Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Патрик Рамбо

КОТ В САПОГАХ

Посвящается Тьо Хонг с любовью А также Вольтеру с приятностью Лео Ферре с братским чувством Жану Тюлару как единомышленнику
ПРЕЛЮДИЯ

«Робеспьер пал!»

Парижанин по случаю или по праву постоянного проживания, вы, что бодрым шагом топаете к Пале-Роялю по улице Сент-Оноре, притормозите-ка у семиэтажного дома номер 398, с узким фасадом, но глубоко уходящего во двор, почти напротив улицы Сен-Флорантен. Пройдите сквозь крытый вход, под арку, выкрашенную светло-коричневой клеевой краской, и шагов через двадцать, там, где почтовые ящики, поверните направо. Вот теперь вы в узеньком дворике у длинной стены дома. Не обращайте внимания на чью-то секретаршу с загорелыми ногами, что присела на ступеньку крыльца и закуривает сигарету, — забудьте о ней, лучше посмотрите вверх: вон та маленькая комната, освещенная, как и полагается конторе, неоновым светильником, была кабинетом Робеспьера, а этажом ниже, где теперь ресторан, он, покончив с короткой застольной молитвой и тарелкой холодного мяса, одной рукой обдирал корку с апельсина.

Позвольте же призракам явиться.

Смотрите, вот оно, утро 27 июля 1794 года, то бишь 9 термидора второго года согласно революционному календарю. В Париже в тот день стоит одуряющий зной, солнце раскалило стекла, резные деревянные наличники потрескивают от жара. Дом в ту пору — всего лишь двухэтажный, под односкатной черепичной крышей. Двор весь завален досками, здесь же стоит сарай, куда складывают готовые столярные поделки. На веревке, натянутой между двумя кольями, болтается пара полосатых чулок и несколько белых рубах, успевших высохнуть за первые утренние часы. Ни ветерка, ни звука: мостовая на улице перед домом выстлана соломой, чтобы заглушить стук колес, способный потревожить нелегкий покой Робеспьера. Даже попугай в своей клетке, даром что в тени, выглядит истомленным; обычно эта птица, дар некоего почитателя, неистовствует, что было сил перевирая патриотические песни, которым ее обучила Элеонора, дочь супругов Дюпле, по убеждению предоставивших диктатору кров.

Бьет девять часов утра.

Посетитель в красно-белой куртке без воротника и в круглой шляпе, из-под которой крупными каплями стекает пот, вкатывается во дворик, устремившись к дальней двери, хватается за дверной молоток и стучит. В зарешеченном окошке — глаз, в замках — их тут много — поворачивается ключ, и дверь, распахнувшись, являет взору Мориса Дюпле, сей столяр ушел было на покой, однако вновь приступил к службе: Тюильри приспособляли для новых нужд, и столяры оказались потребны; оттого здесь такое нагромождение древесины. У него короткие баки, тяжелые лапы, глубоко посаженные глаза на свиноподобной физиономии и неожиданно тоненький голосок, который произносит:

— Он проявляет нетерпение, гражданин доктор.

Доктор Субербьель знает дорогу. Он приходит сюда каждое утро. Вслед за Дюпле он пересекает столовую, украшенную портретами, гравюрами и бюстами, воспевающими Робеспьера. Затем на второй этаж, в комнату с плиточным полом. Без единого слова Субербьель ставит медицинский саквояж на сиденье плетеного стула и, подойдя к кровати, отдергивает узорчатый полог с белыми цветами на голубом фоне, сшитый из платья мадам Дюпле.

Робеспьер уже дожидается его.

Он лежит, его голова приподнята — покоится на груде подушек; редкие каштановые волосы, пропитанные потом, липнут к черепу; он непрестанно утирает лицо быстро отсыревающими батистовыми платками. Открывает затуманенные близорукие глаза с бледно-голубой радужкой и, разлепив безгубый рот, произносит:

— Какая ужасная ночь…

— Ты так плохо спал?

— Я пытался заснуть.

У него был очень беспокойный сон: изводили навязчивые идеи и боль во всем теле. От жары на ногах воспалялись язвы. Большую часть ночи он провел, пережевывая клеветнические слухи, распущенные о нем накануне. Его враги утверждали, что он якобы замышляет жениться на дочери Людовика XVI и завладеть троном, или что Элеонора Дюпле, эта неотесанная грымза — его любовница, или еще — что он будто бы вынашивает идею гнать вслед за войсками огромное стадо свиней, дабы эти ненасытные твари пожирали трупы, что остаются после битв, а разжирев, шли бы на окорока и колбасы для прокорма уцелевших. Что за чушь! Но Робеспьер даже за самыми глупыми россказнями угадывал заговоры.

Доктор Субербьель, приподняв влажную простыню, осмотрел гнойные язвы на ногах, затем, скорчив едва заметную гримасу, обмотал их повязками с корпией, пропитанной уксусом и спиртом. После этого Робеспьер встал, одним глотком выпил состряпанную врачом отвратительную микстуру, от которой у него скрутило живот (ингредиенты — сода из Аликанте, прокаленный порошок из морской губки и пакетик пепла, добытого после сожжения недавно скончавшегося золотушного больного; все это настаивалось на отваре корешков).

Эта церемония вставания никогда не претерпевала изменений.

Вот и сейчас доктор, покончив с медицинскими заботами, помогает пациенту натянуть шелковые чулки, удерживающие на месте бинты, одновременно скрывая их от чужих глаз, потом Робеспьер, стоя в рубахе и халате перед крошечным каминным зеркальцем, напяливает белый парик (еще совсем юным, в пору, когда учился риторике в лицее Людовика Великого, он с маниакальной заботливостью относился к своим парикам и жилетам), пудрится посредством пуховки, повсюду рассыпая порошок, и только потом подставляет лицо скоблящему лезвию. Затем, держа тазик в руке, чистит зубы, сплевывая на пол. Наконец натягивает чесучовые кюлоты и небесно-голубой редингот. Все как всегда.

Его популярность в народе возросла с тех пор, как весной одна девушка попыталась заколоть его кинжалом. Со всех концов Франции он получает письма, прославляющие его величие, любовные послания, угрозы. Эти бумаги в беспорядке громоздятся на еловых полках, топорщатся, засунутые меж стеной и черным сундуком. Зато все донесения и кляузы осведомителей аккуратно по ранжиру разложены в папки. Робеспьер не доверяет соратникам по Комитету общественного спасения; все их высказывания, способные их компрометировать, заносит, не забывая проставить дату и час, в записную книжку, с которой не расстается никогда.

Пока же он надевает зеленые очки, пряча и оберегая больные глаза. Врач, уходя, сталкивается во дворе с одним из его шпионов. Тот тоже стучится в дверь, а затем поднимается наверх — доложить последние сведения насчет обстановки в Конвенте и комитетах. Накануне Робеспьер два часа выступал с трибуны перед сонным собранием, зная, что оно настроено к нему враждебно. Хотел отделаться от всех, кто продажен и кровожаден, покончив тем самым с террором и внутренними распрями. По правде говоря, ему хотелось мира.

Затворив за собой дверь и застыв перед ней, агент Герен нервно вертит в руках треуголку.

— Слушаю тебя, — говорит Робеспьер.

— Заговорщики собрались у своего заводилы трактирщика с Елисейских Полей.

— Их план?

— Чтобы Конвент объявил тебя вне закона.

— Имена негодяев?

— Баррас, Фрерон…

— Грабители церквей! Они сами расстреливали тулонцев картечью!

— Тальен…

— Спекулянт, торгующий провизией и пропусками! Гнусный стяжатель! А эта крыса Фуше?

— Его с ними не было.

— Где же он?

— Да всюду.

— Чем занят?

— Подбивает депутатов объединиться против тебя.

— Каким образом?

— Запугивает. Видится с ними поочередно и каждого уверяет, что тот значится в твоем проскрипционном списке.

— Еще вчера надо было прилюдно назвать все имена, успокоить этих трусов!

У Робеспьера вырывается вздох: придется вернуться в Конвент. Он тотчас же отправляется в Тюильри с эскортом свирепых верзил в панталонах из грубой красной материи, вооруженных дубинами, — сын Дюпле рекрутировал их среди подручных Министерства юстиции. Покидая комнату, которой ему больше не суждено увидеть, диктатор оставляет после себя сорок шесть франков в ящике стола да «Общественный договор», раскрытый на десятой главе книги второй; Руссо там пишет по поводу Корсики: «У меня предчувствие, что этот остров однажды удивит Европу».



В великую эпоху, наступившую после казни короля, большой вестибюль Тюильри, просторный, как и сам дворец, заполонили лавочники: здесь процветали табачная торговля, кондитерское и парикмахерское дело, галантерея, присутствовал торговец эстампами республиканского содержания и даже ловкач, хлопотавший о разрешении промышлять нищенством, но этих любителей наживы сегодня как ветром сдуло. Настал суровый час. С рассвета все разбились на группы, шушукались; присутствующие, взбудораженные речами посланцев Барраса и Фуше, либо симпатизантами роялистов, умеренных или, напротив, самых неистовых якобинцев, разрывались между страхом и ненавистью к Робеспьеру. Их так страшила гильотина, как если бы этот последний мог прямо сейчас затащить ее на трибуну. Какой-то депутат, «из бывших», явно дворянчик, в потрепанном черном парике, закутанный, несмотря на жару, в широкий теплый плащ, притопывал ногами и выкрикивал:

— Надо ему помешать! Не позволим вредить нам и дальше!

— Если поставить его судьбу на голосование, он погиб, — заявил рослый депутат, остриженный «в кружок» на манер древних греков.

— Но на заседании будет председательствовать Колло д’Эрбуа!

— И что с того? — пожал плечами другой.

— У тебя с памятью нелады?

— Это почему же?

— Помнишь, сколько лионцев он истребил?

— Смерти тирана он желает не меньше нашего.

— Полно! Он еще хуже, чем тот.

— Мы и с ним разделаемся. Позже.

— Бесстрашный оптимизм!

— Как бы то ни было, власти у него куда меньше, чем у Робеспьера. Вчера вечером в Якобинском клубе его даже освистали.

— Гражданин Делормель, откуда ты это взял?

— Я там был.

Как большинство присутствующих, Делормель пекся в первую очередь о себе. Приземистый, затянутый в голубой редингот с трехцветным поясом, он носил на своей серой фетровой шляпе громадную кокарду, демонстрируя тем самым пылкую приверженность к Республике. Депутат от Кальвадоса, он видел, как нормандские буржуа нахлобучивали фригийский колпак, чуть только политические комиссары из Парижа сунутся к ним с инспекцией: подобно им, склонный к умеренности и соглашательству, Делормель якшался с самыми опасными поборниками крайних мер, ибо очень дорожил своей головой, которую к тому же предусмотрительно втягивал в плечи.

— Смотрите, — сказал он, — представление начинается…

Появился Тальен, человек с повадками хищного зверька вроде куницы; толпа депутатов-заговорщиков расступилась перед ним. Волосы его были всклокочены, бакенбарды топорщились, полностью скрывая щеки, длинный с прямоугольным кончиком нос торчал, глаза беспокойно бегали. Делормель заметил, что из кармана у него виднеется рукоять кинжала. Запоздавшие, не сбиваясь в кучу, по естественному побуждению проследовали за Тальеном в залу заседаний — прошли под аркой, отодвигая в сторону зеленый занавес. Некогда здесь была зала Королевской оперы, для нужд Конвента ее перестроили, сделав амфитеатром. Ряды скамей поднимались уступами до переполненных публикой галерей, что упирались в левую стену, где когда-то стояли кулисы. Желтоватые под мрамор стены украшали овальные портреты Платона, Солона, Брута и спартанского законодателя Ликурга, писанные дешевыми красками на воде. Эта узкая, длинная зала, наполненная нестихающим шумом голосов, в высоту достигала двадцати метров.

В залу вошли Сен-Жюст и Робеспьер. Делормелю с его места было видно, какая суматоха поднялась вокруг трибуны, где председательствующий тряс колокольчиком, как одержимый. Среди всеобщего гама Сен-Жюст приступил к чтению своей речи, ее первая фраза, упрощенная, переиначенная, переходя от скамьи к скамье, тотчас распространилась по зале, однако Делормель, хотя все видел, не разобрал ни слова. Он смотрел на этого страшного человека, вернувшегося сюда из Северных армий, чтобы дать отпор смутьянам. Перед лицом бури, вызванной его появлением, Сен-Жюст хранил невозмутимость — застыл с манускриптом в руках, бледный, неподражаемо изысканный, голова в длинных надушенных кудрях, сам весь в замше, с золотыми кольцами в ушах. Вслед за ним среди толчеи и суматохи на трибуну взошел Робеспьбер. Тут Делормель вскочил, замахал шляпой, другие последовали его примеру, они бушевали, топали ногами, вопили: «Долой тирана!» Им было уже не так страшно оттого, что можно горланить всем скопом. Робеспьер скрестил руки, пожал плечами и в свой черед сошел с трибуны, куда тотчас устремился Тальен, с мелодраматическими ужимками потрясая кинжалом.

— Ты слышишь, что он говорит?

— Не больше твоего! — крикнул Делормель в ухо соседа. — Обличения, надо полагать, и притом весьма красноречивые.

— Он теперь может разыгрывать героя, ведь Робеспьеру конец.



Робеспьер пал в тот же день: погалдев несколько часов, Конвент единогласно ниспроверг его вместе со всей кликой. Ярость вырвалась наружу, соединилась с облегчением, порождая шквал, который обрушился на отверженных, отныне лишенных слова. Злобное веселье обуяло всю эту толпу, так долго дрожавшую от страха. На трибунах для публики воцарился хаос, там, беснуясь, драл глотку молодой человек в блеклом рединготе. Звался он Сент-Обеном, был клерком у нотариуса в квартале Сите, но получил место на посольской трибуне благодаря некоему судебному исполнителю, которому оказал услугу. Длинные волосы Сент-Обена развевались, он жестикулировал, потрясая кулаком, а когда жандармы повели новых обреченных к выходу, он вместе с потоком зевак ринулся следом, перепрыгивая через ряды, по скамьям, как по ступеням, работая локтями, и мимоходом почем зря давя сапогами легкие щегольские туфельки.

В толчее, когда его прижали к перилам, обрамляющим лестницу, ведущую в Тюильри, Сент-Обен, встав на цыпочки, увидел, как арестованные под улюлюканье толпы проходят по двору в сопровождении жандармов, выстроенных в две шеренги. Их вели в соседствующий с дворцом Брионский замок, резиденцию Комитета общественного спасения. Робеспьер и его брат Огюстен по прозвищу Конфетка шли, держась за руки, следом шагали Сен-Жюст и «верный Леба» да катился, налегая на рычаги, обезножевший Кутон в своем рычажном кресле на колесах, выстланном лимонного цвета бархатом, который он позаимствовал у графини д’Артуа при грабеже Версаля. Сойдя с дворцового крыльца, Сент-Обен вывернулся из давки, миновал несколько зданий и вышел к набережной, щедро делясь с каждым встречным счастливой новостью: «Робеспьер арестован!» По берегу, поросшему бурой травой, недоверчивые лодочники тянули за повод лошаденок, тащивших баржи вверх по реке, или норовили выловить деревянные балки, попадающие в Сену из Йоны или Марны. «Мы свободны!» — надрывался Сент-Обен.

Возле крепости Гран-Шатле он повстречал обычную процессию: повозки из Понт-о-Шанжа везли приговоренных на эшафот; тут, помимо одного маркиза, были директор театра с супругой, продавец цветов, два ковровщика, хозяин скобяной лавки, все славные люди, ставшие жертвами доносов. Сент-Обен своими криками «Мы свободны! Робеспьер в тюрьме!» взбудоражил прохожих и торговцев, которые, прячась под зонтиками из вощеной ткани, расписанной красной краской, предлагали покупателям сукно, цветы и поделки из жести. Вскоре маленькая толпа обступила повозки, перегородив дорогу. Сент-Обен схватил головную лошадь за узду и, чтобы пуще подстегнуть своих новых товарищей, завопил еще громче: «Долой гильотину!» Стражники, не привыкшие к таким формам протеста, а о последних событиях не осведомленные, толпе не противились. Крепкие парни повисли на экипажах, цепляясь за рамы окошек и желая побудить жертв трибунала к бегству, но те, накрепко связанные, обмотанные так, что свободной оставалась только шея, оставались в прострации: они уже со всем смирились.

Тут откуда ни возьмись вылетает отряд кавалерии в голубых мундирах, впереди во весь опор, с саблей наголо — подвыпивший субъект с красной рожей и плюмажем набекрень. Сент-Обен узнает этого карлика с низким лбом и моргающими гляделками: генерал Анрио, командующий воинством Робеспьера — секциями предместий. Анрио, в прошлом мальчик из церковного хора, ярмарочный торговец мануфактурой, ныне сделался отъявленным головорезом.

— С дороги! Пропустите повозки!

— Твой хозяин за решеткой! — сообщает ему Сент-Обен.

— Нет!

Анрио оборачивается к своим жандармам:

— Расчистить путь!

Конные жандармы напирают, расталкивая собравшихся, сбивая с ног, угрожая пистолетами. Одна из лошадей, получив удар палки, начинает брыкаться. Мятежники пытаются переломать спицы в колесах повозок. Воцаряется суматоха. Люди удирают кто куда, разбегаясь по ближним улочкам. Но вот Анрио заметил, что молодой Сент-Обен пробует собрать из бунтовщиков отряд и дать отпор.

— Приведите мне этого врага народа! — кричит он.

Сент-Обену удается юркнуть в извилистый переулочек, ведущий к Старой Телячьей площади. Два жандарма, устремившись вслед, настигают его на улице Потрохов, такой узкой, что рядом им было не проехать. В этом квартале скотобоен животным перерезают горло прямо посреди мостовой или под маленькими навесами, кровь течет ручьями, запекаясь между булыжниками.

Хотя кобыла первого жандарма уже перешла на шаг, она все же оскальзывается, наступив на валяющиеся под копытами кишки, и падает, всадник валится навзничь, размозжив затылок об стену дома. Второй жандарм, спешившись и обнажив саблю, осторожно обходит сотрясаемую предсмертной дрожью лошадь и видит Сент-Обена на перекрестке, у поворота на улицу Бойни. Потревоженные шумом мясники выходят из своих дворов, выглядывают из ворот. Помахивая саблей, жандарм держит их на расстоянии, и вот наконец он видит, что Сент-Обен совсем близко, всего в нескольких шагах. Но поздно: ему уже не успеть увернуться от истекающего кровью быка, который, взъярившись от боли, несется на него, поднимает на рога, топчет, яростно ревет и, поскользнувшись, падает, давя его своей тушей. Подоспевшие мясники приканчивают животное, перерезав ему горло ножом. Сент-Обен тут же, с ними. Желая подобрать саблю, оброненную умирающим, опускается на корточки, его сапоги краснеют от крови. Навострив уши, он слышит отдаленный бой барабана, потом — он уверен, что не ошибся, — узнает и голос колокола на башне Ратуши. О чем он возвещает? Трезвонит в честь Робеспьера, освобожденного народом из бедняцких кварталов? Или во славу Конвента?



Спустилась ночь, и депутат Делормель покинул залу Конвента, как раз когда там зажгли люстры и четырехламповые фонари на высоких подставках, ибо заседание все еще продолжалось. Делормель направился в противоположное крыло здания. Там, в бывших королевских покоях, с большим комфортом расположился Комитет общественного спасения. Стоявшие лагерем в парках на подступах ко дворцу многочисленные караульные части понастроили себе дощатых убежищ, издали походивших на деревеньки. Часовые пребывали в непрестанном движении, у входов во внутренние покои стояли пушки, чьи фитили денно и нощно держали зажженными. Никаких прохожих — нескромному зеваке не место под окнами Комитета, управляющего Францией. Делормеля ждали: бывший оперный сопранист, служивший здесь секретарем, предупредил стрелков из национальной гвардии в изодранных до дыр мундирах. С непринужденностью завсегдатая Делормель прошел по длинному коридору, с двух концов слабо освещенному тускловатыми лампами, и вошел в анфиладу гостиных первого этажа. На роскошных пышных коврах, выделанных в знаменитой королевской мануфактуре Лa Савонри, грудами лежала добыча, всевозможнейшее добро, захваченное при арестах, — золотые настенные часы, кресла, гигантские зеркала, изделия из бронзы, канделябры. Еще не распакованные свертки громоздились вдоль стен коридора, наводняли залы. В покоях с колоннами, озаренные ярким светом масляных ламп, сидели вокруг овального, загроможденного бумагами стола ниспровергатели Робеспьера, приканчивая жареного барашка вкупе с крепко просоленным каплуном и запивая все это бургундским.

— Плохи дела! — сказал Делормель, объятый смятением.

— Гражданин народный представитель, поведай нам в подробностях, что тебя так тревожит.

Баррас с бокалом в руке поднялся с места. Он был высок ростом, говорил с провансальским акцентом, держался как дворянин, каковым и являлся, носил кудрявый пудреный парик до плеч и на мир смотрел пресыщенным взором сорокалетнего авантюриста. Обольститель по натуре, замкнутый в силу необходимости, этот человек не позволял превратностям сбить его с толку, ибо повидал всякие виды. Он преспокойно допил свой бокал.

— В Люксембургском замке тюремный смотритель не пожелал принять Робеспьера, — жалобным голосом возвестил Делормель.

— Сей шалун внушает страх, в Конвенте это послужило нам на пользу, но во мнении улицы может и повредить.

— Вот именно! Когда его заперли во Дворце правосудия, парни из секции Друзей Отечества освободили его.

— Итак, он на свободе. — Баррас вздохнул.

— На свободе, но вне закона, — уточнил меланхолик Фрерон, наливая себе ликера.

— Граждане, — продолжал Делормель, — тиран заперся в Ратуше. Вы слышали барабанный бой? А колокол? Гревская площадь превратилась в военный лагерь, он распространяется на сопредельные улицы и мосты. И у рабочих есть пушки.

Тут раздался ледяной голос:

— Эта ночь решит: или он, или мы.

Заговорил Бийо-Варенн. Делормель не видел его, поскольку тот лежал, растянувшись на матраце в углу комнаты. Он тоже внушал ужас, и желтая грива его парика никого уже не смешила. Это был человек без чувств и желаний, автор освистанных водевилей, превратившийся в сущего кровопийцу. Теперь он встал и подошел к столу, где восседал Комитет:

— Нужно действовать. Соберем наши батальоны национальной гвардии, буржуа, ремесленников из секций Пик, Дочерей Святого Фомы, Бют-де-Мулен…

— А может, Конвенту все-таки отступить?

— Куда нам, к черту, отступать?

— В Медон…

— Курам на смех!

— А людей-то у нас достаточно? — простонал Делормель.

— Да, — заверил Баррас. — Я разошлю депутатов по всему Парижу, они будут читать декрет, осудивший Робеспьера, и наши секции поднимутся против него. Но есть одна вещь, которой я не могу понять… У него целая орда, так почему же он не бросает эти свои банды на Конвент? Ведь знает, что дворец охраняется плохо, у нас тут только и есть что инвалиды, забывшие о дисциплине, да горстка марсельцев…



Ратуша была освещена цепочкой масляных фонарей, тянувшейся вдоль карниза второго этажа. Внутри, в зале Равенства, собрались пятьдесят человек, они разговаривали стоя. Робеспьер сидел у стола, на который падал свет от канделябров. В задумчивости он отодвинул свое кресло немного назад, закинул ногу за ногу, опершись локтем о колено, а подбородком на руку. Создавшееся положение было ему омерзительно. Сторонники освободили его, но он-то хотел совсем другого — собирался защищаться перед Трибуналом и быть оправданным, его поддержали бы якобинцы, Коммуна, парижане, с триумфом бы вынесли из зала суда на руках, как Марата… В час ночи прибыл Кутон, его доставили, воспользовавшись главной лестницей: жандарм Мюрон тащил его на своей спине, а жандарм Жавуар нес его кресло на колесиках.

— Наши приверженцы разошлись по домам! — сказал безногий.

Анрио, не только снабжавший этих сторонников вином, но вдобавок посуливший выплатить им вознаграждение, объяснил:

— Они знают, что за ночь ничего не произойдет, и к тому же проголодались. Да и вымотались, ведь часами стояли на ногах.

— До завтра отдохнут, — устало обронил Робеспьер, уводя своих ближайших соратников в другую гостиную, где потише.

— Надо сочинить прокламацию для войска, — сказал Кутон, приводя в движение свое желтое кресло.

— От чьего имени? — спросил Робеспьер.

— От Конвента.

— Он нас изгнал!

— Конвент там, где мы.

— А почему не от имени французского народа?

Робеспьеру недоставало решимости действовать. Он колебался. Ссылался на законность, будучи поставленным вне закона? Отказывался отвоевывать свое легальное положение силой оружия? Простонародному воинству, тем паче с пушками, хватило бы одного его слова, чтобы взять штурмом Конвент и оба комитета: Общественного спасения и безопасности… Но Анрио даже не предложил этого. Немного подождав, Огюстен стал настаивать, чтобы брат сместил Анрио, не блещущего ни воображением, ни мужеством, заменив его молодым корсиканским генералом, которого он знал по Тулону: если бы Робеспьер привлек к делу этого Буонапарте, куда более решительного… но, пока они ругались до хрипоты, обсуждая, в каких именно выражениях лучше всего обратиться к войскам, снаружи донесся крик, вырвавшийся из пяти сотен глоток: «Да здравствует Конвент!» Огюстен бросился к окну. На Гревской площади он при свете факелов увидел отряды буржуа, предводительствуемые Баррасом. Последний был в генеральском мундире и шляпе, украшенной голубыми, белыми и красными перьями. Новые крики прогремели еще ближе, с парадной лестницы: Ратуша была окружена, осаждающие прорвались внутрь. Дверь гостиной распахнулась от удара сапогом, ввалился депутат Делормель, несомый хлынувшим сюда потоком национальных гвардейцев, которые потрясали ружьями с примкнутыми штыками. «Схватить врагов закона!» — приказал какой-то капитан.

Прежде чем осаждающие взяли мятежников, Леба успел пустить себе пулю в сердце. Он скатился на пол и застыл бездыханный; в гостиных и коридорах началась свалка, дерущиеся натыкались на опрокинутые стулья, топтались по осколкам разбитых ламп, наудачу раздавали удары прикладами и штыками. Кутон нырнул под стол, пополз, но один из секционеров заметил его, вытащил за изувеченные ноги и поволок из комнаты по лестнице, будто куль, так что его голова колотилась о ступени, не пропустив ни одной. Робеспьер выхватил из кармана заряженный пистолет, собравшись последовать примеру своего друга Леба, но Делормель схватил его за рукав, дернул, и пуля, отклонясь от цели, раздробила Робеспьеру челюсть. Буржуа с кокардами обступили его, помешав рухнуть на ковер. Огюстен воспользовался этой суетой, чтобы выпрыгнуть через окно на карниз, держа свои башмаки в руке, но снизу ему стали кричать, чтобы сдавался, у него закружилась голова, он зашатался и упал со второго этажа на парадное крыльцо, сбил с ног двоих, и расшиб себе бедро. Анрио пустился было наутек, но вице-президент революционного Трибунала схватил его за шиворот: «Трусливое ничтожество! Это все из-за тебя!» Они сшиблись в драке, Анрио вывалился из открытого окна и разбился насмерть, угодив прямиком в груду битых бутылок.

Когда главных обвиняемых похватали и обезоружили, возникла видимость, будто все снова утихло. Сен-Жюст и пальцем не шевельнул, без единого слова позволил себя увести. Делормель и один из его собратьев по Конвенту усадили Робеспьера на стул и, поскольку он потерял сознание, воспользовались этим стулом как носилками, чтобы снести поверженного диктатора вниз, на улицу. «Держите ему голову повыше, не то он умрет по дороге!» Его галстук был сорван, правый рукав в клочьях, лицо окровавлено; при свете факелов, чтобы все могли видеть, как он унижен, Делормель с добровольными носильщиками доставили его в Тюильри, а генерал Баррас вернулся в Ратушу верхом, со шляпой в руках, под приветственные крики: оставшись единственным военным в Комитете, он тем самым был призван возглавлять военные действия.



Обитателям всех парижских кварталов тотчас объявили о взятии Ратуши и плачевном состоянии Робеспьера. Вокруг Тюильри сбежалась несусветная толпища, она запрудила даже коридоры и залы дворца, вплоть до конторы Комитета общественного спасения, где бывший диктатор лежал на длинном столе при свете масляных ламп. Под голову ему подсунули коробку из тех, куда складывали хлеб, предназначенный для снабжения Северной армии. Он смотрел в потолок и шумно дышал. Время от времени затыкал кровоточащую рану клочком ткани, бумаги или даже белой кожаной кобурой от пистолета с изображением королевских лилий, которую ему, глумясь, сунули в руку. Иногда он обмакивал губку в чашу с уксусом, чтобы увлажнить пересыхающие губы. Недоброжелатели, забравшись с ногами на стулья, чтобы лучше видеть его, наблюдали за этой агонией и подавали реплики, призванные уязвить побольнее:

— Вашему величеству нездоровится?

— Ты что, язык проглотил?

— Ну и где же она, твоя хваленая добродетель?

— Сколько злодейств у тебя на совести?

— От тебя воняет смертью! — крикнул молодой Сент-Обен, прорываясь в первый ряд любопытных. Чтобы подобраться поближе к лежащему, он сильно толкнул Делормеля.

— Ну-ну, гражданин! — укорил его Делормель. — У тебя ни к чему нет уважения!

— Ты хочешь, чтобы я уважал этого убийцу?

— В том положении, в каком он сейчас…

— Мне тут рассказывали: в плавучей каторжной тюрьме у Рошфора обовшивевших заключенных поутру будят криком «Да здравствует Робеспьер!».

— Парень дело говорит! — рявкнул один из горлопанов. — Каждому свой черед!

— А его что, жалость берет, свинтуса этого? — подхватила какая-то мегера и смачно плюнула, метко угодив в голубой костюм свинтуса, о коем шла речь.

Делормель повнимательнее вгляделся в Сент-Обена, оценив его одичалый вид, налитые злобой глаза, саблю без ножен, болтающуюся поверх редингота на бечевке, изображающей портупею. Но тут появился хирург, призванный в приказном порядке: впереди врача, расчищая ему дорогу, шагали жандармы.

— Спасите его, доктор, — сказал Сент-Обен, — пусть он доживет до гильотины, которую так любил!

— Да-да, — буркнул врач, заставляя Робеспьера сесть. — Лучше помогите мне…

Делормель удерживал Робеспьера в сидячем положении, хирург между тем всунул ему в рот большой ключ, чтобы он оставался открытым, затем, натолкав туда корпию, щипцами извлек поломанный зуб и осколки кости и стянул бинтом раздробленную челюсть. Раненый нашел в себе силы шепнуть на ухо тому, кто позаботился о нем:

— Благодарю вас, сударь…

Тем временем на небе разгоралась заря дня, обещавшего быть жарким и солнечным. Церковные колокола перекликались, право слово, по-настоящему радостно. Робеспьер был на носилках доставлен в Консьержери, где ему предстояло краткое пребывание в камере по соседству с той, в которой еще недавно томилась королева, служившей тогда аптекой; позже Эбер и Дантон провели свою последнюю ночь именно здесь. Сент-Обен порывался вслед за мрачным кортежем, однако Делормель удержал его за руку:

— Ты не охотничий пес. Оставь его, пусть судьба сама доделает свое дело.

— Так что мне спать, что ли, идти? И вообще, кто вы такой?

— Меня зовут Делормель, депутат от Кальвадоса. Еще занимаюсь продовольственным снабжением нашей армии. А ты?

— Сент-Обен. Умудрился вот уцелеть…



В начале дня предместья еще даже не шелохнулись, но сердце Парижа возликовало. В воздухе ощущалась особая легкость, лица посветлели, речи стали вольнее, граждане обнимались и обменивались поздравлениями даже с незнакомыми, всеобщая настороженность разом исчезла, тут и там слышалось: «Ни жена, ни сын, ни сосед больше не будут принуждены на меня доносить». При правлении Робеспьера подозрительность была столь повсеместной, что теперь именно его были рады обвинить во всех кошмарных мерзостях; о нем распространяли байки, чтобы очернить его еще больше: «Он заказал проект гильотины с девятью ножами, чтобы казнить побыстрее…» В садах Тюильри танцевали женщины, кружась в хороводах, делегации ребятишек подносили Баррасу, Фрерону и Тальену огромные букеты, молодые люди, бросаясь на колени, лобызали полы их одежд. Героев дня при их выходе из Конвента встречали бурными восторгами, столь явно превосходящими их заслуги, что они и сами удивлялись, но, впрочем, охотно входили в роль спасителей республики.

Сент-Обен, побуждаемый Делормелем, вслед за ним отправился на набережную. Проходя мимо Лувра, где вдоль реки тянулась череда лавочек под открытым небом, сушились на солнце гирлянды сельдей и в кастрюлях, подвешенных над огнем меж двух камней, кипело варево, в которое важные кулинарки вперемешку бросали куски кровяной колбасы, сушеную треску и яйца, Делормель спросил:

— Есть хочешь?

— А что, я похож на голодного? — Сент-Обен самолюбиво надулся.

— Ну да, если присмотреться, заметно.

— Ладно, хочу.

— Ты говорил, что работаешь у нотариуса. Выходит, он тебе не платит?

— Платит, когда может..

— А теперь не может?

— Там, где он сейчас…

— Он арестован, верно?

— Я, когда пришел однажды утром на службу, не смог войти: дверь была опечатана. Его увели в кутузку.

Во дни Террора нотариусы в глазах Комитета имели самую что ни на есть скверную репутацию. Кто, как не они, пекся о наследовании имущества, основе основ богатства буржуазии? И разве не им толстосумы поручали хранить в надежном месте их деньги, порой целые состояния? Кто был хранителем семейных тайн, если не нотариусы? А в политике не они ли на свою беду умудрились остаться нейтральными? Таким образом, большинство парижских нотариусов пребывало за решеткой. Сент-Обен, успевший проникнуться доверием к своему спутнику, которого счел этаким пузатым добряком, признался:

— С тех пор я почти ничего не ел, так, одни очистки. И пил воду прямо из Сены, такая гадость!

Делормель купил ему за три су тарелку жареной сельди, политой уксусом и посыпанной луком, которую молодой человек проглотил вместе с костями. Потом зашли в таверну, там Делормель угостил его вином. Сент-Обен рассказал ему свою историю. Шайка бешеных ополчилась на его отца и всю семью. Они жили в Нанте; там исполнительная власть снюхалась со смутьянами, у них были общие делишки.

— Когда отец понял, что национальная гвардия его предала, ему пришлось бросить дом на разграбление и бежать вместе с моей матерью, сестрами и двумя младшими братьями, с друзьями, с соседями… Я был в Париже… Их настигли. Один из бешеных бросился на моего отца, распорол ему живот ударом сабли, запустил обе руки в его внутренности, вырвал сердце и насадил на пику… Это еще не все, сударь. Публичная девка, которая шлялась вместе с их бандой, взяла это сердце, еще кровоточащее, и положила его в чашу, потом налила туда вина. И сама отпила первой…

Делормель не решился ни о чем больше расспрашивать, а у Сент-Обена не было желания еще что-то объяснять; он был смертельно бледен, его трясло. Депутат встал, положил на плечо молодому человеку свою толстую лапу:

— Идем со мной, поглядим, как людоеда провезут мимо его дома.

Они направились в сторону улицы Сент-Оноре, поднялись на второй этаж здания напротив жилища столяра Дюпле, по соседству с монастырем, превращенным в конюшню. Делормель знал, где будут проезжать повозки, везущие Робеспьера и его сообщников на эшафот, к тому же весь город только об этом и говорил; с трех часов пополудни владельцы домов, стоявших вдоль этой дороги, предлагали свои окна внаем, причем цена непрерывно росла. Делормель заплатил щедро и место получил хорошее, с видом на большую часть улицы. Они прождали несколько часов. Каждый был погружен в свои мысли. Толпа все густела; мужчины, женщины, дети теснились во всех окнах и даже на крышах. Наконец послышались рукоплескания и крики. Роковая процессия продвигалась медленно, повозки то и дело останавливались, их задерживали граждане, желавшие разглядеть получше этих диких зверей, что еще вчера ими управляли.

— Вот они, — сказал Делормель Сент-Обену, который весь напрягся и словно окаменел.

Они и впрямь были уже близко, жалкие, привязанные к скамьям. На голову Робеспьера нахлобучили колпак, его подбородок был замотан, рубаха в пятнах. Когда повозка поравнялась с домом Дюпле, какой-то мальчишка, обмакнув метлу в ведро с бычьей кровью, измалевал ею закрытые ставни. Толпа ответила на это новым, еще более оглушительным взрывом улюлюканья.

— Долой тирана! — крикнул заводила.

— Долой! — завыла толпа.

Когда повозка продолжила свой путь, тащась шагом по направлению к площади Революции и с трудом протискиваясь сквозь скопления народа, Сент-Обен, перегнувшись через подоконник, охрипшим голосом спросил Делормеля:

— Видите вон того, что орет громче всех?

— Маленький, в зеленой куртке…

— Вы его не знаете?

— Не могу же я знать всех в Париже.

— Зато в Нанте его каждый знает.

— Кто же он?

— Каррье.

— А, вот оно что…

Этот человек был палачом в Нанте, близких Сент-Обена, должно быть, отправил на тот свет именно он, подумал Делормель. Там под началом у Каррье была целая шайка профессиональных убийц, многократно не поладивших с правосудием, немецких дезертиров, проходимцев с каторги на Антильских островах, явившихся сюда, чтобы грабить, насиловать, топить нагих женщин в Луаре. Кто они, его верные соратники? Портной Эрон, чьи карманы были полны отрезанных ушей, отставной адъютант Ришар, набивший огромный шкаф драгоценностями своих жертв.

— С Робеспьером покончено, — сказал Сент-Обен. — Но осталось еще много душителей, которых пора придушить. Я этим займусь.

ГЛАВА I

Каково быть двадцатилетним в 1795-м

Тесная группа молодых людей шагала по Ломбардской улице, звонко стуча по мостовой тросточками со свинчаткой, которые они прозвали «вздуй-мерзавца». Парикмахеры, сыновья негоциантов, подручные парфюмеров или цирюльников, поэты, танцоры, клерки, в Париже той поры все они были заодно, их сближали юношеские амбиции и сильнейшее отвращение к крайностям республиканцев. Отрицая демонстративную неряшливость, предписанную революционным стилем, они наряжались подчеркнуто экстравагантно: вы только полюбуйтесь на их куцые курточки цвета бутылочного стекла или конского навоза, на прямоугольные фалды, выкроенные наподобие трескового хвоста, взгляните на эти кюлоты в обтяжку, на муслиновые галстуки с пышным узлом, который вспучивается аж до самых губ, говорили даже, что издали этих юнцов можно принять за толстые болонские колбасы. Они отбеливали свою кожу миндальной пастой, душились мускусом, за это их прозвали мюскаденами — «мускусниками».

Один из них остановил своих приятелей у крыльца церкви Святого Роха. Его волосы были заплетены в косицы, на темя для пущего эпатажа нахлобучена треуголка в форме полумесяца — вид самый вызывающий. Он снял очки, чтобы заглянуть зачем-то в газету, которую вынул из жилетного кармана:

— Это и впрямь здесь, господа: тупик Конвента, в прошлом — Дофина…

— Но мы же испачкаем наши туфли, мой дорогой Сент-Обен. Местечко отвратительно грязное.

— Когда охотишься на крыс, Давенн, приходится спускаться в городскую клоаку, чтобы вспугнуть их оттуда.

— Сент-Обен прав, мы же клялись покарать якобинских каналий, — напыщенно изрек третий, выпячивая грудь, чтобы нагляднее продемонстрировать семнадцать перламутровых пуговиц, украшающих его наряд в подражание царственному сироте, узнику Тампля — маленькому Людовику XVII.

— Этот Дюпертуа живет здесь, в «Гостинице Мирабо». Послушайте, что сказал о нем Фрерон: «Он дубил кожу обезглавленных, чтобы шить из нее сапоги!»

— Фу, гадость какая…

— Так пойдемте дубить ему задницу! — крикнул Дюссо, подлинный автор процитированной статьи, изобретательный публицист, писавший также и речи для своего покровителя Фрерона.

Они убрали свои лорнеты подальше, чтобы не поломать их в ходе предприятия; лорнеты имелись у всех, хотя в них не было не малейшей надобности, — этот предмет служил лишь затем, чтобы придавать владельцу вид инвалида по зрению, что помогало избегать рекрутского набора: шуаны Бретани и крестьяне Вандеи снова поднялись во имя короля, нельзя же допустить, чтобы их выдернули отсюда и переодели в солдатское платье. Они смотрели на закопченную четырехэтажную «Гостиницу Мирабо», на узкий проход между лавками цирюльника и торговца жареным мясом.

— Кошмар! — Дюссоль скорчил гримаску. — Мы пропахнем салом!

Войдя в здание, для чего им пришлось перепрыгнуть канавку с застоявшейся водой, они оказались во внутреннем дворике, где были колодец и винтовая лестница.

— Вы что-то ищете?

Щекастый толстяк с заплывшими глазами разглядывал их из открытого окна первого этажа.

— Комнату гражданина Дюпертуа, — отвечал Сент-Обен.

— Чего ж вам надобно от него, мои маленькие господа? — тягучим голосом осведомился пузан.

— Мы, собственно, пришли его малость помять.

— А сам-то ты кто, такой любопытный? — Рукояткой своей трости Дюссо подцепил его за жирный подбородок.

— Я самый и есть хозяин гостиницы.

— И что дальше?

— Мой друг спрашивает, как тебя зовут, ослиная башка!

— Руже. В прежние времена я служил помощником повара у монсеньора принца де Конти…

— И не стыдно тебе пускать под свой кров опасных якобинцев?

— Жить-то надо, а?

— Ну, тебе-то на судьбу грех жаловаться, с таким брюхом ты, уж верно, без обеда не остаешься. Не так ли?

— Ох, мне ведь платят всего шесть франков в месяц за комнату…

— И ты понятия не имел, какое прошлое у твоих постояльцев? — Сент-Обен изобразил на лице крайнее изумление.

— А ведь мой добрый друг прав! — с этими словами Дюссо влепил хозяину гостиницы оплеуху. — Реестр в меблирашках ведется похуже, чем в городском морге.

— Ладно, если тебе и неведомо прошлое этого Дюпертуа, то его настоящее ты знаешь. Покажи-ка, где он притаился.

— Там…

Толстяк указал на закрытое окно верхнего этажа, потом добавил плаксиво:

— В этот час его, поди, и дома нет.

— У тебя есть ключ?

— Свой он носит в кармане.

— Будь повежливей! — Дюссо наградил его новой пощечиной.

— Но все ключи здесь в одном, любую дверь откроют…

— Давай сюда!

— Вот, господа, вот…

Бедняга протянул им простенький ключ, который Сент-Обен буквально вырвал у него из рук. И тотчас распределил роли:

— Я поднимусь туда с Дюссо, Давенном, Русселем и Дювалем. Вы, остальные, побудьте в этом прелестном дворике. Носы, если угодно, можете зажать, но глаз не жмурьте, смотрите в оба. Если господин Руже окажется недостаточно учтивым, вы, разумеется, успеете вволю надавать ему затрещин. И потом, если Дюпертуа нет в его вонючей конуре, он в любой момент может возвратиться, и тут уж ваше дело его отдубасить. Ну, идем!

Часть группы устремилась вверх по лестнице, прямиком к указанной комнате. Дверь была даже не заперта, и они всей гурьбой ввалились в логово якобинца, но обнаружили там всего лишь кумушку со злыми глазами и всклокоченной шевелюрой да девчонку-подростка, которая, трясясь от страха, пряталась у нее за спиной.

— Э, мы ищем убийцу, а нашли его семейку! — Сент-Обен захохотал.

— Паскудные рожи! — сказала мамаша Дюпертуа.

— Дюссо, вы слышали, как она нас обозвала?

— Да, друг мой, это заслуживает основательной порки.

Они надвинулись, размахивая тростями и норовя оттеснить дерзкую к ее убогому ложу. Дюссо воспользовался моментом, чтобы схватить девушку за руку. Она была в рубашке и деревянных сабо.

— Если бы ее умыть, эту девку, она, пожалуй, милашка…

— Не трогайте мою дочь! — завопила фурия.

Она билась на своем соломенном тюфяке, вырываясь из рук троих мюскаденов, которые пытались задрать ей юбку, чтобы ее высечь. Вдруг из темного угла выдвинулся мужлан неотесанного вида — сам Дюпертуа. В руке у него был нож.

— Да я сопляков вроде вас одной ногой расшвыряю! Пинками в зад!

Сент-Обен и его приятели, опешив, не смогли помешать ему выскочить на лестничную площадку. Они бросились вдогонку, оставив женщин, старшая из которых вопила, а младшая плакала. Дюпертуа сбежал по лестнице. Сторожившие внизу мюскадены, также застигнутые врасплох, шарахнулись от его грубого напора.

— Улю-лю! — закричал ученик хирурга с растрепанными волосами, тем не менее обсыпанными рисовой пудрой. — Он меня толкнул! Я чуть не упал на эту грязную мостовую!

— Погоди, — взвизгнул другой, — он не уйдет!

И швырнул свою трость, целясь по ногам бежавшего к выходу Дюпертуа. Тот упал, растянувшись в сточной канавке, его шляпа и нож отлетели в сторону. Коль скоро якобинец уже лежал на земле и сопротивляться не мог, молодые люди безнаказанно обрушили на него град ударов, несмотря на то что своим могучим сложением он напоминал шкаф. Теперь Дюпертуа, распростертый ничком, более не шевелился, его лицо тонуло в грязной жиже.

— Не сбросить ли его в колодец? — предложил Дюссо.

— Дражайший мой, вам в самом деле не терпится вконец изгваздать свою одежду? — усмехнулся Сент-Обен.



Мюскадены, что ни день, отправлялись карать якобинцев, чьи имена и адреса публиковались в «Народном глашатае»; эти свои предприятия они называли гражданскими променадами, после которых стекались со всего Парижа в свой главный штаб — «Кафе де Шартр» в Пале-Рояле, еще недавно из Королевского переименованном по-революционному во Дворец равенства, Пале-Эгалите, а ныне вернувшем себе былое монархическое имя. Там царили сутолока, кавардак, это был человеческий зверинец, нескончаемая толчея жуликов, распутников, зевак, обжор, смутьянов, игроков и публичных женщин. В центре парка, у бассейна, красовалась скульптурная группа, принадлежавшая резцу Жана Гужона: «Человек, Осмотрительность, Честность и Время, попирающие Порок», а тут же, рядом с сей поучительной аллегорией, в ярмарочных балаганчиках под сенью каштанов вы могли полюбоваться на пеликана с мыса Доброй Надежды или казуара, вывезенного из Великой Индии. На втором этаже «Кафе де Фуа» обосновалось «Бюро благотворительности и всеобщего счастья», сулившее за пару минут обучить вас иностранным языкам. Здесь для развлечения публики имелись розовощекие автоматические куклы, отбивающие такт, настоящая великанша, прибывшая из прусской глуши, два фальшивых алгонкина в набедренных повязках и механический бильярд. А в задней комнатке этого эклектичного заведения собирались болтуны, чтобы, как в некоем подобии клуба, вволю почесать языки.



На соседних улочках тоже было людно, под навесами шла торговля, владельцы мясных и молочных лавок грудами вываливали свой товар: индюков, подвешенных за лапки, бараньи ноги, свиные головы, смотрящие перед собой помутневшим взором, бруски масла, гирлянды колбас. Даже кучер Робеспьера имел здесь свое заведеньице — «Кафе Дикаря». «Кафе завоеванной свободы» угнездилось в «Пассаже Валуа». У Веллони можно было приобрести мороженое в брикетах и чашку шоколада. Гражданин Ласаброньер варил прямо на месте черепаховый суп по пятнадцати су за миску. У Корселе вам предложили бы трюфели из Шампани, а у его соседа — вафли по-фламандски.

Сент-Обена и ему подобных это изобилие уже не удивляло, они здесь чувствовали себя дома, уписывая на обед баранью грудку с зеленым горошком в зале «Кафе де Шартр» или хвастливо рисуясь под аркадами. Они готовились к завтрашним вылазкам, выбирали новые жертвы, сочиняли свирепые статейки и прокламации, болтали о театре. В их кружок затесалось несколько соответственно вырядившихся агентов Комитета общественного спасения, призванных не столько шпионить, сколько направлять их, если потребуется, однако никто не помышлял о какой бы то ни было бдительности.

— Поглядите-ка сюда! — возгласил Сент-Обен. — Мы это только что содрали со стены!

Он помахал перед мюскаденами, попивавшими лимонад под навесом галереи Божоле, каким-то листком бумаги. И продолжал:

— Начнем с заглавия, вслушайтесь: «Народ, проснись, час настал».

— Это уже пованивает якобинцем!

— Погодите, я вам текст прочту: «Ступай посмотреть на наших правителей, теснящихся вокруг трактирщиков-рестораторов Пале-Рояля, дворца, в высшей степени королевского, и ты увидишь, как их столы ломятся от превосходнейшего мяса, когда тебе едва удается разжиться овощами!»

— Ах, питаться овощами — это же великолепно.

— Однако людоедам подавай мясо!

— Нужно, чтобы на них обрушилось общественное негодование!

Мюскадены в полный голос поздравляли друг друга с тем, что в Тулоне, Амьене, Руане вспыхивают реакционные мятежи, что лионцы побросали в водовороты Роны тех якобинцев, которых сумели изловить. Новые массовые убийства в провинции — ответ на прежние зверства. В Тарасконе перед целой толпой зрителей бешеные нового толка сбросили с крепостной стены шесть десятков республиканцев, и партер рукоплескал. Роялисты поджигали тюрьмы, без разбора рубили их обитателей саблями, так было в Эксе, Систероне, Ниме, Сент-Этьене, Бурже, Лон-ле-Сонье, Седане. Вандея запылала.

Усевшись за столик под аркадами «Кафе де Шартр», двое мужчин в круглых шляпах хмуро слушали ликующие возгласы этих юнцов. Тот, что повыше, массивный красавец, был одет довольно небрежно. Второй, в серой суконной шинели самого заурядного типа, не в пример своему спутнику был тощ, как палка, остронос, со впалыми щеками и желтоватой кожей, обтягивающей череп так плотно, что кости выпирали наружу: его черные волосы, жидкие и сальные, ниспадали бы ему на уши, придавая сходство с коккер-спаниелем, если бы он не зачесывал их назад, по моде того времени завязывая на затылке лентой; было заметно, что его крайне раздражает соседство этих щеголей, их восторги по поводу беспорядков. Чашу его терпения переполнила шутка Сент-Обена в адрес голодающих, они, дескать, по преимуществу побирушки, сбиваются в стаи и рыщут по сельской местности, лишь бы пограбить. Услышав это, он вскочил с места, опрокинув стул:

— Паршивцы! Мы только что из Прованса, там все обстоит слишком серьезно, чтобы хихикать! Волки бродят по деревням! Нападают на дилижансы! По дорогам не проехать! Мосты разрушены!

Озадаченные тирадой этого хлюпика, мюскадены на мгновение онемели, затем Сент-Обен приблизился к дерзкому, смерил его взглядом. Да кто он такой? Запыленные сапоги, потертая одежонка, да еще этот иностранный акцент… Из-под запахнутой шинели выглядывает красный воротник артиллериста, но это мало о чем говорит: военная форма продается и перепродается, ее перешивают, латают и штопают, она больше не указывает на положение своего владельца. А может быть, это дезертир? Они такие, прячутся в Париже, на постоялых дворах или в меблирашках за три су, лишь бы улизнуть от войны, которая возобновляется каждую весну: у них нет ни малейшего желания остаться калеками, ведь армия больше не получает даже дерева для изготовления костылей.

Однако артиллерист говорил так властно, что это поневоле смущало, а главное, в его голубых глазах, когда они в упор смотрели на вас, было нечто завораживающее.

— Не стоит задерживаться здесь, генерал, — промолвил его спутник, кладя ему руку на плечо.

— Генерал?! — воскликнул Сент-Обен.

— Разве все эти вояки не расстреливали наших братьев в Вандее? — вмешался другой мюскаден.

— Генерал отказался сражаться там, — обронил рослый мужчина в круглой шляпе, увлекая прочь своего друга, одобрившего такое решение:

— Ты прав, Жюно, пойдем.

— Кто вы, господин генерал? Кем надо быть, чтобы отказаться идти на Вандею?

— Не важно, — буркнул тот по-итальянски.

— Как так?

— Мое имя ничего вам не скажет.

— Все равно назовите его!

Но генерал Буонапарте удалился, не представившись.



Ну да, бригадный генерал Буонапарте впрямь не пожелал подавлять мятеж Вандеи, спровоцированный роялистами и англичанами и носивший на сей раз скорее политический, чем религиозный характер. Причиной такого отказа были не убеждения генерала (да полно, имел ли он их?), но если артиллеристу предлагают командовать пехотой, ему не след принимать столь позорные условия. Коль скоро ничего получше не подвернулось, он, опасаясь, как бы Военный комитет не вычеркнул его из армейских списков, счел за благо взять отпуск, в этом ему поспособствовал Марки, доброжелательный военный хирург.

Итак, он, пробираясь под руку с Жюно сквозь густую толпу, заполнявшую парк, направился к галерее Валуа, подальше от мюскаденов. За последние несколько дней Андошу Жюно полюбился второй этаж «Кафе Бореля», он часто задерживался там до зари у стола с рулеткой или играя в «тридцать-сорок». Генерал, поднявшись с ним вместе по широкой каменной лестнице, проводил его до порога игорной залы. Швейцар принял у Жюно шляпу, с помощью жердочки подвесил ее на крюк под потолком и вручил жетон.

— У меня особая метода, — сказал адъютант.

— Удачи! — отвечал Буонапарте. — Добудь нам золота.

И беглым взглядом оглядел анфиладу зал, столики, у которых сидели на банкетках женщины, поджидающие тех, кто выиграет. Когда родственники Жюно, разбогатевшее бургундское семейство, присылали ему деньги, он три четверти суммы отдавал своему генералу, а на остальные играл. Буонапарте отнюдь не бедствовал, ему выдали жалованье и шестикратный дневной рацион, не считая денег на дорогу от Марселя до Парижа, но он боялся не уложиться.

Он спустился вниз, под аркады.

Его принципы, унаследованные от Руссо, побуждали осудить весь этот разврат, но он был им ослеплен, медлил, смотрел, читал, слушал, приглядывался к тому, что праздному человеку предлагали за его золото. Потолок этой гостиной в восточном стиле разверзся, нагие богини в золоченой колеснице скатились с небес. В других покоях гетеры готовы сделать вам массаж в ванне с вином.

Да, девушки здесь были повсюду.

Они сотнями блуждали и под аркадами, и в деревянных галереях, что служили им продолжением. Одни, переодевшись торговками, зазывали проходящих, расхваливая свой остывший ужин, другие, стремясь вызвать умиление, прогуливали наемных ребятишек. Иные манили вас сверху, из «Кафе Слепцов», размахивая своими черными шляпами с золотым галуном, пританцовывая в атласных бальных туфельках. В дни Террора их коммерцию подумывали даже запретить во имя чистоты нравов, хотя на самом деле Комитет скорее опасался, не принимают ли они у себя английских шпионов и эмигрантов. Ведь кое-кто из главных поставщиков гильотины, в частности Баррер и Кутон, будучи крайне добродетельными напоказ, исподтишка содержали частные публичные дома: первый владел таким заведением в Клиши, второй — в Багатели. Девиц из Пале-Рояля спасла шутка: когда генерал Анрио согнал их всех в парк, они, смеясь, поклялись ему, что у них бывают одни лишь санкюлоты, то есть «бесштанные». Возраста они были самого разного — кому пятнадцать, кому пятьдесят. Их звали Бетси-мулатка, Статная Софи, Лолотта, Фаншон, Куколка Софи, Султанша…

Какая-то брюнетка ловко приспустила шаль, открыв круглое, гладкое плечо. И приступила к генералу: