с почтительным изумлением.
— О дивный юноша! — воскликнул он. — Отныне ты станешь главным моим придворным врачом, ибо твое пение исцеляет лучше всяких лекарств. Получи же свою награду — драгоценнейшее сокровище моей казны.
— О король, — отвечал Ахмед, — не нужно мне ни серебра, ни золота, ни дорогих каменьев. Но со времен мусульман, былых властителей Толедо, в сокровищнице твоей хранится сандаловый ларец, а в нем — шелковый покров, дай мне этот ларец, и больше ничего не надо.
Просьба араба показалась всем на удивление скромной, и удивление еще возросло, когда был принесен сандаловый ларец и из него извлекли покров — полотнище тонкого зеленого шелка в еврейских и халдейских письменах. Лейб-медики снова переглянулись и пожали плечами, ухмыляясь простоте новоявленного собрата, который так мало берет за лечение.
— Этот покров, — сказал царевич, — когда-то устилал пре стол Соломона премудрого, и не зазорно расстелить его под ногами красавицы.
Сказав так, он расстелил покров на террасе, под сиденьем королевны. Царевич сел у ее ног.
— Кто, — молвил он, — противостанет начертанному в книге судеб? Воочию сбываются предсказания звездочетов. Знай, о король, что мы с твоей дочерью давно уж втайне любим друг друга. Ты лицезрел Влюбленного Скитальца!
Едва он проговорил это, как покров взлетел в воздух, унося на себе царевича и королевну. Разинув рты, оцепенев, король и медики глядели ему вслед, пока он не стал пятнышком на белом облаке, а потом растаял в синеве небосвода. Разгневанный король призвал казначея.
— Как ты допустил, — закричал он, — чтоб какой-то сарацин завладел нашим талисманом?
— Увы, государь, мы не знали, что это такое, ведь надпись на ларце никто не мог прочесть. Если это и вправду покров с престола Соломона, то он наделен волшебною силой и переносит владельца по воздуху.
Король собрал большое войско и двинулся за беглецами в Гранаду. Путь был долгий и нелегкий. Став лагерем в Веге, он отправил герольда с требованием возвратить дочь. В ответ навстречу ему вышел сам царь, и с ним весь его двор. Царь оказался давешним менестрелем, ибо Ахмед по смерти отца наследовал трон, а прекрасная Альдегонда стала его супругою.
Христианский король был ублаготворен уже тем, что дочь его осталась в прежней вере: он не отличался особым благочестием, но, как всякий государь, требовал достодолжного уважения к своей религии во имя этикета. Вместо кровавых битв пошли празднества и увеселения, и довольный король возвратился в Толедо, а молодая чета жила себе в Альгамбре, и царствие их было праведное и благополучное.
Остается добавить, что сыч и попугай порознь и без спешки последовали за царевичем в Гранаду: один летел ночами, а днем отдыхал в наследственных поместьях, другой развлекал по дороге все грады и веси.
Ахмед по-царски отблагодарил их за оказанные услуги. Он сделал сыча своим визирем, а попугая — главноуправляющим благочиния. И само собой понятно, что ни одно царство не управлялось так мудро и ни при одном дворе не было такого строгого порядка.
Прогулка в горах
На склоне дня, когда жара спадала, я часто подолгу прогуливался по окрестным горам и глубоким тенистым лощинам в сопровождении своего оруженосца-историографа Матео, которому давал вволю поболтать, и о каждой скале, развалине, заросшем фонтане и одиноком овражке у него была наготове какая-нибудь удивительная история — чаще всего легенда с золотой начинкой: от щедрого сердца раздавал он клады направо и налево.
Однажды во время такой прогулки Матео был еще сообщительнее обычного. Перед закатом мы вышли из больших Врат Правосудия и спустились темною аллейкой к смоквам и фанатам у подножия Семиярусной Башни, той самой, откуда, говорят, выехал Боабдил, когда сдавал свою столицу. Здесь, указав на низкий сводчатый проход в подстенке, Матео поведал мне об ужасном привидении, не то нежити, которая, по слухам, водится в этой башне еще со времен мавров и стережет сокровища мусульманского царя. Иногда в самую глухую ночную пору она вылезает и рыщет по аллеям Альгамбры в обличье безголовой лошади, за которой со злобным лаем и визгом гонятся шесть яростных псов.
— А ты сам, часом, не натыкался на это привидение, Матео, как-нибудь эдак гуляючи? — спросил я.
— Нет, сеньор, благодарение Создателю! А вот мой дед-портной, тот знал даже нескольких, которые его видали, тогда ведь оно вылезало куда чаще, чем нынче, — то в одном обличье, то в другом. В Гранаде все слыхали про Бельюдо: бабки и няньки пугают им плаксивых детей. Говорят, будто это призрак злого мавританского царя, который убил и схоронил здесь в подвалах шесть своих сыновей, вот они в отместку и гоняются за ним по ночам.
Я уж не стану приводить во всех подробностях бесхитростные рассказы Матео об этом мрачном призраке: он и в самом деле давным-давно пробрался в детские сказки и народные предания Гранады, и о нем почтительно упоминает в своей книге один престарелый летописец и топограф здешних мест.
Миновав зловещую башню, мы обошли краем плодоносные сады Хенералифе, где в переливных трелях заходились два или три соловья. За садами были мавританские водоемы, в глубине одного из них виднелся закрытый люк, прорубленный в скале. На эти водоемы, сообщил Матео, он мальчишкой бегал купаться с приятелями, но потом их напугал рассказ про страшного мавра, который выглядывает из люка и затягивает в глубь горы неосторожных купальщиков.
Наводненные призраками бассейны тоже остались позади; мы поднимались извилистой вьючной тропой, и вскоре нас обступили дикие и унылые горы в редких пучках тощей травы. Кругом все было сурово и убого, и с трудом верилось, что мы едва отошли от фруктовых садов и садовых террас Хенералифе и что поблизости лежит чудная Гранада, город рощ и фонтанов. Но такова уж природа Испании: чуть не возделанная, она дичает и скудеет; пустыня и сад соседствуют здесь от века.
Теснина, из которой мы выбирались, называется, по словам Матео, el Barranco de la Tinaja — Кубышкино ущелье, потому что здесь в давние времена нашли кубышку с мавританским золотом. В голове у бедняги Матео всегда вертелись золотоносные россказни.
— А что это за крест в глубине ущелья, вон на той куче камней?
— Это так, это здесь несколько лет назад убили погонщика.
— Что ж, Матео, значит, разбойники и убийцы хозяйничают у самых ворот Альгамбры?
— Сейчас нет, сеньор, это раньше, когда в крепости было полно всяких бродяг, но их всех повыгнали. Правда, что и цыгане, которые живут по землянкам на горе за крепостью, тоже народ бедовый, но убийств у нас давно уже не бывало. А того, кто убил погонщика, вздернули в крепости.
Мы все поднимались ущельем, и слева торчала крутоверхая скала по имени Silla del Mora — Сиденье Мавра, — я уже писал, что, по преданию, злосчастный Боабдил бежал сюда во время народного возмущения и целый день просидел на этом утесе, печально глядя вниз, на мятежный город.
Наконец мы взошли на крайнюю вершину горного отрога, возвышающегося над Гранадой; вершина эта называется Солнечной Горою. Надвигался вечер: заходящее солнце уже тронуло золотом самые высокие пики. Там и сям видны были пастухи, по откосам отгонявшие стада на ночь, и погонщики с медлительными мулами, рассчитывавшие горною тропой засветло добраться до городских ворот.
Скоро ущелья огласились гулким звоном — соборный колокол звал на молитву. Ему откликнулись все церковные и сладкозвучные монастырские колокола. Пастухи замерли на склонах, погонщики на тропах: всякий обнажил голову и стоял неподвижно, бормоча вечернюю молитву. В этом обычае есть торжественное очарование: по звучному призыву все обитатели страны в едином хоре возносят благодарение Господу за дневные щедроты. Словно покров благодати простирается над землею, и пышное зрелище закатного солнца немало прибавляет к торжественности мига.
В этом диком и глухом месте впечатление было особенно сильное. Мы стояли на голой, каменистой вершине населенной призраками Солнечной Горы, где растрескавшиеся бассейны и водоемы и осыпающиеся руины обширных строений напоминали о былом многолюдстве, но теперь здесь царили тишь и запустение.
В горах Сьерра-Невады
Блуждая среди останков прежних времен, мы наткнулись на круглую шахту, глубоко уходившую в горные недра; Матео сказал, что это здешняя загадка и диковина. Я было предположил, что неутомимые мавры вдалбливались в камень и строили колодец, чтобы добыть свой любимый первоэлемент в изначальной чистоте, но у Матео было другое объяснение, в его вкусе. По преданию, которому твердо верили его отец и дед, это был вход в горные пещеры, где Боабдил и весь его двор спят очарованным сном и в урочные часы выходят навестить свои прежние обиталища.
— Ах, сеньор, на этой горе что ни шаг, то диво. В другом месте была такая же яма, и в ней раньше висел на цепи железный котел; никто не знал, что в этом котле, он был с крыш кой, но все думали, что он полнехонек мавританского золота. Многие пробовали его вытянуть, с виду-то это было легко, но как его тронешь, так он проваливался в самую глубину; побудет там, а потом снова появится. Один понял, что он заколдованный, и тронул его крестом, чтоб разрушить заклятие, и разрушил, потому что котел совсем провалился и больше не показывался.
И все это чистая правда, сеньор; дедушка мой видел это своими глазами.
— Как, Матео, своими глазами видел этот котел?
— Нет, сеньор, он видел яму, в которой котел висел.
— Ну, Матео, это то же самое.
Темнеет здесь быстро, и мы покинули эту обитель призраков в густеющих сумерках. Спускаясь к ущелью, мы уже не видели ни пастухов, ни погонщиков и слышали только собственные шаги да одинокое верещание кузнечика. Ночная тень становилась все гуще, и скоро вокруг нас сомкнулась темнота. Лишь на возвышенных вершинах Сьерра-Невады еще медлил отблеск дня: снежные пики светились на темно-синем небосклоне, и хрустально-чистый воздух скрадывал их дальность.
— Как близко нынче кажется сьерра! — сказал Матео. — Прямо рукой подать, а ведь до нее далеко-далеко, много миль.
В это время над снежным хребтом зажглась первая звезда, такая чистая, такая огромная, яркая и дивная, что простосердечный Матео разразился восторженными возгласами:
— Que estrella hermosa! Que clara у limpia es! No pueda ser estrella mas brillante! (Какая красивая звезда! Какая светлая и ясная! Она ярче всех звезд на свете!)
Я часто замечал эту отзывчивость испанских простолюдинов к очарованию природы. Сияние звезды, прелесть и аромат цветка, кристальная чистота фонтана — все вдохновляет их поэтическим восторгом; да, но какими благозвучными словами наделен их величавый язык, дающий выход вдохновению!
— А что это за огоньки, Матео, мерцают там, на Сьерра-Неваде, под самыми снегами? Я бы принял их за звезды, только они какие-то красноватые и ниже линии небес.
— Это костры, сеньор, их разводят гранадские подборщики снега и льда. Каждый вечер они поднимаются туда с мулами и ослами и по очереди наполняют корзины и греются у костров. Потом они торопятся вниз, чтоб до рассвета быть уже в Гранаде. Ведь Сьерра-Невада, сеньор, — это ледяная глыба: она лежит посреди Андалузии и охлаждает ее в летнюю пору.
Стало совсем темно; мы шли ущельем возле креста над убитым погонщиком, и я заметил вдали цепочку огней, которая как будто близилась к теснине. Приблизилась — вереница аляповатых фигур в черном несла чадные факелы. При виде такого шествия станет не по себе в любое время, а в этом диком и безлюдном месте было и вовсе жутковато.
Матео склонился ко мне и сообщил вполголоса, что это похоронная процессия: покойника несут на горное кладбище.
В сумрачном свете факелов грубые черты и черные одежды похоронщиков производили самое фантастическое впечатление, и просто волосы встали дыбом, когда из тьмы выхватило лик мертвеца на носилках, по испанскому обычаю, непокрытого. Я оцепенело глядел, как угрюмая процессия удалялась извилистой тропой по темному склону горы, и припомнил старинный рассказ о демонском шествии с телом грешника к огненной жерл овине Стромболи.
— Ах, сеньор, — воскликнул Матео, — какую я мог бы вам рассказать историю про одно шествие в этих горах, да ведь вы будете смеяться и скажете, что это все небылицы моего деда-портного!
— Вовсе нет, Матео. Больше всего на свете люблю невероятные истории.
— Так вот, сеньор, мы тут поминали подборщиков снега на Сьерра-Неваде, это про одного из них.
Надо вам знать, что много лет назад, во времена моего деда, жил-был один старик, и звали его дядя Николо; как-то раз набил он свои корзины снегом и льдом и повел мула под гору. Тут его стало клонить в сон, он сел верхом и едет себе, клюет носом и мотает головой из стороны в сторону, а его надежный старый мул ступает по скалам и кручам, спускается в ущелья — словом, бредет, не оступится, как по ровной земле. Наконец дядя Николо проснулся, осмотрелся и протер глаза — да и недаром. От луны было светло, почти как днем, город внизу лежал будто на ладони и сверкал белыми дворцами и домами, как серебряный поднос; но боже мой! Сеньор, это был вовсе не тот город, который он покинул несколько часов назад! Вместо сводчатого собора с башенками, церквей со шпилями и островерхих монастырей он увидел одни мавританские мечети, минареты и купола, и вместо благословенного креста всюду блестели полумесяцы, точно как на берберских флагах. Сами понимаете, сеньор, дядя Николо изрядно растерялся, а тут еще, пока он так глазел на город, в горах показалось большое войско: оно поднималось ложбинами, извилистым путем, и то шло под луною, то уходило в темноту. Поближе стало видно, что там и конники, и пешие, все в мавританских доспехах. Дядя Николо хотел как-нибудь посторониться и пропустить их, но его старый мул стоял как вкопанный и ни с места, только дрожал, словно лист, ведь бессловесные твари, сеньор, боятся таких дел не меньше нашего. И вот, сеньор, это выморочное войско прошло мимо: одни трубили в трубы, другие били в барабаны и литавры — и ни звука не раздавалось, так все и прошли без единого звука, все равно как нарисованное на полотне войско тянут через сцену в гранадском театре; и все они были бледнее смерти. А позади войска, между двух черных конников-мавров, ехал на белоснежном муле сам гранадский Великий Инквизитор. Дядя Николо удивился, что и он тут: каждая собака знала, как Инквизитор ненавидит мавров и вообще всех нечестивцев, евреев и еретиков, как он изводит их огнем и бичом. Но все же при виде святого человека у дяди Николо полегчало на душе. Только он перекрестился и попросил благословения, как вдруг на тебе! Так его толкануло, что он со своим старым мулом кувырком покатился с кручи под обрыв! Когда дядя Николо пришел в себя, солнце стояло высоко в небе, он лежал на дне глубокого ущелья, мул щипал травку рядом, а снег в корзинах весь растаял. Он кое-как дотащился до Гранады, с головы до ног в синяках и ссадинах; спасибо, думает, хоть город, какой надо, все церкви и кресты на местах. Когда он стал рассказывать про эти ночные дела, его поначалу подняли на смех: одни говорили, что ему все приснилось, коли он спал верхом на муле; другие — что он сам все выдумал. А потом смеяться перестали и призадумались: ведь что странно, сеньор, — Великий Инквизитор-то умер в том же году! Я помню, мой дед-портной часто повторял, что уж ежели выморочное войско уводит с собой привидение священника, то за этим кроется куда больше, чем думают.
— Значит, по-твоему, выходит, друг Матео, что там, в горной утробе, что-то вроде мавританского лимба, или чистилища, и туда утащили отца-инквизитора?
— Боже сохрани, сеньор! В таких делах я ничего не понимаю. Я просто рассказываю, что слышал от своего деда.
К тому времени, как Матео закончил свой рассказ, который я воспроизвел вкратце, опуская массу отступлений и множество подробностей, мы были уже у ворот Альгамбры.
Упомянутые Матео в начале нашей прогулки удивительные истории о призраке Семиярусной Башни навели меня на след полузабытых преданий, связанных с этим местом. Обрывки одного из таких преданий я кое-как собрал, с превеликим трудом сложил — и преобразовал в нижеследующую легенду, которой не хватает только ученых комментариев и сносок, чтобы войти в разряд изделий, чинно предлагаемых миру в качестве Исторических Фактов.
Легенда о наследстве мавра
Сразу при входе в крепость Альгамбры, перед царским дворцом, простирается широкая площадь, именуемая Водоемной (la Plaza de los Algibes), ибо под нею скрыты водохранилища, устроенные еще маврами. В углу площади — мавританский колодец, прорубленный на большую глубину в сплошной скале, и вода из него холодна, как лед, и прозрачна, как хрусталь. Мавританские колодцы вообще славятся: известно, что мавры умели дорыться до самых чистых и свежих ключей и родников. Но колодец, о котором идет речь, знаменит на всю Гранаду, и с раннего утра до позднего вечера вверх-вниз по тенистым аллеям к Альгамбре и из Альгамбры спешат водоносы — одни несут большие кубышки на плечах, другие погоняют ослов, навьюченных узкогорлыми глиняными сосудами.
Родники и колодцы с библейских времен отведены в жарких странах для сплетен и пересудов, и возле этого колодца день-деньской обретаются инвалиды, старухи и другие любознательные бездельники из числа жителей крепости. Они сидят на каменных скамейках под защитным навесом для сборщика платы, пережевывают местные толки, выспрашивают у каждого водоноса городские новости и распространяются обо всем, что слышат и видят. Подолгу торчат здесь также ленивые хозяйки и нерадивые служанки; с кувшином в руке или на голове, они жадно ловят последние пересуды в потоке нескончаемой болтовни.
Среди водоносов-завсегдатаев колодца был когда-то коренастый, широкоплечий и кривоногий человечек по имени Педро Хиль, прозванный для краткости Перехилем
[97]. Как всякий водонос, он был, конечно, родом из Галисии, проще говоря — гальего. Люди — что животина: у каждой породы свое назначение. Недаром во Франции сапоги чистят савояры и швейцары во всех гостиницах — швейцарцы, а в Англии во дни фижм и пудреных париков сыны болот — ирландцы прославились умением носить портшезы. Вот и в Испании все водоносы и просто носильщики — приземистые уроженцы Галисии. Никто здесь не скажет: «Позови носильщика», скажут: «Кликни гальего».
Но к делу. Перехиль-гальего вступил на поприще с большой глиняной кубышкой на плече; преуспев в своем ремесле, он купил себе в помощь животину потребной породы — приземистого и шерстистого осла. По бокам длинноухого собрата были навьючены корзины с двумя кубышками, прикрытыми от солнца фиговыми листами. Перехиль был самый усердный, а вдобавок и самый приветливый водонос во всей Гранаде.
Он брел за своим ослом и весело выводил припев, который разносится летом по испанским городам: «Quien quiere agua — agua mas fria que la nieve?» («Кому воды — воды холоднее снега? Кому воды из колодезя Альгамбры — холодной, как лед, и прозрачной, как хрусталь?») Каждый искристый стакан он подносил с учтивым словом и вызывал улыбку, а миловидным женщинам и девицам с ямочками на щеках лукаво подмигивал и отпускал неотразимые комплименты. И вся Гранада считала Перехиля-гальего учтивейшим, любезнейшим и счастливейшим из смертных. Однако не всякий весельчак и балагур живет припеваючи. И у беспечного с виду добряка Перехиля хватало своих печалей и забот. У него была уйма оборванных детишек, голодных и крикливых, как стрижата, и они кидались к нему ввечеру с разинутыми клювами. Была у него и дражайшая половина, которая и вправду обходилась ему дорогонько. В девушках она была первой красоткой на деревне, лихо отплясывала болеро и прищелкивала кастаньетами; такою осталась и замужем. Скудные заработки безответного мужа уходили на безделушки, и по воскресеньям и праздникам она даже забирала у него осла, чтоб ездить на загородные гулянки, а ведь известно, что праздников в Испании больше, чем дней в неделе. К тому же она была неряха и порядочная лежебока, а уж болтушка первостатейная: кой-как одевшись, она бросала дом, хозяйство и все на свете, лишь бы всласть посудачить с соседками.
Однако у Творца и стриженую овцу ветром не продует, а покорную шею супружеское ярмо не трет. И Перехиль не роптал на свой нелегкий удел супруга и отца, как и осел его — на полные кубышки; может, он иной раз украдкой и встряхивал ушами, но своей неряхе-жене никогда не выговаривал и чтил в ней хозяйку дома.
И детей он любил, как филин своих совят, ведь они были его размноженным образом и подобием — все крепенькие, плотно скроенные и кривоногие. Больше всего добряку Перехилю нравилось денек отдохнуть, запасшись пригоршней мараведисов
[98], и выбраться вместе со всем своим выводком — кто сидел на руках, кто цеплялся за штанину, а кто и сам не отставал — в загородные сады; жена же его тем временем плясала и веселилась с кем попадя на тенистых берегах Дарро.
Как-то в поздний час почти все водоносы, кроме Перехиля, разошлись по домам. День выдался на редкость знойный, и теперь наступала дивная лунная ночь — такие ночи южане встречают на улицах, чтоб очнуться от жаркого дневного оцепенения и подышать полуночной прохладой. Перехиль, как заботливый и работящий отец, подумал о своих голодных детишках. «Схожу-ка я еще раз на колодец, — сказал он сам себе, — и будет малышам в воскресенье мясная похлебка». С этими словами он бодро зашагал откосом по аллее, ведущей в Альгамбру, распевая дорогою и оглаживая осла палкой по бокам — то ли в такт песне, то ли взамен корма, ведь в Испании вьючную скотину кормят, в основном, колотушками.
Возле колодца было пусто, только на залитой лунным светом каменной скамье сидел какой-то пришелец в мавританском платье. Перехиль приостановился и поглядел на него с удивлением и не без опаски, а мавр медленно поманил его рукой.
— Я болен и ослаб, — сказал он. — Помоги мне вернуться в город, и я заплачу тебе вдвое против твоей выручки.
Добродушный водонос был тронут мольбой чужестранца.
— Сохрани Бог, — сказал он, — чтоб я брал какую-нибудь плату за обычное дело милосердия.
Он подсадил мавра на своего осла, и они, не спеша, побрели в Гранаду; бедняга мусульманин так обессилел, что приходилось поддерживать его, чтоб он не свалился наземь.
В городе водонос спросил, куда его отвезти.
— Увы, — проговорил мавр, — у меня здесь нет ни дома, ни пристанища, я издалека. Приюти меня на эту ночь под своим кровом, и тебя ждет щедрая награда.
По чести, Перехилю был вовсе ни к чему гость, да еще магометанин, но по доброте своей он не мог отказать ближнему в такой напасти и повел осла к дому. Заслышав цоканье его копыт, дети, как обычно, выскочили с разинутыми клювами, но при виде чужака в тюрбане испуганно попятились и укрылись за юбками матери. Она бестрепетно выступила вперед, словно взъерошенная наседка навстречу приблудному псу.
— Это еще что такое! — крикнула она. — Ты зачем на ночь глядя таскаешь в дом приятелей-нечестивцев? Хочешь, чтоб за нас взялась инквизиция?
— Успокойся, жена, — отвечал гальего, — это бедный больной чужестранец, одинокий и бесприютный, не на улице же его бросать?
Жена собиралась браниться дальше: она хоть и жила в лачуге, но пуще всего на свете радела о доброй славе своего жилища; но на этот раз коротышка-водонос заупрямился и никак не сгибал шею под хомутом. Он помог бедняге мусульманину спешиться и положил ему в самом прохладном углу кошму и овчину — другой постели в доме не было.
Вскорости мавра схватили сильные корчи, Перехиль ухаживал за ним, как умел, но поделать ничего не мог. Больной следил за ним признательным взглядом. Между приступами он подозвал его к себе и чуть слышно выговорил: «Боюсь, конец мой близок. Если умру, возьми в благодарность за милосердие эту шкатулку», — и, распахнув свой плащ — альборнос, он показал примотанную к телу сандаловую шкатулочку.
— Бог милостив, друг, — возразил сердобольный гальего, — авось еще поживешь, сам попользуешься своими сокровищами, да и какие там у тебя сокровища.
Мавр покачал головой, возложил руку на шкатулку и хотел было что-то сказать, но корчи начались с новой силой, и вскоре он испустил дух.
Тут жену водоноса словно прорвало.
— Вот тебе, — вопила она, — твое дурацкое мягкосердечие, всегда ты из-за него в дураках! Что теперь будет с нами, когда в нашем доме найдут мертвеца? Нас засадят в тюрьму за убийство, и если, спасибо, не повесят, все равно до нитки обдерут судейские и альгвасилы.
Бедняга Перехиль тоже вконец растерялся, он и сам чуть не жалел, что сделал доброе дело. Наконец его осенило.
— Время сейчас ночное, — сказал он, — я вывезу покойника за город и схороню его в песке у берега Хениля. Никто не видал, как мавр зашел к нам, никто и не узнает, что он здесь умер.
Сказано — сделано. Жена помогла ему завернуть тело злополучного мавра в ту самую кошму, на которой он скончался, вдвоем они навьючили поклажу на осла, и Перехиль отправился с нею на берег реки.
Но, как на грех, напротив водоноса жил некий Педрильо Подруго, один из самых пронырливых, болтливых и пакостливых цирюльников на свете. С лица он был сущий хорек, ножки паучьи, юла и втируша; сам знаменитый севильский цирюльник и тот не умел так залезать в чужие дела; а держалось в нем все как, в решете. Про него говорили, что он спит одним глазом, навострив одно ухо, чтоб даже во сне подсматривать и подслушивать. Гранадские сплетники в нем души не чаяли: он знал все про всех, и народу у него брилось больше, чем у его городских собратьев, вместе взятых.
Этот дотошный брадобрей слышал, что Перехиль возвратился позже обычного, слышал, как галдели его жена и дети. Головка его тут же высунулась из подзорного окошечка, и он увидел, что его сосед ведет к себе какого-то мавра. Это было так необычайно, что Педрильо Педруго всю ночь не сомкнул глаз. Каждые пять минут он бегал к своему окошечку поглядеть, как сочится свет из соседских дверей, а перед самым рассветом приметил, что Перехиль вывел осла со странной поклажей.
Любознательный цирюльник заторопился, он натянул одежонку и, бесшумно выбравшись из дому, следовал за водоносом в отдалении и видел, как тот вырыл яму в песке на берегу Хениля и схоронил там что-то очень похожее на мертвое тело.
Цирюльник поспешил домой и до рассвета не находил себе места. Потом он взял тазик под мышку и отправился к алькальду, которого брил ежеутренне.
Алькальд
[99] только что восстал ото сна. Педрильо Педруго усадил его в кресло, повязал салфетку, подставил к подбородку тазик с кипятком и принялся умягчать пальцами его щетину.
— Ну и дела творятся на белом свете! — промолвил Педруго, от которого ждали не только бритья, но и новостей. — Ну и дела! Ограбили, убили и похоронили — и все в одну ночь!
— Это как? Ты что? Где это? — вскричал алькальд.
— Я говорю, — отвечал цирюльник, орудуя куском мыла поверх его носа и рта, ибо испанский брадобрей обходится без кисточки, — я говорю, что Перехиль-гальего ограбил и убил мавританского мусульманина и в ту же ночь похоронил его. Maldita sea la noche — будь проклята злосчастная ночь!
— А ты-то это откуда знаешь? — полюбопытствовал алькальд.
— Потерпите, сеньор, сейчас вы все услышите, — обещал Педрильо, схватив его за нос и проводя бритвою по щеке. Затем он рассказал обо всем, что видел, не прерывая своего занятия: борода была побрита, подбородок вымыт и насухо вытерт грязной салфеткою, а мавр тем временем ограблен, убит и похоронен.
А этого самовластного алькальда знала вся Гранада — он был сущий кровосос, скареда и сквалыга. Нельзя, однако ж, отрицать, что правосудие у него было в цене — оно отпускалось на вес золота. Он рассудил, что произошло убийство и грабеж, — и выручка, надо думать, богатая; вопрос, стало быть, в том, как ее законно прибрать к рукам. Что толку, если преступник будет болтаться на виселице? А вот если добыча его достанется судье, — тогда-то правосудие и восторжествует. В таких мыслях он призвал своего доверенного альгвасила — поджарого, с голодным огнем в глазах, одетого, как испокон веков подобает его должности в Испании: в подвернутой черной бобровке, засаленных брыжжах и коротком темном плаще, кой-как болтавшемся на плечах; его тощее тулово облекала выцветшая черная рубаха, а в руке он держал тонкий белый жезл, грозный знак своей власти. Эта гончая древней испанской породы взяла след злополучного водоноса с таким проворством и чутьем, что бедняга Перехиль еще по пути домой был перехвачен и вместе с ослом доставлен к блюстителю правосудия.
Алькальд яростно ощерился на него.
— Дрожи, негодяй! — взревел он таким голосом, что у малорослого гальего затряслись коленки. — Дрожи, негодяй! И не вздумай запираться, мне все известно. За твое преступление тебя надо вздернуть на виселицу, но я из милости готов выслушать твои оправдания. В твоем доме был умерщвлен мавр, нечестивец и враг нашей веры. Я понимаю, ты прикончил его во славу божию, и поэтому буду снисходителен. Отдай награбленное, и мы, так и быть, замнем дело.
Бедняга-водонос призвал всех святых в свидетели своей невиновности, но — увы! — никто из них не явился, да если б и явились, алькальд загнал бы их обратно в святцы. Водонос правдиво и без утайки рассказал, как оно все было с мавром, но и это не помогло.
— Стало быть, ты упорствуешь, — вопросил судья, — и утверждаешь, будто у этого магометанина не было ни денег, ни драгоценностей, на которые ты позарился?
— Спасением души своей клянусь, ваша честь, — отвечал водонос, — ничего у него не было, кроме сандаловой шкатулки, отказанной мне в благодарность за гостеприимство.
— Сандаловой шкатулки? Сандаловой шкатулки! — воскликнул алькальд, и глаза его сверкнули при мысли о дорогих каменьях. — А где эта шкатулка? Куда ты ее спрятал?
— С позволения вашей милости, — отвечал водонос, — она у меня там, в корзине на осле, не угодно ли, ваша честь?
Едва он это выговорил, как хваткий альгвасил уже исчез и в мгновение ока вернулся с таинственной сандаловой шкатулочкой. Руки у алькальда дрожали от нетерпения, он открыл шкатулку, все воззрились, но, увы, никаких сокровищ там не было, только свиток пергамента, исписанный арабской вязью, и огарок восковой свечи.
Когда с подсудимого нечего взять, правосудие, даже в Испании, становится беспристрастным. Алькальд пришел в себя после огорчения и, видя, что прибытком здесь не пахнет, безучастно выслушал объяснения водоноса и подтверждения его жены. Убедившись, таким образом, в невиновности Перехиля, алькальд освободил его из-под ареста и даже присудил ему шкатулку как заслуженную награду; только осел был конфискован в уплату судебных издержек.
Так что незадачливому коротышке-гальего пришлось снова таскать воду самому и ходить в гору — под гору, на колодец и от колодца Альгамбры с большой глиняной кубышкой на плече.
Когда он брел наверх в знойный полдень, привычное добродушие изменяло ему. «Вот собачий сын алькальд! — выкрикивал он. — Это же надо — разом лишить бедного человека пропитания и отобрать у него лучшего друга!» И при воспоминании о возлюбленном товарище трудов своих у него прямо сердце надрывалось. «Ах осел ты мой милый! — восклицал он, поставив ношу на камень и утирая пот со лба. — Ах ты мой милый осел! Помнишь небось своего старого хозяина! Тоскуешь небось по кубышкам-то, ах ты бедолага!»
В довершение печалей дома его ждали вопли и причитания: жена ведь предупреждала его против такого дурацкого и такого злосчастного гостеприимства — и теперь, как истая женщина, не упускала случая напомнить ему о своей рассудительности и прозорливости. Если дети просили есть или показывали вконец заношенную одежонку, она злорадно отсылала их: «Подите к отцу — он у нас наследник царя Чико, пусть он вам достанет, что надо, из своей шкатулки».
Испанский водонос
Бывало ли, чтоб судьба так наказывала человека за доброе дело? Бедняга Перехиль страдал телом и душою, но по-прежнему безропотно сносил нападки жены. Наконец однажды он особенно уморился после жаркого дня и, когда она, по обыкновению, принялась его пилить, потерял всякое терпение. Перечить ей он не рискнул, но глаза его упали на полуприкрытую сандаловую шкатулку, которая стояла на полке и словно скалилась над его несчастьями. Перехиль в сердцах схватил ее и шваркнул об пол. «Пропади ты пропадом, — сказал он, — и угораздило же меня встретиться с твоим хозяином!»
Шкатулка грохнулась, крышка отскочила, и вывалился пергаментный свиток.
Минуту-другую Перехиль сердито глядел на него, потом вдруг призадумался. «Кто его знает, — подумал он, — вдруг здесь что-нибудь важное написано, недаром же мавр так его берег?» Он поднял свиток, положил за пазуху и назавтра между делом, выкрикивая обычный припев, завернул в лавочку к одному мавру из Танжера, который продавал на Закатине духи и безделушки, и попросил его объяснить, какой толк в этом пергаменте.
Мавр внимательно прочитал свиток, погладил бороду и усмехнулся.
— Это, — сказал он, — заклинание, открывающее доступ к любому запрятанному сокровищу. Написано, что перед ним не устоят самые крепкие замки и запоры, несокрушимая скала и та разверзнется!
— Вон как! — удивился коротышка-гальего. — Да мне-то что до этого? Я небось не волшебник, какой мне толк в запрятанных сокровищах?
Однако вечером, когда он в сумерках отдыхал у колодца Альгамбры, там собралась обычная болтливая компания, и разговор, глядя на ночь, свернул к древним сказаниям, преданиям и бывалой небывальщине. Нищий народ восторженно наполнял Альгамбру зачарованными кладами. И все сходились на том, что уж в подземельях Семиярусной Башни таятся богатства несметные.
Все эти россказни добрый Перехиль, против обыкновения, выслушал внимательно, они запали ему в мысли и никак не выпадали, пока он одиноко возвращался темнеющими аллеями. «А вдруг и в самом деле башня таит сокровища и через этот свиток, что я оставил у мавра, я до них доберусь!» Подумав так, он подскочил и чуть не обронил свою кубышку.
Ночь он провел в тревоге и беспокойстве, глаз не сомкнув от осаждавших его мыслей. Рано утром он явился в лавку к мавру и все ему выложил. «Ты умеешь по-арабски, — сказал он, — давай пойдем вместе в башню и попробуем заклинание; не выйдет — ну и ладно, хуже не будет, а получится — тогда разделим сокровище пополам».
— Погоди, — отвечал магометанин, — заклинание, конечно, заклинанием, но читать-то его нужно в полночь, при свете особой свечи, и где же мне ее изготовить, у меня и половины нет того, что ее составляет. А без свечи свитка хоть бы и не было.
— Ну, все понятно! — воскликнул коротышка-гальего. — Есть у меня эта свеча, сейчас принесу.
Он пустился домой и скоро принес огарок восковой свечи из сандаловой шкатулки. Мавр помял ее и понюхал.
— Да, — сказал он, — редкостные и дорогие ароматы сочетались с этим воском. Именно такая свеча и обозначена в свитке. Пока она горит, разверзнутся глухие стены и потаенные пещеры. Но лишь она потухнет, горе промедлившему! Он будет зачарован вместе с сокровищем.
Они решили тою же ночью испробовать заклинание. И в поздний час, когда царили нетопыри и совы, они поднялись по темному склону Альгамбры и приблизились к жуткой башне, обнесенной деревьями и защищенной сказаниями. При свете фонаря они пробрались сквозь кусты, через завалы к потаенной башенной дверце. Содрогаясь от ужаса, они сошли по ступеням в сырой и мрачный подвал, откуда спуск вел еще глубже. Так они миновали один за другим четыре схода в четыре подвала; и, согласно преданию, ниже сойти было нельзя, остальные три охранялись крепким заклятием. Воздух был сырой и могильный, и фонарь все равно что не горел. Затаив дыхание, они переждали, пока до них слабо донесся полночный удар подзорного колокола, тут они зажгли восковую свечку, и она распустила запах мирры, ладана и прочих благовоний.
Мавр стал торопливо читать. Едва он кончил, как раздался подземный грохот. Земля содрогнулась, и в полу открылась лесенка. Они с трепетом спустились по ней, и фонарь их осветил арабские письмена на стенах нового подвала. Посредине его стоял большой сундук, окованный семью стальными полосами, и по обе стороны сундука сидели зачарованные мавры в полном доспехе, недвижные, как статуи, во власти заклятия. Несколько кубышек перед сундуком были доверху наполнены золотом, серебром и драгоценными каменьями. Они по локоть запустили руки в самую большую, пригоршнями вынимая тяжелые мавританские монеты, браслеты и золотые украшения, а иногда и ожерелья, унизанные крупными восточными перлами. Задыхаясь и дрожа, они набивали карманы, с ужасом поглядывая на двух зачарованных мавров, которые сидели неподвижно, вперившись в них немигающим взором. Наконец, всполохнувшись от какого-то почудившегося им обоим шума, они кинулись к лестнице, взбежали наверх, упали друг на друга и загасили восковой огарок; пол гулко сомкнулся.
Все в том же испуге и дрожи они выбрались из башни и успокоились при виде тихого звездного неба между ветвями деревьев. Усевшись на траве, они поделили добычу, решив, что покамест хватит с них и этого, а как-нибудь потом они придут еще и уж тогда повытрясут кубышки. Для пущей надежности талисманы тоже были поделены: одному достался свиток, другому — огарок; и оба отправились в Гранаду с легким сердцем и полным карманом.
Под горою их пути расходились, и предусмотрительный мавр решил на прощание дать один совет простодушному водоносу.
— Друг Перехиль, — начал он, — все это дело надо хранить в глубокой тайне, пока мы не повытаскиваем сокровища и не уберемся сами куда-нибудь подальше. Если алькальд о чем-нибудь проведает, мы пропали.
— Конечно, — отвечал гальего, — что верно, то верно.
— Друг Перехиль, — сказал мавр, — ты не болтун и, разумеется, будешь держать язык за зубами, но у тебя есть жена.
— Она ни о чем не узнает, — накрепко заверил коротышка-водонос.
— Вот и хорошо, — кивнул мавр, — полагаюсь на твое слово и на твое благоразумие.
Обещание водоноса было самое твердое и искреннее, но — увы — какой муж сумеет утаить что-нибудь от жены? Во всяком случае, не такой, как Перехиль — супруг нежный и покладистый. Он воротился домой и увидел, что жена сидит, супится в углу.
— Слава тебе Господи, — вскричала она ему навстречу, — явился кормилец под самое утро. Что ж ты не привел к нам в гости еще какого-нибудь мавра? — Она расплакалась и стала заламывать руки и бить себя в грудь. — Бедная я, несчастная! — голосила она. — Куда мне деваться? Дома ни полушки, все растащили судейские и альгвасилы, бездельник-муж и на кусок хлеба не может заработать, а только шляется где-то днем и ночью с нечестивыми маврами! Детки мои, детки! Что с нами будет? Не иначе как все по миру пойдем!
Добряка Перехиля так растрогали рыдания супруги, что он и сам захлюпал. Карманы его были переполнены, сердце тоже, и сдерживаться не стало сил. Он вытащил три или четыре тяжелые золотые монеты и опустил их жене за пазуху. Бедняжка так и обмерла от этого золотого дождя, а коротыш-гальего тем временем достал еще золотую цепочку и помахивал ею перед носом жены, приплясывая от восторга и растянув рот до ушей.
— Пресвятая Дева Заступница! — воскликнула она. — Что ты наделал, Перехиль? Ты что, кого-нибудь убил и ограбил?
И едва она так подумала, как сразу в этом уверилась. Ей померещились тюрьма, виселица и кривоногий муженек, пляшущий в петле; от ужаса с нею сделался настоящий припадок.
Что было делать бедняге? Чтоб успокоить и разубедить ошалелую супругу, пришлось рассказать ей всю правду. Впрочем, он сперва взял с нее самую торжественную клятву не проговориться ни одной живой душе.
Радость ее была неописуема. Она кинулась мужу на шею и чуть не задушила его в объятиях.
— Ну, жена, — ликовал коротыш-гальего, — что теперь скажешь о наследстве мавра? Впредь никогда не ругай меня за помощь ближнему.
Добряк Перехиль улегся на свою кошму и уснул слаще, чем иной на пуховой перине. Жена его не сомкнула глаз: она опростала его карманы на той же кошме, пересчитывала золотые арабские монеты, примеряла ожерелья и серьги и мечтала, как она вырядится, когда им не нужно будет скрывать свое богатство.
Утром гальего отнес на Закатин к ювелиру старинную золотую монету, будто бы найденную в развалинах Альгамбры. Ювелир рассмотрел арабскую надпись, увидел, что монета червонного золота, и предложил за нее треть настоящей цены; водоносу же и в голову не пришло торговаться. Перехиль накупил своим малышам одежонки, игрушек и вдоволь съестного; они пустились в пляс вокруг него, и он, счастливый, как ребенок, приплясывал с ними.
Жена водоноса соблюдала обет помалкивать с неслыханной строгостью. Целых полтора дня она ходила с таинственным видом, сдерживалась изо всех сил и не разболтала ничего ни одной кумушке. Правда, она немного важничала, извинялась за свой затрапез и поговаривала, что вот-вот закажет себе новую баскинью с пронизью и золотой оторочкой и новую кружевную мантилью. Намекала она также, что мужу пора оставить ремесло водоноса: оно ему не по летам и не по здоровью. И вообще они собираются на лето поехать за город, чтоб дети подышали горным воздухом, а то в Гранаде все-таки ужасная духота.
Соседки переглядывались и думали, что бедняжка слегка спятила; все подружки злорадно хихикали у нее за спиной над ее ужимками и жеманством.
За такую сдержанность на людях она вознаграждала себя дома: нацепив на шею ожерелье из восточных перлов, на руки — мавританские браслеты, а на голову — алмазную эгретку, она в своих грязных лохмотьях прохаживалась по комнате и смотрелась в осколок зеркала. Один раз она с простодушным кокетством даже выставилась в окошко, чтоб поразить своими уборами какого-нибудь прохожего.
У колодца. Гравюра XIX в.
Волею судеб вездесущий Педрильо Педруго как раз в это время сидел без дела в своей цирюльне напротив, и алмазный блеск коснулся его недреманного ока. Он тотчас кинулся к подзорному окошечку и узрел замарашку — супругу водоноса, разубранную, как невеста на Востоке. Он мысленно составил полную опись ее драгоценностей и со всех ног помчался к алькальду. Вскоре поджарый альгвасил уже несся по следу, и бедняга Перехиль не успел оглянуться, как был схвачен и снова предстал перед судьей.
— Ах вот как, негодяй! — разъяренно вскричал алькальд. — Ты мне плел, будто покойный нечестивец оставил тебе только пустую шкатулку, а теперь я слышу, что твоя жена красуется в отрепьях, разубранных жемчугом и бриллиантами. Подлая тварь! А ну-ка выкладывай все, что награбил у своей несчастной жертвы, и ступай на виселицу, она уже давно по тебе плачет.
Водонос в ужасе пал на колени и без утайки рассказал, каким чудесным путем досталось ему богатство. Алькальд, альгвасил и проныра-цирюльник жадным ухом внимали этой повести о зачарованных сокровищах. Альгвасила отправили за мавром. Попавший в когти блюстителей закона, мусульманин был насмерть перепуган. По виноватому виду и потупленным глазам водоноса он догадался обо всем. «Скотина ты несчастная, — бросил он ему мимоходом. — Говорил же я тебе: не болтай с женой».
Мавр рассказал точно то же, что и его сообщник, но алькальд разыгрывал недоверие и угрожал тюрьмою и пытками.
— Спокойно, добрый сеньор алькальд, — сказал магометанин, к которому вернулись рассудительность и самообладание. — Какой нам толк затевать свару и портить все дело? Кроме нас, никто об этом ничего не знает, вот и хорошо. Сокровищ в подвале хватит на всех с лихвою. Обещайте честный дележ — и все наше, а нет — пусть все там и останется.