Валентин Черных
СВОИ
КИНОАРТИСТ
Все персонажи в романе не имеют реальных прототипов, и всякое сходство может быть только случайным и непреднамеренным.
РОДОСЛОВНАЯ
Я всегда хотел понять: как люди становятся знаменитыми? В нашем городе знаменитые не жили.
Село Красное с мельницей и маслобойней в советское время превратилось в город Красногородск. Мельница сохранилась: в позапрошлом уже, девятнадцатом веке строили добротно. Маслобойня стала маслосырзаводом, потом появился кирпичный завод, мастерские по ремонту сельхозтехники. В Красногородске, как в каждом районном городе, были почта, больница, библиотека, кинотеатр, отдел милиции, райком партии, райком комсомола, райисполком и средняя школа, в которой я, Умнов Петр Сергеевич, учился. То, что я Сергеевич, для меня ничего не значило. Был какой-то Сергей Петрович, которому мать сдавала комнату в нашем доме. Мать жила в доме, построенном ее отцом, моим дедом, который погиб на фронте.
Мать хотела решить при помощи квартиранта сразу несколько проблем. Для поддержания дома требовалась мужская сила: то крыльцо сгнило, то крыша протекла, то забор на огороде завалился. К тому же, как показывал красногородский опыт, очень часто квартиранты женились на владелицах домов, конечно, если эти женщины были не уродливыми и не старыми. Моя мать была красивой, хотя, судя по старым фотографиям, после родов она располнела и потеряла талию, а от постоянной физической работы раздалась в плечах и бедрах. Как только она забеременела и сообщила квартиранту, что будет рожать, он рассчитался с кирпичного завода, и, когда мать вернулась с почты, где принимала и выдавала посылки, квартиранта уже не было. От него, кроме меня, ничего не осталось — ни фотографий, ни вещей. Он как пришел в дом с одним чемоданом, так с чемоданом и ушел, забрав все свое: от помазка для бритья до нестираной рубашки, он ее вынул из узла с грязным бельем. Я знал, что он был старше матери на пять лет, следовательно, 1925 года рождения. Теперь, встречая семидесятипятилетних стариков по имени Сергей Петрович, я всегда думаю — не мой ли отец, но в расспросы не вступаю, зачем нужен больной старик, который мне уже ничем помочь не может, а я ему помогать совсем не обязан.
Когда я подрос, то вся мужская работа досталась мне: подбить, подкрасить, наколоть дров, принести с колодца воду, накосить сено для двух коз, нарубить хряпу — свекольную ботву для двух подсвинков.
К окончанию восьмого класса мне предстояло определиться: или идти в техникум, или продолжать учебу в средней школе. Мать настояла на продолжении учебы в школе. Со средним образованием возможностей получить хорошую профессию становилось больше.
Девчонки из нашей школы шли в основном в педагогический, парни — в сельскохозяйственный или военные училища. Учителем мне не хотелось, инженером-механиком или агрономом — тоже. Учитель мог стать директором школы, агроном — председателем колхоза или директором совхоза. Мне хотелось большего. Я видел себя то ученым, то генералом, то Председателем Совета Министров. Я представлял, как улетаю в заграничную страну и меня, как Хрущева или Брежнева, провожают на аэродроме министры, или я сам встречаю президента или короля, и перед нами под музыку проходят чеканным шагом солдаты почетного караула: пехотинцы, летчики, моряки, а впереди них офицер с саблей. Мать хотела, чтобы я стал доктором, но в медицинские институты большой конкурс был всегда, а я плохо понимал химию, не очень соображал по геометрии, и вообще, из нашей школы за десять лет в медицинский институт поступила только одна девочка, которая школу закончила с золотой медалью. Мне хотелось с кем-нибудь посоветоваться. К шестнадцати годам у меня накопилось несколько неразрешимых проблем, в их числе были и сексуальные, о которых с матерью я говорить, естественно, не мог.
Я ходил в соседскую баню с мужиками, а мать — с их женами. Нам это было выгодно, не изводили свои дрова, а мать после бани, используя горячую воду, еще и стирала. После парилки мужики пили в предбаннике пиво. Они отметили, что к шестнадцати годам хуек у меня уже хорошо подрос, я и сам это отмечал, по размерам он стал таким же, как у взрослых мужиков, и даже больше, чем у некоторых, только потоньше, у мужиков были объемнее и, как на натруженных руках, на них вздувались вены. Как-то я мылся с нашим соседом, который дослужился до подполковника, попал под сокращение армии и теперь работал слесарем на маслозаводе.
— Ты уже какую-нибудь одноклассницу шпокнул? — спросил он.
— Нет еще.
— Не дают?
— Да я особенно и не старался.
— Надо постараться. Вот ты все меня пытаешь: надо ли становиться офицером? А что такое офицер? Это в первую очередь умение подчинять себе людей. Вначале тридцать человек — взвод, потом сто двадцать — рота, потом четыреста — батальон, потом тысяча — полк. А все начинается с подчинения одного, чаще всего женщины. Надо ее убедить, заставить, наконец, лечь и раздвинуть перед тобой ноги. Молодые девки обычно боятся. Можно, конечно, взять силой, но это уже изнасилование. Надо начинать с тех, кто постарше. Я тоже начинал со взрослой бабы. Ты Лидку знаешь?
— Та, что моет бидоны на маслозаводе? Так она же старая.
— Какая же она старая? Ей и тридцати нет. Запомни. До тридцати лет женщины молодые, после тридцати — средних лет, а старые — после пятидесяти.
— Она вроде дурочка, — высказал я свои сомнения.
— Она не дурочка, — возразил подполковник. — Она немного заторможенная. Я бы на твоем месте попробовал с нею.
На следующий день я вроде бы случайно встретил Лидку возле ее дома, когда она шла с маслозавода после работы.
— Привет, Лида, — сказал я.
— Привет, — ответила она и посмотрела на меня, как будто увидела впервые. Она смотрела на меня, а я на нее. Меня поразила ее огромная грудь, а широкие бедра даже немного испугали. Ведь мне предстояло проникнуть между них в глубину. От более взрослых парней я уже знал немного о женских половых органах, знал, что у них есть матка и до нее надо обязательно достать, но Лидка была большая, выше меня, и ее задница показалась мне огромной.
— Ты сын Полины Петька? — спросила она наконец. — Я помню, как ты родился.
— Я уже вырос.
— Не вырос, а подрос, — поправила она.
— Вырос, — настаивал я. — Когда я моюсь с мужиками в бане, они говорят, что член у меня как у взрослого мужика. — Я сказал «член», потому что некоторые женщины не любят матерных слов.
Лидка даже приоткрыла рот, не зная, что мне ответить. Чтобы человек растерялся, ему надо сказать такое, о чем все люди думают, но стесняются сказать вслух. Я в тот момент думал, какая у нее все-таки огромная задница, больше двух футбольных мячей, составленных рядом, и, когда она шла, эти большие шары перекатывались из стороны в сторону, им не хватало места под платьем.
Вечером, когда я поливал огород, подполковник подошел к забору и спросил:
— Поговорил с Лидкой?
— Поговорил. Она отнеслась ко мне, как к мальчишке.
— Это нормально. У женщины всегда есть «но». То слишком молодой, то слишком старый, то некрасивый, то небритый, то в несвежей рубахе.
— На рубаху тоже обращает внимание?
— Обязательно, — подтвердил подполковник. — Женщина по природе нерешительна, она всегда оттягивает этот момент, как говорится: и хочется, и колется, и мама не велит. Приходится убеждать, переламывать и подстраиваться одновременно. И главное — говорить комплименты: какая она красивая, такие у нее замечательные глаза, какая лучезарная улыбка.
— А какая у нее замечательная задница — можно говорить? — спросил я.
Подполковник задумался.
— Не знаю, — признался он наконец. — Все мужики обращают внимание на эту часть женского тела, но говорить об этом вроде не принято. О том, что ниже пояса, почему-то не говорят. Это считается распущенностью. Про задницу не говори. Но к комплиментам необходимо материальное подтверждение. Женщине надо делать подарки. Они как дети — любят подарки. Но это на следующем этапе. А на первый раз возьми сладенького вина, лучше портвейн «Три семерки», в основном женщины любят сладкое, купи шоколадных конфет или шоколадку, а еще лучше две шоколадки: одну она съест сразу, а другую оставит на утро, значит, утром тебя вспомнит.
Я взял десятку из денег, которые откладывал, собирая на джинсы, — у всех в классе были уже джинсы, кроме меня, у некоторых, правда, индийские, из неплотной ткани, я же хотел купить настоящие — «Ливайс» или «Вранглер», с большой переплатой, конечно: такие джинсы привозили только из Москвы или Ленинграда.
На следующий день я купил две бутылки портвейна «Три семерки», две плитки шоколада «Гвардейский» и к пяти вечера, когда Лидка возвращалась с молокозавода, уже ждал ее за кустами у палисадника.
— Привет, Лида, — поздоровался я.
— А ты чего это здесь? — спросила Лидка.
— В гости пришел.
— Я тебя не приглашала.
— Так пригласи.
Лидка задумалась.
— Приглашай, приглашай, — поторопил я ее. — А то сейчас соседи высунутся из окон, а завтра обсуждать будут, чего это она с малолеткой связалась.
— Уходи, — сказала Лидка.
— Не уйду.
И тогда Лидка торопливо открыла дверь калитки, и я вошел вслед за нею. Закрыв дверь, она облегченно вздохнула. Я заглянул в горницу, в общем, все как у всех: большой фикус, круглый стол, покрытый вязаной скатертью, на стене фотографии в рамочках, отец и мать Лидки, они утонули, свалились с лав, переходя речку, наверное, пьяные были. Лидка в пионерском галстуке, какие-то родственники возле гроба, — на похороны и на свадьбы в Красногородске всегда приглашали фотографа, — были и цветные репродукции из журнала «Огонек», и большой портрет актера Николая Рыбникова с обложки журнала «Советский экран». Значит, ей нравились такие парни.
Я выставил на стол портвейн, выложил плитки шоколада.
— А это зачем? — спросила Лидка.
— Для разговора.
— О чем говорить будем?
— О жизни.
Я открыл бутылку портвейна, разломал плитку шоколада.
— Дай стаканы, — попросил я. — Выпьем за более близкое знакомство.
— Я не поужинавши, — сказала Лидка.
Она закончила среднюю школу, но говорила, как все местные: вместо «пришел» — «пришедши», вместо «ушел» — «ушедши». Уже потом, в Москве, я все собирался выяснить у филологов, почему на Псковщине так говорят, но так и не выяснил, а когда снова приезжал в Красногородск, уже через неделю тоже говорил «ушедши», «пришедши». Мне начинало казаться, что так понятнее и естественнее.
— Я тоже поужинаю, — сказал я.
Лидка разогрела на электрической плитке картошку, нарезала малосольных огурцов и соленого сала. Я разлил портвейн по стаканам. Мы выпили и стали есть. Лидка слегка раскраснелась.
— А теперь говори, зачем пришел, — сказала она, когда мы опорожнили первую бутылку портвейна и принялись за вторую. Без привычки я стал быстро хмелеть и, понимая это, подливал Лидке побольше, а себе поменьше.
— Очень ты мне нравишься, — начал я.
— Чем я тебе вдруг понравилась? — спросила Лидка.
— Всем. Ты красивая. У тебя замечательные глаза, серо-синие, как наша речка, и волосы у тебя замечательные, и улыбаешься ты замечательно.
Лидка улыбнулась, растянула губы и с трудом стянула их, она тоже охмелела. Я стал решать, как ее обнять, мы сидели рядом, и обнять ее я мог только за плечи. Тогда я встал и обнял ее сзади, положив свои руки на ее грудь.
Рядом со столом стояла кушетка. В фильмах я видел, как мужчины несли женщин к постели, но, прикинув ее вес, понял, что не подниму ее.
— Ты имел хоть одну бабу? — спросила Лидка.
— Имел, — соврал я.
— Кто хоть такая?
— Потом скажу.
Я приподнял ее и стал подталкивать к кушетке. Она, стряхнув мои руки, прошла в горницу, задернула занавески, села на кровать и, по-видимому, засомневалась. Я стянул рубашку, сбросил брюки и трусы и стоял перед нею совсем голый. Она увидела, что у меня торчит, отвела глаза, посмотрела еще раз, расстегнула пуговицы халата и тоже оказалась голой. Она легла на кровать и раскинула ноги. Я увидел темный, поросший волосом треугольник и, опасаясь, что она передумает, навалился на нее. По рассказам старших мужиков я знал, что делать дальше, но почему-то не попадал туда и все утыкался в ее пах. Я уже хотел признаться, что это у меня в первый раз, и попросить, чтобы она помогла, но Лидка уже взяла мой член и, как мне показалось, раздраженно ткнула его куда надо. И я заскользил в приятно-горячем и влажном, будто поплыл по теплой темной реке, почему-то я закрыл глаза. Когда я входил, она отодвигалась от меня, и я будто догонял ее, а когда уходил я, догоняла она меня. Я сбил этот ритм, и, когда она догнала меня, я приостановился и так бросился ей навстречу — это было как лобовое столкновение автомобилей, что она ахнула. Теперь она стремилась ко мне, а я к ней. Вдруг она стала дышать тяжело, как дышишь на последних метрах стометровки. Я знал, что мужчины и женщины тяжело дышат, когда этим занимаются. Еще до школы я жил в лесничестве у тетки, родной сестры своей матери, и однажды услышал, что кровать, на которой спала тетка со своим мужем Жоржем, начала скрипеть, потом они задышали тяжело, он с выдохом, будто кидал сено на скирду, а она часто-часто. Но я дышал ровно, потому что был тренированным, быстрее всех в школе бегал четыреста метров с барьерами. Лидка вдруг обняла меня, прижалась, мешая мне двигаться, потом задрожала, почему-то всхлипнула и выпрямила ноги.
Я, как любой мальчишка, занимался онанизмом, смазав вазелином ладонь, ладонь у меня мозолистая, все мужские работы на мне. Я знал, что я должен кончить, но то ли от портвейна, то ли от страха, что у меня не получится, я не кончал. Тогда подтянул ее ноги и продолжал двигаться, мне показалось, что она заснула, но совсем неожиданно она снова ожила, обхватила меня своими ногами, я не выдержал и заспешил вместе с нею, и все закончилось. Из меня уходила сила, я уже ничего не мог и не хотел. Блаженство закончилось. Я откинулся, чувствуя неприятную липкость между ног и на животе, будто меня облили теплым клеем.
Я посмотрел на нее. Она уже спала, приоткрыв рот, ее груди свисали, ноги некрасиво согнулись. Никогда не буду с ней больше этим заниматься, подумал я тогда.
Я встал, надел трусы, натянул брюки и рубашку. Мне хотелось единственного — умыться с ног до головы. Я вышел из дома и бросился к реке между огородами.
Я вошел в воду, умылся, отстирал трусы, натянул их и лег на горячий песок, нагретый за день, и тут же уснул. Проснулся я почти через два часа, солнце зашло, и песок стал холодным. У меня была ясная голова и легкость во всем теле. Я вспомнил, что произошло, и вспомнил уже без отвращения, мне вдруг снова захотелось, и я побежал к ее дому.
Калитка оказалась незакрытой, я прошел в горницу. Она спала, только перевернулась на живот, ее ягодицы возвышались, но уже не казались такими огромными. Я погладил их, кожа оказалась нежной и прохладной. Я знал, что можно и сзади. По классу ходила шведская брошюра — учебник по сексуальному воспитанию шведских школьников, никто не знал, кому она принадлежит, ее передавали из рук в руки, из класса в класс. В этом учебнике были фотографии молодого человека и девушки в разных позициях. Я подтянул ее, пытаясь поставить на колени, и, к моему удивлению, она сама встала на колени, опираясь на локти. Теперь мне не надо было искать, я все видел и вошел сразу. Мне это понравилось даже больше, теперь распоряжался я, и, когда заспешила она, заспешил и я, и мы кончили вместе. Я почему-то выругался и упал рядом с нею почти без сил, стараясь выровнять дыхание.
Я читал, что перед матчем футболистов не отпускают домой к женам. Тренеры, наверное, правы, в таком состоянии я, может быть, и смог бы играть в футбол, но уже не в привычном темпе.
— Ты будешь хорошим жеребцом, — сказала Лидка.
— Почему — будешь? — сказал я. — Я уже есть.
Лидка рассмеялась и спросила:
— Молока холодного хочешь? Из погреба.
— Хочу.
Она принесла литровую кружку молока с желтой пенкой. И она сама пахла молоком, с этого дня я называл ее молочницей. Никогда мне не казалось молоко таким вкусным, как сейчас.
— Поесть хочешь? — спросила молочница.
— Хочу.
Она поджарила мне яичницу с сыром. Что-то во мне изменилось. Взрослая женщина кормила меня, как взрослого мужчину. Обо мне заботились, я выполнил свою мужскую работу, и, по-видимому, выполнил хорошо.
— Завтра приду, — сказал я ей у калитки и поцеловал — в кино все мужчины, прощаясь, целовали женщин.
Я шел по своей улице и спокойно смотрел на женщин, раньше я обычно оглядывался на каждую молодую, я мысленно раздевал их, пытаясь представить, что у них под платьем. Теперь я это знал. Женщина перестала быть для меня тайной. Я еще не знал, что ошибался. До сегодняшнего дня я так и не понял женщин, они оказались такими разными, непохожими одна на другую, с одними я сходился легко, другие меня не переносили, даже ненавидели, но это будет в другой, взрослой жизни, когда я стану известным и даже знаменитым.
А пока я шел по улице, в мои сандалеты забивался песок, — окраины Красногородска не асфальтировали, летом поднимались клубы пыли после каждой проехавшей машины, а осенью стояла грязь, и, пока не наступала зима, все ходили в калошах или резиновых сапогах.
Навстречу мне шла Марина, она жила в конце улицы. Год назад она приехала из Москвы. У нее умерла мать, ее отец, наш красногородский, женился на другой, Марина не поладила с мачехой и приехала к бабке. Но она всегда могла вернуться в Москву и была независимой и гордой. В школе запрещали мини-юбки, все девчонки должны были ходить в коричневых платьях с белыми фартуками, а мы в серой форме, но Марина так обрезала платье, что казалось, что она одета в один фартук, ей попробовали запретить ходить в таком коротком платье, на что она ответила:
— У меня нет другого платья. Я так ходила в Москве, и никто мне не делал замечаний.
От нее отстали. Может быть, она и нравилась парням, но подступиться к ней не решались. Меня она тоже никак не воспринимала, я не выделялся ни красотой, ни одеждой, ни остроумием. Я, конечно, не урод, но курносый, широколицый, с кривоватыми ногами — то ли я слишком рано пошел на не окрепших еще ногах, то ли мать плохо пеленала. Я почему-то не решался с ней здороваться раньше. А тут решился.
— Здравствуй, Марина.
— Здравствуй, — ответила она.
— Ты меня извини, что не здоровался с тобой раньше.
— А почему не здоровался? — Она улыбнулась.
— Когда я тебя увидел впервые год назад, я так поразился твоей красоте, что растерялся, зажался, а потом уже не мог перебороть себя.
И вдруг я заметил, как покраснела Марина, этого не мог скрыть даже загар.
— А почему сейчас поздоровался — я уже не такая красивая?
— Ты стала еще более красивой, поэтому к тебе мальчишки и боятся подходить. Я поздоровался потому, что, наверное, повзрослел, через год уже школу заканчиваем. Ты куда собираешься поступать?
— В университет. На биофак. А ты?
— Наверное, на актерский. В Институт кинематографии.
Марина несколько секунд рассматривала меня и затем рассмеялась.
— Не понял, — сказал я.
— Как же я не догадалась, — пояснила Марина. — Ты актер, каких еще нет.
— А каких нет? — спросил я.
— Ты как Крючков, Рыбников, только уже интеллигентнее. Тебе обязательно надо попробовать поступить.
— Я попробую — пообещал я.
— Значит, будем встречаться в Москве.
На следующий день, когда мы с ней встретились снова, она улыбнулась мне еще до того, как я с ней поздоровался. Потом мы с ней будем встречаться в Москве, она мне будет помогать, но я не женюсь на ней, потому что она всегда будет воспринимать себя московской и красивой, а меня — чуть кривоногим провинциалом, которому повезло.
МОЯ ПРОВИНЦИАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
Вечером мы с матерью солили на зиму огурцы. В трехлитровые банки закладывали лист смородины, укроп, петрушку, чеснок, заливали огурцы соленой водой с уксусом и закатывали банки жестяными крышками. Я смотрел на мать и думал о Лидке, — конечно, мать старше ее лет на пять, но смотрелась не хуже моей молочницы. За лето она похудела, у нее появилась талия. Сколько я себя помнил, у матери никогда не было романов. Я бы обязательно знал. В маленьком городке роман скрыть невозможно. Конечно, в Красногородске и жены изменяли мужьям, и мужья женам, время от времени возникали скандалы, жены таскали за волосы любовниц своих мужей прилюдно, встретив в магазине или на базаре. Мужья били своих жен за измену, и те с криком бежали по улице, ища спасения у соседей. Мать жила тихо, принимала и выдавала посылки на почте, мы с ней много работали. Весной надо посадить, потом поливать, осенью собирать, к тому же мы набирали клюквы на продажу — за клюкву хорошо платили, держали двух коз, двух подсвинков, кур, уток. На одну ее зарплату прожить было невозможно, и даже учительницы, которые получали в два раза больше матери, держали огороды.
— Мать, — начал я, — ведь через год я уеду из Красногородска.
— Многие уезжают, но и многие возвращаются, — спокойно ответила мать.
— Я не вернусь, а ты останешься одна.
— Такая бабья доля, — согласилась мать. — Дети вырастают и уезжают.
— Да я не о том. Ты чего замуж не выходишь?
Мать молча смотрела на меня, наверное раздумывая, продолжать ли разговор на эту тему или оборвать, не твое, мол, это щенячье дело.
— Нам этого разговора все равно не избежать, — напирал я.
— Замуж не выхожу из-за тебя, — ответила мать. — Неизвестно, как сложатся у тебя отношения с чужим мужчиной.
— Тебе ведь с ним жить, а не мне. Я подлажусь. Если есть кто-нибудь, выходи замуж.
— Нет никого.
— Сколько ты посылок за смену выдаешь и принимаешь?
— До полусотни, а что?
— А то. Посылки в основном отправляют и получают мужики. Они же тяжелые. Ты на людном месте работаешь. Посмотри, все бабы, которые с людьми работают, замужем. И продавщицы, и медсестры.
— Поздно мне замуж выходить.
— Почему поздно? Тебе же только тридцать пять. Возьми мужика постарше, лет сорока.
— Те, которым сорок, все женатые. Не буду же я семью разбивать.
— А почему не разбить, если разбивается? У нас в классе у половины отцов нет — развелись и женились на других женщинах. Главное — поставить цель и добиваться ее.
— Какую же ты себе цель поставил?
— Я, наверное, стану генералом.
— Это что-то новенькое. И давно ты решил стать генералом?
— Недавно. Этот вопрос я еще обдумываю, но как только точно определюсь, скажу тебе. А ты решай вопрос с замужеством.
Стать генералом я решил во время разговора с матерью и, чтобы окончательно укрепиться в этой мысли, тут же решил наметить главный разговор с соседом-подполковником.
Вечером подполковник любил посидеть на огороде в самодельном кресле-качалке, посмотреть на речку и выкурить кубинскую сигару. Сигары ему присылал бывший сослуживец.
— Не помешаю? — спросил я подполковника.
— Не помешаешь, — ответил подполковник и достал замаскированную в свекольной ботве бутылку вина и пластмассовый стакан. — Выпьешь?
— Спасибо. Я еще молоко люблю больше, чем вино.
— Это скоро пройдет. — Подполковник налил себе вина. — Будешь любить вино и терпеть не будешь молока.
— У меня к вам есть главный вопрос. Какие у меня есть шансы стать генералом, если я поступлю в военное училище?
— Никаких, — не задумываясь, ответил подполковник.
— Почему?
— Сейчас ты еще не поймешь…
— А если на конкретном примере? Вместе с вами поступили и другие парни. Но один из них стал генералом, а вы только подполковником. Какими же он обладал данными, которых не имели вы?
— Никакими, — ответил подполковник. — Этих самых данных я имел больше, чем он.
— Значит, вы совершали ошибки, которые не совершал он?
— И ошибок я не совершал. — Подполковник прикурил погасшую сигару. — Попробую тебе объяснить на конкретном примере. Есть такой генерал-лейтенант Кривцов, это он мне сигары присылает. Мы вместе с ним поступили в училище, но я был из Красногородска, а он был из Москвы. Мой отец был плотником, а его — генерал-майором.
— Но у вас были равные стартовые возможности. После окончания училища вы оба начинали лейтенантами.
— Не перебивай и слушай, если хочешь понять. Так вот. Имея одинаковые стартовые возможности с Кривцовым, я стал их терять, когда женился. Нет, я не жалею. Я на своей Людмиле женился по любви. Как женятся офицеры? Приближается выпуск, и приближается время женитьбы.
— Почему?
— Потому что ты молод, здоров, ты понимаешь, что через год ты окажешься в гарнизоне в тайге или пустыне, и лучше туда приехать уже с женщиной, то есть с женой. Тогда есть шанс получить комнату или квартиру, а не койку в общежитии. Каждое училище традиционно имеет свой женский контингент. Мы ходим на танцы в педагогический институт и медицинское училище, где в основном учатся девушки. Офицерские жены чаще всего учительницы и медсестры. Я стал ходить на танцы в педагогический и присматривался к третьекурсницам. Мое окончание училища должно было совпасть с ее окончанием института. И приметил Людмилу, вернее, она приметила меня. Ты запомни: это только кажется, что мы выбираем, — выбирают нас. Право выбора у того, у кого право решения. А решают они. Мы делаем предложение, они отвечают — да или нет, то есть они принимают решение. Можно, конечно, уговорить, уболтать, взять силой — если она забеременеет, куда ей деваться? Но такие женитьбы добром никогда не кончаются. Или она тебе начинает изменять, или при первой возможности уходит от тебя, если подворачивается более привлекательный вариант, чем ты. Поэтому лучше по любви! Ну и, конечно, некая общность, которая объединяет. Людмила выросла в таком же маленьком городке, как и я, отец — шофер, мать — уборщица в школе, и, конечно, ей хотелось приехать домой с мужем-офицером. Офицер тогда считался хорошей партией, особенно среди сельских девушек, городские на нас смотрели уже свысока, выбор у них был больше — всякие там физики и лирики. А военный — тупой, как сапог. Как будто штатский ботинок менее тупой. Когда мы с Людмилой поженились накануне моего окончания училища, ей оставалось только защитить диплом.
— А на ком женился Кривцов?
— Начинаешь понимать. Я — на дочери сельского шофера, а он — на дочери генерал-полковника Генерального штаба.
— Но ведь вы тоже могли жениться на дочери генерал-полковника?
— Не мог. Свою будущую жену Кривцов знал с детского сада. Они жили в одном доме, ездили в один пионерский лагерь Министерства обороны. Кривцов уже имел больше возможностей из-за своего отца генерал-майора, а женившись на дочери генерал-полковника, он удвоил эти возможности. Это как раньше два купца женили своих детей, и состояние удваивалось. Запомни: если хочешь сделать карьеру в армии, надо жениться на дочери военного. Она не принесет тебе приданого и богатства, но принесет связи, которые имеет ее отец. А это главный капитал в наше время.
— А как заводят связи? — спросил я.
В эту минуту жена подполковника, учительница математики в нашей школе, позвала его ужинать.
— Пока запомни это, — сказал подполковник. — О связях в следующий раз.
Я запомнил наш разговор. Я вообще все запоминал и для своих пятнадцати лет знал многое. Теперь я известный киноартист, режиссер и политический деятель. Меня узнают на улицах, я знаком с Президентом, могу позвонить ему, но ни разу не звонил, потому что не было такой нужды. В Красногородск я приезжаю два раза в год: весной и осенью. Весной — чтобы вскопать огород матери, и осенью — чтобы выкопать картошку. Я надеваю солдатские сапоги, армейские брюки-галифе, ватник и становлюсь похожим на нормального псковского мужика средних лет. Таких тысячи, и я по-прежнему задаю себе вопрос: почему удалось мне, а им, моим погодкам, сверстникам, — не удалось. Кое-чего и они добились в жизни. Парни, с которыми я учился в школе, закончили институты. Трое работают директорами совхозов, один дослужился до подполковника, это был предел для красногородских — несколько подполковников и ни одного полковника.
Когда я приезжал к матери, как бы случайно приезжала телевизионная съемочная группа и фотографы. Я этого не организовывал впрямую, просто месяца за три начинал говорить о поездке, и это, вероятно, запоминалось, оседало в блокнотах журналистов.
И вся страна знает, что актер, режиссер, депутат Государственной думы и возможный кандидат в Президенты на следующих выборах — а почему бы и нет, был же актер Рейган Президентом Соединенных Штатов Америки — каждую осень вилами поднимает картофельные кусты, засыпает картошку в мешки и таскает эти мешки в подвал. Все это снимают телеоператоры. И вначале показывают в теленовостях, потом в парламентской программе и, наконец, в разных программах о кино.
Но все это еще будет не скоро, а пока мне пятнадцать лет, светит яркое, но не жаркое сентябрьское солнце, на грядах лежат желтые помидоры, за лето они не успевали покраснеть. Мать их складывала на подоконнике, в тепле и на солнце за неделю они становились красными, остальные укладывались в сено, что я накашивал для коз, и они тоже краснели, только медленнее, чем на подоконнике.
Я втыкал вилы рядом с картофельным кустом, поднимал, отряхивал землю и собирал картофелины.
Уже начались занятия в школе, поэтому огородом я занимался во второй половине дня. Картофель рассыпали под навесом во дворе, чтобы просох, прежде чем закладывать его в подвал. На уборку картошки у меня уйдет дня три, потом уберу тыкву, потом поздние осенние сорта яблок. Часть помидоров мать замаринует зелеными. Недели две у меня уйдет на сбор клюквы на болотах. Мать за клюквой не ходила, у нее болела поясница.
Я снял ватник, постелил на землю, сел, прислонясь к теплым, нагретым за день бревнам сарая.
Я многое сделал за лето: накосил сено для коз, набрал брусники, черники и малины для варенья. К ноябрьским праздникам забьем борова. Забивал обычно двоюродный брат матери Федор длинным, узким, особо отточенным ножом. Боров будто чувствовал свою смерть, он начинал метаться в загородке, как только во двор заходил Федор. Боров его никогда не видел, но от него, наверное, пахло смертью. Он считался лучшим забойщиком в Красногородске и забил сотни свиней. Федор стоял возле загородки, боров вначале бросался на доски, потом затихал, не спуская маленьких, налитых кровью глаз с Федора. А Федор стоял, курил, смотрел, и, когда боров затихал, в загородку входили я и мать, запрокидывали борова на спину, и Федор одним ударом в сердце забивал его.
У коз были имена, боров был просто «он». Вначале я не мог смотреть на Федора и нож, но год назад он сказал:
— Смотри. Учись.
И я смотрел. Я видел, как бьется сердце под тонкой розовой шкурой. В прошлом году я впервые забил сам, попав точно, как Федор. Я спустил кровь в ведерко и разделал тушу, прокрутил мясо через мясорубку. Мы с Федором коптили в бане колбасы. Еда для меня была самым главным в жизни после того, как во втором классе у меня обнаружили туберкулез. Вначале я покашливал, худел, у меня почти два месяца держалась повышенная температура. Врач послушал мое дыхание и послал на рентген. Через неделю меня отправили в Псков, в туберкулезную больницу. В детских палатах не оказалось места, и меня положили со взрослыми. За полгода в моей палате из восьми человек двое умерли. Рядом со мною лежал Алекс Энке — немец из Поволжья, который переменил свою фамилию на русскую и пошел на фронт. Но однажды, уже в Германии, кто-то услышал, что он разговаривает с немцами, и его арестовали как шпиона и на десять лет отправили на Колыму, лишив всех наград и благодарностей Верховного Главнокомандующего товарища Сталина. Через десять лет он вернулся с Колымы с женой, которая тоже провела в лагере десять лет за связь с немецкими оккупантами, хотя связь у нее была не с немцем, а со словаком, который служил в немецкой армии. Высокая, синеглазая, она каждый день приходила в больницу и приносила своему Алексу яйца, сметану и масло. Моя мать приезжала раз в неделю и тоже привозила масло и барсучье сало. Мы с Алексом много ели и много разговаривали. Говорил он, я слушал. Алекс ненавидел Сталина, а мужики в палате Сталина уважали. И с Алексом перестали разговаривать. Разговаривал только я, за это меня прозвали немчонком.
Мне было наплевать, как меня обзывали: на улице — кривоногим, в школе — тубиком за бледность и худобу, в больнице — немчонком. От Алекса я узнал так много немецких слов, что мы с ним стали говорить по-немецки, обсуждая события в больнице и в мире.
Иностранный язык изучали в школе с пятого класса. Меня увезли из Красногородска в третьем классе, а вернулся я уже в пятый, после больницы я еще год провел в лесной школе, где нас лечили и учили.
Я помню, как в класс вошла маленькая евреечка, черноволосая, черноглазая, с длинным носиком, худенькая, но с полной оттопыренной попкой. Мне ее попка очень понравилась. С этих пор мне всегда хотелось переспать с еврейской женщиной. Не с армянкой, грузинкой, а именно с еврейкой, которая была вроде бы абсолютно другой, чем наши северные плосколицые и светлоглазые женщины. Она сказала, что ее зовут Ирма Германовна и что она будет нам преподавать немецкий язык. Ирма, наверное, почувствовала, что за скоростью, с которой я запоминал слова, скрывается нечто большее. То ли она забылась, то ли хотела меня проверить, но однажды она спросила меня по-немецки, я ей ответил, и мы с ней в наступившей тишине говорили по-немецки. Пораженный класс молча нас слушал. В Красногородске все и про всех знали, но чтобы Петька с Больничной улицы вдруг заговорил по-немецки, — это все равно, если бы я вдруг поднялся и полетел. Именно в это время на меня впервые обратил внимание районный уполномоченный КГБ — Комитета государственной безопасности при Совете Министров СССР, так тогда называлась эта организация. Заметили, потому что моя детская дружба с Энке не могла пройти незамеченной. К тому же уполномоченному, вероятно, было дано указание обращать внимание на одаренных к языкам детям.
Через много лет я прочел все донесения обо мне оперативных уполномоченных КГБ. В первой характеристике значилось: «Имеет четко выраженные способности, к иностранному языку (немецкому), настойчив, не труслив в школьных драках. Оперативный псевдоним Скобарь».
Следовательно, на меня обратили внимание в десять лет. Скобарями называли псковских. Когда-то Псков славился изготовлением железных скоб. Но уже давно «скобарь» — ругательная кличка, особенно среди ленинградцев. Скобарь — это хам, хулиган и выжига. Если бы я узнал раньше об этом оперативном псевдониме, то, наверное, обиделся бы, но я узнал, когда был уже довольно известным в стране.
В школе меня не любили с первого класса. Маленький и худенький, я никому не поддавался. Мы бегали на перемене по коридору, и проходящий мимо десятиклассник схватил меня за ухо, а когда отпустил, я бросился на него, и все смеялись, он взял меня за ворот куртки и швырнул в класс. Десятиклассник жил на соседней улице возле кладбища. Я набрал камней и, когда он возвращался домой, начал в него кидаться камнями. Он пытался меня поймать, но я заранее опробовал самые короткие пути отхода к своему дому. На следующий день я рассек ему лоб. Его мать пришла к нам в дом для разговора.
— Если он не извинится, я его убью, — сказал я.
Когда этот десятиклассник со своим приятелем попытались прижать меня к школьному забору, я достал из кармана короткий, остро заточенный сапожный ножик, оставшийся от деда, я его носил в кармане, завернув в носовой платок. Десятиклассники повертели пальцем у виска, но отошли. В классе меня боялись, я мог ударить любого, если кто говорил что-нибудь обидное обо мне.
Может быть, я потому и подружился с Ирмой, о ней тоже говорили плохо. «Жидовка», — сказала однажды наша соседка, жена подполковника. Ирма жила на нашей улице, школа ей снимала комнату. Провожая ее из школы, и спросил:
— Кто такие жиды?
Она рассказала мне историю евреев и антисемитизма. Я понял, что евреев не любят, за что не любят — я понял позже. Ирму не любили, как и меня, и этого было достаточно, чтобы мы подружились; наверное, это нельзя было назвать дружбой: ей двадцать два года, мне — двенадцать, но она мне нравилась, я жалел, что мне так мало лет, а ей так много. Мы с ней встретились через двадцать лет, ей стало сорок два года, а мне — тридцать два. Я приехал сниматься в Ленинград, на «Ленфильм», нашел ее через справочное бюро, — мне повезло, у нее осталась прежняя фамилия Блюменфельд, она так и не вышла замуж и преподавала немецкий язык в педагогическом институте. Она почти не изменилась, только располнела. Когда я вошел в лингафонный кабинет, в котором проводились занятия, Ирма строго посмотрела на меня, зная, вероятно, силу взгляда огромных черных глаз.
— Ирма! — сказал я.
— Петя… — Она узнала меня и заплакала. Я обнял ее. На нас смотрели первокурсники, я чувствовал это спиной, я повернулся и сказал:
— Идите погуляйте минут на двадцать.
Мы сидели рядом, Ирма гладила мою руку. Она вспоминала о тех трех годах в Красногородске, как мы с ней ходили в лес за грибами и я учил ее отличать съедобный гриб от поганки. После школы она шла в шоссейную столовую — через Красногородск шло шоссе на Ленинград, — в которой обедали шоферы. Кормили там плохо, а денег уходило много. Я научил ее сушить, солить и мариновать на зиму грибы, помогал шинковать и квасить капусту, замачивать яблоки, варить варенье из брусники и клюквы. Она любила клюкву, и мы, надев резиновые сапоги, шли в мшистые, болотные места, собирали клюкву и разговаривали по-немецки. Она почему-то решила, что у меня способности к языкам, нужно только непрерывное общение на языке, и мы говорили по-немецки, когда собирали грибы и ягоды. Две старухи, услышав немецкую речь, вдруг бросились бежать, и, хотя после войны прошло почти двадцать лет, ужас от непонятной речи, после которой всегда что-то случалось: или забирали людей, или скотину — остался. Они бежали, хотя видели, что говорят мальчик и девушка. Может быть, сообщили об этом участковому милиционеру, и тот отослал рапорт в районное отделение КГБ, и этот рапорт хранится еще в архивах.
Без Ирмы моя жизнь могла сложиться по-другому. Она и учительница литературы решили поставить в школе пьесу Островского. Мне досталась роль приказчика. Как потом говорили, я исполнил ее блестяще, и все стали говорить, что я обязательно стану актером.
Как теперь понимаю, я совсем не блестящий актер, я просто умный, умею анализировать, выбирать роли, зная свои ограниченные возможности.
Я вышел на сцену, не видя ни одного спектакля, но я видел много фильмов, вернее, все фильмы, которые показывались в Красногородске, по два фильма в неделю, то есть девяносто шесть фильмов в год.
Но началось все с радиоспектаклей. В лесной школе после обеда нас укладывали на веранде в спальных мешках. Мы дышали холодным воздухом. Возле каждой кровати были радионаушники. В эти послеобеденные часы всегда передавали радиоспектакли, и я слушал, удивляясь голосам актеров, которые передавали гнев, страх, неуверенность, наглость, смятение, любовь, ненависть. Когда я играл приказчика, я представил себе учителя химии, которого не любил. Учитель делал все быстро. Быстро говорил, быстро ходил по классу, быстро дергал себя за волосы, быстро соглашался или не соглашался. Я умел подражать. Когда я вышел на сцену, дернул себя за волосы, быстро ответил на степенную речь купчихи, и купчиха вынуждена была принять мой ритм разговора, в зале сразу засмеялись. Конечно, все узнали химика. Смеялись ученики, смеялись родители, не смеялся только учитель химии.
Я думал, что химик меня возненавидит, но он поставил мне четверку, хотя выше тройки я никогда не поднимался. Тогда я решил, что химик стал меня бояться, — никому не хочется быть высмеянным, — но потом понял: это был не страх. Он увидел мою зарождающуюся ненависть и, как всякий умный педагог, стал особенно внимательным ко мне, хотя по-прежнему терпеть меня не мог. Он попытался свести счеты со мной на экзамене, но все-таки он чему-то меня научил, и я выдержал экзамен.
Теперь, когда я вижу подчеркнутое внимание к себе, я знаю, что передо мною противник, который когда-нибудь нанесет свой удар, но я обычно готов к любой неожиданности.
Мы сидели с Ирмой в лингафонном кабинете, она все порывалась продолжить занятия.
— Перестань, — сказал я ей. — Пошли в ресторан.
И мы пошли в ресторан — я был при деньгах, — потом в Дом кино на какую-то премьеру, потом я отвез ее домой. Она после смерти матери осталась одна в двухкомнатной квартире. Ирма сварила кофе, я смотрел, как она передвигается по квартире, еще очень моложавая, чуть располневшая. Я не знал, с какого возраста сексологи отсчитывают у мальчишек явную сексуальную направленность. Я знаю, что в двенадцать лет я хотел стянуть с Ирмы юбку. Теперь я имел такую возможность. Мы засиделись. Она предложила переночевать, постелила на диване в гостиной, а сама ушла в спальню.
Я подождал несколько минут, чтобы дать ей возможность раздеться, прошел в спальню и лег рядом с нею.
— Не надо, — сказала она.
— Я ждал этого двадцать лет. Ты, наверное, не знаешь, что такое мальчишеская любовь.
— Я знаю, — ответила она. — Это всегда большое разочарование. Я студенткой была влюблена в профессора. Через много лет была встреча выпускников университета, я сделала все, чтобы затащить его сюда и переспать с ним, мне очень этого хотелось. И это оказалось не так уж интересно. Когда он целовал меня, я почувствовала привкус валидола. Я переспала с пожилым мужчиной, вероятно, с не очень здоровым сердцем, я была скована, боясь, чтобы с ним не случился сердечный приступ.
— У меня здоровое сердце.
— Я не смогу. Ты для меня все еще мальчик.
— Идиотка, — сказал я.
— Нет, я учительница, — ответила она. — И я не смогу об этом забыть. Поверь мне, если это случится, мы никогда с тобой не увидимся. Ты будешь меня избегать. Не надо спать со своей детской мечтой. Это очень разочаровывает. Поверь мне.
Я поверил и ушел на свой диван, но через несколько лет все-таки осуществил свою мечту — у меня был роман с замечательной еврейской женщиной. Иногда я жалею, что на ней не женился. Официально я не был женат, и у меня еще есть возможность, как при посадке самолета, зайти не только на первый, но и на второй, и даже на третий круг. Среди моих приятелей не осталось ни одного, кто бы был женат только один раз.
БОРЬБА ЗА ЖЕНЩИНУ
А пока мне шел семнадцатый год. В будущем году я должен закончить школу и начать новую жизнь, а я не знал, как ее начинать. Как стать офицером, я знал. Надо выбрать училище, пойти в районный военный комиссариат, и мне даже оплатят проезд до училища. Меня беспокоило здоровье. Все-таки я болел туберкулезом. И хотя рентген не показывал никаких изменений, все прошло, я занимался спортом круглый год, даже зимой спал на веранде с открытым окном, как приучили меня в лесной школе, все равно беспокойство было.
И актером мне тоже хотелось стать. Я узнал правила приема на актерский факультет Института кинематографии и в Щукинское училище. Я хотел учиться в Москве. Но если я летом провалюсь на экзаменах, следующей весной меня призовут на службу в армию. Не то чтобы мне не хотелось служить в армии, как большинству сегодняшних молодых людей, но меня путала потеря двух лет, а если попаду на флот, то и трех лет. Я демобилизуюсь в двадцать один год — не поздно ли начинать учебу? Сосед-подполковник убеждал меня:
— Армия необходима для мужчины. Ты научишься не только защищать других, но и себя, особенно если попадешь в десантные войска или в морскую пехоту. Основам рукопашного боя учат почти во всех родах войск. Ты окрепнешь физически. Ты научишься не только подчиняться, но и подчинять себе. Ты получишь профессию, которая тебе может пригодиться в гражданской жизни, — от шофера до авиационного техника, от оператора на атомных реакторах подводных лодок до строителя высшей квалификации. Если ты даже потом станешь актером, ты лучше других сможешь играть роли солдат, офицеров, а с возрастом и генералов, потому что ты будешь их понимать. А если послужишь и тебе понравится, тебя из армии сразу направят в военное училище, поэтому делай главный упор на физику и математику. Всякая там литература — для политработников. А географию изучишь по обстоятельствам. Тревога, погрузка в транспортные самолеты — и через несколько часов ты в Африке, или во Вьетнаме, или на Кубе, или в Европе. Иностранные языки тоже не самое главное. Вот я служил в Германии, и мне из всего немецкого языка нужны были только четыре слова: «гутен таг» — добрый день, «ауфвидерзеен» — до свидания, «данке» — спасибо и «дизе» — это.
— А для чего «дизе»? — спросил я.
— Для магазинов. Входишь в магазин, говоришь: «Гутен таг» — и показываешь на товар: «Дизе» — «это». Цифры на этикетке что у нас, что у них — одинаковые, потом говоришь «данке» и уходишь.
— А если бы напали американцы и надо было согласовывать с немцами, кому куда двигаться? Четырех слов не хватило бы, — засомневался я.
— Есть оперативные планы. На случай войны нам известно, куда двигаться, и немцам тоже известно, и полякам известно, и болгарам, и венграм. Но я думаю, что двигаться будем мы, а они за нами. А к тому же есть военные переводчики. Если надо, они переведут. Так что нажимай на математику и физику.
Но математика и физика мне нравились меньше других предметов. Но я продолжал учиться. Утром шел в школу, днем занимался хозяйственными проблемами, а вечером говорил матери, что иду погулять, а сам бежал к Лидке. Она не запирала калитку, чтобы мне не маячить перед домом. Я заходил и тут же стягивал с нее трусы. Первый раз наша любовь продолжалась недолго, я ее заваливал на диванчик, что стоял на кухне, или она упиралась в подоконник, а я пристраивался сзади. Потом мы перекусывали, она расстилала постель, и наши упражнения вместо первых десяти минут растягивались иногда до часа. После этого она тут же засыпала, а я бежал домой и садился за уроки.
Если раньше я стеснялся девчонок, с которыми учился, и обычно не решался приглашать их танцевать на школьных вечерах, то теперь в первый же вечер на ноябрьские праздники я пригласил на танец Верочку Строеву. В последний год у всех девчонок заметно увеличились груди, а у Строевой грудь стала как у взрослой женщины. В танце я прижал Верочку к себе и почувствовал соски ее груди, она попыталась отстраниться, но я держал крепко, и она поддалась мне. С ней дружил Витька Воротников, сын секретаря райкома, а отец Верочки был главным врачом районной больницы. Они, конечно, собирались своей компанией, сыновья и дочери местной правящей верхушки: дочь начальника милиции, сын директора маслозавода, сын уполномоченного местного КГБ, дочь заведующей аптекой, дочь директора мастерских по ремонту сельскохозяйственной техники. Я в их компанию не входил.
И на второй танец я снова пригласил Верочку. Воротников наблюдал за нею.
— Меня уже пора вызывать в коридор и бить мне морду, — сказал я Верочке. — Я ведь посягнул на чужую территорию.
— Не позовет.
— Почему?
— Тебя боятся. Ты же драться будешь.
— Буду, — подтвердил я.
— Говорят, ты ничего не боишься. Почему? — спросила Верочка.
— Мужчина не должен бояться, — ответил я.
И по тому, как она сощурила глаза и усмехнулась, я понял, что сказал банальность, она явно теряла интерес ко мне. Я попробовал исправить промах.
— Бояться бессмысленно, — продолжил я, — потому что боятся все. В нормальном человеке заложен инстинкт самосохранения. Когда я был маленьким и худеньким, а против меня шли мальчишки старше и сильнее меня, я понимал, что я могу победить только оголтелостью. Даже взрослый человек боится маленькой озлобленной собачонки. Он может отшвырнуть ее ногой, но и она может вцепиться в его же ногу. Это больно, да и жаль разорванных штанов.
Вера рассмеялась, и я понял, что выигрываю раунд.
— Меня мог прихлопнуть каждый, но побаивались прихлопывать, потому что у меня всегда в кармане был камень. Я очень хорошо бросал камни. Я часами тренировался. На стене сарая я начертил мелом фигуру человека и добился того, что из десяти бросков восемь, как минимум, попадали в голову. Потом я стал носить нож.
— И мог бы ударить? — спросила Вера.
— Не знаю… Но, наверное, мог бы.
— А сейчас?
— И сейчас.
— Мальчишки говорят, что у тебя есть любовница. — Вера опустила глаза.
— Есть.
— И ты с нею живешь, как с женщиной?
— Естественно, она же женщина.
— Но она же старше тебя в два раза.
— Она еще молодая женщина.
— Ты ее любишь?
— Нет… Не люблю.
— Но разве так можно?
— Выходит, что можно. Такие случаи и в литературе описаны.
— Значит, у тебя просто животная страсть?
— Просто страсть. Я раньше не знал, что это так приятно.
В это время физрук, который дежурил на вечере, хлопнул в ладони и отключил магнитофон.
— Вечер закончен. Прошу очистить помещение.
Физрук был из офицеров, сокращенных из армии.
— Я тебя провожу? — спросил я.
Вера кивнула. Я подождал, пока она наденет пальто, и мы пошли к ее дому во дворе больницы. Все главные врачи и до ее отца, и после него жили в этом доме.
То, что за нами шли, я определил сразу. На освещенном месте у сберкассы я увидел, что их пятеро.
— А ты куда собираешься поступать? — спрашивала Вера.
— На актерский в театральное училище или Институт кинематографии.
— Но там же ужасные конкурсы!
— В медицинский не меньше. И тоже можно провалиться.
— Если я провалюсь, буду поступать еще и еще.
— Я тоже.
— Наши мальчишки собираются поступать в военные училища.
Я не сказал, что тоже думаю о военном училище. Она считала меня особенным, и я старался показаться ей особенным. Она рассказывала, почему хочет стать врачом, почему-то окулистом. Я не мог сосредоточиться на разговоре, прикидывая, какой маршрут выбрать к дому. В том, что они меня перехватят, я не сомневался. Воротников подговорил Шмагу из девятого класса, моего ровесника, он тоже отстал, просидев в пятом классе два года. Шмага учился плохо, и ему не светило ничего, кроме технического училища. Он был сильным и плотным, хорошо держал удар. Он так же, как и я, рос без отца, мать ему денег не давала. Но, в отличие от меня, он не собирал клюкву и хмель, чтобы иметь деньги на кино и папиросы, а отбирал их у младших. У своих ровесников он занимал и никогда не отдавал. Он попытался занять и у меня, я не дал, он стал приставать, мы подрались. Он разбил мне нос, но сам неделю ходил с синяком под глазом. Я знал, что он обязательно сделает попытку подавить меня, у него было трое помощников из его класса, они хотели стать такими же, как Шмага, чтобы их боялись. Воротников этим воспользовался и подговорил Шмагу, которому к тому же, наверное, было приятно услужить сыну секретаря райкома. Но я давно подготовился к возможному нападению. Набрал железных прутьев от бетонной арматуры, заточил их и спрятал в трех местах: в городском сквере, у ограды кладбища, у железнодорожного переезда.
— До свидания, — сказала Вера. — Ты сегодня какой-то странный. — И она протянула руку.
— Не больше, чем вчера, — ответил я. Подождал, пока ей откроют двери, и бросился в сторону сквера. По их уже близкому дыханию за спиной я понял, что меня перехватят среди скамеек сквера, и побежал через дворы к железнодорожному переезду, понимая, что во дворах им не разойтись и они побегут толпой. Я хорошо бегал и через минуту уже достиг переезда и выдернул железный прут из-под трухлявой доски. Первым я ударил Шмагу по руке возле плеча, теперь эту руку он сутки, как минимум, поднять не сможет; Воротникову досталось по ногам, и он тут же сел и заплакал от боли. Выставив заточенный конец железного прута, я шел на остальных, и они бросились бежать, оставив Воротникова, который пытался встать.
— Еще одна такая попытка, и я тебя убью, — пообещал я.
— Тебя посадят.
— Возможно. Но я буду жить, а тебя не будет. Ты умрешь, не дожив до семнадцати лет. И тебя никто не убережет, — я достал нож, — ни отец, ни милиция. Я убью тебя или в школе, или по дороге домой, или в кино. Подойду сзади и ткну в спину.
Воротников больше не пытался встать. Он смотрел на меня, быстро моргал и плакал. И я пошел домой. Прут спрятал на огороде подполковника, а на следующий день, идя в школу, я оставил нож дома.
Меня взяли после первого урока. На перемене меня вызвали в кабинет директора, и я увидел молодого лейтенанта — не из наших местных, он закончил милицейскую школу в Омске — и старшину Сычева. Сколько я себя помнил, он всегда был старшиной и доводился матери родственником, но очень дальним. Мой дед был внучатым племянником деда Сычева. Директор школы, когда я вошел, сказал:
— Это он.
— Знаем мы его, — ответил мой дальний родственник Сычев.
— Пройдемте с нами, — сказал лейтенант.
— Не пойду. Не имеете права без санкции прокурора.
— Потащим, — пообещал лейтенант.
— Тащите. — И я сел на пол.
Лейтенант и старшина взяли меня под руки, я подогнул ноги, поэтому тащить меня не могли, а понесли к двери.
— Не донесете, — сказал директор. — До милиции далеко.
Меня опустили на пол. Когда я попал в туберкулезную больницу в палату для взрослых, в ней лежал переведенный из тюремной больницы подследственный Захар Захаров. Он уже дважды пытался сбежать из больницы, и, когда его снова решили поместить в тюрьму, он так же сел, подогнув ноги, и двое конвоиров потащили его по коридору, а потом по двору к тюремной машине. Меня милиционерам пришлось бы тащить через весь райцентр, с километр.