Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лев Троцкий

История русской революции

Том второй, часть первая

Октябрьская революция

ПРЕДИСЛОВИЕ

Россия так поздно совершила свою буржуазную революцию, что оказалась вынуждена превратить ее в пролетарскую. Иначе сказать: Россия так отстала от других стран, что ей пришлось, по крайней мере в известных областях, обогнать их. Это кажется несообразностью. Между тем история полна таких парадоксов. Капиталистическая Англия настолько опередила другие страны, что оказалась вынуждена отстать от них. Педанты думают, что диалектика есть праздная игра ума. На самом деле она лишь воспроизводит процесс развития, который живет и движется противоречиями.

Первый том этого труда должен был уяснить, почему исторически запоздалый демократический режим, пришедший на смену царизму, оказался совершенно нежизнеспособным. Настоящий том посвящен приходу к власти большевиков. Основу изложения и здесь составляет повествование. Читатель должен в самих фактах найти достаточную опору для выводов.

Автор не хочет этим сказать, что он избегает социологических обобщений. История не имела бы цены, если бы ничему не учила нас. Могущественная планомерность русской революции, последовательность ее этапов непреодолимость натиска масс, законченность политических группировок, отчетливость лозунгов – все это чрезвычайно облегчает понимание революции вообще, а тем самым и человеческого общества. Ибо можно считать доказанным всем ходом истории, что раздираемое внутренними противоречиями общество до конца раскрывает не только свою анатомию, но и свою «душу» именно в революции.

Более непосредственно настоящий труд должен помочь пониманию характера Советского Союза. Актуальность нашей темы не в том, что Октябрьский переворот произошел на глазах живущего еще ныне поколения – конечно, и это имеет немалое значение, – а в том, что вышедший из переворота режим живет, развивается и ставит перед человечеством новые загадки. Во всем мире вопрос о стране советов не сходит с порядка дня. Между тем нельзя постигнуть то, что есть, не уяснив предварительно, как существующее возникло. Для больших политических оценок нужна историческая перспектива.

На восемь месяцев революции, с февраля по октябрь 1917 года, понадобились два больших тома. Критика, по общему правилу, не обвиняла нас в растянутости изложения. Масштаб работы объясняется скорее подходом к материалу. Можно дать фотографический снимок руки: это займет страницу. Но чтобы представить результаты микроскопического исследования тканей руки, нужен том. Автор не делает себе никаких иллюзий насчет полноты и законченности произведенного им исследования. Но все же во многих случаях ему приходилось применять методы, которые ближе к микроскопу, чем к фотографическому аппарату.

В те моменты, когда нам казалось, что мы злоупотребляем долготерпением читателя, мы щедро вычеркивали показания свидетелей, признания участников, второстепенные эпизоды; но затем нередко снова восстановляли многое из вычеркнутого. В этой борьбе за детали нами руководило стремление показать как можно конкретнее самый процесс революции. Нельзя было, в частности, не попытаться использовать до конца то преимущество, что эта история писалась с живой натуры.

Тысячи и тысячи книг выбрасываются ежегодно на рынок, чтобы представить новый вариант личного романа, повесть колебаний меланхолика или карьеры честолюбца. Героине Пруста нужно несколько изысканных страниц, чтобы почувствовать, что она ничего не чувствует. Думается, что можно, хотя бы на равных правах, требовать внимания к коллективным историческим драмам, поднимающим из небытия сотни миллионов человеческих существ, преобразующим характер наций и вторгающимся навсегда в жизнь человечества.

Точность ссылок и цитат первого тома не оспаривалась до сих пор никем: да это было бы и не легко сделать. Противники ограничиваются чаще всего рассуждениями на ту тему, что личное пристрастие может проявиться в искусственном и одностороннем подборе фактов и текстов. Неоспоримое само по себе, это соображение ничего не говорит о данном произведении и еще меньше – о его научных приемах. Между тем мы позволяем себе решительно настаивать на том, что коэффициент субъективизма определяется, ограничивается и проверяется не столько темпераментом историка, сколько характером его метода.

Чисто психологическая школа, которая рассматривает ткань событий как переплет свободной деятельности отдельных людей или их группировок, оставляет величайший простор для произвола даже при наилучших намерениях исследователя. Материалистический метод дисциплинирует, обязывая исходить из тяжеловесных фактов социальной структуры. Основными силами исторического процесса являются для нас классы; на них опираются политические партии; идеи и лозунги выступают как разменные монеты объективных интересов. Весь путь исследования ведет от объективного к субъективному, от социального к индивидуальному, от капитального к конъюнктурному. Для авторского произвола этим поставлены жесткие пределы.

Если горный инженер в необследованном районе обнаружит путем сверления магнитный железняк, всегда можно допустить счастливую случайность: строить шахту не рекомендуется. Если тот же инженер на основании, скажем, отклонений магнитной стрелки придет к выводу, что в земле должны таиться залежи руды, и после этого в разных точках района действительно доберется до железняка, тогда и самый придирчивый скептик не осмелится ссылаться на случайность. Убеждает система, которая соподчиняет общее и частное.

Доказательств научного объективизма надо искать не в глазах историка и не в интонациях его голоса, а во внутренней логике самого повествования: если эпизоды, свидетельства, цифры совпадают с общими показаниями магнитной стрелки социального анализа, тогда у читателя есть наиболее серьезная гарантия научной обоснованности выводов. Конкретнее: автор в той мере верен объективизму, в какой настоящая книга действительно раскрывает неизбежность Октябрьского переворота и причины его победы.

Читатель знает, что в революции мы ищем прежде всего непосредственного вмешательства масс в судьбы общества. За событиями мы пытаемся открыть изменения коллективного сознания. Мы отклоняем огульные ссылки на «стихийность» движения, которые в большинстве случаев ничего не объясняют и ничему не научают. Революции совершаются по известным законам. Это не значит, что действующие массы отдают себе отчет в законах революции; но это значит, что изменения массового сознания не случайны, а подчинены объективной необходимости, которая поддается теоретическому выяснению и тем самым создает основу для предвидения и для руководства.

Некоторые официальные советские историки пытались, как это ни неожиданно, критиковать нашу концепцию как идеалистическую. Профессор Покровский настаивал, например, на том, что мы недооценили объективные факторы революции: «между Февралем и Октябрем прошла колоссальная экономическая разруха»; «за это время крестьянство… восстало против Временного правительства»; именно в этих «объективных сдвигах», а не в изменчивых психических процессах надлежит видеть движущую силу революции. Благодаря похвальной резкости в постановке вопросов, Покровский как нельзя лучше обнаруживает несостоятельность вульгарно-экономического объяснения истории, выдаваемого нередко за марксизм.

Происходящие в течение революции радикальные перевороты вызываются на самом деле не теми эпизодическими потрясениями хозяйства, которые происходят во время самих событий, а теми капитальными изменениями, которые накопились в самых основах общества в течение всей предшествующей эпохи. Что накануне низвержения монархии, как и между Февралем и Октябрем, экономический распад неизменно углублялся, питая и подстегивая массовое недовольство, это совершенно бесспорно и никогда не оставлялось нами без внимания. Но было бы грубейшей ошибкой полагать, будто вторая революция совершилась через восемь месяцев после первой вследствие того, что хлебный паек снизился за это время с полутора до трех четвертей фунта. В ближайшие после октябрьского переворота годы продовольственное положение масс продолжало непрерывно ухудшаться. Между тем надежды контрреволюционных политиков на новый переворот каждый раз терпели крушение. Загадочным это обстоятельство может представляться лишь тому, кто восстание масс рассматривает как «стихийный», т. е. стадный, бунт, искусно использованный вожаками. На самом деле одной наличности лишений для восстания недостаточно – иначе массы восставали бы всегда; нужно, чтобы окончательно обнаруженная несостоятельность общественного режима сделала эти лишения невыносимыми и чтобы новые условия и новые идеи открыли перспективу революционного выхода. Во имя осознанной ими большой цели те же массы оказываются затем способны переносить двойные и тройные лишения.

Ссылка на восстание крестьянства, в качестве второго «объективного фактора», представляет еще более очевидное недоразумение. Для пролетариата крестьянская война являлась, разумеется, объективным обстоятельством, поскольку вообще действия одного класса становятся внешними толчками для сознания другого класса. Но непосредственной причиной самого крестьянского восстания явились изменения в сознании деревни; вскрытие их характера составляет содержание одной из глав этой книги. Не будем забывать, что революции совершаются через людей, хотя бы и безымянных. Материализм не игнорирует чувствующего, мыслящего и действующего человека, но объясняет его. В чем другом состоит задача историка?<<Весть о смерти М. Н. Покровского, с которым нам не раз приходилось полемизировать на протяжении обоих томов, пришла, когда наша работа была закончена. Примкнув к марксизму из либерального лагеря уже сложившимся ученым, Покровский обогатил новейшую историческую литературу ценными работами, начинаниями, но методом диалектического материализма он так и не овладел до конца. Делом простой справедливости будет прибавить, что Покровский был человеком не только исключительной эрудиции и высоких дарований, но и глубокой преданности тому делу, которому служил.>>

Некоторые критики демократического лагеря, склонные оперировать при помощи косвенных улик, усмотрели в «ироническом» отношении автора к соглашательским вождям выражение недопустимого субъективизма, опорочивающего научность изложения. Мы позволяем себе считать такой критерий неубедительным. Принцип спинозизма: «не плакать, не смеяться, а понимать» – предостерегает лишь против неуместного смеха и несвоевременных слез; но он не лишает человека, хотя бы и историка, права на свою долю слез и смеха, когда они оправдываются правильным пониманием самой материи. Чисто индивидуалистическая ирония, которая, как дымка безразличия, распространяется на все дела и помыслы человечества, есть худший вид снобизма: она одинаково фальшива в художественном произведении, как и в историческом труде. Но есть ирония, заложенная в самих жизненных отношениях. Обязанность историка, как и художника, извлечь ее наружу.

Нарушение соответствия между субъективным и объективным есть, вообще говоря, основной источник комического, как и трагического, в жизни и в искусстве. Область политики меньше всего изъята из-под действия этого закона. Люди и партии героичны или смешны не сами по себе, а по своему отношению к обстоятельствам. Когда французская революция вступила в решительную стадию, самый выдающийся жирондист оказывался жалким и смешным рядом с заурядным якобинцем. Жан-Мари Ролан, почтенная фигура, в качестве лионского инспектора мануфактур выглядит как живая карикатура на фоне 1792 года. Наоборот, якобинцы приходятся событиям по росту. Они могут вызывать вражду, ненависть, ужас, но не иронию.

Героиня Диккенса, пытающаяся половой щеткой задержать морской прилив, есть, по причине рокового несоответствия средства и цели, заведомо комичный образ. Если мы скажем, что эта особа символизирует политику соглашательских партий в революции, это покажется утрировкой. Между тем Церетели, действительный вдохновитель режима двоевластия, признавался после октябрьского переворота Набокову, одному из либеральных вождей: «Все, что мы тогда делали, было тщетной попыткой остановить какими-то ничтожными щепочками разрушительный стихийный поток». Эти слова звучат как злая сатира; между тем это самые правдивые слова, которые соглашатели сказали о самих себе. Отказываться от иронии при изображении «революционеров», которые щепочками пытаются задержать революцию, значило бы, в угоду педантам, обворовывать действительность и изменять объективизму.

Петр Струве, монархист из бывших марксистов, писал в эмиграции: «Логичен в революции, верен ее существу был только большевизм, и потому в революции победил он». Так же приблизительно отзывался о большевиках и Милюков, вождь либерализма: «Они знали, куда идут, и шли в одном, раз принятом направлении к цели, которая с каждым новым неудачным опытом соглашательства становилась все ближе». Наконец, один из менее известных белых эмигрантов, пытавшийся по-своему понять революцию, выразился так: «Пойти по этому пути могли лишь железные люди… по самой своей „профессии“ революционеры, не боящиеся вызвать к жизни всепожирающий бунтарский дух». О большевиках можно с еще большим правом сказать то, что сказано выше о якобинцах: они адекватны эпохе и ее задачам; проклятий по их адресу раздавалось достаточно, но ирония к ним не приставала: ей не за что зацепиться.

В предисловии к первому тому объяснено, почему автор счел более уместным говорить о себе как об участнике событий в третьем лице, а не в первом: эта литературная форма, сохраненная и во втором томе, сама по себе, разумеется, не ограждает от субъективизма; но она, по крайней мере, не вынуждает к нему. Более того: она напоминает о необходимости избегать его.

Во многих случаях мы останавливались в колебании, приводить ли тот или другой отзыв современника, характеризующий роль автора этой книги в ходе событий. Можно было бы без труда отказаться от иных цитат, если бы дело не шло о чем-то большем, чем условные правила хорошего тона. Автор этой книги был председателем Петроградского Совета, после того как большевики завоевали в нем большинство; затем – председателем Военно-революционного комитета, организовавшего Октябрьский переворот. Этих фактов он не может и не хочет вычеркнуть из истории. Правящая ныне в СССР фракция успела за последние годы посвятить множество статей и немало книг автору этого труда, поставив себе при этом задачей доказать, что его деятельность направлялась неизменно против интересов революции: вопрос о том, почему большевистская партия ставила столь упорного «противника» в наиболее критические годы на наиболее ответственные посты, остается при этом открытым. Обойти ретроспективные споры полным молчанием значило бы, в известной мере, отказаться от восстановления действительного хода событий. Во имя чего? Подделка незаинтересованности нужна бывает тому, кто задается целью крадучись внушить читателю выводы, не вытекающие из фактов. Мы предпочитаем называть вещи полным именем, в соответствии со словарем.

Не скроем, что дело идет для нас при этом не только о прошлом. Как противники, нападая на лицо, стремятся поразить программу, так борьба за определенную программу обязывает лицо восстановить свое действительное место в событиях. Кто в борьбе за большие задачи и за свое место под знаменем не способен видеть ничего, кроме личного тщеславия, о том мы можем пожалеть, но убеждать его не беремся. Во всяком случае, мы приняли все меры к тому, чтобы «личные» вопросы не занимали в этой книге больше того места, на которое они могут претендовать по праву.

Некоторые из друзей Советского Союза – нередко это лишь друзья сегодняшних советских властей и лишь до тех пор, пока те остаются властями, – ставили автору в вину его критическое отношение к большевистской партии или отдельным ее вождям. Никто, однако, не сделал и попытки опровергнуть или поправить данную нами картину состояния партии во время событий. К сведению тех «друзей», которые считают себя призванными защищать от нас роль большевиков в Октябрьском перевороте, предупреждаем, что наша книга учит не тому, как любить задним числом победоносную революцию, в лице выдвинутой ею бюрократии, а только тому, как подготовляется революция, как она развивается и как побеждает. Партия для нас не аппарат, непогрешимость которого охраняется государственными репрессиями, а сложный организм, который, подобно всему живому, развивается в противоречиях. Вскрытие этих противоречий, в том числе колебаний и ошибок штаба, ни в малейшей мере не ослабляет, на наш взгляд, значения той гигантской исторической работы, которую большевистская партия взвалила на свои плечи впервые в мировой истории.

Принкипо, 13 мая 1932 г.

Л. Троцкий

«ИЮЛЬСКИЕ ДНИ»: ПОДГОТОВКА И НАЧАЛО

В 1915 году война стоила России 10 миллиардов рублей, в 1916-м – 19 миллиардов, в первое полугодие 1917 года уже 10 1/2 миллиарда. Государственный долг должен был к началу 1918 года составить 60 миллиардов, т. е. почти сравняться со всем национальным богатством, исчислявшимся в 70 миллиардов. Центральный исполнительный комитет разрабатывал проект воззвания о военном займе под паточным именем «Займа свободы», а правительство приходило к несложному выводу, что без нового грандиозного внешнего займа оно не только не оплатит заграничных заказов, но не справится и с внутренними обязательствами. Пассив торгового баланса непрерывно возрастал. Антанта, по-видимому, готовилась окончательно предоставить рубль его собственной участи. В тот самый день, когда воззвание о займе свободы заполнило первую страницу советских «Известий», «Вестник правительства» сообщил о резком падении курса рубля. Печатный пресс уже не поспевал за темпом инфляции. От старых солидных денежных знаков, на которых оставался еще отблеск их прежней покупательной силы, готовились перейти к рыжим бутылочным ярлычкам, которые в обиходе стали называться керенками. И буржуа и рабочий, каждый по-своему, вкладывали в это имя нотку брезгливости.

На словах правительство принимало программу государственного регулирования хозяйства и даже создало для этого в конце июня громоздкие органы. Но слово и дело февральского режима, как дух и плоть благочестивого христианина, находились в постоянной борьбе. Надлежаще подобранные регулирующие органы больше были озабочены охранением предпринимателей от капризов шаткой и валкой государственной власти, чем обузданием частных интересов. Административный и технический персонал промышленности расслаивался; верхи, испуганные уравнительными тенденциями рабочих, решительно переходили на сторону предпринимателей. Рабочие с отвращением относились к военным заказам, которыми расшатанные заводы были обеспечены на год и на два вперед. Но и предприниматели теряли вкус к производству, сулившему больше тревог, чем прибылей. Преднамеренная остановка заводов сверху приняла систематический характер. Металлургическое производство сократилось на 40 %, текстильная промышленность – на 20 %. Всего, что нужно было для жизни, не хватало. Цены росли вместе с инфляцией и упадком хозяйства. Рабочие рвались к контролю над скрытым от них административно-коммерческим механизмом, от которого зависела их судьба. Министр труда Скобелев в многословных манифестах проповедовал рабочим недопустимость вмешательства в управление предприятиями. 24 июня «Известия» сообщали, что снова предполагается закрытие ряда заводов. Такие же вести шли из провинции. Половина паровозов требовала капитального ремонта, большая часть подвижного состава находилась на фронте, недоставало топлива. Министерство путей сообщения не выходило из состояния борьбы с железнодорожными рабочими и служащими. Продовольственное снабжение ухудшалось непрерывно. В Петрограде запасов хлеба оставалось на 10–15 дней, в других центрах – немногим лучше. При полупараличе подвижного состава и нависшей угрозе забастовки железных дорог это означало постоянную опасность голода. Впереди не открывалось никакого просвета. Не этого ждали рабочие от революции.

Еще хуже, если возможно, обстояло в сфере политики. Нерешительность – самое тяжкое состояние в жизни правительств, наций, классов, как и отдельного человека. Революция есть самый беспощадный из способов разрешения исторических вопросов. Внесение уклончивости в революцию есть самая разрушительная политика из всех. Партия революции не смеет колебаться, как хирург, вонзивший нож в больное тело. Между тем двойственный режим, возникший из февральского переворота, был организованной нерешительностью. Все оборачивалось против правительства. Условные друзья становились противниками, противники – врагами, враги вооружались. Контрреволюция мобилизовалась совершенно открыто, вдохновляемая Центральным комитетом кадетской партии, политическим штабом всех тех, у которых было что терять. Главный комитет союза офицеров при ставке в Могилеве, представлявший около ста тысяч недовольных командиров, и совет союза казачьих войск в Петрограде составляли два военных рычага контрреволюции. Государственная дума, несмотря на решение июньского съезда советов, постановила продолжать свои «частные совещания». Ее Временный комитет давал легальное прикрытие контрреволюционной работе, которую широко финансировали банки и посольства Антанты. Опасности грозили соглашателям справа и слева. Озираясь с беспокойством по сторонам, правительство тайно постановило отпустить средства на организацию общественной контрразведки, т. е. секретной политической полиции. В это же приблизительно время, в середине июня, правительство назначило выборы в Учредительное собрание на 17 сентября. Либеральная печать, несмотря на участие кадетов в министерстве, вела упорную кампанию против официально назначенного срока, которому никто не верил и которого никто серьезно не защищал. Самый образ Учредительного собрания, столь яркий в первые дни марта, тускнел и расплывался. Все оборачивалось против правительства, даже его худосочные благие намерения. Только 30 июня оно собралось с духом упразднить дворянских опекунов над деревней, земских начальников, самое имя которых было ненавистно стране со дня их введения Александром III. И эта вынужденная и запоздалая частная реформа ложилась на Временное правительство печатью унизительной трусости. Дворянство тем временем оправлялось от страха, земельные собственники сплачивались и напирали. Временный комитет Думы обратился к правительству в конце июня с требованием принять решительные меры к ограждению помещиков от крестьян, подстрекаемых «преступными элементами». 1 июля открылся в Москве всероссийский съезд земельных собственников, в подавляющем большинстве дворянский. Правительство извивалось, пытаясь гипнотизировать словами то мужиков, то помещиков. Но хуже всего было на фронте. Наступление, которое стало решающей ставкой Керенского также и во внутренней борьбе, билось в конвульсиях. Солдат не хотел воевать. Дипломаты князя Львова боялись глядеть в глаза дипломатам Антанты. Заем нужен был до зарезу. Чтобы показать твердую руку, бессильное и осужденное правительство вело наступление на Финляндию, осуществляя его, как и все наиболее грязные дела, руками социалистов. Одновременно разрастался конфликт с Украиной и вел к открытому разрыву.

Далеко позади остались те дни, когда Альбер Тома пел гимны светлой революции и Керенскому. В начале июля французского посла Палеолога, слишком пропахшего ароматом распутинских салонов, сменил «радикал» Нуланс. Журналист Клод Анэ прочитал новому послу вступительную лекцию о Петрограде. Напротив французского посольства, по ту сторону Невы, простирается Выборгский район. «Это район больших заводов, который полностью принадлежит большевикам. Ленин и Троцкий царят там как господа». В этом же районе помещаются казармы пулеметного полка, насчитывающего около десяти тысяч человек и свыше тысячи пулеметов: ни эсеры, ни меньшевики не имеют доступа в казармы полка. Остальные полки либо большевистские, либо нейтральные. «Если Ленин и Троцкий захотят взять Петроград, кто им помешает в этом?» Нуланс слушал с удивлением. «Как же правительство терпит подобное положение?» – «А что ему остается делать? – ответил журналист. Надо понять, что у правительства нет иной силы, кроме моральной, да и та кажется мне очень слабой…»

Не находя выхода, пробужденная энергия масс дробилась на самочинные действия, партизанские выступления, случайные захваты. Рабочие, солдаты, крестьяне пытались разрешить по частям то, в разрешении чего им отказывала ими же созданная власть. Нерешительность руководства больше всего изнуряет массы3. Бесплодные выжидания побуждают их ко все более настойчивым ударам в дверь, которой не хотят перед ними открыть, или к прямым взрывам отчаяния. Еще в дни съезда советов, когда провинциалы едва удержали руку своих вождей, занесенную над Петроградом, рабочие и солдаты получили достаточную возможность убедиться в том, каковы по отношению к ним чувства и намерения советских верхов. Церетели вслед за Керенским стал не только чужой, но и ненавистной фигурой для большинства петроградских рабочих и солдат. На периферии революции росло влияние анархистов, игравших главную роль в самочинном революционном комитете на даче Дурново. Но и более дисциплинированные слои рабочих, даже широкие круги партии, начинали терять терпение или прислушиваться к тем, кто потерял его. Манифестация 18 июня обнаружила для всех, что правительство не имеет опоры. «Чего же они там смотрят наверху?» – спрашивали солдаты и рабочие, имея в виду уже не только соглашательских вождей, но и руководящие учреждения большевиков.

Борьба за заработную плату при инфляционных ценах нервировала и изнуряла рабочих. Особенно остро стоял в течение июня этот вопрос на Путиловском гиганте, где работало 36 тысяч человек. 21 июня в нескольких мастерских завода вспыхнула стачка. Бесплодность таких разрозненных вспышек была партии слишком ясна. На другой день руководимое большевиками собрание представителей основных рабочих организаций и 70 заводов заявило, что «дело путиловских рабочих является делом всего петроградского пролетариата», и призвало путиловцев «сдержать свое законное негодование». Стачка была отложена. Но ближайшие 12 дней не принесли никаких перемен. Заводская масса металась, ища выхода. У каждого предприятия был свой конфликт, и все эти конфликты вели наверх, к правительству. Докладная записка профессионального союза паровозных бригад министру путей сообщения гласила: «Последний раз заявляем: терпению бывает предел. Жить в таком положении дальше нет сил». Это была жалоба не только на нужду и голод, но и на двойственность, бесхарактерность, фальшь. Записка особенно гневно протестовала против «бесконечного призывания нас к гражданскому долгу и к голодному воздержанию».

Мартовская передача власти Временному правительству Исполнительным комитетом состоялась на условии невывода революционных войск из столицы. Но те дни остались далеко позади. Гарнизон сдвинулся влево, правящие советские круги – вправо. Борьба с гарнизоном не сходила с порядка дня. Если части целиком и не выводились из столицы, то наиболее революционные, под предлогом стратегической надобности, систематически ослаблялись путем выкачки маршевых рот. Слухи о расформировании на фронте все новых и новых частей за неповиновение, за отказ выполнить боевые приказы докатывались до столицы непрерывно. Две сибирские дивизии – давно ли сибирские стрелки считались лучшими? – были расформированы с применением вооруженной силы. По делу о массовом неисполнении боевых приказаний только в 5-й армии, ближайшей к столице, привлечено к ответственности 87 офицеров и 12725 солдат. Петроградский гарнизон, аккумулятор недовольства фронта, деревни, рабочих кварталов и казарм, непрерывно волновался. Сорокалетние бородачи с истерической настойчивостью требовали увольнения домой, на полевые работы. Полки, расположенные на Выборгской стороне: 1-й Пулеметный, 1-й Гренадерский, Московский, 180-й Пехотный и другие – всегда омывались горячими ключами пролетарской окраины. Тысячи рабочих проходили мимо казарм, среди них немало неутомимых агитаторов большевизма. Под грязными опостылевшими стенами почти непрерывно шли летучие митинги. 22 июня, когда еще не успели погаснуть патриотические манифестации, вызванные наступлением, на Сампсониевский проспект неосторожно заехал автомобиль Исполнительного комитета с плакатами: «Вперед за Керенского». Московский полк задержал агитаторов, воззвания разорвал, а патриотический автомобиль отправил в Пулеметный полк.

Солдаты были вообще нетерпеливее рабочих: и потому, что им непосредственно угрожала отправка на фронт, и потому, что они гораздо труднее усваивали соображения политической стратегии. Кроме того, у каждого в руках была винтовка, а после февраля солдат склонен был переоценивать ее самостоятельную силу. Старый рабочий-большевик Лиздин рассказывал позже, как солдаты 180-го запасного полка говорили ему: «Что же спят наши там во дворце Кшесинской, пойдем, прогоним Керенского». На собраниях полков то и дело выносились резолюции о необходимости выступить, наконец, против правительства. Делегации от отдельных заводов являлись в полки с запросом, выйдут ли солдаты на улицу? Пулеметчики шлют своих представителей в другие части гарнизона с призывом подняться против затягивания войны. Более нетерпеливые делегаты прибавляют: Павловский и Московский полки и 40 тысяч путиловцев «завтра» выступают. Официальные увещания Исполнительного комитета не действуют. Все острее становится опасность того, что не поддержанный фронтом и провинцией Петроград будет разбит по частям. 21 июня Ленин в «Правде» призывал петроградских рабочих и солдат выждать, когда события толкнут на сторону Петрограда тяжелые резервы. «Мы понимаем горечь, мы понимаем возбуждение питерских рабочих. Но мы говорим им: товарищи, выступление сейчас было бы нецелесообразным». На другой день частное совещание руководящих большевиков, стоявших, по-видимому, «левее» Ленина, пришло к заключению, что, несмотря на настроение солдат и рабочих масс, боя принимать еще нельзя: «лучше обождать, чтобы правящие партии опозорили себя окончательно начатым наступлением. Тогда игра наша». Так передает районный организатор Лацис, один из наиболее нетерпеливых в те дни. Комитет все чаще вынужден посылать агитаторов в части и на предприятия, чтоб удержать их от несвоевременного выступления. Смущенно покачивая головами, выборгские большевики жалуются в своем кругу: «Должны служить пожарной кишкой». Призывы на улицу не прекращаются, однако, ни на один день. Среди них были и явно провокационные. Военная организация большевиков оказалась вынуждена обратиться к солдатам и рабочим с воззванием: «Не верить никаким призывам к выступлению на улицу от имени Военной организации. К выступлению Военная организация не призывает». И далее еще настойчивее: «Требуйте от каждого агитатора или оратора, призывающего к выступлению от имени Военной организации, удостоверения за подписью председателя и секретаря».

На знаменитой Якорной площади в Кронштадте, где анархисты все увереннее поднимают голос, вырабатывается один ультиматум за другим. 23 июня делегаты Якорной площади, минуя Кронштадтский Совет, требовали от министерства юстиции освобождения группы петроградских анархистов, угрожая, в противном случае, нашествием матросов на тюрьму. На следующий день представители из Ораниенбаума заявили министру юстиции, что их гарнизон так же взволнован по поводу арестов на даче Дурново, как и Кронштадт, и что у них «уже чистят пулеметы». Буржуазная пресса на лету подхватывала эти угрозы и потрясала ими под самым носом у своих союзников-соглашателей. 26 июня прибыли в свой запасный батальон делегаты от Гвардейского гренадерского полка с фронта с заявлением: полк против Временного правительства и требует перехода власти к советам; отказывается от наступления, начатого Керенским; выражает опасение, не перешел ли Исполнительный комитет вместе с министрами-социалистами на сторону буржуев. Орган Исполнительного комитета напечатал об этом посещении укоризненный отчет.

Котлом кипел не только Кронштадт, но и весь Балтийский флот, базировавшийся главным образом на Гельсингфорсе. Главной силой большевиков во флоте был, бесспорно, Антонов-Овсеенко, еще в качестве юного офицера участвовавший в севастопольском восстании 1905 года, меньшевик в годы реакции, эмигрант-интернационалист в годы войны, сотрудник Троцкого по изданию в Париже газеты «Наше слово», примкнувший после возвращения из эмиграции к большевикам. Политически шаткий, но лично мужественный, импульсивный и беспорядочный, но способный к инициативе и импровизации, Антонов-Овсеенко, еще мало известный в те дни, занял в дальнейших событиях революции далеко не последнее место. «Мы в гельсингфорсском комитете партии, – рассказывает он в своих воспоминаниях, – понимали необходимость выдержки и серьезной подготовки. Мы имели и соответствующие указания от ЦК. Но мы сознавали всю неизбежность взрыва и с тревогой поглядывали в сторону Питера». А там элементы взрыва накоплялись изо дня в день. 2-й Пулеметный полк, более отсталый, чем первый, вынес резолюцию о передаче власти советам, 3-й Пехотный полк отказался выделить 14 маршевых рот. Собрания в казармах принимали все более грозовой характер. Митинг в Гренадерском полку 1 июля сопровождался арестом председателя комитета и обструкцией по адресу ораторов-меньшевиков. Долой наступление! Долой Керенского! В средоточии гарнизона стояли пулеметчики, которые и открыли шлюзы июльскому потоку.

Имя 1-го Пулеметного полка уже встречалось нами в событиях первых месяцев революции. Прибыв вскоре после переворота, по собственной инициативе, из Ораниенбаума в Петроград «для защиты революции», полк сразу наткнулся на противодействие Исполнительного комитета, который постановил: поблагодарить и вернуть в Ораниенбаум. Пулеметчики наотрез отказались покинуть столицу: «контрреволюционеры могут напасть на Совет и восстановить старый режим». Исполнительный комитет сдался, и несколько тысяч пулеметчиков остались в Петрограде вместе со своими пулеметами. Разместившись в Народном доме, они не знали, что с ними будет дальше. В их среде было, однако, немало петроградских рабочих, и не случайно поэтому заботу о пулеметчиках взял на себя комитет большевиков. Его заступничество обеспечило получение продовольствия из Петропавловской крепости. Дружба была налажена. Скоро она стала несокрушимой. 21 июня пулеметчики вынесли на общем собрании постановление: «В дальнейшем посылать команды на фронт только тогда, когда война будет носить революционный характер». 2 июля полк устроил в Народном доме прощальный митинг отправляемой на фронт «последней» маршевой роте. Выступали Луначарский и Троцкий: этому случайному факту власти пытались позже придать исключительное значение. От имени полка отвечали солдат Жилин и старый большевик, унтер-офицер Лашевич. Настроение было очень приподнятое, клеймили Керенского, клялись в верности революции, но никаких практических предложений на ближайшее время никто не делал. Однако в течение последних дней в городе упорно ждали событий. «Июльские дни» наперед отбрасывали свою тень. «Повсюду, во всех углах, – вспоминает Суханов, – в Совете, в Мариинском дворце, в обывательских квартирах, на площадях и бульварах, в казармах и на заводах говорили о каких-то выступлениях, ожидаемых не нынче завтра… Никто не знал толком, кто именно, как и когда будут выступать. Но город чувствовал себя накануне какого-то взрыва». И выступление действительно разразилось. Толчок ему дали сверху, из правящих сфер.

В тот самый день, когда Троцкий и Луначарский говорили у пулеметчиков о несостоятельности коалиции, четыре министра-кадета, взорвав коалицию, вышли из состава правительства. В качестве повода они выбрали неприемлемый для их великодержавных претензий компромисс, который их соглашательские коллеги заключили с Украиной. Действительная причина демонстративного разрыва лежала в том, что соглашатели медлили с обузданием масс. Выбор момента подсказан был провалом наступления, пока еще не признанным официально, но уже не составлявшим сомнения для посвященных. Либералы сочли своевременным оставить своих левых союзников лицом к лицу с поражением и с большевиками. Слух об отставке кадетов немедленно распространился по столице и политически обобщил все текущие конфликты в одном лозунге, вернее, вопле: надо кончать с коалиционной канителью! Солдаты и рабочие считали, что от разрешения вопроса о том, кто будет дальше править страной, буржуазия или их собственные советы, зависят все другие вопросы: и о заработной плате, и о цене на хлеб, и о том, придется ли погибать на фронте неведомо за что. В этих ожиданиях был известный элемент иллюзии, поскольку массы надеялись с переменой власти достигнуть немедленного разрешения всех больных вопросов. Но в последнем счете они были правы: вопрос о власти решал направление всей революции, а значит, и определял судьбу каждого в отдельности. Предполагать, что кадеты могли не предвидеть того действия, какое произведет акт открытого саботажа с их стороны по отношению к советам, значило бы решительно недооценивать Милюкова. Вождь либерализма явно стремился втянуть соглашателей в острую ситуацию, выход из которой можно было бы открыть только штыком: в те дни он твердо верил, что смелым кровопусканием можно спасти положение.

3 июля с утра несколько тысяч пулеметчиков, сорвав собрание ротных и полкового комитетов своего полка, выбрали собственного председателя и потребовали немедленного обсуждения вопроса о вооруженном выступлении. Митинг сразу принял бурное течение. Вопрос о фронте пересекся с кризисом власти. Председатель собрания, большевик Головин, пробовал тормозить, предлагая сговориться предварительно с другими частями и Военной организацией. Но каждый намек на оттяжку выводил солдат из себя. На собрании появился анархист Блейхман, небольшая, но колоритная фигура на фоне 1917 года. С очень скромным багажом идей, но с известным чутьем массы, искренний в своей всегда воспламененной ограниченности, с расстегнутой на груди рубахой и разметанными во все стороны курчавыми волосами, Блейхман находил на митингах немало полуиронических симпатий. Рабочие относились к нему, правда, сдержанно, слегка нетерпеливо, особенно металлисты. Но солдаты весело улыбались его речам, подталкивая друг друга локтями и подзадоривая оратора ядреными словечками: они явно благоволили к его эксцентричному виду, его нерассуждающей решительности и его едкому, как уксус, еврейско-американскому акценту. В конце июня Блейхман плавал во всяких импровизированных митингах, как рыба в воде. Его решение всегда было при нем: надо выходить с оружием в руках. Организация? «Нас организует улица». Задача? «Свергнуть Временное правительство, как это сделали с царем, хотя ни одна партия и тогда не призывала к этому». Такие речи как нельзя лучше отвечали в этот момент настроению пулеметчиков, и не только их одних. Многие из большевиков не скрывали своего удовольствия, когда низы переступали через их официальные увещания. Передовые рабочие помнили, что в феврале руководители готовились дать отбой как раз накануне победы; что в марте восьмичасовой день был завоеван по инициативе снизу; что в апреле Милюков был сброшен самовольно вышедшими полками. Напоминание об этих фактах шло навстречу напряженным и нетерпеливым настроениям масс.

Военная организация большевиков, которую немедленно известили о том, что на митинге у пулеметчиков царит температура кипения, посылала к ним своих агитаторов одного за другим. Прибыл вскоре и сам Невский, почитаемый солдатами руководитель Военной организации. Его как будто послушались. Но настроения тянувшегося без конца митинга менялись, как и его состав. «Для нас было величайшей неожиданностью, – рассказывает Подвойский, другой руководитель Военной организации, – когда в 7 часов вечера прискакал верховой известить, что… пулеметчики вновь постановили выступить». Вместо старого полкового комитета они избрали Временный революционный комитет, по два человека от роты, под председательством прапорщика Семашко. Специально выделенные делегаты уже объезжали полки и заводы с призывом о поддержке. Пулеметчики не позабыли, разумеется, отправить своих людей и в Кронштадт. Так, этажом ниже официальных организаций, отчасти под их покровом, натягивались новые, временные нити между наиболее возбужденными полками и заводами. Массы не намеревались рвать с Советом, наоборот, хотели, чтобы он взял власть. Еще меньше массы собирались рвать с большевистской партией. Но им казалось, что она нерешительна. Им хотелось нажать плечом, пригрозить Исполнительному комитету, подтолкнуть большевиков. Создаются импровизированные представительства, новые узлы связи и центры действия, не постоянные, а для данного случая. Смена обстановки и настроений происходит так быстро и резко, что даже наиболее гибкая организация, как советы, неизбежно отстает, и массам приходится каждый раз создавать вспомогательные органы для потребностей момента. При таких импровизацих проскакивают нередко случайные и не всегда надежные элементы. Масла в огонь подливают анархисты, но также и кое-кто из новых и нетерпеливых большевиков. К делу примазываются, несомненно, и провокаторы, может быть немецкие агенты, но, вернее всего, агенты истинно русской контрразведки. Как разложить сложную ткань массовых движений на отдельные нити? Общий характер событий выступает все же с полной ясностью. Петроград чувствовал свою силу, рвался вперед, не оглядываясь ни на провинцию, ни на фронт, и даже большевистская партия уже неспособна была сдержать его. Здесь мог помочь только опыт.

Вызывая полки и заводы на улицу, делегаты пулеметчиков не забывали присовокупить, что выступление должно быть вооруженным. Да и как иначе? Не подставлять же себя безоружными под удары врагов? Кроме того, и это, пожалуй, главное, надо показать свою силу, а солдат без ружья – не сила. Но и на этот счет одинакового мнения были все полки и все заводы: если выступать, то не иначе как с запасом свинца. Пулеметчики не теряли времени: затеяв большую игру, они должны были как можно скорее довести ее до конца. Следственные материалы такими словами характеризовали позже действия прапорщика Семашко, одного из главных руководителей полка: «…требовал с заводов автомобили, вооружал их пулеметами, рассылал их к Таврическому дворцу и другим местам, указывая маршруты, лично вывел полк из казармы в город, ездил в запасный батальон Московского полка с целью склонить его к выступлению, что и достиг, обещал солдатам Пулеметного полка поддержку полков Военной организации, поддерживал постоянную связь с этой организацией, пребывающей в доме Кшесинской, и лидером большевиков, Лениным, высылал караулы для охраны Военной организации». Ссылка на Ленина здесь сделана для полноты картины: Ленина ни в этот день, ни в предшествующие не было в Петрограде: с 29 июня он, по нездоровью, находился на даче в Финляндии. Но в остальном сжатый язык военно-судебного чиновника совсем неплохо передает подготовительную лихорадку пулеметчиков. Во дворе казармы шла не менее горячая работа. Не имевшим оружия солдатам выдавали винтовки, некоторым – бомбы, на каждый грузовик, доставлявшийся с заводов, ставили по три пулемета с прислугой. Полк должен был выступить на улицу в боевом порядке.

На заводах происходило примерно одно и то же: прибывали делегаты от пулеметчиков или из соседнего завода и звали на улицу. Их как будто бы давно уже ждали: работа сразу приостанавливалась. Рабочий завода «Рено» рассказывает: «После обеда к нам прибежало несколько пулеметчиков с просьбой дать им грузовые автомобили. Несмотря на протест нашего коллектива (большевиков), пришлось автомобили дать… Срочно нагрузили они на грузовики „максимы“ (пулеметы) и покатили на Невский. Тут уж наших рабочих больше удержать не удалось… Все, в чем работали, прямо в передниках, от станков, вышли на двор». Протесты заводских большевиков не всегда имели, надо думать, настойчивый характер. Наиболее долгая борьба шла за Путиловский завод. Около 2 часов дня прошел по цехам слух, что прибыла делегация от пулеметной команды и созывает митинг. Тысяч десять рабочих собралось у конторы. Под крики одобрения пулеметчики рассказали, что им дан приказ отправиться 4 июля на фронт, но они решили «ехать не на германский фронт, против германского пролетариата, а против своих министров-капиталистов». Настроение поднялось. «Двинем, двинем», – закричали рабочие. Секретарь завкома, большевик, возражал, предлагая запросить партию. Протесты со всех сторон: «Долой, опять желаете затянуть дело… дальше так жить невозможно». Часам к шести прибыли представители Исполнительного комитета, но этим еще меньше удалось воздействовать на рабочих. Митинг продолжался, бесконечный, нервный, упрямый митинг многотысячной массы, которая ищет выхода и не позволяет внушить себе, что его нет. Предложено отправить делегацию в Исполнительный комитет: еще одна оттяжка. Собрание по-прежнему не расходилось. Тем временем группа рабочих и солдат приносит весть, что Выборгская сторона уже двинулась к Таврическому дворцу. Дальше сдерживать стало невозможно. Решено идти. Путиловский рабочий Ефимов забежал в районный комитет партии, чтобы справиться: «Что будем делать?» Ему ответили: «Выступать не будем, но оставить рабочих на произвол судьбы не можем, поэтому идем с ними вместе». В этот момент появился член районного комитета Чудин с вестью, что во всех районах рабочие выступают, придется партийным «поддерживать порядок». Так большевики захватывались движением и втягивались в него, подыскивая оправдание своим действиям, шедшим вразрез с официальным решением партии.

Промышленная жизнь столицы к семи часам вечера совершенно прекратилась. Завод за заводом поднимался, выстраивался, снаряжались отряды Красной гвардии. «В тысячной массе рабочих, – рассказывает выборжец Метелев, – стуча затворами, суетились сотни молодых гвардейцев. Одни вкладывали в магазинные коробки пачки патронов, другие подтягивали ремни, третьи подвязывали подсумки, патронташи, четвертые приравнивали штыки, а рабочие, не имевшие оружия, помогали гвардейцам снаряжаться». Сампсониевский проспект, главная артерия Выборгской стороны, забит народом. Вправо и влево от него – сплошные колонны рабочих. Посредине проспекта проходит Пулеметный полк, позвоночный столб шествия. Во главе каждой роты – грузовые автомобили с «максимами». За Пулеметным полком рабочие; в арьергарде, прикрывая манифестацию, части Московского полка. Над каждым отрядом знамя: «Вся власть советам». Траурное шествие в марте или первомайская демонстрация были, вероятно, многолюднее. Но июльское шествие несравненно стремительнее, грознее и однороднее по составу. «Под красными знаменами идут рабочие и солдаты, – пишет один из участников. – Отсутствуют кокарды чиновников, сияющие пуговицы студентов, шляпы „сочувствующих дам“ – все это было четыре месяца тому назад, в феврале, – в сегодняшнем же движении этого нет, сегодня идут только черные рабы капитала». По улицам мчались по-прежнему в разных направлениях автомобили с вооруженными рабочими и солдатами: делегаты, агитаторы, разведчики, связь, отряды для снимания рабочих и полков. Винтовки у всех наведены вперед. Ощетинившиеся грузовики воскрешали картину февральских дней, электризовали одних, терроризовали других. Кадет Набоков пишет: «Те же безумные, тупые, зверские лица, какие мы все помним в февральские дни», т. е. в дни той самой революции, которую либералы официально именовали славной и бескровной. К 9 часам уже семь полков двигались к Таврическому дворцу. По пути присоединялись колонны заводов и новые воинские части. Движение Пулеметного полка обнаружило огромную заразительную силу. Открылись «июльские дни».

Начались походные митинги. Кое-где слышались выстрелы. По словам рабочего Короткова, «на Литейном из подвала вытащили пулемет и офицера, который тут же был убит». Всевозможные слухи опережают демонстрацию, страхи расходятся от нее во все стороны лучами. Чего только не передают телефоны потревоженных центральных кварталов. Сообщают, будто около 8 часов вечера вооруженный автомобиль примчался на Варшавский вокзал в поисках уезжавшего как раз в этот день на фронт Керенского с целью арестовать его, но автомобиль опоздал к поезду, и ареста не вышло. Этот эпизод приводился впоследствии не раз как доказательство заговора. Кто именно был в автомобиле и кто раскрыл его таинственные намерения, так и осталось неизвестным. В тот вечер автомобили с вооруженными людьми разъезжали во всех направлениях, вероятно и в районе Варшавского вокзала. Крепкие слова по адресу Керенского раздавались во многих местах. Это и послужило, по-видимому, основой мифа, если не считать, что он вообще выдуман с начала до конца.

«Известия» рисовали такую схему событий 3 июля: «В 5 часов дня выступили вооруженными 1-й Пулеметный, часть Московского, часть гренадерского и часть Павловского полков. К ним присоединились толпы рабочих… К 8 часам вечера ко дворцу Кшесинской стали стекаться отдельные части полков в полном боевом вооружении, с красными знаменами и плакатами, требующими перехода власти к советам. С балкона раздаются речи… В 10 с половиной часов на площади у здания Таврического дворца идет митинг… Части выбрали депутацию во Всероссийский центральный исполнительный комитет, которая предъявила от них следующие требования: долой 10 буржуазных министров, вся власть Совету, прекратить наступление, конфискация типографий буржуазных газет, земля – государственная собственность, контроль над производством». Если оставить в стороне второстепенные подчистки: «части полков» вместо полки, «толпы рабочих» вместо сплошные заводы, то можно сказать, что официоз Церетели – Дана в общем не искажает того, что происходило, в частности правильно отмечает два фокуса демонстрации: особняк Кшесинской и Таврический дворец. Духовно и физически движение вращалось вокруг этих антагонистических центров: к дому Кшесинской идут за указанием, за руководством, за вдохновляющей речью; к Таврическому дворцу – чтобы предъявить требование и даже пригрозить своей силой.

* * *

В 3 часа пополудни на общегородскую конференцию большевиков, заседавшую в этот день в особняке Кшесинской, прибыли два делегата от пулеметчиков с сообщением, что их полк решил выступать. Никто не ожидал и никто не хотел этого. Томский заявил: «Выступившие полки поступили не по-товарищески, не пригласив на обсуждение вопроса о выступлении комитет нашей партии. Центральный Комитет предлагает конференции: во-первых, выпустить воззвание, чтобы удержать массы, во-вторых, выработать обращение к Исполнительному комитету – взять власть в свои руки. Говорить сейчас о выступлении без желания новой революции нельзя». Томский, старый рабочий-большевик, запечатлевший свою верность партии годами каторги, известный впоследствии руководитель профессиональных союзов, был по характеру вообще более склонен удерживать от выступлений, чем призывать к ним. Но на этот раз он только развивал мысль Ленина: «говорить сейчас о выступлении без желания новой революции нельзя». Ведь даже попытку мирной демонстрации 10 июня соглашатели провозгласили заговором! Подавляющее большинство конференции было солидарно с Томским. Надо во что бы то ни стало оттянуть развязку. Наступление на фронте держит в напряжении всю страну. Неудача его предрешена, как и готовность правительства перебросить ответственность за поражение на большевиков. Надо дать время соглашателям окончательно скомпрометировать себя. Володарский ответил пулеметчикам от имени конференции в том смысле, что полк должен подчиниться решению партии. Пулеметчики с протестом ушли. В 4 часа Центральный Комитет подтверждает решение конференции. Члены ее расходятся по районам и заводам, чтобы удержать массы от выступления. Соответственное воззвание послано в «Правду» для напечатания на первой странице на следующее утро. Сталину поручено довести о решении партии до сведения объединенного заседания исполнительных комитетов. Намерения большевиков не оставляют, таким образом, места никаким сомнениям. Исполнительный комитет обратился к рабочим и солдатам с воззванием: «Неизвестные люди… зовут вас выйти с оружием на улицу», удостоверяя этим, что призыв не исходит ни от одной из советских партий. Но центральные комитеты, партийные и советские, предполагали, а массы располагали.

К 8 часам вечера Пулеметный полк и за ним Московский подошли ко дворцу Кшесинской. Популярные большевики Невский, Лашевич, Подвойский пытались с балкона повернуть полки домой. Им отвечали снизу: долой! Таких криков большевистский балкон от солдат еще не слышал, и это было тревожным признаком. За спиною полков показались заводы: «Вся власть советам!» «Долой 10 министров-капиталистов!» Это были знамена 18 июня. Но теперь они были окружены штыками. Демонстрация стала могущественным фактом. Что делать? Мыслимо ли большевикам оставаться в стороне? Члены петроградского комитета вместе с делегатами конференции и представителями полков и заводов постановляют: перерешить вопрос, прекратить бесплодные одергивания, направить развернувшееся движение на то, чтобы правительственный кризис разрешился в интересах народа; с этой целью призвать солдат и рабочих идти мирно к Таврическому дворцу, избрать делегатов и через них предъявить свои требования Исполнительному комитету. Наличные члены Центрального Комитета санкционируют изменение тактики. Новое решение, возвещенное с балкона, встречается приветственными кликами и марсельезой. Движение легализовано партией: пулеметчики могут вздохнуть с облегчением. Часть полка тут же вступает в Петропавловскую крепость, чтобы воздействовать на ее гарнизон и, в случае надобности, оградить от удара дворец Кшесинской, который отделен от крепости узким Кронверкским проливом.

Головные отряды демонстрации вступили на Невский, артерию буржуазии, бюрократии и офицерства, точно в чужую страну. С панелей, из окон, с балконов осторожно глядит недоброжелательство тысячами глаз. Полк наваливается на завод, завод на полк. Прибывают новые и новые массы. Все знамена, золотом по красному, вопят об одном и том же: «Власть советам!» Шествие владеет Невским и непреодолимой рекой льется к Таврическому дворцу. Плакаты «Долой войну!» вызывают наиболее острую враждебность офицеров, среди которых немало инвалидов. Размахивая руками и надрывая голос, студент, курсистка, чиновник пытаются втолковать солдатам, что стоящие за их спиною немецкие агенты хотят впустить в Петроград войска Вильгельма, чтобы задушить свободу. Ораторам их собственные доводы кажутся неотразимыми. «Обмануты шпионами!» – говорят чиновники про рабочих, которые угрюмо огрызаются. «Втянуты фанатиками!» – отвечают более снисходительные. «Темные люди!» – соглашаются те и другие. Но у рабочих своя мера вещей. Не у немецких шпионов учились они тем мыслям, которые привели их сегодня на улицу. Демонстранты неучтиво вытесняют назойливых наставников из своей среды и продвигаются вперед. Это выводит из себя патриотов с Невского. Ударные группы, предводительствуемые чаще всего инвалидами и георгиевскими кавалерами, набрасываются на отдельные ряды демонстрантов, чтобы вырвать знамя. Стычки происходят там и здесь. Атмосфера нагревается. Раздаются выстрелы, один, другой. Из окна? Из Аничкина дворца? Мостовая отвечает залпом вверх, без адреса. На некоторое время вся улица приходит в замешательство. Около полуночи, рассказывает рабочий с завода «Вулкан», когда по Невскому проходил гренадерский полк, подле Публичной библиотеки откуда-то была открыта стрельба, продолжавшаяся несколько минут. Вспыхнула паника. Рабочие стали рассыпаться по боковым улицам. Солдаты под огнем залегли: недаром многие из них проходили школу войны. Этот полуночный Невский, с залегшими на мостовой, под обстрелом, гвардейцами-гренадерами, представлял фантастическое зрелище. Ни Пушкин, ни Гоголь, певцы Невского, таким его себе не представляли! Между тем эта фантастика была реальностью: на мостовой остались убитые и раненые.

* * *

Таврический жил в этот день своей особой жизнью. Ввиду выхода кадетов в отставку, оба исполнительных комитета, рабоче-солдатский и крестьянский, совместно обсуждали доклад Церетели о том, как вымыть шубу коалиции, не замочив шерсти. Секрет такой операции был бы, вероятно, открыт наконец, если бы не помешали беспокойные пригороды. Телефонные сообщения о подготовляющемся выступлении Пулеметного полка вызывают на лицах вождей гримасы гнева и досады. Неужели же солдаты и рабочие не могут подождать, пока газеты принесут им спасительное решение? Косые взгляды большинства в сторону большевиков. Но демонстрация явилась на этот раз неожиданностью и для них. Каменев и другие наличные представители партии соглашаются даже отправиться после дневного заседания по заводам и казармам, чтобы удерживать массы от выступления. Позже этот жест истолковывался соглашателями как военная хитрость. Исполнительными комитетами принято спешно воззвание, объявлявшее, по обыкновению, всякие выступления предательством революции. Но как все же быть с кризисом власти? Выход найден: оставить усеченный кабинет, как он есть, отложив вопрос в целом до вызова провинциальных членов Исполнительного комитета. Оттянуть, выиграть время для собственных колебаний – разве это не мудрейшая политика из всех?

Только в борьбе с массами соглашатели считали недопустимым упускать время. Официальный аппарат немедленно был приведен в движение для того, чтобы вооружиться против восстания – так демонстрация была наименована с самого начала. Вожди искали всюду вооруженную силу для охраны правительства и Исполнительного комитета. За подписями Чхеидзе и других членов президиума пошли в разные военные учреждения требования доставить к Таврическому дворцу броневые машины, 3-дюймовые орудия, снаряды. В то же время чуть не все полки получили приказание выслать вооруженные отряды для защиты дворца. Но на этом не остановились. Бюро поспешило в тот же день протелеграфировать на фронт, в ближайшую к столице 5-ю армию, предписание «выслать в Петроград дивизию кавалерии, бригаду пехоты и броневики». Меньшевик Войтинский, на которого возложена была забота о безопасности Исполнительного комитета, откровенничал позже в своем ретроспективном обзоре: «Весь день 3 июля ушел на то, чтобы стянуть войска, чтобы укрепить Таврический дворец… У нас была задача втянуть хоть несколько рот… Одно время у нас совершенно не было сил. У входных дверей Таврического дворца стояли шесть человек, которые не в силах были сдержать толпу». Затем снова: «В первый день демонстрации в нашем распоряжении было только 100 человек – больше сил у нас не было. Мы разослали комиссаров по всем полкам с просьбой дать нам солдат для несения караула… Но каждый полк озирался на другой, – как тот поступит. Нужно было во что бы то ни стало прекратить это безобразие, и мы вызвали с фронта войска». Даже и умышленно трудно было бы придумать более злую сатиру на соглашателей. Сотни тысяч демонстрантов требуют передачи власти советам. Чхеидзе, возглавляющий систему советов и тем самым кандидат в премьеры, ищет военной силы против демонстрантов. Грандиозное движение за власть демократии объявляется ее вождями нападением вооруженных банд на демократию.

В том же Таврическом дворце собралась после долгого перерыва рабочая секция Совета, которая в течение последних двух месяцев успела, путем частичных перевыборов на заводах, настолько обновить свой состав, что Исполнительный комитет, не без основания, опасался засилья в ней большевиков. Искусственно оттягивавшееся собрание секции, назначенное, наконец, самими соглашателями несколько дней тому назад, случайно совпало с вооруженной демонстрацией: газеты и в этом усмотрели руку большевиков. Зиновьев убедительно развил в своем докладе на секции ту мысль, что соглашатели, союзники буржуазии, не хотят и не умеют бороться с контрреволюцией, ибо под этим именем они понимают отдельные проявления черносотенного хулиганства, а не политическое сплочение имущих классов с целью раздавить советы как центры сопротивления трудящихся. Доклад бил в точку. Меньшевики, почувствовав себя впервые на советской почве в меньшинстве, предлагали не принимать никакого решения, а разойтись по районам для охранения порядка. Но уже поздно! Весть о том, что к Таврическому дворцу подошли вооруженные рабочие и пулеметчики, вызывает величайшее возбуждение в зале. На трибуну поднимается Каменев. «Мы не призывали к выступлению, – говорит он, – но народные массы сами вышли на улицу… А раз массы вышли – наше место среди них… Наша задача теперь в том, чтобы придать движению организованный характер». Каменев заканчивает предложением выбрать комиссию в составе 25 человек для руководства движением. Троцкий поддерживает это предложение. Чхеидзе боится большевистской комиссии и тщетно настаивает на передаче вопроса в Исполнительный комитет. Прения принимают бурный характер. Окончательно убедившись, что они вместе составляют не больше трети собрания, меньшевики и эсеры покидают зал. Это вообще становится излюбленной тактикой демократов: они начинают бойкотировать советы с того момента, как теряют в них большинство. Резолюция, призывающая Центральный исполнительный комитет взять в свои руки власть, принята 276 голосами, в отсутствие оппозиции. Тут же произведены выборы пятнадцати членов комиссии: десять мест оставлено для меньшинства; они так и останутся незанятыми. Факт избрания большевистской комиссии означал для друзей и врагов, что рабочая секция Петроградского Совета стала отныне базой большевизма. Большой шаг вперед! В апреле влияние большевиков распространялось примерно на треть петроградских рабочих; в Совете они занимали в те дни совсем ничтожный сектор. Теперь, в начале июля, большевики дали рабочей секции около 2/3 делегатов: это означает, что в массах их влияние стало решающим.

По прилегающим к Таврическому дворцу улицам со знаменами, пением, музыкой стекаются колонны рабочих, работниц, солдат. Подтягивается легкая артиллерия, командир которой вызывает восторг, докладывая, что все батареи их дивизиона заодно с рабочими. Проезд и сквер у Таврического заполнены народом. Все стремятся уплотниться вокруг трибуны, у главного подъезда дворца. К демонстрантам выходит Чхеидзе, с угрюмым видом человека, которого напрасно оторвали от дела. Популярного советского председателя встречают недоброжелательным молчанием. Усталым и охрипшим голосом Чхеидзе повторяет общие фразы, давно набившие оскомину. Не лучше встречают и явившегося на подмогу Войтинского. «Зато Троцкий, – по словам Милюкова, – заявивший, что теперь настал момент, когда власть должна перейти к советам, был встречен шумными аплодисментами». Эта фраза намеренно двусмысленна. Никто из большевиков не говорил, что «настал момент». Слесарь небольшого завода Дюфлон на Петроградской стороне рассказывал позже о митинге под стенами Таврического дворца: «Припоминается речь Троцкого, который говорил, что еще не время взять власть в свои руки». Слесарь передает суть речи правильнее, чем профессор истории. Из уст большевистских ораторов демонстранты узнавали о только что достигнутой в рабочей секции победе, и этот факт давал им почти осязательное удовлетворение как вступление в эпоху советской власти.

Объединенное заседание исполнительных комитетов снова открылось незадолго до полуночи: в это время гренадеры залегли на Невском. По предложению Дана постановляется, что на собрании могут оставаться лишь те, кто заранее обязуется защищать и проводить принятые решения. Это новое слово! Из рабочего и солдатского парламента, каким меньшевики объявляли Совет, они попытались превратить его в административный орган соглашательского большинства. Когда они останутся в меньшинстве – до этого всего два месяца, – соглашатели будут страстно защищать советскую демократию. Сегодня же, как и во все вообще решающие моменты общественной жизни, демократия увольняется в запас. Несколько межрайонцев с протестом покинули заседание; большевиков совсем не было: они обсуждали во дворце Кшесинской, как быть завтра. В дальнейшем течении заседания межрайонцы и большевики появляются в зале с заявлением, что никто не может отнять у них мандат, предоставленный им избирателями. Большинство отмалчивается, и резолюция Дана незаметно приходит в забвение. Заседание тянется, как агония. Вялыми голосами соглашатели убеждают друг друга в своей правоте. Церетели, в качестве министра почты и телеграфа, жалуется на низших служащих: «О почтово – телеграфной забастовке я узнал только сейчас… Что касается политических требований, то их лозунг также: вся власть советам!»… Делегаты демонстрантов, облегающих Таврический дворец со всех сторон, потребовали доступа в заседание. Их впустили с тревогой и неприязнью. Между тем делегаты искренне верили, что соглашатели не смогут на этот раз не пойти им навстречу. Ведь сегодня газеты меньшевиков и эсеров, разгоряченные выходом кадетов в отставку, сами разоблачают происки и саботаж своих буржуазных союзников. К тому же рабочая секция высказалась за власть советов. Чего еще ждать? Но горячие призывы, в которых возмущение еще дышит надеждой, бессильно и неуместно падают в застоявшейся атмосфере соглашательского парламента. Вождей озабочивает одна мысль: как поскорее отделаться от непрошеных гостей. Их приглашают удалиться на хоры: выгнать их на улицу, к демонстрантам, было бы слишком неосторожно. С галереи пулеметчики изумленно слушали развернувшиеся прения, единственной целью которых было выиграть время: соглашатели ждали надежных полков. «На улицах революционный народ, – говорит Дан, – но этот народ совершает контрреволюционное дело». Дана поддерживает Абрамович, один из вождей еврейского Бунда, консервативный педант, все инстинкты которого оскорблены революцией. «Мы являемся свидетелями заговора», – утверждает он, наперекор очевидности, и предлагает большевикам открыто заявить, что «это их работа». Церетели углубляет проблему: «Выходить на улицу с требованием: вся власть советам, – есть ли это поддержка советам? Если бы советы пожелали, власть могла бы перейти к ним. Препятствий ни с какой стороны воле советов нет… Такие выступления идут не по пути революции, а по пути контрреволюции». Этого рассуждения рабочие-делегаты никак не могли понять. Им казалось, что у высоких вождей ум заходит за разум. В конце концов собрание еще раз подтверждает всеми голосами против 11, что вооруженное выступление является ударом в спину революционной армии и прочее. Заседание закрывается в 5 часов утра.

Массы постепенно рассасывались по своим районам. Вооруженные автомобили разъезжали всю ночь, связывая между собою полки, заводы, районные центры. Как и в конце февраля, массы ночью подводили итог истекшему боевому дню. Но теперь они это делали при участии сложной системы организаций: заводских, партийных, войсковых, которые совещались непрерывно. В районах считалось само собою разумеющимся, что движение не может остановиться на полуслове. Исполнительный комитет отложил решение о власти. Массы это истолковали как колебания. Вывод был ясен: надо нажать еще. Ночное заседание большевиков и межрайонцев, происходившее в Таврическом дворце, параллельно с заседанием исполнительных комитетов, тоже подводило итоги истекшему дню и пыталось предрешить, что несет завтрашний. Доклады из районов свидетельствовали, что сегодняшняя демонстрация лишь раскачала массы, поставив перед ними впервые во всей остроте вопрос о власти. Завтра заводы и полки будут добиваться ответа, и никакая сила не удержит их на окраинах. Прения шли не по вопросу о том, звать ли к захвату власти или не звать, как утверждали позже противники, а по вопросу о том, попытаться ли ликвидировать демонстрацию или же стать на следующее утро во главе ее.

Поздней ночью, на исходе третьего часа, к Таврическому дворцу подтянулся Путиловский завод, 30-тысячная масса, многие с женами и детьми. Шествие тронулось в 11 часов ночи, в пути к нему примыкали другие запоздавшие заводы. У Нарвских ворот, несмотря на поздний час, было столько народу, точно никого уже не осталось в районе. Женщины кричали: «Все должны идти… Мы будем охранять квартиры…» После звона на колокольне Спаса посыпались выстрелы, будто из пулемета. Снизу дали залп по колокольне. «У Гостиного двора на демонстрантов налетела компания юнкеров и студентов и выхватила было у них плакат. Рабочие сопротивлялись, получилась давка, кто-то выстрелил, пишущему эти строки разбили голову, сильно помяли ногами бока и грудь». Это рассказывает уже знакомый нам рабочий Ефимов. Пересекши весь город, уже безмолвный, путиловцы добрались наконец до Таврического дворца. При настойчивом посредничестве Рязанова, тесно связанного в то время с профессиональными союзами, делегация завода была пропущена в Исполнительный комитет. Рабочая масса, голодная и смертельно усталая, расположилась на улице и в саду, большинство тут же растянулось с надеждой дождаться ответа. Путиловский завод, распростертый на земле в 3 часа ночи вокруг Таврического дворца, в котором демократические вожди дожидаются прибытия с фронта войск, – это одна из самых потрясающих картин революции, на остром перевале от Февраля к Октябрю. 12 лет перед тем немалое число этих же рабочих участвовало в январском шествии к Зимнему дворцу, с иконами и хоругвями. Века прошли после того воскресного дня. Новые века пройдут в течение ближайших четырех месяцев.

Над совещанием большевистских лидеров и организаторов, спорящих о завтрашнем дне, нависает тяжелая тень Путиловского завода, залегшего во дворе. Завтра путиловцы на работу не выйдут: да и какая возможна работа после ночного бдения? Зиновьева вызывают тем временем к телефону; из Кронштадта звонит Раскольников, чтобы сообщить: завтра с раннего утра гарнизон крепости движется в Петроград, никто и ничто не удержит его. Молодой мичман повис на другом конце телефонной проволоки: неужели Центральный Комитет прикажет ему оторваться от матросов и погубить себя в их глазах? К образу стоящего табором Путиловского завода присоединяется другой, не менее внушительный образ матросского острова, который в эти бессонные ночные часы готовится на поддержку рабочего и солдатского Петрограда. Нет, обстановка слишком ясна. Колебаниям нет больше места. Троцкий спрашивает в последний раз: может быть, все-таки попытаться придать демонстрации безоружный характер? Нет, и об этом не может быть речи. Один взвод юнкеров будет гнать десятки тысяч безоружных, как стадо баранов. Солдаты, да и рабочие с возмущением отнесутся к такому предложению, как к западне. Ответ категоричен и убедителен. Все единодушно решают призвать завтра массы на продолжение демонстрации от имени партии. Зиновьев освобождает душу Раскольникова, который томится у телефона. Тут же составляется обращение к рабочим и солдатам: на улицу! Дневное воззвание Центрального Комитета о прекращении демонстрации вырезывается из стереотипа; но уже слишком поздно, чтоб заменить его новым текстом. Белая страница «Правды» станет завтра убийственной уликой против большевиков: очевидно, испугавшись в последний момент, они сняли призыв к восстанию; или, может быть, наоборот: отказались от первоначального призыва к мирной демонстрации, чтобы довести дело до восстания? Между тем подлинное решение большевиков вышло отдельным листком. Оно призывало рабочих и солдат «довести свою волю путем мирной и организованной демонстрации до сведения заседающих сейчас исполнительных комитетов». Нет, это не призыв к восстанию!

«ИЮЛЬСКИЕ ДНИ»:

КУЛЬМИНАЦИЯ И РАЗГРОМ

Непосредственное руководство движением окончательно переходит с этого момента в руки Петроградского комитета партии, главной агитаторской силой которого был Володарский. Мобилизация гарнизона ложится на Военную организацию. Во главе ее еще с марта поставлены были два старых большевика, которым организация во многом обязана была своим дальнейшим развитием. Подвойский – яркая и своеобразная фигура в рядах большевизма, с чертами русского революционера старого типа, из семинаристов, человек большой, хотя и недисциплинированной энергии, с творческой фантазией, которая, правда, легко переходила в прожектерство. Слово «подвойщина» получило впоследствии в устах Ленина добродушно-иронический и предостерегающий характер. Но слабые стороны этой кипучей натуры должны были сказаться главным образом после завоевания власти, когда обилие возможностей и средств давало слишком много толчков расточительной энергии Подвойского и его страсти к декоративным предприятиям. В условиях революционной борьбы за власть его оптимистическая решительность, самоотверженность, неутомимость делали его незаменимым руководителем пробуждавшихся солдат. Невский, в прошлом приват-доцент, более прозаического склада, чем Подвойский, но не менее его преданный партии, совсем не организатор и лишь по несчастной случайности попавший через год на короткое время в советские министры путей сообщения, привлекал к себе солдат простотой, общительностью и внимательной мягкостью. Вокруг этих руководителей собралась группа ближайших помощников, солдат и молодых офицеров, из которых некоторым предстояло в дальнейшем сыграть немалую роль. В ночь на 4 июля Военная организация сразу выдвигается на передний план. При Подвойском, который без труда завладел функциями командования, создается импровизированный штаб. Во все части гарнизона рассылаются краткие призывы и предписания. Чтобы охранять демонстрантов от нападений, у мостов, ведущих из окраин к центру, и на узловых пунктах важнейших артерий приказано разместить броневые машины. Пулеметчики уже с ночи выставили собственный караул у Петропавловской крепости. По телефону и через нарочных оповещены о завтрашней демонстрации гарнизоны Ораниенбаума, Петергофа, Красного Села и других ближайших к столице пунктов. Общее политическое руководство остается, разумеется, в руках Центрального Комитета.

Пулеметчики возвратились в свои бараки только к утру, усталые и, несмотря на июль, продрогшие. Ночной дождь промочил путиловцев до нитки. Демонстранты собираются только к 11 часам утра. Воинские части выступают еще позже. Первый Пулеметный и сегодня на улице полностью. Но он уже не играет той роли зачинщика, что накануне. На первое место выступили заводы. В движение втянулись и те предприятия, которые вчера оставались в стороне. Где руководители колеблются или противодействуют, рабочая молодежь заставляет дежурного члена завкома давать гудок для прекращения работ. На Балтийском заводе, где преобладали меньшевики и эсеры, из пяти тысяч рабочих выступили около четырех. На обувной фабрике Скороход, долго считавшейся крепостью эсеров, настроение успело так круто переломиться, что старому депутату от фабрики, эсеру, пришлось несколько дней не показывать глаз. Бастовали все заводы, шли митинги. Выбирали руководителей демонстрации и делегатов для предъявления требований Исполнительному комитету. Снова сотни тысяч тянулись по радиусам к Таврическому дворцу, и снова десятки тысяч заворачивали по пути к особняку Кшесинской. Сегодняшнее движение внушительнее и организованнее вчерашнего: видна руководящая рука партии. Но атмосфера сегодня горячее: солдаты и рабочие добиваются развязки кризиса. Правительство томится, так как на второй день демонстрации его бессилие еще очевиднее, чем вчера. Исполнительный комитет ждет верных войск и получает отовсюду донесения, что на столицу идут враждебные части. Из Кронштадта, из Нового Петергофа, из Красного Села, с форта Красная Горка, со всей ближайшей периферии, по морю и по суху, движутся матросы и солдаты, с оркестрами, с оружием и, что хуже всего, с большевистскими плакатами. Некоторые полки, совсем как в февральские дни, ведут с собой своих офицеров, делая вид, что выступают под их командой.

«Заседание правительства еще не кончилось, – рассказывает Милюков, – когда из штаба сообщили, что на Невском происходит стрельба. Решено было перенести заседание в штаб. Там были кн. Львов, Церетели, министр юстиции Переверзев, два помощника военного министра. Был момент, когда положение правительства казалось безнадежным. Преображенцы, семеновцы, измайловцы, не примкнувшие к большевикам, заявили и правительству, что они сохраняют нейтралитет. На Дворцовой площади для защиты штаба были только инвалиды и несколько сотен казаков». Генерал Половцев опубликовал утром 4 июля извещение о предстоящей очистке Петрограда от вооруженных полчищ; жителям строго предлагалось запирать ворота и не выходить без крайней надобности на улицы. Грозный приказ оказался холостым выстрелом. Командующему войсками округа удалось выбросить против демонстрантов лишь мелкие отряды казаков и юнкеров. В течение дня они вызывали бессмысленные перестрелки и кровавые столкновения. Хорунжий 1-го Донского полка, охранявшего Зимний дворец, докладывал следственной комиссии: «Было приказано разоружать проходящие мимо небольшие группы людей, из кого бы они ни состояли, а также вооруженные автомобили. Исполняя это приказание, мы время от времени выбегали в пешем строю из дворца и занимались разоружением». Нехитрый рассказ казачьего прапорщика безошибочно рисует и соотношение сил, и картину борьбы. «Мятежные» войска выходят из казарм ротами и батальонами, владеют улицами и площадями. Правительственные части действуют из засады, налетами, небольшими отрядами, т. е. именно так, как полагается действовать повстанческим партизанам. Перемена ролей объясняется тем, что почти вся вооруженная сила правительства враждебна ему, в лучшем случае нейтральна. Правительство живет по доверенности Исполнительного комитета, который сам держится надеждами масс на то, что он одумается наконец и возьмет власть.

Наибольший размах демонстрации придало появление на петроградской арене кронштадтских моряков. Уже накануне в гарнизоне морской крепости работали делегаты пулеметчиков. На Якорной площади неожиданно для местных организаций собрался митинг, по инициативе прибывших из Петрограда анархистов. Ораторы звали на помощь Петрограду. Рошаль, студент-медик, один из молодых героев Кронштадта и любимец Якорной площади, пытался выступить с умеряющей речью. Тысячи голосов оборвали его. Рошалю, привыкшему к иным встречам, пришлось сойти с трибуны. Лишь ночью выяснилось, что большевики в Петрограде зовут на улицу. Это разрешало вопрос. Левые эсеры – в Кронштадте не было и не могло быть правых! – заявили, что и они намерены принять участие в демонстрации. Эти люди принадлежали к одной партии с Керенским, который в это самое время собирал на фронте войска для разгрома демонстрантов. Настроение на ночном заседании кронштадтских организаций было таково, что даже робкий комиссар Временного правительства Парчевский голосовал за поход на Петроград. Составлен план, мобилизованы плавучие средства, для нужд политического десанта выдано из склада 75 пудов огнестрельных припасов. На буксирах и пассажирских пароходах около 10 тысяч вооруженных матросов, солдат и рабочих вошли в устье Невы в двенадцатом часу дня. Высадившись по обе стороны реки, они соединяются в процессию, с винтовками на ремнях, с оркестром музыки. За отрядами матросов и солдат – колонны рабочих Петроградского и Васильеостровского районов, вперемежку с дружинами Красной гвардии. По бокам броневые автомобили, над головами бесчисленные знамена и плакаты.

Дворец Кшесинской – в двух шагах. Маленький, худощавый, черный как смоль Свердлов, один из коренных организаторов партии, введенный на апрельской конференции в Центральный Комитет, стоял на балконе и деловито, как всегда, отдавал сверху распоряжения своим могучим басом: «Голову шествия продвинуть вперед, стать плотнее, подтянуть задние ряды». Демонстрантов приветствовал с балкона Луначарский, всегда готовый заразиться настроениями окружающих, импонирующий своим видом и голосом, декламаторски красноречивый, не очень надежный, но часто незаменимый. Ему бурно аплодировали снизу. Но демонстрантам больше всего хотелось послушать самого Ленина – его, кстати, в это утро вызвали из его временного финляндского убежища, – и матросы так настойчиво добивались своего, что, несмотря на нездоровье, Ленин не смог уклониться. Необузданной, чисто кронштадтской волной восторга встретили снизу появление вождя на балконе. Нетерпеливо и, как всегда, полусмущенно пережидая приветствия, Ленин начал прежде, чем голоса смолкли. Его речь, которую потом в течение недель на все лады трепала враждебная печать, состояла из нескольких простых фраз: привет демонстрантам; выражение уверенности в том, что лозунг «Вся власть советам» в конце концов победит; призыв к выдержке и стойкости. С новыми кликами манифестация развертывается под звуки оркестра. Между этим праздничным вступлением и ближайшим этапом, когда пролилась кровь, вклинивается курьезный эпизод. Вожди кронштадтских левых эсеров только на Марсовом поле заметили во главе демонстрации огромный плакат Центрального Комитета большевиков, появившийся после остановки у дома Кшесинской; сгорая от партийной ревности, они потребовали его удаления. Большевики отказались. Тогда эсеры заявили, что уходят совсем. Никто из матросов и солдат не последовал, однако, за вождями. Вся политика левых эсеров состояла из таких капризных колебаний, то комических, то трагических.

На углу Невского и Литейного арьергард демонстрации был неожиданно обстрелян, несколько человек пострадало. Более жестокий обстрел последовал на углу Литейного и Пантелеймоновской улицы. Руководитель кронштадтцев Раскольников вспоминает, как остро ударила по демонстрантам «неизвестность: где враг? откуда, с какой стороны стреляют?». Матросы схватились за винтовки, началась беспорядочная стрельба во все стороны, несколько человек было убито и ранено. Лишь с большим трудом удалось восстановить подобие порядка. Шествие снова двинулось вперед под звуки музыки, но от праздничной приподнятости уже не осталось и следа. «Всюду казался притаившийся враг. Винтовки уже не покоились мирно на левом плече, а были взяты на изготовку».

Кровавых стычек за день было в разных частях города немало. Известную часть их нельзя не отнести за счет недоразумений, путаницы, шальных выстрелов, паники. Такие трагические случайности являются неизбежным накладным расходом революции, которая сама есть накладной расход исторического развития. Но и элемент кровавой провокации в июльских событиях совершенно неоспорим, обнаружен в те же дни и подтвержден впоследствии.\"…Когда демонстрирующие солдаты, – рассказывает Подвойский, – стали проходить Невским и прилегающими к нему кварталами, населенными по преимуществу буржуазией, стали появляться зловещие признаки столкновения: странные, неизвестно откуда и кем производимые выстрелы… Колоннами сначала овладело смущение, затем наименее твердые и выдержанные стали открывать беспорядочную стрельбу\". В официальных «Известиях» меньшевик Канторович описывал обстрел одной из рабочих колонн следующими словами: «На Садовой улице шла 60-тысячная толпа рабочих многих заводов. Во время того как они проходили мимо церкви, раздался звон с колокольни, и, как бы по сигналу, с крыши домов началась стрельба, оружейная и пулеметная. Когда толпа рабочих бросилась на другую сторону улицы, то с крыш противоположной стороны также раздались выстрелы». На чердаках и крышах, где в феврале помещались с пулеметами «фараоны» Протопопова, действовали теперь члены офицерских организаций. Путем обстрела демонстрантов они не без успеха стремились сеять панику и вызывать столкновения воинских частей между собою. При обысках домов, из которых стреляли, находили пулеметные гнезда, а иногда и самих пулеметчиков.

Главной причиной кровопролития являлись, однако, правительственные отряды, бессильные, чтобы справиться с движением, но достаточные для провокации. Около 8 часов вечера, когда демонстрация была в полном разгаре, две казачьи сотни с легкими орудиями направились для охраны Таврического дворца. Упорно отказываясь по пути вступать в разговоры с демонстрантами, что само собою являлось дурным признаком, казаки перехватывали, где можно было, вооруженные автомобили и разоружали отдельные мелкие группы. Орудия казаков на улицах, занятых рабочими и солдатами, казались невыносимым вызовом. Все предвещало столкновение. У Литейного моста казаки сближаются с компактными массами врага, который успел воздвигнуть здесь, на пути к Таврическому, кое-какие заграждения. Минута зловещей тишины, которую взрывают выстрелы из соседних домов. «Казаки действуют пачками патронов, – пишет рабочий Метелев, – рабочие и солдаты, рассыпавшись в прикрытиях или просто лежа под огнем на панелях, отвечают тем же». Огонь солдат заставляет казаков отступить. Пробившись на набережную Невы, они из орудий дают три залпа – выстрелы из пушек отмечены также «Известиями», – но, настигаемые ружейным огнем, отступают в сторону Таврического дворца. Встречная колонна рабочих наносит казакам решительный удар. Бросая орудия, лошадей, винтовки, казаки прячутся у подъездов буржуазных домов или рассеиваются. Столкновение на Литейном, настоящее маленькое сражение, было самым крупным военным эпизодом июльских дней, и рассказ о нем проходит через воспоминания многих участников демонстрации. Бурсин, рабочий завода Эриксон, выступившего вместе с пулеметчиками, рассказывает, как при встрече с ними «казаки сразу же открыли ружейный огонь. Многие рабочие остались лежать убитыми. И меня здесь просверлила пуля, пройдя сквозь одну ногу и остановившись в другой… Живой памятью об июльских днях служит у меня моя недействующая нога и палка-костыль». В столкновении у Литейного убито 7 казаков, ранено и контужено 19. Среди демонстрантов убито 6, ранено около 20. Здесь и там валялись трупы лошадей.

У нас есть интересное показание из противоположного лагеря. Аверин, тот самый хорунжий, который совершал с утра партизанские налеты на регулярных мятежников, рассказывает: «В восьмом часу вечера мы получили приказание от ген. Половцева выступить в составе двух сотен при двух скорострельных орудиях к Таврическому дворцу… Мы дошли до Литейного моста, на котором я увидел вооруженных рабочих, солдат и матросов… Со своим головным отрядом я подъехал к ним и попросил их отдать оружие, но просьба моя исполнена не была, и вся эта банда бросилась бежать по мосту на Выборгскую сторону. Не успел я последовать за ними, как какой-то небольшого роста солдат без погон повернулся лицом ко мне и выстрелил в меня, но промахнулся. Этот выстрел послужил как бы сигналом, и отовсюду по нас был открыт беспорядочный ружейный огонь. Со стороны толпы раздались крики: „Казаки по нас стреляют“. В действительности так и было: казаки слезли с лошадей и начали стрелять, были даже попытки открыть огонь из орудий, но солдаты открыли такой ураганный огонь, что казаки принуждены были отступить и рассеялись по городу». Нет ничего невозможного в том, что по хорунжему стрелял солдат: казачий офицер мог ждать скорее пули, чем привета, в июльской толпе. Но гораздо правдоподобнее многочисленные свидетельства о том, что первые выстрелы раздались не с улицы, а из засады. Рядовой казак из той же сотни, что и хорунжий, уверенно показывал, что казаков обстреляли со стороны здания окружного суда, затем из других домов, в Самурском переулке и на Литейном. В советском официозе упоминалось, что казаки, не доезжая до Литейного моста, были обстреляны пулеметным огнем из каменного дома. Рабочий Метелев утверждает, что когда солдаты обыскали этот дом, то в квартире генерала нашли запасы огнестрельного оружия, в том числе два пулемета с патронами. В этом нет ничего невероятного. В руках командного состава правдами и неправдами сосредоточивалось за время войны много всякого оружия. Искушение безнаказанно обсыпать сверху эту «сволочь» свинцовым дождем было слишком велико. Правда, выстрелы пришлись по казакам. Но в толпе июльских дней жила уверенность, что контрреволюционеры сознательно стреляют по правительственным войскам, чтобы вызвать их на беспощадную расправу. Офицерство, вчера еще неограниченно властвовавшее, не знает в гражданской войне предела коварству и жестокости. Петроград кишел тайными и полутайными офицерскими организациями, пользовавшимися высоким покровительством и щедрой поддержкой. В секретной информации, которую давал меньшевик Либер почти за месяц до июльских дней, упоминалось, что заговорщики-офицеры имели свой вход к Бьюкенену. Да и могли ли дипломаты Антанты не заботиться о скорейшем пришествии сильной власти?

Либералы и соглашатели искали во всех эксцессах руку «анархо-большевиков» и немецких агентов. Рабочие и солдаты уверенно возлагали ответственность за июльские стычки и жертвы на патриотических провокаторов. На чьей стороне истина? Суждения массы, разумеется, не безошибочны. Но грубо заблуждается тот, кто считает, будто масса слепа и легковерна. Где она задета за живое, там она тысячами глаз и ушей воспринимает факты и догадки, проверяет слухи на своей спине, отбирает одни, отбрасывает другие. Где версии, касающиеся массовых движений, противоречивы, ближе к истине окажется та, которая усвоена самой массой. Поэтому так бесплодны для науки международные сикофанты типа Ипполита Тэна, которые при изучении великих народных движений игнорируют голоса улицы, тщательно подбирая пустые сплетни салонов, порожденные изолированностью и страхом.

Демонстранты снова осаждали Таврический дворец и требовали ответа. К моменту прихода кронштадтцев какая-то группа вызвала к ним Чернова. Почувствовав настроение толпы, словоохотливый министр произнес на этот раз небольшую речь, скользнув по кризису власти и отозвавшись презрительно об ушедших из правительства кадетах: «скатертью дорога!» Его прерывали возгласами: «А почему же вы раньше этого не говорили?» Милюков рассказывает даже, будто \"рослый рабочий, поднося кулак к лицу министра, исступленно кричал: «Принимай, с. с., власть, коли дают». Если это даже не более как анекдот, и в этом случае он с грубоватой меткостью выражает самую суть июльской ситуации. Ответы Чернова не представляют интереса, во всяком случае они не завоевали ему кронштадтских сердец… Уже через две-три минуты в зал заседания Исполнительного комитета вбежал кто-то с криком, что Чернова арестовали матросы и собираются расправиться с ним. В неописуемом возбуждении Исполком командировал на выручку министра несколько видных своих членов, исключительно интернационалистов и большевиков. Чернов показывал впоследствии правительственной комиссии, как, сходя с трибуны, он заметил за колоннами, у входа, враждебное движение нескольких лиц. «Они окружили меня, не пуская к двери… Подозрительная личность, командовавшая задержавшими меня матросами, все время указывала на стоящий вблизи автомобиль… В это время к автомобилю подошел появившийся из Таврического дворца Троцкий, который, встав на передок автомобиля, в коем я находился, произнес небольшую речь». Предлагая отпустить Чернова, Троцкий вызывал поднять руку тех, кто против. «Ни одна рука не поднялась; тогда группа, проводившая меня к автомобилю, с недовольным видом расступилась. Троцкий, как мне кажется, сказал, что вам, гражданин Чернов, никто не препятствует свободно вернуться назад… Общая картина всего этого не оставила у меня сомнения, что здесь имела место попытка, заранее подстроенная, темных людей, действовавших помимо общей массы рабочих и матросов, вызвать меня и арестовать».

За неделю до своего ареста Троцкий говорил на объединенном заседании исполнительных комитетов: «Эти факты войдут в историю, и мы попытаемся установить их такими, как они были… Я видел, что около входа стоит кучка негодяев. Я говорил Луначарскому и Рязанову, что это охранники, что они пытаются ворваться в Таврический дворец (Луначарский с места: „верно“)… Я мог бы их узнать в десятитысячной толпе». В своих показаниях от 24 июля, уже из одиночной камеры «Крестов» Троцкий писал: «…Я сперва решил было выехать из толпы вместе с Черновым и теми, кто хотел его арестовать, на автомобиле, чтобы избежать конфликтов и паники в толпе. Но подбежавший ко мне мичман Раскольников, крайне взволнованный, воскликнул: „Это невозможно… Если вы выедете с Черновым, то завтра скажут, будто кронштадтцы его арестовали. Нужно Чернова освободить немедленно“. Как только горнист призвал толпу к тишине и дал мне возможность произнести короткую речь, заканчивавшуюся вопросом: „Кто тут за насилие, пусть поднимет руку“, – Чернов сейчас же получил возможность беспрепятственно вернуться во дворец».

Показания двух свидетелей, которые были в то же время главными участниками приключения, исчерпывают фактическую сторону дела. Но это нисколько не мешало враждебной большевикам печати излагать случай с Черновым и «покушение» на арест Керенского, как наиболее убедительные доказательства организации большевиками вооруженного восстания. Не было недостатка и в ссылках на то, особенно в устной агитации, что арестом Чернова руководил Троцкий. Эта версия докатывалась даже до Таврического дворца. Сам Чернов, который довольно близко к действительности изложил обстоятельства своего получасового ареста в секретном следственном документе, воздерживался, однако, от каких бы то ни было публичных выступлений на эту тему, чтобы не мешать своей партии сеять негодование против большевиков. К тому же Чернов входил в состав правительства, которое посадило Троцкого в «Кресты». Соглашатели могли бы, правда, сослаться на то, что кучка темных заговорщиков не отважилась бы на столь дерзкий замысел, как арест министра в толпе среди бела дня, если бы не надеялась, что враждебность массы к «потерпевшему» явится для нее достаточным прикрытием. Так оно, до известной степени, и было. Никто в окружении автомобиля не делал, по собственной инициативе, попытки освободить Чернова. Если бы, в довершение к этому, арестовали где-нибудь и Керенского, ни рабочие, ни солдаты, конечно, не огорчились бы. В этом смысле моральное соучастие масс в действительных и мнимых покушениях на социалистических министров было налицо и давало опору для обвинений по адресу кронштадтцев. Но выдвинуть этот откровенный довод мешала соглашателям забота об остатках их демократического престижа: враждебно отгораживаясь от демонстрантов, они ведь продолжали все-таки возглавлять систему рабочих, солдатских и крестьянских советов в осажденном Таврическом дворце.

В 8-м часу вечера генерал Половцев по телефону обнадежил Исполнительный комитет: две казачьи сотни, при орудиях, выступили к Таврическому дворцу. Наконец-то! Но ожидания и на этот раз были обмануты. Телефонные звонки в ту и в другую сторону только сгущали панику: казаки бесследно исчезли, точно испарились, вместе с лошадьми, седлами и скорострельными пушками. Милюков пишет, что к вечеру начали обнаруживаться «первые последствия правительственных обращений к войскам»: так, на выручку Таврического дворца спешил будто бы 176-й полк. Эта столь точная по внешности ссылка очень любопытна для характеристики тех qui pro quo (лат. – недоразумений – Ред.), которые неизбежно возникают в первый период гражданской войны, когда лагери еще только начинают размежевываться. К Таврическому дворцу действительно прибыл походным порядком полк: ранцы и скатанные шинели за спиною, манерки и котелки сбоку. Солдаты в пути промокли и устали: они пришли из Красного Села. Это и был 176-й полк. Но он совсем не собирался выручать правительство: связанный с межрайонцами, полк выступил под руководством двух солдат-большевиков, Левинсона и Медведева, чтобы добиваться власти советов. Руководителям Исполнительного комитета, сидевшим как на угольях, немедленно донесли, что перед окнами располагается на заслуженный отдых пришедший издалека в полном порядке, с офицерами, полк. Дан, носивший форму военного врача, обратился к командиру с просьбой дать караулы для охраны дворца. Караулы были вскоре действительно поставлены. Дан, надо думать, с удовлетворением сообщил об этом президиуму, откуда факт попал в газетные отчеты. Суханов издевается в своих «Записках» над покорностью, с какою большевистский полк принял к исполнению распоряжение меньшевистского лидера: лишнее доказательство «бессмысленности» июльской демонстрации! В действительности дело обстояло и проще и сложнее. Получив предложение о караулах, командир полка обратился к дежурному помощнику коменданта, юному поручику Пригоровскому. На беду Пригоровский был большевиком, членом межрайонной организации, и сейчас же обратился за советом к Троцкому, который, с небольшой группой большевиков, занимал наблюдательный пункт в одной из боковых комнат дворца. Пригоровский получил, разумеется, совет немедленно расставить, где следует, караулы: гораздо выгоднее иметь у входов и выходов друзей, чем врагов. Таким образом 176-й полк, явившийся для демонстрации против власти, охранял эту власть от демонстрантов. Если бы дело действительно шло о восстании, поручик Пригоровский без труда арестовал бы весь Исполнительный комитет, имея четырех солдат за спиною. Но никто не думал об аресте, солдаты большевистского полка добросовестно несли караулы.

После того как казачьи сотни, единственное препятствие на пути к Таврическому дворцу, оказались сметены, многим демонстрантам представлялось, что победа обеспечена. На самом деле главное препятствие сидело в самом Таврическом дворце. На объединенном заседании исполкомов, которое началось в шестом часу вечера, присутствовало 90 представителей от 54 фабрик и заводов. Пять ораторов, которым, по соглашению, было предоставлено слово, начинали с протестов против того, что демонстранты клеймятся в воззваниях Исполкома как контрреволюционеры. «Вы видите, что написано на плакатах, – говорит один. – Таковы решения, вынесенные рабочими… Мы требуем ухода 10 министров-капиталистов. Мы доверяем Совету, но не тем, кому доверяет Совет… Мы требуем, чтобы немедленно была взята земля, чтобы немедленно был учрежден контроль над промышленностью, мы требуем борьбы с грозящим нам голодом». Другой дополнял:

«Перед вами не бунт, а вполне организованное выступление. Мы требуем перехода земли к крестьянам. Мы требуем, чтобы были отменены приказы, направленные против революционной армии… Сейчас, когда кадеты отказались с вами работать, мы спрашиваем вас, с кем вы еще будете сторговываться? Мы требуем, чтобы власть перешла в руки Советов». Пропагандистские лозунги манифестации 18 июня стали теперь вооруженным ультиматумом масс. Но соглашатели были уже слишком тяжелыми цепями прикованы к колеснице имущих. Власть советов? Но это значит прежде всего смелая политика мира, разрыв с союзниками, разрыв с собственной буржуазией, полная изоляция, гибель в течение нескольких недель. Нет, ответственная демократия не станет на путь авантюр! «Нынешние обстоятельства, – говорил Церетели, – делают невозможным в петроградской атмосфере выполнить какие-либо новые решения». Остается поэтому «признать правительство в том составе, в котором оно осталось… Назначить чрезвычайный съезд советов через две недели… в таком месте, где он мог бы работать беспрепятственно, лучше всего в Москве».

Но ход собрания непрерывно нарушается. В дверь Таврического дворца стучатся путиловцы: они подтянулись только к вечеру, усталые, раздраженные, в крайнем возбуждении. «Церетели, подавай сюда Церетели!» Тридцатитысячная масса посылает во дворец своих представителей, кое-кто кричит им вдогонку, что, если Церетели не выйдет добровольно, придется вывести его насильно. От угрозы до действия еще не близко, но дело принимает все же слишком острый оборот, и большевики спешат вмешаться. Зиновьев впоследствии рассказывал: «Наши товарищи предложили мне выйти к путиловцам… Море голов, какого я еще не видал. Сгрудилось несколько десятков тысяч человек. Крики „Церетели“ продолжались… Я начал: „Вместо Церетели вышел к вам я“. Смех. Это переломило настроение. Я смог произнести довольно большую речь… В заключение я и эту аудиторию призвал немедленно мирно расходиться, соблюдая полный порядок, и ни в каком случае не давать себя провоцировать на какие-нибудь агрессивные действия. Собравшиеся бурно аплодируют, строятся в ряды и начинают расходиться». Этот эпизод как нельзя лучше передает и остроту недовольства масс, и отсутствие у них наступательного плана, и действительную роль партии в июльских событиях.

В то время как Зиновьев объяснялся с путиловцами на улице, в зал заседаний бурно вступила многочисленная группа путиловских делегатов, некоторые с ружьями. Члены исполнительных комитетов вскакивают с мест. «Иные не проявляют достаточно храбрости и самообладания», – пишет Суханов, оставивший яркое описание этого драматического момента. Один из рабочих, классический санкюлот, в кепке и короткой синей блузе без пояса, с винтовкой в руке\", вскакивает на ораторскую трибуну, дрожа от волнения и гнева… «Товарищи! Долго ли терпеть нам, рабочим, предательство? Вы заключаете сделки с буржуазией и помещиками… Нас тут, путиловцев, 30 тысяч человек… Мы добьемся своей воли!»… Чхеидзе, перед носом которого плясала винтовка, проявил выдержку. Спокойно наклонившись со своего возвышения, он всовывал в дрожащую руку рабочего печатное воззвание: «Вот, товарищ, возьмите, пожалуйста, прошу вас – и прочтите. Тут сказано, что надо делать товарищам-путиловцам»… В воззвании не было сказано ничего, кроме того, что демонстранты должны отправляться по домам, иначе они будут предателями революции. Да и что другое оставалось сказать меньшевикам?

В агитации под стенами Таврического дворца, как и вообще в агитационном вихре того периода, большое место занимал Зиновьев, оратор исключительной силы. Его высокий теноровый голос в первый момент удивлял, а затем подкупал своеобразной музыкальностью. Зиновьев был прирожденный агитатор. Он умел заражаться настроением массы, волноваться ее волнениями и находить для ее чувств и мыслей, может быть, несколько расплывчатое, но захватывающее выражение. Противники называли Зиновьева наибольшим демагогом среди большевиков. Этим они обычно отдавали дань наиболее сильной его черте, т. е. способности проникать в душу демоса и играть на ее струнах. Нельзя, однако, отрицать того, что, будучи только агитатором, не теоретиком, не революционным стратегом, Зиновьев, когда его не сдерживала внешняя дисциплина, легко соскальзывал на путь демагогии, уже не в обывательском, а в научном смысле этого слова, т. е. проявлял склонность жертвовать длительными интересами во имя успехов момента. Агитаторская чуткость Зиновьева делала его чрезвычайно ценным советником, поскольку дело касалось конъюнктурных политических оценок, но не глубже этого. На собраниях партии он умел убеждать, завоевывать, завораживать, когда являлся с готовой политической идеей, проверенной на массовых митингах и как бы насыщенной надеждами и ненавистью рабочих и солдат. Зиновьев способен был, с другой стороны, во враждебном собрании, даже в тогдашнем Исполнительном комитете, придавать самым крайним и взрывчатым мыслям обволакивающую, вкрадчивую форму, забираясь в головы тех, которые относились к нему с заранее готовым недоверием. Чтобы достигать таких неоценимых результатов, ему мало было одного лишь сознания своей правоты; ему необходима была успокоительная уверенность в том, что политическая ответственность снята с него надежной и крепкой рукою. Такую уверенность давал ему Ленин. Вооруженный готовой стратегической формулой, вскрывающей самую суть вопроса, Зиновьев находчиво и чутко наполнял ее свежими, только что перехваченными на улице, на заводе или в казарме возгласами, протестами, требованиями. В такие моменты это был идеальный передаточный механизм между Лениным и массой, отчасти между массой и Лениным. За своим учителем Зиновьев следовал всегда, за вычетом совсем немногих случаев; но час разногласий наступал как раз тогда, когда решалась судьба партии, класса, страны. Агитатору революции не хватало революционного характера. Поскольку дело шло о завоевании голов и душ, Зиновьев оставался неутомимым бойцом. Но он сразу терял боевую уверенность, когда становился лицом к лицу с необходимостью действия. Тут он отшатывался от массы, как и от Ленина, реагировал только на голоса нерешительности, подхватывал сомнения, видел одни препятствия, и его вкрадчивый, почти женственный голос, теряя убедительность, выдавал внутреннюю слабость. Под стенами Таврического дворца в июльские дни Зиновьев был чрезвычайно деятелен, находчив и силен. Он поднимал до самых высоких нот возбуждение масс – не для того, чтобы звать к решающим действиям, а, наоборот, чтобы удерживать от них. Это отвечало моменту и политике партии. Зиновьев был полностью в своей стихии.

Сражение на Литейном создало в развитии демонстрации резкий перелом. Никто уже не глядел на шествие из окон или с балконов. Более солидная публика, осаждая вокзалы, покидала город. Уличная борьба превращалась в разрозненные стычки без определенных целей. В ночные часы шли рукопашные схватки демонстрантов с патриотами, беспорядочные разоружения, переход винтовок из рук в руки. Группы солдат из расстроенных полков действовали вразброд. «Присосавшиеся к ним темные элементы и провокаторы подбивали их на анархические действия», – прибавляет Подвойский. В поисках виновников стрельбы из домов группы матросов и солдат производили повальные обыски. Под предлогом обысков кое-где вспыхивали грабежи. С другой стороны, начались погромные действия. Торговцы яростно набрасывались на рабочих в тех частях города, где чувствовали себя в силе, и беспощадно избивали их. «С криками „Бей жидов и большевиков, в воду их“, – рассказывает Афанасьев, рабочий с завода Новый Лесснер, – толпа набросилась на нас и здорово поколотила». Один из пострадавших умер в больнице, самого Афанасьева, избитого и окровавленного, матросы вытащили из Екатерининского канала…

Столкновения, жертвы, безрезультатность борьбы и неосязаемость ее практической цели – все это исчерпало движение. Центральный Комитет большевиков постановил: призвать рабочих и солдат прекратить демонстрацию. Теперь этот призыв, немедленно доведенный до сведения Исполнительного комитета, почти не встречал уже сопротивления в низах. Массы схлынули на окраины и не собирались завтра возобновлять борьбу. Они почувствовали, что с вопросом о власти советов дело обстоит гораздо сложнее, чем им казалось.

Осада с Таврического дворца была окончательно снята, прилегающие улицы стояли пусты. Но бдение исполнительных комитетов продолжалось, с перерывами, тягучими речами, без смысла и цели. Только позже обнаружилось, что соглашатели чего-то дожидались. В соседних помещениях все еще томились делегаты заводов и полков. «Уже перевалило далеко за полночь, – рассказывает Метелев, – а мы все ждем „решения“… Мучась от усталости и голода, мы бродили по Александровскому залу… В четыре часа утра на пятое июля нашим ожиданиям был положен конец… В раскрытые двери главного подъезда дворца с шумом врывались вооруженные офицеры и солдаты». Все здание оглашается медными звуками марсельезы. Топот ног и гром инструментов в этот предутренний час вызывают в зале заседаний чрезвычайное волнение. Депутаты вскакивают с мест. Новая опасность? Но на трибуне Дан… «Товарищи, – провозглашает он. – Успокойтесь! Никакой опасности нет! Это пришли полки, верные революции». Да, это пришли наконец долгожданные верные войска. Они занимают проходы, злобно набрасываются на остающихся еще во дворце немногих рабочих, отбирают оружие, у кого оно есть, арестовывают, уводят. На трибуну поднимается поручик Кучин, видный меньшевик, в походной форме. Председательствующий Дан принимает его в свои объятия при победных звуках оркестра. Задыхаясь от восторга и испепеляя левых торжествующими взглядами, соглашатели хватают друг друга за руки, широко раскрывают рты и вливают свой энтузиазм в звуки марсельезы. «Классическая сцена начала контрреволюции!» – гневно бросает Мартов, который умел многое замечать и понимать. Политический смысл сцены, запечатленной Сухановым, станет еще многозначительнее, если напомнить, что Мартов принадлежал к одной партии с Даном, для которого эта сцена была высшим торжеством революции.

Только теперь, наблюдая бьющую ключом радость большинства, левое крыло начало понимать по-настоящему, насколько изолирован оказался верховный орган официальной демократии, когда подлинная демократия вышла на улицу. Эти люди в течение 36 часов по очереди исчезали за кулисы, чтобы из телефонной будки сноситься со штабом, с Керенским на фронте, требовать войск, звать, убеждать, умолять, снова и снова посылать агитаторов и снова ждать. Опасность прошла, но инерция страха осталась. И топот «верных» в пятом часу утра прозвучал в их ушах, как симфония освобождения. С трибуны раздались, наконец, откровенные речи о счастливо подавленном вооруженном мятеже и о необходимости расправиться на этот раз с большевиками до конца. Отряд, вступивший в Таврический дворец, не прибыл с фронта, как показалось многим сгоряча: он был выделен из состава петроградского гарнизона, преимущественно из трех наиболее отсталых гвардейских батальонов: Преображенского, Семеновского и Измайловского. 3 июля они объявили себя нейтральными. Тщетно пытались взять их авторитетом правительства и Исполнительного комитета: солдаты угрюмо сидели по казармам, выжидая. Только во вторую половину 4 июля власти открыли, наконец, сильнодействующее средство: преображенцам показали документы, доказывающие, как дважды два, что Ленин – немецкий шпион. Это подействовало. Весть пошла по полкам. Офицеры, члены полковых комитетов, агитаторы Исполнительного комитета заработали вовсю. Настроение нейтральных батальонов переломилось. К рассвету, когда в них не было уже никакой надобности, удалось собрать их и провести по безлюдным улицам к опустевшему Таврическому дворцу. Марсельезу исполнял оркестр Измайловского полка, того самого, на который, как наиболее реакционный, возложена была 3 декабря 1905 года задача арестовать первый Петроградский Совет рабочих депутатов, заседавший под председательством Троцкого. Слепой режиссер исторических постановок на каждом шагу достигает поразительных театральных эффектов, нимало не ища их: он просто отпускает вожжи логике вещей.

* * *

Когда улицы очистились от масс, молодое правительство революции расправило свои подагрические члены: арестовывались представители рабочих, захватывалось оружие, отрезался один район города от другого. Около 6 часов утра у помещения редакции «Правды» остановился автомобиль, нагруженный юнкерами и солдатами с пулеметом, который тут же был поставлен на окно. После ухода непрошеных гостей редакция представляла картину разрушения: ящики столов сломаны, пол завален изорванными рукописями, телефоны оборваны. Караульные и служащие редакции и конторы были избиты и арестованы. Еще большему разгрому подверглась типография, на которую рабочие в течение последних трех месяцев собирали средства: ротационные машины разрушены, испорчены монотипы, разбиты клавиатурные машины. Напрасно большевики обвиняли правительство Керенского в недостатке энергии!

«Улицы, вообще говоря, пришли в норму, – пишет Суханов. – Сборищ и уличных митингов почти нет. Магазины почти все открыты». С утра распространяется воззвание большевиков о прекращении демонстрации, последний продукт разрушенной типографии. Казаки и юнкера арестовывают на улицах матросов, солдат, рабочих и отправляют их в тюрьмы и на гауптвахты. В лавочках и на тротуарах говорят о немецких деньгах. Арестовывают всякого, кто замолвит слово в пользу большевиков. «Уже нельзя объявить, что Ленин – честный человек: ведут в комиссариат». Суханов, как всегда, выступает внимательным наблюдателем того, что происходит на улицах буржуазии, интеллигенции, мещанства. Но по-иному выглядят рабочие кварталы. Фабрики и заводы еще не работают. Настроение тревожное. Разносятся слухи, что прибыли с фронта войска. Улицы Выборгского района покрываются группами, обсуждающими, как быть в случае нападения. «Красногвардейцы и вообще заводская молодежь, – рассказывает Метелев, – готовятся проникнуть к Петропавловской крепости на поддержку отрядам, находящимся в осаде. Запрятывая ручные бомбы в карманы, в сапоги, за пазуху, они переправляются на лодках через реку, частью через мосты». Наборщик Смирнов, из коломенской части, вспоминает: «Видел, как по Неве прибывали буксиры с гардемаринами из Дудергофа и Ораниенбаума. Часам к двум положение стало выясняться в скверную сторону… Видел, как поодиночке, закоулками, возвращались в Кронштадт матросы… Распространяли версию, что все большевики – немецкие шпионы. Травля поднята была гнусная». Историк Милюков резюмирует с удовлетворением: «Настроение и состав публики на улицах совершенно переменились. К вечеру Петроград был совершенно спокоен».

Пока войска с фронта еще не успели подойти, штаб округа, при политическом содействии соглашателей, продолжал маскировать свои намерения. Днем пожаловали во дворец Кшесинской на совещание с вождями большевиков члены Исполнительного комитета во главе с Либером: один этот визит свидетельствовал о самых мирных чувствах. Достигнутое соглашение обязывало большевиков увести матросов в Кронштадт, вывести роту пулеметчиков из Петропавловской крепости, снять с постов броневики и караулы. Правительство обещало, с своей стороны, не допускать каких бы то ни было погромов и репрессий в отношении большевиков и выпустить всех арестованных, за исключением совершивших уголовные деяния. Но соглашение продержалось недолго. По мере распространения слухов о немецких деньгах и приближающихся с фронта войсках в гарнизоне обнаруживалось все больше частей и частиц, вспоминавших о своей верности демократии и Керенскому. Они посылали делегатов в Таврический дворец или в штаб округа. Начали наконец действительно прибывать эшелоны с фронта. Настроение в соглашательских сферах свирепело с часу на час. Прибывшие с фронта войска готовились к тому, что столицу придется с кровью вырывать у агентов кайзера. Теперь, когда в войсках не оказалось никакой надобности, приходилось оправдывать их вызов. Чтобы не подпасть самим под подозрение, соглашатели изо всех сил старались показать командирам, что меньшевики и эсеры принадлежат к одному с ними лагерю и что большевики – общий враг. Когда Каменев попытался напомнить членам президиума Исполнительного комитета о заключенном несколько часов тому назад соглашении, Либер ответил в тоне железного государственного человека: «Теперь соотношение сил изменилось». Из популярных речей Лассаля Либер знал, что пушка – важный элемент конституции. Делегация кронштадтцев, во главе с Раскольниковым, несколько раз вызывалась в Военную комиссию Исполкома, где требования, повышавшиеся с часу на час, разрешились ультиматумом Либера: немедленно согласиться на разоружение кронштадтцев. «Уйдя с заседания Военной комиссии, – рассказывает Раскольников, – мы возобновили наше совещание с Троцким и Каменевым. Лев Давыдович (Троцкий) посоветовал немедленно и тайком отправить кронштадтцев домой. Было принято решение разослать товарищей по казармам и предупредить кронштадтцев о готовящемся насильственном разоружении». Большинство кронштадтцев уехали своевременно; остались только небольшие отряды в доме Кшесинской и в Петропавловской крепости.

С ведома и согласия министров-социалистов князь Львов еще 4-го отдал генералу Половцеву письменное распоряжение «арестовать большевиков, занимающих дом Кшесинской, очистить его и занять войсками». Теперь, после разгрома редакции и типографии, вопрос о судьбе центральной квартиры большевиков встал очень остро. Надо было привести особняк в оборонительное состояние. Комендантом здания Военная организация назначила Раскольникова. Он понял задачу широко, по-кронштадтски, послал требования о доставке пушек и даже о присылке в устье Невы небольшого военного корабля. Этот свой шаг Раскольников объяснял впоследствии следующим образом: «Конечно, с моей стороны были сделаны военные приготовления, но только на случай самообороны, так как в воздухе пахло не только порохом, но и погромами… Я, полагаю, не без основания, считал, что достаточно ввести в устье Невы один хороший корабль, чтобы решимость Временного правительства значительно пала». Все это довольно неопределенно и не слишком серьезно. Скорее приходится предположить, что в дневные часы 5 июля руководители Военной организации, и Раскольников с ними, еще не оценили полностью перелома обстановки, и в тот момент, когда вооруженная демонстрация должна была спешно отступать назад, чтобы не превратиться в навязанное врагом вооруженное восстание, кое-кто из военных руководителей сделал несколько случайных и необдуманных шагов вперед. Молодые кронштадтские вожди не первый раз хватали через край. Но можно ли сделать революцию без участия людей, которые хватают через край? И разве известный процент легкомыслия не входит необходимой частью во все большие человеческие дела? На этот раз все ограничилось одними распоряжениями, вскоре к тому же отмененными самим Раскольниковым. В особняк стекались тем временем все более тревожные вести: один видел, что в окнах дома на противоположном берегу Невы наведены пулеметы на дом Кшесинской; другой наблюдал колонну бронированных автомобилей, направлявшихся сюда же; третий сообщал о приближении казачьих разъездов. К командующему округом посланы были для переговоров два члена Военной организации. Половцев заверил парламентеров, что разгром «Правды» произведен без его ведома и что против Военной организации он не готовит никаких репрессий. На самом деле он лишь дожидался достаточных подкреплений с фронта.

В то время как Кронштадт отступал, Балтийский флот в целом только еще готовился к наступлению. В финляндских водах стояла главная часть флота, с общим количеством до 70 тысяч моряков; в Финляндии был расположен, кроме того, армейский корпус, на заводе в порту Гельсингфорса работало до 10 тысяч русских рабочих. Это был внушительный кулак революции. Давление матросов и солдат было так непреодолимо, что даже гельсингфорсский комитет социалистов-революционеров высказался против коалиции, в результате чего все советские органы флота и армии в Финляндии единодушно потребовали, чтобы Центральный исполнительный комитет взял власть в свои руки. На поддержку своего требования балтийцы готовы были в любой момент двинуться в устье Невы; их сдерживало, однако, опасение ослабить линию морской обороны и облегчить немецкому флоту нападение на Кронштадт и Петроград. Но тут произошло нечто совсем непредвиденное. Центральный комитет Балтийского флота – так называемый Центробалт – созвал 4 июля экстренное заседание судовых комитетов, на котором председатель Дыбенко огласил два только что полученных командующим флотом секретных приказа, за подписью помощника морского министра Дударова: первый обязывал адмирала Вердеревского выслать к Петрограду четыре миноносца, дабы силой не допустить высадки мятежников со стороны Кронштадта; второй требовал от командующего флотом, чтобы он ни под каким видом не допустил выхода из Гельсингфорса судов в Кронштадт, не останавливаясь перед потоплением непокорных кораблей подводными лодками. Попав меж двух огней и озабоченный прежде всего сохранением собственной головы, адмирал забежал вперед и передал телеграммы Центробалту с заявлением, что не выполнит приказа, даже если Центробалт приложит к нему свою печать. Оглашение телеграммы потрясло моряков. Правда, они по всяким поводам немилосердно бранили Керенского и соглашателей. Но это было, в их глазах, внутренней советской борьбой. Ведь в Центральном исполнительном комитете большинство принадлежало тем самым партиям, что и в областном комитете Финляндии, который только что высказался за власть советов. Ясно: ни меньшевики, ни эсеры не могут одобрить потопление кораблей, выступающих за власть Исполнительного комитета. Каким же образом старый морской офицер Дударев мог вмешаться в семейный советский спор, чтобы превратить его в морское сражение? Вчера еще большие корабли официально считались опорой революции в противовес отсталым миноносцам и едва затронутым пропагандой подводным лодкам. Неужели же власти собираются теперь всерьез при помощи подводных лодок топить корабли! Эти факты никак не укладывались в упрямые матросские черепа. Приказ, который не без основания казался им кошмарным, был, однако, законным июльским плодом мартовского семени. Уже с апреля меньшевики и эсеры начали апеллировать к провинции против Петрограда, к солдатам против рабочих, к коннице против пулеметчиков. Они давали ротам более привилегированное представительство в советах, чем заводам; покровительствовали мелким и разрозненным предприятиям в противовес металлическим гигантам. Представляя вчерашний день, они искали опоры в отсталости всех видов. Теряя почву, они натравливали арьергард на авангард. Политика имеет свою логику, особенно во время революции. Теснимые со всех сторон, соглашатели оказались вынуждены поручить адмиралу Вердеревскому потопить наиболее передовые корабли. На беду соглашателей отсталые, на которых они хотели опереться, все больше стремились равняться по передовым; команды подводок оказались не менее возмущены приказом Дударова, чем команды броненосцев.

Во главе Центробалта стояли люди отнюдь не гамлетического склада: совместно с членами судовых комитетов они, не теряя времени, вынесли решение: эскадренный миноносец «Орфей», намечавшийся для потопления кронштадтцев, срочно послать в Петроград, во-первых, для получения сведений о том, что там происходит, во-вторых, «для ареста помощника морского министра Дударова». Как ни неожиданно может показаться это решение, но оно с особенной силой свидетельствует о том, насколько балтийцы все еще склонны были считать соглашателей внутренним противником, в противоположность какому-нибудь Дударову, которого они считали общим врагом. «Орфей» вошел в устье Невы через 24 часа после того, как здесь причалили 10 тысяч вооруженных кронштадтцев. Но «соотношение сил изменилось». Весь день команде не позволяли высадиться. Только вечером делегация в составе 67 моряков от Центробалта и судовых команд была допущена на объединенное заседание исполнительных комитетов, подводившее первые итоги июльским дням. Победители купались в своей свежей победе. Докладчик Войтинский не без удовольствия рисовал часы слабости и унижения, чтобы тем ярче представить воспоследовавшее торжество. «Первая часть, пришедшая нам на помощь, – говорил он, – это броневые машины. У нас было твердое решение в случае насилия со стороны вооруженной банды открыть огонь… Видя всю опасность, грозящую революции, мы дали приказ некоторым частям (на фронте) грузиться и направляться сюда…» Большинство высокого собрания дышало ненавистью к большевикам, особенно к матросам. В эту атмосферу попали балтийские делегаты, снабженные приказом арестовать Дударова. Диким воем, грохотом кулаков по столам, топотом ног встретили победители оглашение резолюции Балтфлота. Арестовать Дударева? Но доблестный капитан первого ранга только выполнил священный долг по отношению к революции, которой они, матросы, мятежники, контрреволюционеры, наносят удар в спину. Особым постановлением объединенное заседание торжественно солидаризировалось с Дударовым. Матросы глядели на ораторов и друг на друга широко раскрытыми глазами. Только теперь они начинали понимать, что происходит перед ними. Вся делегация была на другой день арестована и довершала свое политическое воспитание в тюрьме. Вслед за этим арестован был прибывший вдогонку председатель Центробалта, морской унтер-офицер Дыбенко, а потом и адмирал Вердеревский, вызванный в столицу для объяснений.

Наутро 6-го рабочие возвращаются к работе. На улицах демонстрируют только войска, вызванные с фронта. Агенты контрразведки проверяют паспорта и арестовывают направо и налево. Молодой рабочий Воинов, распространявший «Листок правды», вышедший взамен разгромленной накануне большевистской газеты, убит на улице бандой, может быть теми же агентами контрразведки. Черносотенные элементы входят во вкус подавления мятежа. Грабежи, насилия, кое-где и стрельба продолжаются в разных частях города. В течение дня прибывают, эшелон за эшелоном, кавалерийская дивизия, Донской казачий полк, уланская дивизия, Изборский полк. Малороссийский, драгунский полк и другие. «Прибывшие в большом количестве казачьи части, – пишет газета Горького, – настроены очень агрессивно». По только что прибывшему Изборскому полку открыта была в двух местах города стрельба из пулемета. Найдены в обоих случаях места установки пулеметов на чердаке, виновники не обнаружены. Стреляли по прибывающим частям и в других местах. Рассчитанное безумие этой стрельбы глубоко волновало рабочих. Было ясно, что опытные провокаторы встречают солдат свинцом в целях антибольшевистской прививки. Рабочие рвались объяснить это прибывающим солдатам, но к ним не подпускали: впервые после февральских дней между рабочим и солдатом стал юнкер или офицер.

Соглашатели радостно приветствовали вступавшие полки. На собрании представителей воинских частей в присутствии большого числа офицеров и юнкеров тот же Войтинский патетически восклицал: «Вот теперь по Миллионной улице проходят войска и броневики по направлению к Дворцовой площади, чтобы стать в распоряжение генерала Половцева. Вот это и есть наша реальная сила, на которую мы опираемся». В качестве политического прикрытия к командующему округом приставлены были четыре социалистических ассистента: Авксентьев и Гоц от Исполнительного комитета, Скобелев и Чернов от Временного правительства. Но это не спасло командующего. Керенский впоследствии хвалился перед белогвардейцами, что, вернувшись в июльские дни с фронта, он уволил генерала Половцева «за его нерешительность».

Теперь можно было, наконец, разрешить столь долго откладывающуюся задачу: разорить осиное гнездо большевиков в доме Кшесинской. В общественной жизни вообще, а во время революции в особенности получают иногда крупное значение второстепенные факты, которые действуют на воображение своим символическим смыслом. Так, непропорционально большое место в борьбе против большевиков занимал вопрос о «захвате» Лениным дворца Кшесинской, придворной балерины, знаменитой не столько своим искусством, сколько своими отношениями с мужскими представителями романовской династии. Ее особняк явился плодом этих отношений, начало которым положил, по-видимому, Николай II, еще в качестве наследника. До войны обыватели сплетничали о расположенном против Зимнего дворца притоне роскоши, шпор и бриллиантов с оттенком завистливой почтительности; во время войны говорили чаще: «Накрадено»; солдаты выражались еще точнее. Приблизившись к предельному возрасту, балерина перешла на патриотическое поприще. Откровенный Родзянко рассказывает на этот счет: «…верховный главнокомандующий (великий князь Николай Николаевич) упомянул, что он знает об участии и влиянии на артиллерийские дела балерины Кшесинской, через которую получали заказы различные фирмы». Немудрено, если после переворота опустевший дворец Кшесинской не вызывал в народе приязненных чувств. В то время как революция предъявляла ненасытный спрос на помещения, правительство не осмеливалось покуситься ни на одно частное здание. Реквизиция крестьянских лошадей для войны – это одно. Реквизиция пустующих особняков для революции – совсем другое. Но народные массы рассуждали иначе.

В поисках подходящего для себя помещения запасный броневой дивизион наткнулся в первые дни марта на особняк Кшесинской и занял его: у балерины был хороший гараж. Петроградскому комитету большевиков дивизион охотно уступил верхний этаж здания. Дружба большевиков с броневиками дополнила их дружбу с пулеметчиками. Занятие дворца, происшедшее за несколько недель до приезда Ленина, прошло сперва мало замеченным. Негодование против захватчиков возрастало по мере роста влияния большевиков. Газетные россказни о том, будто Ленин поселился в будуаре балерины и будто вся обстановка особняка разгромлена и разворована, были просто враками. Ленин жил в скромной квартирке своей сестры, а обстановку балерины комендант здания убрал и запечатал. Суханов, посетивший дворец в день приезда Ленина, оставил небезынтересное описание помещения. «Покои знаменитой балерины имели довольно странный и нелепый вид. Изысканные плафоны и стены совсем не гармонировали с незатейливой обстановкой, с примитивными столами, стульями и скамьями, кое-как расставленными для деловых надобностей. Мебели вообще было немного. Движимость Кшесинской была куда-то убрана…» Осторожно обходя вопрос о броневом дивизионе, пресса выставляла Ленина виновником вооруженного захвата дома у беззащитной служительницы искусства. Эта тема питала передовицы и фельетоны. Замызганные рабочие и солдаты среди бархата, шелка и ковров! Все бельэтажи столицы содрогались от нравственного негодования. Как некогда жирондисты взваливали на якобинцев ответственность за сентябрьские убийства, пропажу матрацев в казарме и проповедь аграрного закона, так теперь кадеты и демократы обвиняли большевиков в том, что они подрывают устои человеческой морали и харкают на паркеты в особняке Кшесинской. Династическая балерина стала символом культуры, попираемой подковами варварства. Апофеоз окрылил собственницу, и она подала жалобу в суд, который постановил большевиков из помещения выселить. Но это было совсем не так просто. «Дежурившие во дворе броневые машины выглядели достаточно внушительно», – вспоминает член тогдашнего Петроградского комитета Залежский. К тому же Пулеметный полк, как и другие части, готов был, в случае нужды, поддержать броневиков. 25 мая бюро Исполнительного комитета, по жалобе адвоката балерины, признало, что «интересы революции требуют подчинения силе судебных решений». Дальше этого платонического афоризма соглашатели, однако, не пошли, к великому огорчению балерины, не склонной к платонизму.

В особняке продолжали работать бок о бок Центральный Комитет, Петроградский и Военная организация. «В доме Кшесинской, – рассказывает Раскольников, – непрестанно толклась масса народу. Одни приходили по делам в тот или иной секретариат, другие – в книжный склад, третьи – в редакцию „Солдатской правды“, четвертые – на какое-нибудь заседание. Собрания происходили очень часто, иногда беспрерывно – либо в просторном широком зале внизу, либо в комнате с длинным столом наверху, очевидно, бывшей столовой балерины». С балкона особняка, над которым развевалось внушительное знамя Центрального Комитета, ораторы проводили беспрерывно митинги, не только днем, но и ночью. Часто в глубокой темноте к зданию подходила какая-либо воинская часть или толпа рабочих с требованием оратора. Останавливались перед балконом и случайные обывательские группы, любопытство которых периодически возбуждалось газетной шумихой. В критические дни к зданию приближались ненадолго враждебные манифестации, требовавшие ареста Ленина и изгнания большевиков. Под людскими потоками, омывавшими дворец, чувствовались взбаламученные глубины революции. Апогея своего дом Кшесинской достиг в июльские дни. «Главным штабом движения, – говорит Милюков, – оказался не Таврический дворец, а цитадель Ленина, дом Кшесинской, с классическим балконом». Разгром демонстрации фатально вел к разгрому штаб-квартиры большевиков.

В 3 часа ночи к дому Кшесинской и Петропавловской крепости, отделенным друг от друга полосой воды, были двинуты: запасный батальон Петроградского полка, пулеметная команда, рота семеновцев, рота преображенцев, учебная команда Волынского полка, 2 орудия и броневой отряд из 8 машин. В 7 часов утра помощник командующего округом эсер Кузьмин потребовал очистить особняк. Не желая сдавать оружие, кронштадтцы, которых оставалось во дворце не более 120 человек, начали совершать перебежку в Петропавловскую крепость. Когда правительственные войска заняли особняк, там уже никого, кроме нескольких служащих, не было… Оставался вопрос о Петропавловске. Из Выборгского района, как мы помним, перебрались под крепость молодые красногвардейцы, чтобы в случае надобности помочь морякам. «На крепостных стенах, – рассказывает один из них, – стоят несколько орудий, видимо поднятых матросами на всякий случай… Начинает пахнуть кровавыми событиями». Но дипломатические переговоры мирно разрешили вопрос. По поручению Центрального Комитета Сталин предложил соглашательским вождям принять совместно меры к бескровной ликвидации выступления кронштадтцев. Вдвоем с меньшевиком Богдановым они без особенного труда убедили матросов принять вчерашний ультиматум Либера. Когда правительственные броневики приблизились к крепости, из ворот ее вышла депутация с заявлением, что гарнизон подчиняется Исполнительному комитету. Сданное матросами и солдатами оружие увозилось на грузовиках. Безоружные матросы отправлялись на баржи для возвращения в Кронштадт. Сдачу крепости можно считать заключительным эпизодом июльского движения. Прибывшие с фронта самокатчики заняли очищенные большевиками дом Кшесинской и Петропавловскую крепость, чтобы накануне октябрьского переворота перейти, в свою очередь, на сторону большевиков.

МОГЛИ ЛИ БОЛЬШЕВИКИ ВЗЯТЬ В ИЮЛЕ ВЛАСТЬ?

Запрещенная правительством и Исполнительным комитетом демонстрация носила грандиозный характер; во второй день в ней участвовало не менее 500 тысяч человек. Суханов, который не находит достаточно резких слов для оценки «крови и грязи» июльских дней, пишет, однако: «Независимо от политических результатов, нельзя было смотреть иначе как с восхищением на это изумительное движение народных масс. Нельзя было, считая его гибельным, не восторгаться его гигантским стихийным размахом». По подсчетам следственной комиссии, убитых было 29 человек, раненых 114, приблизительно поровну с обеих сторон.

Что движение началось снизу, помимо большевиков, до известной степени против них, в первые часы признавалось и соглашателями. Но уже к ночи 3 июля, особенно же на следующий день, официальная оценка меняется. Движение объявляется восстанием, большевики – его организаторами. «Под лозунгами „Вся власть Советам“, – писал впоследствии близкий к Керенскому Станкевич, – шло форменное восстание большевиков против тогдашнего большинства советов, составленного из оборонческих партий». Обвинение в восстании – не только прием политической борьбы: эти люди успели в течение июня слишком убедиться в силе влияния большевиков на массы и теперь просто отказывались верить тому, что движение рабочих и солдат могло перелиться через головы большевиков. Троцкий пытался разъяснять на заседании Исполнительного комитета: «Нас обвиняют в том, что мы создаем настроение мае; это неправда, мы только пытаемся его формулировать». В книгах, выпущенных противниками после октябрьского переворота, в частности у Суханова, можно встретить утверждение, будто большевики, лишь вследствие поражения июльского восстания, скрыли свою подлинную цель, спрятавшись за стихийное движение масс. Но разве можно скрыть, точно клад, план вооруженного восстания, втягивающего в свой водоворот сотни тысяч людей? Разве перед Октябрем большевики не оказались вынуждены совершенно открыто призывать к восстанию и готовиться к нему на глазах у всех? Если этого плана никто не раскрыл в июле, то лишь потому, что его не было. Вступление пулеметчиков и кронштадтцев в Петропавловскую крепость с согласия ее постоянного гарнизона – на этот «захват» особенно напирали соглашатели! – отнюдь не являлось актом вооруженного восстания. Расположенное на островке здание – больше тюрьма, чем военная позиция, – могло еще, пожалуй, служить убежищем для отступающих, но ничего не давало наступающим. Устремляясь к Таврическому дворцу, демонстранты безразлично проходили мимо важнейших правительственных зданий, для занятия которых достаточно было бы путиловского отряда Красной гвардии. Петропавловской крепостью они завладели так же, как завладевали улицами, мостами, площадями. Лишним побудительным мотивом послужило соседство дворца Кшесинской, которому можно было из крепости прийти на помощь в случае какой-нибудь опасности.

Большевики сделали все для того, чтобы свести июльское движение к демонстрации. Но не вышло ли оно все же логикой вещей из этих пределов? На этот политический вопрос труднее ответить, чем на уголовное обвинение. Оценивая июльские дни сейчас же по их завершению, Ленин писал: «Противоправительственная демонстрация – таково было бы формально наиболее точное описание событий. Но в том-то и дело, что это не обычная демонстрация, это нечто значительно большее, чем демонстрация, и меньшее, чем революция». Когда массы усвоили какую-либо идею, они хотят ее осуществить. Доверяя партии большевиков, рабочие, тем более солдаты, еще не успели, однако, выработать убеждения, что выступать надо не иначе как по призыву партии и под ее руководством. Опыт февраля и апреля учил скорее другому. Когда Ленин говорил в мае, что рабочие и крестьяне во сто раз революционнее нашей партии, он, несомненно, обобщал февральский и апрельский опыт. Но и массы обобщали этот опыт по-своему. Они говорили про себя: даже и большевики тянут и сдерживают. Демонстранты вполне готовы были в июльские дни – если бы по ходу дела это оказалось нужным – ликвидировать официальную власть. В случае сопротивления со стороны буржуазии они готовы были применить оружие. Постольку здесь был элемент вооруженного восстания. Если оно тем не менее не было доведено даже до середины, не только до конца, то потому, что картину путали соглашатели5.

В первом томе этой работы мы подробно характеризовали парадокс февральского режима. Власть из рук революционного народа получили мелкобуржуазные демократы, меньшевики и социалисты-революционеры. Они не ставили себе этой задачи. Они не завоевали власти. Против своей воли они оказались у власти. Против воли масс они стремились передать власть империалистской буржуазии. Народ либералам не верил, но верил соглашателям, которые, однако, не верили сами себе. И они были, по-своему, правы. Даже уступив власть полностью буржуазии, демократы оставались бы кое-чем. Взяв власть в свои руки, они должны были превратиться в ничто. От демократов власть почти автоматически соскользнула бы в руки большевиков. Беда была непоправима, ибо заключалась в органическом ничтожестве русской демократии.

Июльские демонстранты хотели передать власть советам. Для этого необходимо было, чтобы советы согласились ее взять. Между тем даже в столице, где большинство рабочих и активные элементы гарнизона уже шли за большевиками, большинство в Совете, в силу закона инерции, свойственного всякому представительству, принадлежало еще мелкобуржуазным партиям, которые покушение на власть буржуазии рассматривали как покушение на себя. Рабочие и солдаты ярко ощущали противоречие между своими настроениями и политикой Совета, т. е. между своим сегодняшним и своим вчерашним днем. Восставая за власть советов, они вовсе не несли своего доверия соглашательскому большинству. Но они не знали, как справиться с ним. Опрокинуть его силой значило бы разогнать советы, вместо того чтобы передать им власть. Прежде чем найти путь к обновлению советов, рабочие и солдаты попытались подчинить их своей воле методом прямого действия.

В прокламации от обоих исполнительных комитетов по поводу июльских дней соглашатели негодующе апеллировали к рабочим и солдатам против демонстрантов, которые-де «силой оружия пытались навязать свою волю избранным вами представителям». Как будто демонстранты и избиратели не были двумя названиями одних и тех же рабочих и солдат! Как будто избиратели не имеют права навязывать свою волю избираемым! И как будто эта воля состояла в чем-либо другом, кроме требования выполнить долг: овладеть властью в интересах народа. Сосредоточиваясь вокруг Таврического дворца, массы кричали в уши Исполнительному комитету ту самую фразу, которую безымянный рабочий преподнес Чернову вместе с мозолистым кулаком: «Бери власть, коли дают». В ответ соглашатели призвали казаков. Господа демократы предпочитали гражданскую войну с народом бескровному переходу власти в их собственные руки. Стреляли первыми белогвардейцы. Но политическую атмосферу гражданской войны создали меньшевики и эсеры.

Наткнувшись на вооруженный отпор со стороны того самого органа, которому они хотели передать власть, рабочие и солдаты потеряли сознание цели. Из могущественного массового движения оказался выдернут его политический стержень. Июльский поход свелся к демонстрации, частично произведенной средствами вооруженного восстания. С таким же правом можно сказать, что это было полувосстание во имя цели, не допускавшей иных методов, кроме демонстрации.

Отказываясь от власти, соглашатели в то же время не сдавали ее до конца и либералам: и потому, что боялись их – мелкий буржуа боится крупного; и потому, что боялись за них – чисто кадетское министерство было бы немедленно опрокинуто массами. Мало того: как правильно указывает Милюков, «в борьбе с самочинными вооруженными выступлениями Исполнительный комитет Совета закрепляет за собой право, заявленное в дни волнений 20–21 апреля, распоряжаться по своему усмотрению вооруженными силами петроградского гарнизона». Соглашатели по-прежнему продолжают сами у себя воровать власть из-под подушки. Чтобы дать вооруженный отпор тем, которые пишут на своих плакатах власть советов, Совет оказывается вынужден на деле сосредоточить в своих руках власть.

Исполнительный комитет идет еще далее: он формально провозглашает в эти дни свой суверенитет. «Если бы революционная демократия признала необходимым переход всей власти в руки Советов, – гласила резолюция 4 июля, – то только полному собранию Исполнительных комитетов может принадлежать решение этого вопроса». Объявив демонстрацию за власть советов контрреволюционным восстанием, Исполнительный комитет в то же время конституировался в качестве верховной власти и решал судьбу правительства.

Когда на рассвете 5 июля «верные» войска вошли в здание Таврического дворца, командир их доложил, что его отряд подчиняется Центральному исполнительному комитету полностью и целиком. Ни слова о правительстве! Но и мятежники соглашались подчиняться Исполнительному комитету в качестве власти. При сдаче Петропавловской крепости гарнизону ее оказалось достаточным заявить о своем подчинении Исполнительному комитету. Никто не требовал подчинения официальным властям. Но и войска, вызванные с фронта, ставили себя полностью в распоряжение Исполнительного комитета. Из-за чего же в таком случае проливалась кровь?

Если бы борьба происходила на исходе средних веков, обе стороны, убивая друг друга, цитировали бы одни и те же изречения Библии. Историки-формалисты пришли бы впоследствии к выводу, что борьба шла из-за толкования текстов: средневековые ремесленники и неграмотные крестьяне имели, как известно, странное пристрастие давать убивать себя из-за филологических тонкостей в откровениях Иоанна, как русские раскольники подводили себя под истребление из-за вопроса, креститься двумя пальцами или тремя. На самом деле в средние века не менее, чем теперь, под символическими формулами скрывалась борьба жизненных интересов, которую нужно уметь раскрыть. Один и тот же евангельский стих означал для одних крепостничество, а для других – свободу.

Но есть гораздо более свежие и близкие аналогии. Во время июньских дней 1848 года во Франции по обеим сторонам баррикад раздавался один и тот же крик: «Да здравствует республика!» Мелкобуржуазным идеалистам июньские бои представлялись поэтому недоразумением, вызванным оплошностью одних, горячностью других. На самом деле буржуа хотели республики для себя, рабочие – республики для всех. Политические лозунги чаще служат для того, чтобы замаскировать интересы, чем для того, чтобы назвать их по имени.

Несмотря на всю парадоксальность февральского режима, который соглашатели покрывали к тому же марксистскими и народническими иероглифами, действительные отношения классов достаточно прозрачны. Нужно только не терять из виду двойственной природы соглашательских партий. Просвещенные мелкие буржуа опирались на рабочих и крестьян, но братались с титулованными помещиками и сахарозаводчиками. Входя в советскую систему, через которую требования низов поднимались до официального государства, Исполнительный комитет служил в то же время политическим прикрытием для буржуазии. Имущие классы «подчинялись» Исполнительному комитету, поскольку он передвигал власть в их сторону. Массы подчинялись Исполнительному комитету, поскольку надеялись, что он станет органом господства рабочих и крестьян. В Таврическом дворце пересекались противоположные классовые тенденции, причем и та и другая прикрывались именем Исполнительного комитета: одна – по несознательности и доверчивости, другая – по холодному расчету. Борьба же шла не больше и не меньше, как о том, кому править этой страной: буржуазии или пролетариату?

Но если соглашатели не хотели брать власть, а у буржуазии не хватало для этого сил, может быть, в июле овладеть рулем могли большевики? В течение двух критических дней власть в Петрограде совершенно выпала из рук правительственных учреждений. Исполнительный комитет впервые почувствовал свое полное бессилие. Взять при этих условиях власть в свои руки не составило бы для большевиков никакого труда7. Можно было захватить власть и в отдельных провинциальных пунктах. Права ли была в таком случае большевистская партия, отказываясь от восстания? Не могла ли она, закрепившись в столице и некоторых промышленных районах, распространить затем свое господство на всю страну? Это важный вопрос. Ничто так не помогло в конце войны торжеству империализма и реакции в Европе, как недолгие месяцы керенщины, измотавшие революционную Россию и нанесшие неизмеримый ущерб ее моральному авторитету в глазах воюющих армий и трудящихся масс Европы, с надеждой ждавших от революции нового слова. Сократив родовые муки пролетарского переворота на четыре месяца, – огромный срок! – большевики получили бы страну менее истощенной, авторитет революции в Европе менее подорванным. Это не только дало бы советам огромные преимущества при ведении переговоров с Германией, но и оказало бы крупнейшее влияние на ход войны и мира в Европе. Перспектива была слишком заманчивой! И тем не менее руководство партии было совершенно право, не становясь на путь вооруженного восстания. Мало взять власть. Надо удержать ее. Когда в октябре большевики сочли, что их час пробил, самое трудное время наступило для них после захвата власти. Понадобилось высшее напряжение сил рабочего класса, чтобы выдержать неисчислимые атаки врагов. В июле этой готовности к беззаветной борьбе еще не было даже у петроградских рабочих8. Имея возможность взять власть, они предлагали ее, однако. Исполнительному комитету. Пролетариат столицы, в подавляющем большинстве своем уже тяготевший к большевикам, еще не оборвал февральской пуповины, связывавшей его с соглашателями. Еще немало было иллюзий в том смысле, будто словом и демонстрацией можно достигнуть всего; будто, попугав меньшевиков и эсеров, можно побудить их вести общую политику с большевиками. Даже передовая часть класса не отдавала себе ясного отчета в том, какими путями можно прийти к власти. Ленин писал вскоре: «Действительной ошибкой нашей партии в дни 3–4 июля, обнаруженной теперь событиями, было только то… что партия считала еще возможным мирное развитие политических преобразований путем перемены политики советами, тогда как на самом деле меньшевики и эсеры настолько уже запутали и связали себя соглашательством с буржуазией, а буржуазия настолько стала контрреволюционна, что ни о каком мирном развитии не могло уже быть и речи».

Если политически неоднороден и недостаточно решителен был пролетариат, то тем более крестьянская армия. Своим поведением в дни 3–4 июля гарнизон создал полную возможность для большевиков взять власть. Но в составе гарнизона были, однако, и нейтральные части, которые уже к вечеру 4 июля решительно колебнулись в сторону патриотических партий. 5 июля нейтральные полки становятся на сторону Исполнительного комитета, а полки, тяготеющие к большевизму, стремятся принять окраску нейтральности. Это гораздо более развязало властям руки, чем запоздалое прибытие фронтовых частей. Если бы большевики сгоряча взяли 4 июля власть, то петроградский гарнизон не только не удержал бы ее сам, но помешал бы рабочим отстоять ее в случае неизбежного удара извне.

Еще менее благоприятно выглядело положение в действующей армии. Борьба за мир и землю, особенно со времени июньского наступления, делала ее крайне восприимчивой к лозунгам большевиков. Но так называемый «стихийный» большевизм солдат вовсе не отождествлялся в их сознании с определенной партией, с ее Центральным Комитетом и вождями. Солдатские письма того времени очень ярко выражают это состояние армии. «Помните, господа министры и все главные руководители, – пишет корявая солдатская рука с фронта, – мы партии плохо понимаем, только недалеко то будущее и прошлое, царь вас ссылал в Сибирь и садил в тюрьмы, а мы вас посадим на штыки». Крайняя степень ожесточения против верхов, которые обманывают, соединяется в этих строках с признанием своего бессилия: «мы партии плохо понимаем». Против войны и офицерства армия бунтовала непрерывно, пользуясь для этого лозунгами из большевистского словаря. Но поднять восстание для того, чтобы передать власть большевистской партии, армия далеко еще не была готова. Надежные части для подавления Петрограда правительство выделило из состава войск, наиболее близких к столице, без активного сопротивления других частей, и перевезло эшелонами – без противодействия железных дорог. Недовольная, мятежная, легко воспламеняющаяся армия оставалась политически бесформенной; в составе ее было слишком мало сплоченных большевистских ядер, способных дать единообразное направление мыслям и действиям рыхлой солдатской массы.

С другой стороны, соглашатели, для противопоставления фронта Петрограду и крестьянскому тылу, не без успеха пользовались тем отравленным оружием, которое реакция в марте тщетно пыталась пустить в ход против советов. Эсеры и меньшевики говорили солдатам на фронте: петроградский гарнизон, под влиянием большевиков, не дает вам смены; рабочие не хотят работать для нужд фронта; если крестьяне послушают большевиков и захватят сейчас землю, то фронтовикам ничего не останется. Солдаты нуждались еще в дополнительном опыте, чтобы понять, для кого правительство охраняет землю: для фронтовиков или для помещиков.

Между Петроградом и действующей армией стояла провинция. Ее отклик на июльские события сам по себе может послужить очень важным критерием a posteriori (лат. – исходя из опыта. – Ред.) для решения вопроса о том, правильно ли поступили большевики в июле, уклонившись от непосредственной борьбы за власть. Уже в Москве революция пульсировала несравненно слабее, чем в Петрограде. На заседании Московского комитета большевиков шли бурные прения: отдельные лица, принадлежавшие к крайнему левому крылу партии, как, например, Бубнов, предлагали занять почту, телеграф, телефонную станцию, редакцию «Русского слова», т. е. стать на путь восстания. Комитет, очень умеренный по своему общему духу, решительно отбивался от этих предложений, считая, что московские массы к таким действиям совсем не готовы. Несмотря на запрещение Совета, решено было все же устроить демонстрацию. К Скобелевской площади потянулись значительные толпы рабочих с теми же лозунгами, что в Петрограде, но далеко не с тем же подъемом. Гарнизон откликнулся совсем не единодушно, примкнули отдельные части, только одна из них в полном вооружении. Солдат-артиллерист Давыдовский, которому предстояло принять серьезное участие в октябрьских боях, свидетельствует в своих воспоминаниях, что Москва оказалась к июльским дням неподготовлена и что у руководителей демонстрации остался от неудачи «какой-то нехороший осадок».

В Иваново-Вознесенск, текстильную столицу, где Совет уже стоял под руководством большевиков, весть о событиях в Петрограде проникла вместе со слухом о том, что Временное правительство пало. На ночном заседании Исполнительного комитета постановлено было, в качестве подготовительной меры, установить контроль над телефоном и телеграфом. 6 июля на фабриках приостановились работы; в демонстрации участвовало до 40 тысяч человек, много вооруженных. Когда выяснилось, что петроградская демонстрация не привела к победе, Иваново-Вознесенский Совет поспешно отступил.

В Риге под влиянием сведений о петроградских событиях произошло в ночь на 6 июля столкновение большевистски настроенных латышских стрелков с «батальоном смерти», причем патриотический батальон оказался вынужден отступить. Рижский Совет принял в ту же ночь резолюцию в пользу власти советов. Двумя днями позже такая же резолюция была вынесена в столице Урала, Екатеринбурге. Тот факт, что лозунг советской власти, выдвигавшийся в первые месяцы только от имени партии, становился отныне программой отдельных местных советов, означал, бесспорно, крупнейший шаг вперед. Но от резолюции за власть советов до восстания под знаменем большевиков оставался еще значительный путь.

В отдельных пунктах страны петроградские события послужили толчком, разрядившим острые конфликты частного характера. В Нижнем Новгороде, где эвакуированные солдаты долго сопротивлялись отправке на фронт, присланные из Москвы юнкера вызвали своими насилиями возмущение двух местных полков. В результате перестрелки, с убитыми и ранеными, юнкера сдались и были разоружены. Власти исчезли. Из Москвы двинулась карательная экспедиция из трех родов войск. Во главе ее стояли: командующий войсками московского округа, импульсивный полковник Верховский, будущий военный министр Керенского, и председатель Московского Совета, старый меньшевик Хинчук, человек маловоинственного нрава, будущий глава кооперации, а затем советский посол в Берлине. Усмирять им, однако, было уже некого, так как избранный восставшими солдатами комитет успел тем временем полностью восстановить порядок.

В те же приблизительно ночные часы и на той же почве отказа отправиться на фронт взбунтовались в Киеве солдаты полка имени гетмана Полуботько, в количестве 5 тысяч человек, захватили склад оружия, заняли крепость, штаб округа, арестовали коменданта и начальника милиции. Паника в городе длилась несколько часов, пока комбинированными усилиями военных властей, комитета общественных организаций и органов украинской Центральной рады арестованные были освобождены, а большая часть восставших разоружена.

В далеком Красноярске большевики, благодаря настроению гарнизона, чувствовали себя настолько прочно, что, несмотря на начавшуюся уже в стране волну реакции, устроили 9 июля демонстрацию, в которой участвовало 8-10 тысяч человек, в большинстве солдаты. Против Красноярска был двинут из Иркутска отряд в 400 человек с артиллерией, под руководством окружного военного комиссара эсера Краковецкого. В течение двух дней неизбежных для режима двоевластия совещаний и переговоров карательный отряд оказался настолько разложен солдатской агитацией, что комиссар поспешил вернуть его в Иркутск. Но Красноярск составлял скорее исключение.

В большинстве губернских и уездных городов положение было несравненно менее благоприятно. В Самаре, например, местная большевистская организация при вести о боях в столице «ждала сигнала, хотя рассчитывать почти было не на кого». Один из местных членов партии рассказывает: «Рабочие начали симпатизировать большевикам, но надеяться, что они бросятся в бой, было невозможно; на солдат приходилось еще меньше рассчитывать; что касается организации большевиков, то силы были совсем слабы – нас была горсточка; в Совете рабочих депутатов большевиков было несколько человек, а в солдатском Совете, кажется, совсем не было, да он и состоял почти исключительно из офицеров». Главная причина слабого и недружного отклика страны состояла в том, что провинция, без боев принявшая Февральскую революцию из рук Петрограда, гораздо медленнее, чем столица, переваривала новые факты и идеи. Нужен был дополнительный срок, чтобы авангард успел политически подтянуть к себе тяжелые резервы.

Состояние сознания народных масс, как решающая инстанция революционной политики, исключало таким образом возможность захвата большевиками власти в июле. В то же время наступление на фронте побуждало партию противодействовать демонстрациям. Крах наступления был совершенно неизбежен. Фактически он уже начался. Но страна об этом еще не знала. Опасность состояла в том, что при неосторожности партии правительство сможет взвалить на большевиков ответственность за последствия собственного безумия. Надо было дать наступлению время исчерпать себя. Большевики не сомневались, что перелом в массах будет очень крутой. Тогда видно будет, что предпринять. Расчет был совершенно правильный. Однако события имеют свою логику, не считающуюся с политическими расчетами, и на этот раз она жестоко обрушилась на головы большевиков.

Неудача наступления на фронте приняла характер катастрофы 6 июля, когда немецкие войска прорвали русский фронт на протяжении 12 верст в ширину и 10 в глубину. В столице прорыв стал известен 7 июля, в самый разгар усмирительных и карательных действий. Много месяцев спустя, когда страсти должны были поутихнуть или, по крайней мере, принять более осмысленный характер, Станкевич, не самый злостный из противников большевизма, все еще писал о «загадочной последовательности событий», в виде прорыва у Тарнополя вслед за июльскими днями в Петрограде. Эти люди не видели или не хотели видеть действительной последовательности событий, которая состояла в том, что начатое из-под палки Антанты безнадежное наступление не могло не привести к военной катастрофе и не могло одновременно не вызвать взрыв возмущения обманутых революцией масс. Но не все ли равно, как обстояло в действительности? Связать петроградское выступление с неудачей на фронте было слишком заманчиво. Патриотическая печать не только не скрывала поражения, наоборот, изо всех сил преувеличивала его, не останавливаясь перед раскрытием военных тайн: назывались дивизии и полки, указывалось их расположение. «Начиная с 8 июля, – признает Милюков, – газеты начали печатать намеренно откровенные телеграммы с фронта, поразившие как громом русскую общественность». В этом и состояла цель: потрясти, испугать, оглушить, чтобы тем легче связать большевиков с немцами.

Провокация несомненно сыграла известную роль в событиях на фронте, как и на улицах Петрограда. После февральского переворота правительство выбросило в действующую армию большое число бывших жандармов и городовых. Никто из них, конечно, воевать не хотел. Русских солдат они боялись больше, чем немцев. Чтобы заставить забыть свое прошлое, они подделывались под самые крайние настроения армии, науськивали солдат на офицеров, громче всех выступали против дисциплины и наступления, а нередко и прямо выдавали себя за большевиков. Поддерживая друг с другом естественную связь сообщников, они создавали своеобразный орден трусости и подлости. Через них проникали в войска и быстро распространялись самые фантастические слухи, в которых ультрареволюционность сочеталась с черносотенством. В критические часы эти субъекты первые подавали сигнал к панике. На разлагающую работу полицейских и жандармов не раз указывала печать. Не менее часты ссылки такого рода в секретных документах самой армии. Но высшее командование отмалчивалось, предпочитая отождествлять черносотенных провокаторов с большевиками. Теперь, после краха наступления, этот прием был легализован, и газета меньшевиков старалась не отставать от самых грязных шовинистических листков. Криками об «анархобольшевиках», немецких агентах и бывших жандармах патриоты не без успеха заглушили на время вопрос об общем состоянии армии и о политике мира. «Наш глубокий прорыв на фронте Ленина, – хвалился открыто князь Львов, – имеет, по моему глубокому убеждению, несравненно большее значение для России, чем прорыв немцев на юго-западном фронте…» Почтенный глава правительства походил на камергера Родзянко в том смысле, что не различал, где нужно помолчать.

Если бы 3–4 июля удалось удержать массы от демонстрации, выступление неизбежно разразилось бы в результате тарнопольского прорыва. Отсрочка всего в несколько дней внесла бы, однако, важные изменения в политическую обстановку. Движение сразу приняло бы более широкий размах, захватив не только провинцию, но в значительной мере и фронт. Правительство было бы политически обнажено, и ему неизмеримо труднее было бы взваливать вину на «изменников» в тылу. Положение большевистской партии оказалось бы во всех отношениях выгоднее. Однако и в этом случае дело не могло бы еще идти о непосредственном завоевании власти. С уверенностью можно утверждать лишь одно: разразись движение на неделю позже, реакции не удалось бы развернуться в июле так победоносно. Именно «загадочная последовательность» сроков демонстрации и прорыва направилась целиком против большевиков. Волна негодования и отчаяния, катившаяся с фронта, столкнулась с волной разбитых надежд, шедшей из Петрограда. Урок, полученный массами в столице, был слишком суров, чтобы можно было думать о немедленном возобновлении борьбы. Между тем острое чувство, вызванное бессмысленным поражением, искало выхода. И патриотам до известной степени удалось направить его против большевиков.

В апреле, в июне и в июле основные действующие фигуры были те же: либералы, соглашатели, большевики. Массы стремились на всех этих этапах оттолкнуть буржуазию от власти. Но разница в политических последствиях вмешательства масс в события была огромной. В результате «апрельских дней» пострадала буржуазия: аннексионистская политика была осуждена, по крайней мере на словах, кадетская партия унижена, у нее отнят был потрфель иностранных дел. В июне движение разрешилось вничью: на большевиков только замахнулись, но удара не нанесли. В июле партия большевиков была обвинена в измене, разгромлена, лишена огня и воды. Если в апреле Милюков вылетел из правительства, то в июле Ленин перешел в подполье.

Что же определило столь резкую перемену на протяжении десяти недель? Совершенно очевидно, что в правящих кругах произошел серьезный сдвиг в сторону либеральной буржуазии. Между тем именно за этот период, апрель – июль, настроение масс резко изменилось в сторону большевиков. Эти два противоположных процесса развивались в тесной зависимости один от другого. Чем больше рабочие и солдаты смыкались вокруг большевиков, тем решительнее соглашателям приходилось поддерживать буржуазию. В апреле вожди Исполнительного комитета в заботе о своем влиянии могли еще сделать шаг навстречу массам и выбросить за борт Милюкова, правда снабженного солидным спасательным поясом. В июле соглашатели вместе с буржуазией и офицерством громили большевиков. Изменение соотношения сил вызвано было, следовательно, и на этот раз поворотом наименее устойчивой из политических сил, мелкобуржуазной демократии, ее резким сдвигом в сторону буржуазной контрреволюции.

Но если так, то правильно ли поступили большевики, примкнув к демонстрации и взяв на себя за нее ответственность? 3 июля Томский комментировал мысль Ленина: «Говорить сейчас о выступлении без желания новой революции нельзя». Как же, в таком случае, партия уже через несколько часов стала во главе вооруженной демонстрации, отнюдь не призывая к новой революции? Доктринер увидит в этом непоследовательность или, еще хуже, политическое легкомыслие. Так смотрел на дело, например, Суханов, в «Записках» которого отведено немало иронических строк колебаниям большевистского руководства. Но массы вмешиваются в события не по доктринерской указке, а тогда, когда это вытекает из их собственного политического развития. Большевистское руководство понимало, что изменить политическую обстановку может только новая революция. Однако рабочие и солдаты еще не понимали этого. Большевистское руководство ясно видело, что тяжелым резервам нужно дать время сделать свои выводы из авантюры наступления. Но передовые слои рвались на улицу именно под действием этой авантюры. Глубочайший радикализм задач сочетался у них при этом с иллюзиями относительно методов. Предупреждения большевиков не действовали. Петроградские рабочие и солдаты могли проверить обстановку только на собственном опыте. Вооруженная демонстрация и стала такой проверкой. Но, помимо воли масс, проверка могла превратиться в генеральное сражение и тем самым в решающее поражение. При такой обстановке партия не смела остаться в стороне. Умыть руки в водице стратегических нравоучений значило бы просто выдать рабочих и солдат их врагам. Партия масс должна была стать на ту почву, на которую стали массы, чтобы, нимало не разделяя их иллюзий, помочь им с наименьшими потерями усвоить необходимые выводы. Троцкий отвечал в печати бесчисленным критикам тех дней: «Мы не считаем нужным оправдываться перед кем бы то ни было в том, что не отошли выжидательно к сторонке, предоставив генералу Половцеву „разговаривать“ с демонстрантами. Во всяком случае, наше вмешательство ни с какой стороны не могло ни увеличить количество жертв, ни превратить хаотическую вооруженную манифестацию в политическое восстание».

Прообраз «июльских дней» мы встречаем во всех старых революциях, с разным, по общему правилу, неблагоприятным, нередко катастрофическим исходом. Такого рода этап заложен во внутренню механику буржуазной революции, поскольку тот класс, который больше всего жертвует собою для ее успеха и больше всего возлагает на нее надежд, меньше всего получает от нее. Закономерность процесса совершенно ясна. Имущий класс, приобщенный к власти переворотом, склонен считать, что этим самым революция исчерпала свою миссию, и больше всего бывает озабочен тем, чтобы доказать свою благонадежность силам реакции. «Революционная» буржуазия вызывает негодование народных масс теми самыми мерами, которыми она сгремится завоевать расположение свергнутых ею классов. Разочарование масс наступает очень скоро, прежде еще, чем авангард их успеет остыть от революционных боев. Народу кажется, что он может новым ударом доделать или поправить то, что выполнил раньше недостаточно решительно. Отсюда порыв к новой революции, без подготовки, без программы, без оглядки на резервы, без размышления о последствиях. С другой стороны, пришедший к власти слой буржуазии как бы только поджидает бурного порыва снизу, чтобы попытаться окончательно расправиться с народом. Такова социальная и психологическая основа той дополнительной полу революции, которая не раз в истории становилась точкой отправления победоносной контрреволюции.

17 июля 1791 года Лафайет расстрелял на Марсовом поле мирную демонстрацию республиканцев, которые пытались обратиться с петицией к Национальному собранию, прикрывавшему вероломство королевской власти, как русские соглашатели через 126 лет прикрывали вероломство либералов. Роялистская буржуазия надеялась при помощи своевременной кровавой бани справиться с партией революции навсегда. Республиканцы, еще не чувствовавшие себя достаточно сильными для победы, уклонились от боя, что было вполне благоразумно. Они даже поспешили отмежеваться от петиционеров, что было во всяком случае недостойно и ошибочно. Режим буржуазного террора заставил якобинцев на несколько месяцев притихнуть. Робеспьер нашел убежище у столяра Дюпле, Демулен скрывался, Дантон провел несколько недель в Англии. Но роялистская провокация все же не удалась: расправа на Марсовом поле не помешала республиканскому движению прийти к победе. Великая французская революция имела, таким образом, свои «июльские дни» и в политическом, и в календарном смысле слова.

Через 57 лет «июльские дни» выпали во Франции на июнь и приняли неизмеримо более грандиозный и трагический характер. Так называемые «июньские дни» 1848 года с непреодолимой силой выросли из февральского переворота. Французская буржуазия провозгласила в часы своей победы «право на труд», как она возвещала, начиная с 1789 года, много великолепных вещей, как она поклялась в 1914 году, что ведет свою последнюю войну. Из пышного права на труд возникли жалкие национальные мастерские, где 100 тысяч рабочих, завоевавших для своих хозяев власть, получали по 23 су в день. Уже через несколько недель щедрая на фразу, но скаредная на монету республиканская буржуазия не находила достаточно оскорбительных слов для «тунеядцев», сидевших на голодном национальном пайке. В избыточности февральских обещаний и сознательности предыюньских провокаций сказываются национальные черты французской буржуазии. Но и без этого парижские рабочие с февральским ружьем в руках не могли бы не реагировать на противоречие между пышной программой и жалкой действительностью, на этот невыносимый контраст, который каждый день бил их по желудку и по совести. С каким спокойным и почти нескрываемым расчетом, на глазах всего правящего общества, Кавеньяк давал восстанию разрастись, чтобы тем решительнее справиться с ним. Не менее двенадцати тысяч рабочих убила республиканская буржуазия, не менее 20 тысяч подвергла аресту, чтобы отучить остальных от веры в возвещенное ею «право на труд». Без плана, без программы, без руководства июньские дни 1848 года похожи на могущественный и неотвратимый рефлекс пролетариата, ущемленного в самых своих элементарных потребностях и оскорбленного в самых своих высоких надеждах. Восставших рабочих не только раздавили, но и оклеветали. Левый демократ Флокон, единомышленник Ледрю-Роллена, предтечи Церетели, заверял Национальное собрание, что восставшие подкуплены монархистами и иностранными правительствами. Соглашателям 1848 года не нужно было даже атмосферы войны, чтобы открыть в карманах мятежников английское и русское золото. Так демократы прокладывали дорогу бонапартизму.

Гигантская вспышка Коммуны так же относилась к сентябрьскому перевороту 1870 года, как июньские дни – к февральской революции 1848 года. Мартовское восстание парижского пролетариата меньше всего было делом стратегического расчета. Оно возникло из трагического сочетания обстоятельств, дополненного одной из тех провокаций, на которые так изобретательна французская буржуазия, когда страх подстегивает ее злую волю. Против планов правящей клики, которая прежде всего стремилась разоружить народ, рабочие хотели оборонять Париж, который они впервые пытались превратить в свой Париж. Национальная гвардия давала им вооруженную организацию, очень близкую к советскому типу, и политическое руководство, в лице своего Центрального Комитета. Вследствие неблагоприятных объективных условий и политических ошибок Париж оказался противопоставлен Франции, не понят, не поддержан, отчасти прямо предан провинцией и попал в руки разъяренных версальцев, имевших за спиною Бисмарка и Мольтке. Развращенные и битые офицеры Наполеона III оказались незаменимыми палачами на службе нежной Марианны, которую пруссаки в тяжелых ботфортах только что освободили из объятий мнимого Бонапарта. В Парижской коммуне рефлективный протест пролетариата против обмана буржуазной революции впервые поднялся до уровня пролетарского переворота, но поднялся, чтобы тут же упасть.

Спартаковская неделя в январе 1919 года в Берлине принадлежит к тому же типу промежуточных полуреволюций, что и июльские дни в Петрограде. Вследствие преобладающего положения пролетариата в составе немецкой нации, особенно в ее хозяйстве, ноябрьский переворот автоматически передал Совету рабочих и солдат государственный суверенитет. Но пролетариат политически был тождествен с социал-демократией, которая снова отождествляла себя с буржуазным режимом. Независимая партия занимала в немецкой революции то место, которое в России принадлежало эсерам и меньшевикам. Чего не хватало, это – большевистской партии.

Каждый день после 9 ноября создавал у немецких рабочих живое ощущение того, что у них что-то уходит из рук, отнимается, уплывает меж пальцев. Стремление удержать завоевания, закрепиться, дать отпор нарастало со дня на день. Эта оборонительная тенденция и лежала в основе январских боев 1919 года. Спартаковская неделя началась не в порядке стратегического расчета партии, а в порядке давления возмущенных низов. Она развернулась вокруг третьестепенного вопроса о сохранении поста полицейпрезидента, хотя по своим тенденциям представляла начало нового переворота. Обе организации, участвовавшие в руководстве, спартаковцы и левые независимые, были застигнуты врасплох, шли дальше, чем хотели, и в то же время не шли до конца. Спартковцы были еще слишком слабы для самостоятельного руководства. Левые независимые останавливались перед такими методами, которые только и могли привести к цели, колебались и играли с восстанием, комбинируя его с дипломатическими переговорами.

Январское поражение по числу жертв далеко не поднимается до гигантских цифр «июльских дней» во Франции. Однако политическое значение поражения не измеряется одной лишь статистикой убитых и расстрелянных. Достаточно того, что молодая коммунистическая партия оказалась физически обезглавленной, а независимая партия обнаружила, что, по самому существу своих методов, не может привести пролетариат к победе. С более широкой точки зрения «июльские дни» разыгрались в Германии в несколько приемов: январская неделя 1919 года, мартовские дни 1921 года, октябрьское отступление 1923 года. Вся последующая история Германии исходит из этих событий. Незавершенная революция переключилась на фашизм.

Сейчас, когда пишутся эти строки – начало мая 1931 года, – бескровная, мирная, славная (список этих прилагательных всегда один и тот же) революция в Испании подготовляет на наших глазах свои «июньские дни», если брать календарь Франции, или «июльские» по календарю России. Мадридское временное правительство, купаясь во фразах, которые нередко кажутся переводом с русского языка, обещает широкие меры против безработицы и земельной тесноты, но не смеет прикоснуться ни к одной из старых социальных язв. Коалиционные социалисты помогают республиканцам саботировать задачи революции. Трудно ли предвидеть лихорадочный рост возмущения рабочих и крестьян? Несоответствие хода массовой революции и политики новых правящих классов – вот источник того непримиримого конфликта, который в развитии своем либо погребет первую, апрельскую революцию, либо приведет ко второй.

Хотя основная масса русских большевиков чувствовала в июле 1917 года, что дальше какой-то черты идти еще нельзя, однако полной однородности настроения не было. Многие рабочие и солдаты склонны были оценивать развертывавшиеся действия как решающую развязку. Метелев в своих воспоминаниях, написанных пять лет спустя, выражается о смысле событий в таких словах: «В этом восстании нашей главной ошибкой было то, что мы предлагали соглашательскому Исполнительному комитету взять власть… Следовало не предлагать, а захватывать власть самим. Второй нашей ошибкой можно считать то, что мы в течение почти двух суток дефилировали по улицам, вместо того чтобы сразу же занять все учреждения, дворцы, банки, вокзалы, телеграф, арестовать все Временное правительство» и пр. По отношению к восстанию это бесспорно. Но превратить июльское движение в восстание значило бы почти наверняка похоронить революцию.

Звавшие на бой анархисты ссылались на то, что «и февральское восстание произошло без руководства партий». Но у февральского восстания были готовые задачи, выработанные борьбой поколений, и над февральским восстанием возвышалось оппозиционное либеральное общество и патриотическая демократия, готовые восприемники власти. Июльское движение, наоборот, должно было проложить себе совсем новое историческое русло. Все буржуазное общество, включая и советскую демократию, было ему непримиримо враждебно. Этого коренного различия между условиями буржуазной и рабочей революции анархисты не видели или не понимали.

Если бы большевистская партия, заупрямившись на доктринерской оценке июльского движения, как «несвоевременного», повернула массам спину, полувосстание неизбежно подпало бы под раздробленное и несогласованное руководство анархистов, авантюристов, случайных выразителей возмущения масс и изошло бы кровью в бесплодных конвульсиях. Но и, наоборот, если бы партия, став во главе пулеметчиков и путиловцев, отказалась от своей оценки обстановки в целом и соскользнула на путь решающих боев, восстание приняло бы несомненно смелый размах, рабочие и солдаты под руководством большевиков завладели бы властью, однако только затем, чтобы подготовить крушение революции. Вопрос власти в национальном масштабе не был бы, в отличие от Февраля, решен победой в Петрограде. Провинция не поспела бы за столицей. Фронт не понял бы и не принял бы переворота. Железные дороги и телеграф служили бы соглашателям против большевиков. Керенский и ставка создали бы власть для фронта и провинции. Петроград был бы блокирован. В его стенах началось бы разложение. Правительство имело бы возможность бросить на Петроград значительные массы солдат. Восстание разрешилось бы при этих условиях трагедией Петроградской коммуны.

На июльском разветвлении исторических путей только вмешательство партии большевиков устранило оба варианта роковой опасности: и в духе июньских дней 1848 года, и в духе Парижской коммуны 1871 года. Благодаря тому, что партия смело стала во главе движения, она получила возможность остановить массы в тот момент, когда демонстрация начала превращаться в вооруженное соизмерение сил. Удар, нанесенный в июле массам и партии, был очень значителен. Но это не был решающий удар. Жертвы исчислялись десятками, а не десятками тысяч. Рабочий класс вышел из испытания не обезглавленным и не обескровленным. Он полностью сохранил свои боевые кадры, и эти кадры многому научились.

В дни февральского переворота обнаружилась вся предшествующая многолетняя работа большевиков и нашли свое место в борьбе воспитанные партией передовые рабочие; но непосредственного руководства со стороны партии еще не было. В апрельских событиях раскрыли свою динамическую силу лозунги партии, но само движение развернулось самопроизвольно. В июне вышло наружу огромное влияние партии, но массы выступали еще в рамках демонстрации, официально назначенной противниками. Только в июле, испытав на себе силу напора масс, большевистская партия выступает на улицу против всех остальных партий и не только своими лозунгами, но и своим организационным руководством определяет основной характер движения. Значение сплоченного авангарда впервые сказывается во всей силе в июльские дни, когда партия – дорогой ценой – ограждает пролетариат от разгрома и обеспечивает будущее революции и свое собственное.

«В качестве технической пробы, – писал Милюков о значении июльских дней для большевиков, – опыт был для них, несомненно, чрезвычайно полезен. Он показал им, с какими элементами надо иметь дело; как надо организовать эти элементы; наконец, какое сопротивление могут оказать правительство, совет и воинские части… Было очевидно, что, когда наступит время для повторения опыта, они произведут его более систематически и сознательно». Эти слова правильно оценивают значение июльского опыта для дальнейшего развития политики большевиков. Но прежде чем использовать июльские уроки, партии пришлось пройти через несколько тягчайших недель, в течение которых близоруким врагам казалось, что сила большевизма окончательно сломлена.

МЕСЯЦ ВЕЛИКОЙ КЛЕВЕТЫ

4 июля, уже в ночные часы, когда две сотни членов обоих Исполкомов, рабоче-солдатского и крестьянского, томились меж двух одинаково бесплодных заседаний, в их среду проник таинственный слух: раскрыты данные о связи Ленина с германским генеральным штабом; завтра газеты опубликуют разоблачительные документы. Мрачные авгуры президиума, пересекая зал по пути за кулисы, где идут непрерывные совещания, неохотно и уклончиво отвечают на вопросы даже близких к ним людей. В Таврическом дворце, уже почти покинутом посторонней публикой, воцаряется оторопь. Ленин на службе немецкого штаба? Недоумение, испуг, злорадство сводят депутатов в возбужденные кучки. \"Разумеется,

– вспоминает Суханов, очень враждебный к большевикам в июльские дни, – никто из людей, действительно связанных с революцией, ни на миг не усомнился во вздорности этих слухов\". Но люди с революционным прошлым составляли среди членов Исполнительного комитета незначительное меньшинство. Мартовские революционеры, случайные элементы, подхваченные первой волной, преобладали даже в руководящих советских органах. Среди провинциалов, волостных писарей, лавочников, старшин попадались депутаты с явно черносотенным душком. Эти сразу распоясались: они это предвидели, так и следовало ожидать!

Испуганные неожиданным и слишком крутым оборотом дела, вожди попытались было выгадать время. Чхеидзе и Церетели предложили по телефону редакциям газет воздержаться от печатания сенсационных разоблачений как «непроверенных». Редакции не посмели нарушить «просьбу», шедшую из Таврического дворца, – все, кроме одной: маленькая желтая газета одного из сыновей Суворина, могущественного издателя «Нового времени», преподнесла на другое утро своим читателям официозно звучащий документ о получении Лениным директив и денег от немецкого правительства. Запрет был прорван, и через день вся пресса была полна этой сенсации. Так открылся самый невероятный эпизод богатого событиями года: вожди революционной партии, жизнь которых в течение десятилетий протекала в борьбе с коронованными и некоронованными владыками, оказались изображенными пред лицом страны и всего мира как наемные агенты Гогенцоллерна. Клевета небывалого масштаба была брошена в гущу народных масс, которые в подавляющем большинстве своем впервые после февральского переворота услышали имена большевистских вождей. Кляуза стала первостепенным политическим фактором. Это делает необходимым более внимательное изучение ее механики.

Сенсационный документ имел своим первоисточником показания некоего Ермоленко. Облик этого героя исчерпывается официальными данными: в период от японской войны до 1913 года – агент контрразведки; в 1913 году – уволен, по неустановленной причине, со службы в чине зауряд-прапорщика; в 1914 году призван в действующую армию; доблестно попал в плен и вел полицейскую слежку за военнопленными. Режим концентрационного лагеря не отвечал, однако, вкусам сыщика, и он, «по настоянию товарищей» – таковы его показания, – поступил на службу к немцам, с патриотическими, разумеется, целями. В его жизни открылась новая глава. 25 апреля прапорщик был «переброшен» немецкими военными властями через русский фронт с целью взрывания мостов, шпионских донесений, борьбы за независимость Украины и агитации в пользу сепаратного мира. Немецкие офицеры, капитаны Шидицкий и Либерс, законтрактовавшие Ермоленко для этих целей, сообщили ему, сверх того, мимоходом, без всякой практической надобности, очевидно только для поддержания его духа, что кроме самого зауряд-прапорщика в том же направлении будет работать в России еще… Ленин. Такова основа всего дела.

Что или кто внушил Ермоленко его показание о Ленине? Не немецкие офицеры, во всяком случае. Простое сопоставление дат и фактов вводит нас в умственную лабораторию прапорщика. 4 апреля Ленин огласил свои знаменитые тезисы, означавшие объявление войны февральскому режиму. 20-21-го состоялась вооруженная демонстрация против затягивания войны. Травля Ленина приняла ураганный характер, 25-го Ермоленко был «переброшен» через фронт и в первой половине мая снюхался с разведкой при ставке. Двусмысленные газетные статьи, доказывавшие, что политика Ленина выгодна кайзеру, наводили на мысль, что Ленин – немецкий агент. На фронте офицеры и комиссары в борьбе с непреодолимым «большевизмом» солдат еще меньше церемонились в выборе выражений, когда речь заходила о Ленине. Ермоленко сразу окунулся в эту струю. Сам ли он придумал притянутую за волосы фразу о Ленине, подсказал ли ему ее какой-либо вдохновитель со стороны, или же ее состряпали, совместно с Ермоленко, чины контрразведки, не имеет большого значения. Спрос на оклеветание большевиков достиг такой напряженности, что предложение не могло не обнаружиться. Начальник штаба ставки генерал Деникин, будущий генералиссимус белых в гражданской войне, сам не очень возвышавшийся по кругозору над агентами царской контрразведки, придал или притворился, что придает показаниям Ермоленко большое значение, и при надлежащем письме препроводил их 16 мая военному министру. Керенский, надо полагать, обменялся мнениями с Церетели или Чхеидзе, которые не могли не сдержать его благородную пылкость: этим и объясняется, очевидно, почему дело не получило дальнейшего движения. Керенский писал позже, что, хотя Ермоленко и указал на связь Ленина с немецким штабом, но «не с достаточной достоверностью». Доклад Ермоленко – Деникина в течение полутора месяцев оставался под спудом. Контрразведка отпустила Ермоленко за ненадобностью, и прапорщик укатил на Дальний Восток пропивать полученные из двух источников деньги.

События июльских дней, во весь рост показавшие грозную опасность большевизма, заставили, однако, вспомнить о разоблачениях Ермоленко. Он спешно был вызван из Благовещенска, но вследствие недостатка воображения не мог, несмотря на все понукания, ни слова прибавить к первоначальным показаниям. К этому времени юстиция и контрразведка работали, однако, уже полным ходом. О возможных преступных связях большевиков допрашивались политики, генералы, жандармы, купцы, множество лиц разных профессий. Солидные царские охранники держали себя в этом расследовании значительно осторожнее, чем свежие, с иголочки представители демократической юстиции. «Такими сведениями, – писал бывший начальник петроградской охраны, маститый генерал Глобачев, – чтобы Ленин работал в России во вред ей и на германские деньги, охранное отделение, по крайней мере за время моего служения, не располагало». Другой охранник, Якубов, начальник контрразведывательного отделения Петроградского военного округа, показывал: «Мне ничего не известно о связи Ленина и его единомышленников с германским генеральным штабом, а равно я ничего не знаю о тех средствах, на которые работал Ленин». Из органов царского сыска, наблюдавших за большевизмом с самого его возникновения, ничего полезного выжать не удалось.

Однако когда люди, особенно вооруженные властью, долго ищут, они в конце концов что-нибудь находят. Некий 3. Бурштейн, по официальному званию купец, раскрыл Временному правительству глаза на «немецкую шпионскую организацию в Стокгольме, возглавляемую Парвусом», известным немецким социал-демократом русского происхождения. По показаниям Бурштейна, Ленин находился с этой организацией в связи через польских революционеров, Ганецкого и Козловского. Керенский впоследствии писал: «Чрезвычайно серьезные, но, к сожалению, не судебного, а агентурного характера данные должны были получить совершенно бесспорное подтверждение с приездом в Россию Ганецкого, подлежащего аресту на границе, и превратиться в достоверный судебный материал против большевистского штаба». Керенский знал заранее, что во что должно было превратиться. Показания купца Бурштейна касались торговых операций Ганецкого и Козловского между Петроградом и Стокгольмом. Эта коммерция военного времени, прибегавшая, по-видимому, к условной переписке, не имела никакого отношения к политике. Большевистская партия не имела никакого отношения к этой коммерции. Ленин и Троцкий печатно обличали Парвуса, сочетавшего хорошую коммерцию с плохой политикой, и призывали русских революционеров рвать с ним всякие отношения. У кого, однако, была возможность разбираться во всем этом водовороте событий? Шпионская организация в Стокгольме – это прозвучало ясно. И свет, неудачно возжженный рукою прапорщика Ермоленко, возгорелся с другого конца. Правда, и тут пришлось натолкнуться на затруднения. Начальник контрразведывательного отделения генерального штаба князь Туркестанов на запрос следователя по особо важным делам Александрова ответил, что «3. Бурштейн является лицом, не заслуживающим никакого доверия. Бурштейн представляет собою тип темного дельца, не брезгающего никакими занятиями». Но могла ли плохая репутация Бурштейна помешать попытке испортить репутацию Ленина? Нет, Керенский не поколебался признать показания Бурштейна «чрезвычайно серьезными». Расследование направилось отныне по стокгольмскому следу. Разоблачения прапорщика, служившего двум штабам, и темного дельца, «не заслуживающего никакого доверия», легли в основу самого фантастического из обвинений против революционной партии, которую 160-миллионный народ готовился поднять к власти.

Каким, однако, образом, материалы предварительного расследования попали в печать, притом как раз в такой момент, когда сорвавшееся наступление Керенского на фронте начинало превращаться в катастрофу, а июльская демонстрация в Петрограде обнаружила неудержимый рост большевиков? Один из инициаторов предприятия, прокурор Бессарабов, откровенно рассказал позже в печати, что, когда выяснилось полное отсутствие у Временного правительства в Петрограде надежной вооруженной силы, в штабе округа решено было попытаться создать в полках психологический перелом при помощи сильнодействующего средства. «Представителям Преображенского полка, ближайшего к штабу, была сообщена сущность документов; присутствующие убедились, какое потрясающее впечатление произвело это сообщение. С этого момента стало ясно, каким могучим орудием располагает правительство». После столь удачной экспериментальной проверки заговорщики из юстиции, штаба и контрразведки поспешили поставить о своем открытии в известность министра юстиции. Переверзев ответил, что официального сообщения сделано быть не может, но что со стороны наличных членов Временного правительства «не будет чиниться препятствий частной инициативе». Имена штабных или судебных чиновников были не без основания признаны не отвечающими интересам дела: чтобы пустить в оборот сенсационную клевету, нужен был «политический деятель». В порядке частной инициативы заговорщики разыскали без труда то именно лицо, в котором нуждались. Бывший революционер, депутат 2-й Думы, крикливый оратор и страстный кляузник, Алексинский, стоял одно время на крайнем левом фланге большевиков. Ленин был в его глазах неисправимым оппортунистом. В годы реакции Алексинский создал особую ультралевую группировку, во главе которой продержался в эмиграции до войны, чтобы с началом ее занять ультрапатриотическую позицию и немедленно же сделать своей специальностью уличение всех и каждого в службе кайзеру. На этой почве он развернул в Париже широкую сыскную деятельность, в союзе с русскими и французскими патриотами того же типа. Парижское общество иностранных журналистов, т. е. корреспондентов союзных и нейтральных стран, очень патриотическое и отнюдь не ригористическое, оказалось вынуждено особым постановлением объявить Алексинского «бесчестным клеветником» и удалить его из своей среды. Прибыв с этой аттестацией в Петроград после февральского переворота, Алексинский попытался было, в качестве бывшего левого, проникнуть в Исполнительный комитет. Несмотря на всю свою снисходительность, меньшевики и эсеры постановлением 11 апреля закрыли перед ним дверь, предложив ему попытаться восстановить свою честь. Это было легко сказать! Решив, что порочить других ему гораздо доступнее, чем реабилитировать себя, Алексинский вошел в связь с контрразведкой и обеспечил своим инстинктам кляузника государственный размах. Уже во второй половине июля он стал захватывать в кольца своей клеветы также и меньшевиков. Вождь последних Дан, выйдя из выжидательного состояния, напечатал в официальных советских «Известиях» (22 июля) протестующее письмо: «Пора положить конец подвигам человека, официально объявленного бесчестным клеветником». Не ясно ли, что Фемида, вдохновленная Ермоленко и Бурштейном, не могла найти лучшего посредника между собою и общественным мнением, чем Алексинский? Его подпись и украсила разоблачительный документ.

За кулисами министры-социалисты протестовали против передачи документов печати, как, впрочем, и два буржуазных министра: Некрасов и Терещенко. В самый день опубликования, 5 июля, Переверзев, от которого правительство и раньше уже не прочь было отделаться, оказался вынужден подать в отставку. Меньшевики намекали, что это их победа. Керенский впоследствии утверждал, что министр был удален за чрезмерную поспешность разоблачений, помешавшую ходу следствия. Своим уходом, если не своим пребыванием у власти, Переверзев, во всяком случае, удовлетворил всех.

В тот же день на заседание Бюро Исполнительного комитета явился Зиновьев и от имени Центрального Комитета большевиков потребовал немедленно принять меры к реабилитации Ленина и к предотвращению возможных последствий клеветы. Бюро не могло отказать в создании следственной комиссии. Суханов пишет: «Сама комиссия понимала, что расследовать тут надо не вопрос о продаже России Лениным, а разве только источник клеветы». Но комиссия натолкнулась на ревнивое соперничество органов юстиции и контрразведки, которые имели все основания не желать стороннего вмешательства в свое ремесло. Правда, советские органы до этого времени без труда справлялись с правительственными, когда видели в этом нужду. Но июльские дни произвели серьезную передвижку власти вправо; к тому же советская комиссия нисколько не торопилась разрешить задачу, явно противоречившую политическим интересам ее доверителей. Более серьезные из соглашательских вождей, собственно, одни меньшевики, заботились о том, чтобы обеспечить свою формальную непричастность к клевете, но не более того. Во всех случаях, где нельзя было уклониться от прямого ответа, они в нескольких словах отгораживались от обвинения; но они не ударили пальцем о палец, чтобы отвратить отравленный кинжал, занесенный над головой большевиков. Популярный образец такой политики дал некогда римский проконсул Пилат. Да и могли ли они действовать иначе, не изменяя себе? Только навет на Ленина отшатнул в июльские дни часть гарнизона от большевиков. Если бы соглашатели повели борьбу против клеветы, батальон Измайловского полка прекратил бы, надо думать, исполнение марсельезы в честь Исполнительного комитета и повернул бы назад в казармы, если не ко дворцу Кшесинской.

В соответствии с общей линией меньшевиков, министр внутренних дел Церетели, взявший на себя ответственность за последовавшие вскоре аресты большевиков, счел необходимым, правда под напором большевистской фракции, заявить в заседании Исполнительного комитета, что он лично не подозревает большевистских вождей в шпионстве, но обвиняет их в заговоре и вооруженном восстании. 13 июля Либер, внося резолюцию, ставившую, по существу, большевистскую партию вне закона, счел нужным оговориться: «Я сам считаю, что обвинение, направленное против Ленина и Зиновьева, ни на чем не основано». Такие заявления встречались всеми молча и угрюмо: большевикам они казались недостойно уклончивыми, патриотам – излишними, ибо невыгодными.

Выступая 17-го на объединенном заседании обоих исполнительных комитетов, Троцкий говорил: «Создается невыносимая атмосфера, в которой вы так же задохнетесь, как и мы. Бросают грязные обвинения Ленину и Зиновьеву. (Голос: „Это правда“. Шум. Троцкий продолжает.) В зале есть, оказывается, люди, которые сочувствуют этим обвинениям. Здесь есть люди, которые только примазались к революции. (Шум, председательский звонок долго восстанавливает спокойствие.)… Ленин боролся за революцию 30 лет. Я борюсь против угнетения народных масс 20 лет. И мы не можем не питать ненависти к германскому милитаризму… Подозрение против нас в этой области может высказать только тот, кто не знает, что такое революционер. Я был осужден германским судом к 8 месяцам тюрьмы за борьбу с германским милитаризмом… и это все знают. Не позволяйте никому в этом зале говорить, что мы – наемники Германии, потому что это не голос убежденных революционеров, а голос подлости (аплодисменты)». Так представлен этот эпизод в антибольшевистских изданиях того времени – большевистские были уже закрыты. Необходимо, однако, пояснить, что аплодисменты исходили лишь из небольшого левого сектора; часть депутатов ненавистнически рычала, большинство отмалчивалось. Никто, однако, даже из числа прямых агентов Керенского, не поднялся на трибуну, чтобы поддержать официальную версию обвинения или хотя бы косвенно прикрыть ее.

В Москве, где борьба между большевиками и соглашателями вообще имела смягченный характер, чтобы принять тем более жестокие формы в октябре, соединенное заседание обоих советов, рабочего и солдатского, постановило 10 июля «выпустить и расклеить воззвание, в котором указать, что обвинение фракции большевиков в шпионстве является клеветой и происками контрреволюции». Петроградский Совет, более непосредственно зависимый от правительственных комбинаций, не предпринимал никаких шагов, выжидая заключения следственной комисии, которая, однако, так и не приступала к работе.

5 июля Ленин в беседе с Троцким ставил вопрос: «Не перестреляют ли они нас?» Только таким намерением и можно было вообще объяснить официозный штемпель на чудовищной клевете. Ленин считал врагов способными довести затеянное ими дело до конца и подходил к выводу: не даваться им в руки. 6-го вечером прибыл с фронта Керенский, весь начиненный генеральскими внушениями, и потребовал решительных мер против большевиков. Около 2 часов ночи правительство постановило привлечь к ответственности всех руководителей «вооруженного восстания» и расформировать полки, участвовавшие в мятеже. Воинский отряд, посланный на квартиру Ленина для обыска и ареста, должен был ограничиться обыском, так как хозяина уже не оказалось дома. Ленин оставался еще в Петрограде, но скрывался на рабочей квартире и требовал, чтобы советская следственная комиссия выслушала его и Зиновьева в условиях, исключающих западню со стороны контрреволюции. В заявлении, посланном в комиссию, Ленин и Зиновьев писали:

«Утром (в пятницу 7 июля) Каменеву было сообщено из Думы, что комиссия приедет на условленную квартиру сегодня в 12 ч. дня. Мы пишем эти строки в 6 1/2 ч. вечера 7 июля и констатируем, что до сих пор комиссия не явилась и ничего не дала о себе знать… Ответственность за замедление допроса падает на на нас». Уклонение советской комиссии от обещанного расследования окончательно убедило Ленина в том, что соглашатели умывают руки, предоставляя расправу белогвардейцам. Офицеры и юнкера, успевшие тем временем разгромить партийную типографию, избивали и арестовывали на улице всякого, кто протестовал против обвинения большевиков в шпионстве. Тогда Ленин окончательно решил скрыться, не от следствия, а от возможной расправы.

15-го Ленин и Зиновьев объясняли в кронштадтской большевистской газете, которую власти не посмели закрыть, почему они не считают возможным отдать себя в руки властей: «Из письма бывшего министра юстиции Переверзева, напечатанного в воскресенье в газете „Новое время“, стало совершенно ясно, что „дело“ о шпионстве Ленина и других подстроено совершенно обдуманно партией контрреволюции. Переверзев вполне открыто признает, что он пустил в ход непроверенные обвинения, дабы поднять ярость (дословное выражение) солдат против нашей партии. Это признает вчерашний министр юстиции!.. Никаких гарантий правосудия в России в данный момент нет. Отдать себя в руки властей – значило бы отдать себя в руки Милюковых, Алексинских, Переверзевых, в руки разъяренных контрреволюционеров, для которых все обвинения против нас являются простым эпизодом в гражданской войне». Чтобы раскрыть ныне смысл слов об «эпизоде» в гражданской войне, достаточно вспомнить судьбу Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Ленин умел заглядывать вперед.

В то время как агитаторы враждебного лагеря рассказывали на все лады, что Ленин не то на миноносце, не то на подводной лодке бежал в Германию, большинство Исполнительного комитета поторопилось осудить Ленина за уклонение от следствия. Обходя вопрос о политической сущности обвинения и о той погромной обстановке, в которой и ради которой оно было предъявлено, соглашатели выступали защитниками чистого правосудия. Это была наименее невыгодная позиция из всех, какие оставались в их распоряжении. Резолюция Исполкома от 13 июля не только признавала поведение Ленина и Зиновьева «совершенно недопустимым», но и требовала от большевистской фракции «немедленного, категорического и ясного осуждения» своих вождей. Фракция единодушно отклонила требование Исполнительного комитета. Однако в среде большевиков, по крайней мере на верхах, были колебания по поводу уклонения Ленина от следствия. В среде же соглашателей, даже самых левых, исчезновение Ленина вызвало сплошное негодование, не всегда лицемерное, как видно на примере Суханова. Клеветнический характер материалов контрразведки не вызывал у него, как мы знаем, ни малейшего сомнения с самого начала. «Вздорное обвинение, – писал он, – рассеялось, как дым. Никто ничем не подтвердил его, и ему перестали верить». Но для Суханова оставалось загадкой, как мог Ленин решиться уклониться от следствия? «Это было нечто совсем особенное, беспримерное, непонятное. Любой смертный потребовал бы суда и следствия над собой в самых неблагоприятных условиях». Да, любой смертный. Но любой смертный не мог бы стать предметом бешеной ненависти правящих классов. Ленин не был любым смертным и ни на минуту не забывал о лежащей на нем ответственности. Он умел сделать из обстановки все выводы и умел игнорировать колебания «общественного мнения» во имя задач, которым была подчинена его жизнь. Донкихотство, как и позированье были ему одинаково чужды.

Вместе с Зиновьевым Ленин провел несколько недель в окрестностях Петрограда, близ Сестрорецка, в лесу; ночевать и укрываться от дождя им приходилось в стоге сена. Под видом кочегара Ленин переехал на паровозе через финляндскую границу и скрывался на квартире гельсингфорсского полицмейстера, бывшего петроградского рабочего; затем переселился ближе к русской границе, в Выборг. С конца сентября он тайно жил в Петрограде, чтобы в день восстания, после почти четырехмесячного отсутствия, появиться на открытой арене.

Июль стал месяцем разнузданной, бесстыдной и победоносной клеветы; в августе она уж начала выдыхаться. Ровно через месяц после того, как навет был пущен в оборот, верный себе Церетели счел нужным повторить в заседании Исполнительного комитета: «Я на другой же день после арестов давал гласный отчет на запрос большевиков, и я сказал: лидеров большевиков, обвиняемых в подстрекательстве к восстанию 3–5 июля, я не подозреваю в связи с германским штабом». Меньше этого сказать нельзя было. Сказать больше – было невыгодно. Печать соглашательских партий не шла дальше слов Церетели. Но так как она в то же время ожесточенно обличала большевиков, как пособников германского милитаризма, то голос соглашательских газет политически сливался с воем всей остальной печати, которая говорила о большевиках не как о «пособниках» Людендорфа, а как о его наемниках. Самые высокие ноты в этом хоре принадлежали кадетам. «Русские ведомости», газета либеральных московских профессоров, сообщала, будто при обыске в редакции «Правды» было найдено немецкое письмо, в котором барон из Гапаранды «приветствует действия большевиков» и предвидит, «какую радость это произведет в Берлине». Немецкий барон с финляндской границы хорошо знал, какие письма нужны русским патриотам. Такими сообщениями полна была пресса образованного общества, защищавшегося от большевисткого варварства.

Верили ли профессора и адвокаты своим собственным словам? Допустить это, по крайней мере в отношении столичных вождей, значило бы чрезмерно низко оценивать их политический рассудок. Если не принципиальные и не психологические, то уж одни деловые соображения должны были обнаружить пред ними вздорность обвинения – и прежде всего соображения финансовые. Германское правительство могло, очевидно, помогать большевикам не идеями, а деньгами. Но именно денег у большевиков и не было. Заграничный центр партии во время войны боролся с жестокой нуждой, сотня франков представлялась большой суммой, центральный орган выходил раз в месяц, в два, и Ленин тщательно подсчитывал строки, чтобы не выйти из бюджета. Расходы петроградской организации за годы войны измерялись немногими тысячами рублей, которые шли, главным образом, на печатание нелегальных листков: за два с половиной года их вышло в Петрограде всего лишь 300 тысяч экземпляров. После переворота приток членов и средств, разумеется, чрезвычайно возрос. Рабочие с большой готовностью делали отчисления в пользу Совета и советских партий. «Пожертвования, всякие взносы, сборы и отчисления в пользу Совета, – докладывал на первом съезде советов адвокат Брамсон, трудовик, – стали поступать на следующий же день после того, как вспыхнула наша революция… Можно было наблюдать чрезвычайно трогательную картину беспрерывного паломничества к нам в Таврический дворец с раннего утра до позднего вечера с этими взносами». Чем дальше, тем с большей готовностью рабочие делали отчисления в пользу большевиков. Несмотря, однако, на быстрый рост партии и денежных поступлений, «Правда» была по размерам самой маленькой из всех партийных газет. Вскоре по прибытии в Россию Ленин писал Радеку в Стокгольм: «Пишите статьи для „Правды“ о внешней политике – архикороткие и в духе „Правды“ (мало, мало места, бьемся над увеличением)». Несмотря на проводившийся Лениным спартанский режим экономии, партия не выходила из нужды. Ассигнование двух-трех тысяч военных рублей в пользу местной организации являлось каждый раз серьезной проблемой для Центрального Комитета. Для посылки газет на фронт приходилось делать новые и новые сборы среди рабочих. И все же большевистские газеты доходили в окопы в неизмеримо меньшем количестве, чем газеты соглашателей и либералов. Жалобы на это шли непрерывно. «Живем только слухом вашей газеты», – писали солдаты. В апреле городская конференция партии призвала рабочих Петрограда собрать в три дня недостававшие 75 тысяч рублей на покупку типографии. Эта сумма была покрыта с избытком, и партия приобрела, наконец, собственную типографию, ту самую, которую юнкера разгромили в июле дотла. Влияние большевистских лозунгов росло, как степной пожар. Но материальные средства пропаганды оставались очень скудны. Личная жизнь большевиков давала еще меньше зацепок для клеветы. Что же оставалось? Ничего, в конце концов, кроме проезда Ленина через Германию. Но как раз этот факт, чаще всего выставлявшийся перед неискушенными аудиториями как доказательство дружбы Ленина с немецким правительством, на деле доказывал обратное: агент проехал бы через неприятельскую страну скрыто и в полной безопасности; решиться открыто попрать законы патриотизма во время войны мог только уверенный в себе до конца революционер.

Министерство юстиции не остановилось, однако, перед выполнением неблагодарного задания: не напрасно оно получило в наследство от прошлого кадры, воспитанные в последний период самодержавия, когда убийства либеральных депутатов черносотенцами, известными по именам всей стране, систематически оставались нераскрытыми; зато киевский приказчик-еврей обвинялся в употреблении крови христианского мальчика. За подписью следователя по особо важным делам Александрова и прокурора судебной палаты Карийского опубликовано было 21 июля постановление о привлечении к суду, по обвинению в государственной измене, Ленина, Зиновьева, Коллонтай и ряда других лиц, в том числе немецкого социал-демократа Гельфанда-Парвуса. Те же статьи уголовного уложения, 51, 100 и 108, были распространены затем на Троцкого и Луначарского, арестованных воинскими отрядами 23 июля. Согласно тексту постановления, лидеры большевиков, «являясь русскими гражданами, по предварительному между собою и другими лицами уговору, в целях способствования находящимся с Россией государствам во враждебных против нее действиях, вошли с агентами названных государств в соглашение содействовать дезорганизации русской армии и тыла для ослабления боевой способности армии. Для чего на полученные от этих государств денежные средства организовали пропаганду среди населения и войск с призывом к немедленному отказу от военных против неприятеля действий, а также в тех же целях в период 3–5 июля 1917 года организовали в Петрограде вооруженное восстание». Хотя каждый грамотный человек, по крайней мере в столице, знал – в те дни, в каких условиях Троцкий проехал из Нью-Йорка через Христианию и Стокгольм в Петроград, судебный следователь вменил и ему в вину проезд через Германию. Юстиция хотела, по-видимому, не оставить никакого сомнения насчет солидности тех материалов, какие предоставила в ее распоряжение контрразведка. Это учреждение нигде не является рассадником морали. В России же контрразведка представляла клоаку распутинского режима. Отбросы офицерства, полиции, жандармерии, выгнанные агенты охраны образовали кадры этого бездарного, подлого и всемогущего учреждения. Полковники, капитаны и прапорщики, непригодные для боевых подвигов, включили в свое ведение все отрасли общественной и государственной жизни, учредив во всей стране систему контрразведочного феодализма. «Положение сделалось прямо катастрофическим, – жалуется бывший директор полиции Курлов, – когда в деле гражданского управления стала принимать участие прославившаяся контрразведка». За самим Курловым числилось немало темных дел, в том числе косвенное соучастие в убийстве премьера Столыпина; тем не менее деятельность контрразведки заставляла содрогаться даже и его испытанное воображение. В то время как «борьба с вражеским шпионажем… выполнялась очень слабо», пишет он, сплошь и рядом возникали заведомо дутые дела, обрушивавшиеся на совершенно невиновных лиц, в голых целях шантажа. На одно из таких дел наткнулся Курлов. «К моему ужасу, – говорит он, – (я) услышал псевдоним известного мне по прежней службе в департаменте полиции выгнанного за шантаж секретного агента». Один из провинциальных начальников контрразведки, некий Устинов, до войны нотариус, рисует в своих воспоминаниях нравы контрразведки теми же примерно чертами, что и Курлов: «Агентура в поисках дела сама создавала материал». Тем поучительнее проверить уровень учреждения на самом обличителе. «Россия погибла, – пишет Устинов о Февральской революции, – став жертвою революции, созданной германскими агентами на германское золото». Отношение патриотического нотариуса к большевикам не требует пояснений. «Донесения контрразведки о прежней деятельности Ленина, о связи его с германским штабом, о получении им германского золота были так убедительны, чтобы сейчас же его повесить». Керенский этого не сделал, как оказывается, только потому, что сам был предатель. «В особенности изумляло и даже просто возмущало главенство плохонького адвоката из жидков Сашки Керенского». Устинов свидетельствует, что Керенский «хорошо известен как провокатор, который предавал своих товарищей». Французский генерал Ансельм, как выясняется в дальнейшем, покинул в марте 1919 года Одессу не под напором большевиков, а потому, что получил крупную взятку. От большевиков? Нет, «большевики ни при чем. Тут работают масоны». Таков этот мир.

Вскоре после февральского переворота учреждение, состоявшее из пройдох, фальсификаторов и шантажистов, было поручено наблюдению прибывшего из эмиграции патриотического эсера Миронова, которого товарищ министра Демьянов, «народный социалист», характеризует такими словами: «Внешнее впечатление Миронов производил хорошее… Но я не буду удивлен, если узнаю, что это был не вполне нормальный человек». Этому можно поверить: нормальный человек вряд ли согласился бы возглавить учреждение, которое нужно было попросту разогнать, облив стены сулемой. В силу административной неразберихи, вызванной переворотом, контрразведка оказалась подчинена министру юстиции Переверзеву, человеку непостижимого легкомыслия и полной неразборчивости в средствах. Тот же Демьянов говорит в своих воспоминаниях, что его министр «престижем в Совете не пользовался почти никаким». Под прикрытием Миронова и Переверзева перепуганные революцией разведчики скоро пришли в себя и приспособили свою старую деятельность к новой политической обстановке. В июне даже левое крыло правительственной печати начало публиковать сведения о вымогательстве денег и других преступлениях, совершаемых высшими чинами контрразведки, включая и двух руководителей учреждения, Щукина и Броя, ближайших помощников злосчастного Миронова. За неделю до июльского кризиса Исполнительный комитет под давлением большевиков обратился к правительству с требованием произвести немедленную ревизию контрразведки, с участием советских представителей. У разведчиков были, таким образом, свои ведомственные, вернее шкурные основания, как можно скорее и крепче ударить по большевикам. Князь Львов подписал, кстати, закон, дающий контрразведке право держать арестованного под замком в течение трех месяцев.

Характер обвинения и самих обвинителей неизбежно порождает вопрос: как могли вообще нормального склада люди верить или хотя бы прикидываться верящими заведомой и насквозь нелепой лжи? Успех контрразведки был бы, действительно, немыслим вне общей атмосферы, созданной войной, поражениями, разрухой, революцией и ожесточенностью социальной борьбы. Ничто не удавалось с осени 1914 года господствующим классам России, почва осыпалась под ногами, все валилось из рук, бедствия обрушивались отовсюду – можно ли было не искать виноватого? Бывший прокурор судебной палаты Завадский вспоминает, что «вполне здоровые люди в тревожные годы войны склонны были подозревать измену там, где ее, по-видимому, а то и несомненно не было. Большинство дел этого рода, производившихся в бытность мою прокурором, оказывались дутыми». Инициатором таких дел, наряду со злостным агентом, выступал потерявший голову обыватель. Но уже очень скоро психоз войны сочетался с предреволюционной политической лихорадкой и стал давать тем более причудливые плоды. Либералы заодно с неудачливыми генералами везде и во всем искали немецкую руку. Камарилья считалась германофильской. Клику Распутина в целом либералы считали или, по крайней мере, объявляли действующей по инструкциям Потсдама. Царицу широко и открыто обвиняли в шпионстве: ей приписывали, даже в придворных кругах, ответственность за потопление немцами судна, на котором генерал Китченер ехал в Россию. Правые, разумеется, не оставались в долгу. Завадский рассказывает, как товарищ министра внутренних дел Белецкий пытался в начале 1916 года создать дело против национал-либерального промышленника Гучкова, обвиняя его в «действиях, граничащих по военному времени с государственной изменой…». Разоблачая подвиги Белецкого, Курлов, тоже бывший товарищ министра внутренних дел, в свою очередь спрашивает Милюкова: «За какую честную по отношению к родине работу были получены им двести тысяч рублей „финляндских“ денег, переведенных по почте ему на имя швейцара его дома?» Кавычки над «финляндскими» деньгами должны показать, что дело шло о немецких деньгах. А между тем Милюков имел вполне заслуженную репутацию германофоба! В правительственных кругах считали вообще доказанным, что все оппозиционные партии действуют на немецкие деньги. В августе 1915 года, когда ждали волнений в связи с намеченным роспуском Думы, морской министр Григорович, считавшийся почти либералом, говорил на заседании правительства: «Немцы ведут усиленную пропаганду и заваливают деньгами противоправительственные организации». Октябристы и кадеты, негодуя на такого рода инсинуации, не задумывались, однако, отводить их влево от себя. По поводу полупатриотической речи меньшевика Чхеидзе в начале войны председатель Думы Родзянко писал: «Последствия доказали в дальнейшем близость Чхеидзе к германским кругам». Тщетно было бы ждать хоть тени доказательства!

В своей «Истории второй русской революции» Милюков говорит: «Роль „темных источников“ в перевороте 27 февраля совершенно неясна, но, судя по всему последующему, отрицать ее трудно». Решительнее выражается бывший марксист, ныне реакционный славянофил из немцев, Петр фон Струве: «Когда русская революция, подстроенная и задуманная Германией, удалась, Россия, по существу, вышла из войны». У Струве, как и у Милюкова, речь идет не об Октябрьской, а о Февральской революции. По поводу знаменитого «приказа № I», великой хартии солдатских вольностей, выработанной делегатами петроградского гарнизона, Родзянко писал: «Я ни одной минуты не сомневаюсь в немецком происхождении приказа № I». Начальник одной из дивизий, генерал Барковский, рассказывал Родзянко, что приказ № 1 «в огромном количестве был доставлен в расположение его войск из германских окопов». Став военным министром, Гучков, которого при царе пытались обвинить в государственной измене, поспешил передвинуть это обвинение влево. Апрельский приказ Гучкова по армии гласил: «Люди, ненавидящие Россию и, несомненно, состоящие на службе наших врагов, проникли в действующую армию с настойчивостью, характеризующей наших противников, и, по-видимому, выполняя их требования, проповедуют необходимость окончания войны как можно скорее». По поводу апрельской манифестации, направленной против империалистической политики, Милюков пишет: «Задача устранения обоих министров (Милюкова и Гучкова) прямо была поставлена в Германии»; рабочие за участие в демонстрации получали от большевиков по 15 рублей в день. Золотым немецким ключом либеральный историк открывал все загадки, о которые он расшибался как политик.

Патриотические социалисты, травившие большевиков, как невольных союзников, если не агентов правящей Германии, сами оказывались под подобными же обвинениями справа. Мы слышали отзыв Родзянко о Чхеидзе. Не нашел у него пощады и сам Керенский: «Это он, несомненно, из тайного сочувствия к большевикам, но, может быть, и в силу иных соображений, побудил Временное правительство» на допущение большевиков в Россию. «Иные соображения» не могут означать ничего другого, кроме пристрастия к немецкому золоту. В курьезных мемуарах, переведенных на иностранные языки, жандармский генерал Спиридович, отмечая обилие евреев в правящих эсеровских кругах, присовокупляет: «Среди них сверкали и русские имена, вроде будущего селянского министра и немецкого шпиона Виктора Чернова». Вождь партии эсеров находился на подозрении далеко не только у жандарма. После июльского погрома большевиков кадеты, не теряя времени, подняли травлю против министра земледелия Чернова, как подозрительного по связи с Берлином, и злополучному патриоту пришлось выйти временно в отставку, чтобы очистить себя от обвинений. Выступая осенью 1917 года по поводу наказа, преподанного патриотическим Исполкомом меньшевику Скобелеву для участия в международной социалистической конференции, Милюков с трибуны предпарламента доказывал, путем скрупулезного синтаксического анализа текста, явно «немецкое происхождение» документа. Стиль наказа, как, впрочем, и всей соглашательской литературы, был действительно плох. Запоздалая демократия, без мыслей, без воли, со страхом озиравшаяся по сторонам, громоздила в своих писаниях оговорку на оговорку и превращала их в плохой перевод с чужого языка, как и сама она была лишь тенью чужого прошлого. Людендорф в этом, однако, совсем не виноват.

Проезд Ленина через Германию открыл перед шовинистической демагогией неисчерпаемые возможности. Но как бы для того, чтобы ярче показать служебную роль патриотизма в своей политике, буржуазная печать, с фальшивой благожелательностью встретившая Ленина на первых порах, подняла необузданную травлю против его «германофильства» лишь после того, как уяснила себе его социальную программу. «Земли, хлеба и мира»? Эти лозунги он мог вывезти только из Германии. В это время еще не было и речи о разоблачениях Ермоленко.

После того как Троцкий и несколько других эмигрантов, возвращавшихся из Америки, были арестованы военным контролем короля Георга на параллели Галифакса, британское посольство в Петрограде дало печати официальное сообщение на неподражаемом англо-русском языке: «Те русские граждане на пароходе „Христианиафиорд“ были задержаны в Галифаксе потому, что сообщено английскому правительству, что они имели связь с планом, субсидированным германским правительством, – низвергнуть русское Временное правительство…» Сообщение сэра Бьюкенена было датировано 14 апреля: в это время не только Бурштейн, но и Ермоленко не появлялся еще на горизонте. Милюков, в качестве министра иностранных дел, оказался, однако, вынужден просить английское правительство через русского посла Набокова об освобождении Троцкого от ареста и пропуске его в Россию. «Зная Троцкого по его деятельности в Америке, – пишет Набоков, – английское правительство недоумевало: „Что это: злая воля или слепота?“ Англичане пожимали плечами, понимали опасность, предупреждали нас». Ллойд-Джорджу пришлось, однако, уступить. В ответ на запрос, предъявленный Троцким британскому послу в петроградской печати, Бьюкенен сконфуженно взял свое первоначальное объяснение обратно, заявив на сей раз: «Мое правительство задержало группу эмигрантов в Галифаксе только для и до выяснения их личностей русским правительством… К этому сводится все дело задержания русских эмигрантов». Бьюкенен был не только джентльменом, но и дипломатом.

На совещании членов Государственной думы в начале июня Милюков, вышибленный из правительства апрельской демонстрацией, требовал ареста Ленина и Троцкого, недвусмысленно намекая на их связь с Германией. Троцкий заявил на следующий день на съезде советов: «До тех пор пока Милюков не подтвердит или не снимет этого обвинения, на его лбу останется клеймо бесчестного клеветника». Милюков ответил в газете «Речь», что он «действительно недоволен тем, что г.г. Ленин и Троцкий гуляют на свободе», но что необходимость их ареста он мотивировал «не тем, что они состоят агентами Германии, а тем, что они достаточно нагрешили против уголовного кодекса». Милюков был дипломатом, не будучи джентльменом. Необходимость ареста Ленина и Троцкого была ему совершенно ясна до откровений Ермоленко; юридическая сервировка ареста представлялась вопросом техники. Вождь либералов политически играл острым обвинением задолго до того, как оно было пущено в ход в «юридической» форме.

Роль мифа о немецком золоте нагляднее всего выступает в красочном эпизоде, рассказанном управляющим делами Временного правительства кадетом Набоковым (его не надо смешивать с цитированным выше русским послом в Лондоне). В одном из заседаний правительства Милюков по какому-то постороннему поводу заметил: «Ни для кого не тайна, что германские деньги сыграли свою роль в числе факторов, содействовавших перевороту…» Это очень похоже на Милюкова, хотя формула его явно смягчена. \"Керенский, по передаче Набокова, словно осатанел. Он схватил свой портфель и, хлопнув им по столу, завопил: «После того как г. Милюков осмелился в моем присутствии оклеветать святое дело великой русской революции, я ни одной минуты здесь больше не желаю оставаться». Это очень похоже на Керенского, хотя жесты его, может быть, и сгущены. Русская пословица советует не плевать в колодец, из которого придется, может быть, напиться. Обидевшись на Октябрьскую революцию, Керенский не нашел ничего лучшего, как направить против нее миф о немецком золоте. То, что у Милюкова было «клеветой на святое дело», у Бурштейна-Керенского превратилось в святое дело клеветы на большевиков.

Непрерывная цепь подозрений в германофильстве и шпионаже, тянущаяся от царицы, Распутина, придворных кругов, через министерства, штабы. Думу, либеральные редакции до Керенского и части советских верхов, больше всего поражает своим однообразием. Политические противники как бы твердо решили не утруждать своего воображения: они просто перекатывают одно и то же обвинение с места на место, преимущественно справа налево. Июльская клевета на большевиков меньше всего свалилась с ясного неба; она явилась естественным плодом паники и ненависти, последним звеном постыдной цепи, переводом готовой клеветнической формулы на новый и окончательный адрес, примиривший вчерашних обвинителей и обвиняемых. Все обиды правящих, все страхи, все ожесточение их направились против той партии, которая была крайней слева и полнее всего воплощала в себе сокрушающую силу революции. Могли ли в самом деле имущие классы очистить место большевикам, не сделав последней отчаянной попытки втоптать их в кровь и в грязь? Уплотненный от долгого употребления клубок клеветы должен был фатально обрушиться на головы большевиков. Разоблачения зауряд-прапорщика из контрразведки были только материализацией бреда имущих классов, увидевших себя в тупике. Поэтому клевета и получила такую страшную силу.

Германская агентура сама по себе не была, разумеется, бредом. Немецкий шпионаж в России был организован неизмеримо лучше, чем русский – в Германии. Достаточно напомнить, что военный министр Сухомлинов был еще при старом режиме арестован как доверенное лицо Берлина. Несомненно также, что немецкие агенты примазывались не только к придворным и черносотенным, но и к левым кругам. Австрийские и германские власти с первых дней войны усиленно заигрывали с сепаратистскими тенденциями, начиная с украинской и кавказской эмиграции. Любопытно, что и Ермоленко, завербованный в апреле 1917 года, направлялся для борьбы за отделение Украины. Уже осенью 1914 года и Ленин и Троцкий в Швейцарии печатно призывали рвать с теми революционерами, которые поддаются на удочку австро-германского милитаризма. В начале 1917 года Троцкий печатно повторил это предостережение в Нью-Йорке по адресу левых немецких социал-демократов, либкнехтианцев, с которыми пытались завязать связи агенты британского посольства. Но заигрывая с сепаратистами с целью ослабить Россию и напугать царя, германское правительство было далеко от мысли о низвержении царизма. Об этом лучше всего свидетельствует прокламация, распространенная немцами после февральского переворота в русских окопах и оглашенная 11 марта в заседании Петроградского Совета: «Сначала англичане шли с вашим царем, теперь же они восстали против него, ибо он не соглашался с их корыстными требованиями. Они свергну ли с престола вашего от бога данного вам царя. Почему же это случилось? Потому, что он понял и разгласил фальшивую и коварную английскую затею». И форма, и содержание этого документа дают внутреннюю гарантию его подлинности. Как нельзя подделать прусского поручика, так невозможно подделать и его историческую философию. Гофман, прусский поручик в генеральском чине, считал, что русская революция задумана и подстроена в Англии. В этом все же меньше бессмыслицы, чем в теории Милюкова – Струве, ибо Потсдам продолжал до конца надеяться на сепаратный мир с Царским Селом, тогда как в Лондоне больше всего боялись сепаратного мира между ними. Лишь когда невозможность восстановления царя обнаружилась полностью, немецкий штаб перенес свои надежды на разлагающую силу революционного процесса. Но даже и в вопросе о проезде Ленина через Германию инициатива исходила не из немецких кругов, а от самого Ленина, в своей первоначальной форме – от меньшевика Мартова. Немецкий штаб только пошел навстречу, вероятно не без колебаний. Людендорф сказал себе: может быть, облегчение придет с этой стороны?

Во время июльских событий большевики сами искали за отдельными неожиданными и с явной преднамеренностью вызванными эксцессами работу чужой и преступной руки. Троцкий писал в те дни: «Какую роль сыграла в этом контрреволюционная провокация или германская агентура? Сейчас трудно сказать об этом что-либо определенное… Остается ждать результатов подлинного расследования… Но и сейчас уже можно сказать с уверенностью: результаты такого расследования могут бросить яркий свет на работу черносотенных банд и на подпольную роль золота, немецкого, английского или истинно русского, либо, наконец, того, и другого, и третьего вместе, но политического смысла событий никакое судебное расследование изменить не может. Рабочие и солдатские массы Петрограда не были и не могли быть подкуплены. Они не состоят на службе ни у Вильгельма, ни у Бьюкенена, ни у Милюкова… Движение было подготовлено войной, надвигающимся голодом, поднимающей голову реакцией, безголовьем правительства, авантюристским наступлением, политическим недоверием и революционной тревогой рабочих и солдат…» Все архивные материалы, документы, воспоминания, ставшие известными после войны и двух переворотов, свидетельствуют с несомненностью, что причастность немецкой агентуры к революционным процессам в России ни на один час не поднималась из военно-полицейской сферы в область большой политики. Есть ли, впрочем, надобность настаивать на этом после революции в самой Германии? Какой жалкой и бессильной оказалась эта якобы всемогущая гогенцоллернская агентура осенью 1918 года пред лицом немецких рабочих и солдат! «Расчет наших врагов, пославших Ленина в Россию, был совершенно правилен», – говорит Милюков. Совсем иначе оценивает результаты предприятия сам Людендорф: «Я не мог предположить, – оправдывается он, говоря о русской революции, – что она станет могилой для нашего могущества». Это значит лишь, что из двух стратегов: Людендорфа, разрешившего Ленину проезд, и Ленина, принявшего это разрешение, – Ленин видел лучше и дальше.

«Неприятельская пропаганда и большевизм, – жалуется Людендорф в своих воспоминаниях, – стремились в пределах немецкого государства к одной и той же цели. Англия дала Китаю опиум, наши враги дали нам революцию…» Людендорф приписывает Антанте то самое, в чем Милюков и Керенский обвиняли Германию. Так жестоко мстит за себя поруганный исторический смысл! Но Людендорф не остановился на этом. В феврале 1931 года он поведал миру, что за спиною большевиков стоял мировой, особенно еврейский финансовый капитал, объединенный борьбою против царской России и империалистской Германии. «Троцкий прибыл из Америки через Швецию в Петербург, снабженный большими денежными средствами мировых капиталистов. Другие деньги притекли к большевикам от еврея Солмсена из Германии» («Людендорфс фольксвартэ», 15 февраля 1931 г.). Как ни расходятся показания Людендорфа с показаниями Ермоленко, в одном пункте они все же совпадают: часть денег, оказывается, действительно шла из Германии, не от Людендорфа, правда, а от его смертельного врага Солмсена. Только этого свидетельства и не хватало, чтобы придать всему вопросу эстетическую законченность.

Но ни Людендорф, ни Милюков, ни Керенский не выдумали пороха, хотя первый и сделал из него широкое употребление. Солмсен имел в истории многих предшественников и как еврей, и как немецкий агент. Граф Ферзен, шведский посол во Франции во время великой революции, страстный поклонник королевской власти, короля и особенно королевы, не раз слал своему правительству в Стокгольм донесения такого рода: «Еврей Эфраим, эмиссар г. Герцберга из Берлина (прусского министра иностранных дел), доставляет им (якобинцам) деньги; недавно он получил еще 600 000 ливров». Умеренная газета «Парижские революции» высказывала предположение, что во время республиканского переворота «эмиссары европейской дипломатии, вроде, напр., еврея Эфраима, агента прусского короля, проникали в подвижную и изменчивую толпу»… Тот же Ферзен доносил: «Якобинцы… погибли бы без помощи подкупаемой ими черни». Если большевики поденно платили участникам демонстраций, то они только следовали примеру якобинцев, причем деньги на подкуп «черни» шли в обоих случаях из берлинского источника. Сходство образа действий революционеров XX и XVIII веков было бы поразительным, если бы оно не перекрывалось еще более поразительным тождеством клеветы со стороны их врагов. Но нет надобности ограничиваться якобинцами. История всех революций и гражданских войн неизменно свидетельствует, что угрожаемый или низвергнутый класс склонен искать причину своих бедствий не в себе, а в иностранных агентах и эмиссарах. Не только Милюков в качестве ученого историка, но и Керенский в качестве поверхностного читателя не могут этого не знать. Однако в качестве политиков они становятся жертвами собственной контрреволюционной функции.

Под теориями о революционной роли иностранных агентов имеется, однако, как и под всеми массовыми и типическими заблуждениями, косвенное историческое основание. Сознательно или бессознательно каждый народ делает в критические периоды своего существования особенно широкие и смелые заимствования из сокровищницы других народов. Нередко к тому же руководящую роль в прогрессивном движении играют жившие за границей лица или вернувшиеся на родину эмигранты. Новые идеи и учреждения представляются поэтому консервативным слоям прежде всего как чужеродные, как иностранные продукты. Деревня против города, захолустье против столицы, мелкий буржуа против рабочего защищают себя в качестве национальных сил против иностранных влияний. Движение большевиков изображалось Милюковым как «немецкое» в конце концов по тем же причинам, по которым русский мужик в течение столетий всякого по-городскому одетого человека считал немцем. Разница та, что мужик при этом оставался добросовестным.

В 1918 году, следовательно, уже после Октябрьского переворота бюро печати американского правительства торжественно опубликовало собрание документов о связи большевиков с немцами. Этой грубой подделке, не выдерживающей даже дыхания критики, многие образованные и проницательные люди верили до тех пор, пока не обнаружилось, что оригиналы документов, исходящих якобы из разных стран, написаны на одной и той же машинке. Фальсификаторы не церемонились с потребителями: они были, очевидно, уверены, что политическая потребность в разоблачениях большевиков преодолеет голос критики. И они не ошиблись, ибо за документы им было хорошо заплачено. А между тем американское правительство, отделенное от арены борьбы океаном, было заинтересовано лишь во второй или в третьей очереди.

Но почему же все-таки так скудна и однообразна сама политическая клевета? Потому, что общественная психика экономна и консервативна. Она не затрачивает больше усилий, чем необходимо для ее целей. Она предпочитает заимствовать старое, когда не вынуждена строить новое; но и в этом последнем случае она комбинирует элементы старого. Каждая очередная религия не создавала заново свою мифологию, а лишь перелицовывала суеверия прошлого. По этому же типу создавались философские системы, доктрины права и морали. Отдельные люди, даже гениальные, развиваются столь же негармонически, как и общество, которое их воспитывает. Смелая фантазия уживается в одном и том же черепе с рабской приверженностью к готовым образцам. Дерзкие взлеты мирятся с грубыми предрассудками. Шекспир питал свое творчество сюжетами, дошедшими до него из глубины веков. Паскаль доказывал бытие бога при помощи теории вероятностей. Ньютон открыл законы тяготения и верил в апокалипсис. После того как Маркони установил станцию беспроволочного телеграфа в резиденции папы, наместник Христа распространяет мистическую благодать по радио. В обычное время эти противоречия не выходят из состояния дремоты. Но во время катастроф они приобретают взрывчатую силу. Где дело идет об угрозе материальным интересам, образованные классы приводят в движение все предрассудки и заблуждения, которые человечество тащит в своем обозе. Можно ли слишком придираться к низвергнутым хозяевам старой России, если мифологию своего падения они строили путем неразборчивых заимствований у тех классов, которые были опрокинуты до них? Правда, тот факт, что Керенский через много лет после событий возрождает в своих мемуарах версию Ермоленко, представляется, во всяком случае, излишеством.

Клевета годов войны и революции, сказали мы, поражает своей монотонностью. Однако же есть разница. Из нагромождения количества получается новое качество. Борьба других партий между собою была почти похожа на семейную ссору по сравнению с их общей травлей против большевиков. В столкновениях друг с другом они как бы только тренировались для другой, решающей борьбы. Даже выдвигая друг против друга острое обвинение в связи с немцами, они никогда не доводили дела до конца. Июль дает иную картину. В натиске на большевиков все господствующие силы: правительство, юстиция, контрразведка, штабы, чиновники, муниципалитеты, партии советского большинства, их печать, их ораторы – создают одно грандиозное целое. Сами разногласия между ними, как различия инструментов в оркестре, только усиливают общий эффект. Нелепое измышление двух презренных субъектов поднято на высоты исторического фактора. Клевета обрушивается, как Ниагара. Если принять во внимание обстановку – война и революция – и характер обвиняемых – революционные вожди миллионов, ведшие свою партию к власти, – то можно без преувеличения сказать, что июль 1917 года был месяцем величайшей клеветы в мировой истории.

КОНТРРЕВОЛЮЦИЯ ПОДНИМАЕТ ГОЛОВУ

В первые два месяца, когда формально власть числилась за правительством Гучкова – Милюкова, она фактически сосредоточивалась полностью в руках Совета. В следующие два месяца Совет ослабел: часть влияния на массы перешла к большевикам, частицу власти министры-социалисты перенесли в своих портфелях в коалиционное правительство. С началом подготовки наступления автоматически укреплялось значение командного состава, органов финансового капитала и кадетской партии. Прежде чем пролить кровь солдат, Исполнительный комитет произвел солидное переливание собственной крови в артерии буржуазии. За кулисами нити сосредоточивались в руках посольств и правительств Антанты.

На открывшуюся в Лондоне междусоюзническую конференцию западные друзья «позабыли» пригласить русского посла; лишь после того как он сам о себе напомнил, его позвали за десять минут до открытия заседания, причем для него за столом не оказалось места и ему пришлось втиснуться между французами. Издевательство над послом Временного правительства и демонстративный выход кадетов из министерства – оба события произошли 2 июля – имели одну и ту же цель: пригнуть соглашателей к земле. Разразившаяся сейчас же вслед за этим вооруженная демонстрация тем более должна была вывести советских вождей из себя, что под двойным ударом они все свое внимание направляли по прямо противоположному пути. Раз приходится тянуть кровавую лямку в союзе с Антантой, то лучших посредников, чем кадеты, все равно не найти. Чайковский, один из старейших русских революционеров, превратившийся за долгие годы эмиграции в умеренного британского либерала, нравоучительно говорил: «Для войны нужны деньги, а социалистам союзники денег не дадут». Соглашатели стеснялись этого аргумента, но понимали весь его вес.

Соотношение сил явно изменилось к невыгоде для народа, но никто не мог сказать насколько. Аппетиты буржуазии возросли, во всяком случае, гораздо значительнее, чем ее возможности. В этой неопределенности заключался источник столкновений, ибо силы классов проверяются в действии и события революции сводятся к таким повторным проверкам. Каково бы ни было, однако, по объему перемещение власти слева направо, оно мало затрагивало Временное правительство, остававшееся пустым местом. Людей, которые в критические июльские дни интересовались министерством князя Львова, можно пересчитать по пальцам. Генерал Крымов, тот самый, который вел некогда разговоры с Гучковым о низложении Николая II, – мы скоро встретим этого генерала в последний раз – прислал на имя князя телеграмму, заканчивающуюся наставлением: «Пора переходить от слов к делу». Совет звучал насмешкой и лишь резче подчеркивал бессилие правительства.

«В начале июля, – писал впоследствии либерал Набоков, – был один короткий момент, когда словно поднялся опять авторитет власти; это было после подавления первого большевистского выступления. Но этим моментом Временное правительство не сумело воспользоваться, и тогдашние благоприятные условия были пропущены. Они более не повторились». В том же духе высказывались и другие представители правого лагеря. На самом деле в июльские дни, как и во все вообще критические моменты, составные части коалиции преследовали разные цели. Соглашатели были бы вполне готовы позволить окончательно раздавить большевиков, если бы не было очевидно, что, справившись с большевиками, офицеры, казаки, георгиевские кавалеры и ударники разгромят самих соглашателей. Кадеты хотели идти до конца, чтобы смести не только большевиков, но и советы. Однако же не случайно кадеты оказывались во все острые моменты вне правительства. В последнем счете их выпирало оттуда давление масс, непреодолимое, несмотря на все соглашательские буфера. Даже если бы им удалось овладеть властью, либералы не могли бы удержать ее. События впоследствии показали это с исчерпывающей полнотой. Мысль об упущенной будто бы в июле возможности представляет собою ретропективную иллюзию. Во всяком случае, июльская победа не только не упрочила власти, но, наоборот, открыла период затяжного правительственного кризиса, который формально разрешился только 24 июля, по существу же явился вступлением к четырехмесячной агонии февральского режима.

Соглашатели разрывались между необходимостью восстановить полудружбу с буржуазией и потребностью смягчить враждебность масс. Лавированье становится для них формой существования, зигзаги превращаются в лихорадочные метания, но основная линия круто направляется вправо. 7 июля правительством постановлен целый ряд репрессивных мер. Но в том же заседании, как бы украдкой, воспользовавшись отсутствием «старших», т. е. кадетов, министры-социалисты предложили правительству приступить к осуществлению программы июньского съезда советов. Это немедленно же повело к дальнейшему распаду правительства. Крупный землевладелец, бывший председатель Земского союза князь Львов обвинил правительство в том, что его аграрная политика «подрывает народное правосознание». Помещиков беспокоило не то, что они могут лишиться наследственных владений, а то, что соглашатели «стремятся поставить Учредительное собрание перед фактом уже разрешенного вопроса». Все столпы монархической реакции стали ныне пламенными сторонниками чистой демократии! Правительство постановило пост министра-председателя возложить на Керенского с сохранением за ним военного и морского портфелей. Церетели, новому министру внутренних дел, пришлось давать в Исполнительном комитете ответ по поводу арестов большевиков. Протестующий запрос исходил от Мартова, и Церетели бесцеремонно ответил своему старшему товарищу по партии, что предпочитает иметь дело с Лениным, а не с Мартовым: с первым он знает, как надо обращаться, а второй связывает ему руки… – «Я беру на себя ответственность за эти аресты», – с вызовом бросил министр в насторожившемся зале.

Нанося удары налево, соглашатели прикрываются опасностью справа. «Россия стоит перед военной диктатурой, – докладывает Дан на заседании 9 июля. – Мы обязаны вырвать штык из рук военной диктатуры. А это мы можем сделать только признанием Временного правительства Комитетом общественного спасения. Мы должны дать ему неограниченные полномочия, чтобы оно могло в корне подорвать анархию слева и контрреволюцию справа…» Как будто у самого правительства, боровшегося с рабочими, солдатами и крестьянами, мог быть в руках другой штык, кроме штыка контрреволюции! 252 голосами при 47 воздержавшихся объединенное собрание постановило: «1. Страна и революция в опасности. 2. Временное правительство объявляется правительством спасения революции. 3. За ним признаются неограниченные полномочия». Постановление звучало громко, как пустая бочка. Наличные в заседании большевики воздержались от голосования, что свидетельствует о несомненной растерянности на верхах партии в те дни.

Массовые движения, даже разбитые, никогда не проходят бесследно. Место титулованного барина занял во главе правительства радикальный адвокат; министерство внутренних дел возглавил бывший каторжанин. Плебейское обновление власти налицо. Керенский, Церетели, Чернов, Скобелев, вожди Исполнительного комитета, определяли теперь физиономию правительства. Не есть ли это осуществление лозунга июньских дней: «Долой десять министров-капиталистов»? Нет, это лишь обнаружение его несостоятельности. Министры-демократы взяли власть только для того, чтобы вернуть министров-капиталистов. La coalition est morte, vive la coalition! (фр. – Коалиция умерла, да здравствует коалиция! – Ред.)

Разыгрывается торжественно-постыдная комедия разоружения пулеметчиков на Дворцовой площади. Расформировывается ряд полков. Солдаты отправляются небольшими частями на пополнение фронта. Сорокалетние приводятся к повиновению и загоняются в окопы. Все это агитаторы против режима керенщины. Их десятки тысяч, и они выполнят до осени большую работу. Параллельно разоружаются рабочие, хотя и с меньшим успехом. Под давлением генералов – мы сейчас увидим, какие формы оно приняло, – вводится на фронте смертная казнь. Но в тот же день, 12 июля, издается декрет, ограничивающий заключение земельных сделок. Запоздалая полумера, принятая под мужицким топором, вызвала слева издевательства, справа – скрежет зубовный. Запретив всякие уличные шествия – угроза налево, – Церетели замахнулся и на самовольные аресты – попытка одернуть направо. Сместив главнокомандующего войсками округа, Керенский объяснял налево, что – за раз громы рабочих организаций, направо, что – за недостаточную решительность.

Казаки стали подлинными героями буржуазного Петрограда. «Были случаи, – рассказывает казачий офицер Греков, – когда при входе кого-либо в казачьей форме в присутственное место, в ресторан, где было много публики, все вставали и приветствовали вошедшего рукоплесканиями». Театры, кинематографы и сады устроили ряд благотворительных вечеров в пользу раненых казаков и семей убитых. Бюро Исполнительного комитета оказалось вынуждено избрать комиссию во главе с Чхеидзе для участия в руководстве похоронами «воинов, павших при исполнении революционного долга в дни 3–5 июля». Чашу унижения соглашателям пришлось пить до дна. Церемониал начинался с литургии в Исаакиевском соборе. Гробы выносились на руках Родзянко, Милюковым, князем Львовым и Керенским и с крестным ходом направлялись для погребения в Александро-Невскую лавру. По пути следования милиция отсутствовала, охрану порядка взяли на себя казаки: день похорон был днем их полного владычества над Петроградом. Убитые казаками рабочие и солдаты, родные братья февральских жертв, похоронены были втихомолку, как хоронились при царизме жертвы 9 января.

Кронштадтскому Исполнительному комитету правительство предъявило требование немедленно выдать в распоряжение следственных властей Раскольникова, Рошаля и прапорщика Ремнева под угрозой блокады острова. В Гельсингфорсе наряду с большевиками арестованы были впервые и левые эсеры. Вышедший в отставку князь Львов жаловался в газетах на то, что «советы – ниже уровня общегосударственной морали и не очистились от ленинцев – этих агентов немцев»… Делом чести для соглашателей стало доказать свою государственную мораль. 13 июля исполнительные комитеты принимают на объединенном заседании внесенную Даном резолюцию: «Все лица, которым предъявляются обвинения судебной властью, отстраняются от участия в Исполнительных комитетах впредь до судебного приговора». Большевики ставились этим фактически вне закона. Керенский закрыл всю большевистскую прессу. В провинции шли аресты земельных комитетов. «Известия» бессильно плакались: «Всего несколько дней назад мы были свидетелями разгула анархии на улицах Петрограда. Сегодня на тех же улицах безудержно льются контрреволюционные, черносотенные речи».

После расформирования наиболее революционных полков и разоружения рабочих равнодействующая еще более передвинулась вправо. В руках верхушки военных, промышленно-банковских и кадетских групп явно сосредоточилась значительная часть реальной власти. Другая часть ее оставалась по-прежнему в руках советов. Двоевластие было налицо, но уже не легализованное, контактное или коалиционное двоевластие предшествовавших месяцев, а взрывчатое двоевластие клик: военно-буржуазной и соглашательской, которые боялись друг друга, но в то же время нуждались друг в друге. Что оставалось? Возродить коалицию. «После восстания 3–5 июля, справедливо говорит Милюков, – идея коалиции не только не исчезла, но, наоборот, приобрела временно больше силы и значения, чем имела прежде».

Временный комитет Государственной думы неожиданно воскрес и вынес резкую резолюцию против правительства спасения. Это было последним толчком. Все министры вручили свои портфели Керенскому, превратив его тем самым в средоточие национального суверенитета. В дальнейшей судьбе февральского режима, как и в личной судьбе Керенского, этот момент получил важное значение: в хаосе группировок, отставок и назначений обозначилось нечто вроде неподвижной точки, около которой вращались все остальные. Отставка министров послужила лишь вступлением к переговорам с кадетами и промышленниками. Кадеты поставили свои условия: ответственность членов правительства «исключительно перед своей совестью»; полное единение с союзниками; восстановление дисциплины в армии; никаких социальных реформ до Учредительного собрания. Неписаным пунктом было требование отсрочки выборов в Учредительное собрание. Это называлось «внепартийной и национальной программой». В таком же духе ответили представители торговли и промышленности, которых соглашатели тщетно пытались противопоставить кадетам. Исполнительный комитет снова подтвердил свою резолюцию о наделении правительства спасения «всеми полномочиями»: это означало согласие на независимость правительства от советов. В тот же день Церетели в качестве министра внутренних дел разослал циркуляр о принятии «скорых и решительных мер к прекращению всех самоуправных действий в области земельных отношений». Министр продовольствия Пешехонов требовал со своей стороны прекращения «насильственных и преступных выступлений против землевладельцев». Правительство спасения революции рекомендовало себя прежде всего как правительство спасения помещичьей собственности. Но не только ее одной. Промышленный воротила инженер Пальчинский, в тройном звании управляющего министерством торговли и промышленности, главноуполномоченного по топливу и металлу и руководителя комиссии по обороне, энергично проводил политику синдицированного капитала. Меньшевистский экономист Череванин жаловался в экономическом отделе Совета на то, что благие начинания демократии разбиваются о саботаж Пальчинского. Министр земледелия Чернов, на которого кадеты перенесли обвинение в связи с немцами, увидел себя вынужденным «в целях реабилитации» подать в отставку. 18 июля правительство, в котором преобладали социалисты, издает манифест о роспуске непокорного финляндского сейма с социал-демократическим большинством. В торжественной ноте к союзникам по случаю трехлетия мировой войны правительство не только повторяет ритуальную клятву верности, но и докладывает о счастливом подавлении мятежа, вызванного неприятельскими агентами. Неслыханный документ пресмыкательства! Одновременно издается свирепый закон против нарушений дисциплины на железных дорогах. После того как правительство продемонстрировало свою государственную зрелость, Керенский решился наконец ответить на ультиматум кадетской партии в том смысле, что предъявленные ею требования «не могут служить препятствием для вхождения во Временное правительство». Замаскированной капитуляции либералам было, однако, уже недостаточно. Им нужно было поставить соглашателей на колени. Центральный комитет кадетской партии заявил, что изданная после расторжения коалиции правительственная декларация 8 июля – набор демократических общих мест – для него неприемлема, и прервал переговоры.

Атака имела концентрический характер. Кадеты действовали в тесной связи не только с промышленниками и союзными дипломатами, но и с генералитетом. Главный комитет союза офицеров при ставке состоял под фактическим руководством кадетской партии. Через высший командный состав кадеты давили на соглашателей с наиболее чувствительной стороны. 8 июля главнокомандующий Юго-Западным фронтом генерал Корнилов отдал приказ открывать по отступающим солдатам огонь из пулеметов и артиллерии. Поддержанный комиссаром фронта Савинковым, бывшим главою террористической организации социалистов-революционеров, Корнилов потребовал перед тем введения смертной казни на фронте, угрожая в противном случае самовольно сложить с себя командование. Секретная телеграмма немедленно появилась в печати: Корнилов заботился, чтобы о нем знали. Верховный главнокомандующий Брусилов, более осторожный и уклончивый, нравоучительно писал Керенскому: «Уроки Великой французской революции, частью позабытые нами, все-таки властно напоминают о себе…» Уроки состояли в том, что французские революционеры, тщетно попытавшись перестроить армию «на началах гуманности», стали затем на путь смертной казни, «и их победные знамена обошли полмира». Кроме этого генералы ничего не вычитали в книге революций. 12 июля правительство восстановило смертную казнь «на время войны для военнослужащих за некоторые тягчайшие преступления». Однако главнокомандующий Северным фронтом генерал Клембовский писал через три дня: «Опыт показал, что те боевые части делались совершенно небоеспособными, в которые поступало много пополнений. Армия не может быть здоровой, если источник ее пополнения гнилой». Гнилым источником пополнений являлся русский народ.

16 июля Керенский созвал в ставке совещание старших военачальников с участием Терещенко и Савинкова. Корнилов отсутствовал: откат на его фронте шел полным ходом и приостановился лишь через несколько дней, когда немцы сами задержались у старой государственной границы. Имена участников совещания: Брусилов, Алексеев, Рузский, Клембовский, Деникин, Романовский – звучали как отголоски канувшей в бездну эпохи. Четыре месяца высокие генералы чувствовали себя полупокойниками. Теперь они ожили и, считая министра-председателя воплощением досадившей им революции, безнаказанно награждали его злобными щелчками.

По данным ставки, армии Юго-Западного фронта за время с 18 июня по 6 июля потеряли около 56 000 человек. Ничтожные жертвы по масштабам войны! Но два переворота, февральский и октябрьский, обошлись гораздо дешевле. Что дало наступление либералов и соглашателей, кроме смертей, разрушений и бедствий? Социальные потрясения 1917 года изменили лицо шестой части земли и приоткрыли перед человечеством новые возможности. Жестокости и ужасы революции, которых мы не хотим ни отрицать, ни смягчать, не падают с неба: они неотделимы от всего исторического развития.

Брусилов доложил о результатах начатого месяц перед тем наступления: «полная неудача». Причина ее в том, что «начальники, от ротного командира до главнокомандующего, не имеют власти». Как и почему они потеряли ее, он не сказал. Что касается будущих операций, то «подготовиться к ним мы можем не раньше весны». Настаивая вместе с другими на репрессиях, Клембовский тут же выразил сомнение в их действенности. «Смертная казнь? Но разве можно казнить целые дивизии? Предавать суду? Но тогда половина армии окажется в Сибири…» Начальник генерального штаба докладывал: «5 полков Петроградского гарнизона расформированы. Зачинщики предаются суду… Всего будет вывезено из Петрограда около 90000 человек». Это было принято с удовлетворением. Никто не задумывался над тем, какие последствия повлечет за собою эвакуация петроградского гарнизона.

«Комитеты? – говорил Алексеев. – Их необходимо уничтожить… Военная история, насчитывающая тысячелетия, дала свои законы. Мы хотели их нарушить, мы и потерпели фиаско». Этот человек под законами истории понимал строевой устав. «За старыми знаменами, – хвастал Рузский, – люди шли, как за святыней, умирали. А к чему привели красные знамена? К тому, что войска теперь сдавались целыми корпусами». Ветхий генерал забыл, как сам он в августе 1915 года докладывал совету министров: «Современные требования военной техники для нас непосильны; во всяком случае, за немцами нам не угнаться». Клембовский злорадно подчеркивал, что армию разрушили, собственно, не большевики, а «другие» проводившие негодное военное законодательство «люди, не понимающие быта и условий существования армии». Это был прямой кивок в сторону Керенского. Деникин наступал на министров еще решительнее:

«Вы втоптали их в грязь, наши славные боевые знамена, вы и подымите их, если в вас есть совесть…» А Керенский? Заподозренный в отсутствии совести, он униженно благодарит солдафона за «откровенно и правдиво выраженное мнение». Декларация прав солдата? «Если бы я был министром во время того, как она вырабатывалась, декларация выпущена не была бы. Кто первый усмирил сибирских стрелков? Кто первый пролил для усмирения непокорных кровь? Мой ставленник, мой комиссар». Министр иностранных дел Терещенко заискивающе утешает: «Наше наступление, даже неудачное, подняло доверие к нам союзников». Доверие союзников! Разве не для этого земля вращается вокруг своей оси?

«В настоящее время офицеры – единственный оплот свободы и революции», – поучает Клембовский. «Офицер – не буржуй, – поясняет Брусилов, – он – самый настоящий пролетарий». Генерал Рузский дополняет: «…и генералы – пролетарии». Уничтожить комитеты, восстановить власть старых начальников, изгнать из армии политику, то есть революцию, – такова программа пролетариев в генеральских чинах. Керенский не возражает против самой программы, его смущает лишь вопрос сроков. «Что касается предложенных мер, – говорит он, – я думаю, что и генерал Деникин не будет настаивать на немедленном их проведении в жизнь…» Генералы были сплошь серые посредственности. Но они не могли не сказать себе: «Вот каким языком нужно разговаривать с этими господами!»

В результате совещания произошла смена верховного командования. Податливый и гибкий Брусилов, назначенный вместо осторожного канцеляриста Алексеева, возражавшего против наступления, был теперь смещен, и на его место назначен генерал Корнилов. Смену мотивировали неодинаково: кадетам обещали, что Корнилов установит железную дисциплину; соглашателей заверяли, что Корнилов – Друг комитетов и комиссаров; сам Савинков ручается за его республиканские чувства. В ответ на высокое назначение генерал отправил правительству новый ультиматум: он, Корнилов, принимает свое назначение не иначе как при условиях «ответственности перед собственной совестью и народом; невмешательства в назначения высшего командного состава; восстановления смертной казни в тылу». Первый пункт порождал затруднения: «отвечать перед собственной совестью и народом» уже начал Керенский, а это дело не терпит соперничества. Телеграмма Корнилова была опубликована в самой распространенной либеральной газете. Осторожные политики реакции морщились. Ультиматум Корнилова был ультиматумом кадетской партии, только в переводе на несдержанный язык казачьего генерала. Но расчет Корнилова был правилен: непомерностью притязаний и дерзостью тона ультиматум вызвал восторг всех врагов революции, и прежде всего кадрового офицерства. Керенский всполошился и хотел немедленно уволить Корнилова, но не встретил поддержки в своем правительстве. В конце концов по совету своих вдохновителей Корнилов согласился в устном объяснении признать, что ответственность перед народом он понимает как ответственность перед Временным правительством. В остальном ультиматум с небольшими оговорками был принят. Корнилов стал главнокомандующим. Одновременно военный инженер Филоненко назначен был при нем комиссаром, а бывший комиссар Юго-Западного фронта Савинков – управляющим военным министерством. Один – случайная фигура, выскочка, другой – с большим революционным прошлым, оба законченные авантюристы, готовые на все, как Филоненко, или по крайней мере на многое, как Савинков. Их тесная связь с Корниловым, способствовавшая быстрой карьере генерала, сыграла, как увидим, свою роль в дальнейшем развитии событий.

Соглашатели сдавались по всей линии. Церетели твердил: «Коалиция – это союз спасения». За кулисами переговоры, несмотря на формальный разрыв, шли полным ходом. Для ускорения развязки Керенский, по явному соглашению с кадетами, прибег к мере чисто театральной, т. е. вполне в духе его политики, но вместе с тем весьма действительной для его целей: он подал в отставку и уехал за город, предоставив соглашателей их собственному отчаянью. Милюков говорит по этому поводу: «Своим демонстративным уходом он… показал и своим противникам, и своим конкурентам, и своим сторонникам, что, как бы они ни смотрели на его личные качества, он необходим в данную минуту просто по занятому им политическому положению – посреди двух борющихся лагарей». Партия была выиграна по системе поддавков. Соглашатели бросились к «товарищу Керенскому» с подавленными проклятиями и открытыми мольбами. Обе стороны, кадеты и социалисты, без труда навязали обезглавленному министерству решение самоупраздниться, поручив Керенскому создать правительство заново по единоличному своему усмотрению.

Чтобы запугать окончательно и без того испуганных членов исполнительных комитетов, им доставляют последние сведения об ухудшающемся положении на фронте. Немцы теснят русские войска, либералы теснят Керенского, Керенский теснит соглашателей. Фракции меньшевиков и эсеров заседают всю ночь на 24 июля, томясь беспомощностью. В конце концов исполнительные комитеты большинством 147 голосов против 46 при 42 воздержавшихся – небывалая оппозиция! – одобряют передачу власти Керенскому без условий и без ограничений. На происходившем одновременно кадетском съезде раздались голоса за свержение Керенского, но Милюков осадил нетерпеливых, предлагая пока ограничиться давлением. Это не значит, что Милюков делал себе иллюзии насчет Керенского. Но он видел в нем точку приложения для сил имущих классов. Освободив правительство от советов, освободить его от Керенского не представляло бы уже никакого труда.

Тем временем боги коалиции продолжали жаждать. Постановление об аресте Ленина предшествовало образованию переходного правительства 7 июля. Теперь необходимо было актом твердости ознаменовать возрождение коалиции. Еще 13 июля появилось в газете Горького – большевистской печати уже не существовало – открытое письмо Троцкого Временному правительству. Оно гласило: «У вас не может быть никаких логических оснований в пользу изъятия меня из-под действия декрета, силою которого подлежат аресту т. т. Ленин, Зиновьев и Каменев. Что же касается политической стороны дела, то у вас не может быть оснований сомневаться в том, что я являюсь столь же непримиримым противником общей политики Временного правительства, как и названные товарищи». В ночь, когда созидалось новое министерство, в Петрограде были арестованы Троцкий и Луначарский, а на фронте – прапорщик Крыленко, будущий верховный главнокомандующий большевиков.

Появившееся в свет после трехнедельного кризиса правительство выглядело заморышем. Оно состояло из фигур второго и третьего плана, подобранных по принципу наименьшего зла. Заместителем председателя оказался инженер Некрасов, левый кадет, который 27 февраля предлагал для подавления революции вручить власть одному из царских генералов. Беспартийный и безличный писатель Прокопович, обитавший на меже между кадетами и меньшевиками, стал министром промышленности и торговли. Бывший прокурор, затем радикальный адвокат Зарудный, сын «либерального» министра Александра II, призван был к руководству юстицией. Председатель крестьянского Исполнительного комитета Авксентьев получил портфель министра внутренних дел. Министром труда остался меньшевик Скобелев, министром продовольствия – народный социалист Пешехонов. Из либералов в кабинет вошли столь же второстепенные фигуры, ни до, ни после того не игравшие руководящих ролей. На пост министра земледелия неожиданно вернулся Чернов: в четыре дня, протекшие между отставкой и новым назначением, он успел реабилитировать себя. В своей «Истории» Милюков бесстрастно отмечает, что характер отношений Чернова к германским властям «оставался невыясненным; возможно, – присовокупляет он, – что и показания русской разведки, и подозрения Керенского, Терещенко и других в этом отношении шли слишком далеко». Восстановление Чернова в звании министра земледелия являлось не более как данью престижу правящей партии эсеров, в которой Чернов, впрочем, все больше терял влияние. Зато Церетели предусмотрительно остался вне министерства: в мае считалось, что он будет полезен революции в составе правительства, теперь он собирался быть полезен правительству в составе Совета. С этого времени Церетели действительно выполняет обязанности комиссара буржуазии при системе советов. «Если бы интересы страны были нарушены коалицией, – говорил он на заседании Петроградского Совета, – наш долг – отозвать наших товарищей из правительства». Речь шла уже не о том, чтобы, исчерпав либералов, устранить их, как обещал недавно Дан, а о том, чтобы, почувствовав себя исчерпанными, своевременно отойти от кормила самим. Церетели подготовлял полную сдачу власти буржуазии.

В первой коалиции, оформившейся 6 мая, социалисты были в меньшинстве; но они были фактическими хозяевами положения; в министерстве 24 июля социалисты были в большинстве, но они были только тенью либералов. «При небольшом номинальном перевесе социалистов, – признает Милюков, – действительный перевес в кабинете, безусловно, принадлежал убежденным сторонникам буржуазной демократии». Точнее было бы сказать: буржуазной собственности. С демократией дело обстояло менее определенно. В том же духе, хотя и с неожиданной мотивировкой, сравнивал июльскую коалицию с майской министр Пешехонов: тогда буржуазии нужна была опора слева; теперь, когда грозит контрреволюция, нам необходима поддержка справа: «чем больше сил мы привлечем справа, тем меньше останется тех, которые будут нападать на власть». Несравненное правило политической стратегии: чтобы сломить осаду крепости, самое лучшее – открыть ворота изнутри. Это и была формула новой коалиции.

Реакция наступала, демократия отступала. Классы и группы, устрашенные на первых порах революцией, поднимали голову. Интересы, которые вчера прятались, сегодня выступали наружу. Торговцы и спекулянты требовали истребления большевиков и свободы торговли; они возвышали голос против всех ограничений оборота, даже и тех, которые введены были еще при царизме. Продовольственные управы, пытавшиеся бороться со спекуляцией, объявлялись виновными в недостатке жизненных продуктов. С управ ненависть переносилась на советы. Меньшевистский экономист Громан докладывал, что поход торговцев «особенно усилился после событий 3–4 июля». Советы делались ответственными за поражения, дороговизну и ночные грабежи.

Встревоженное монархическими происками и боясь какого-либо ответного взрыва слева, правительство отправило 1 августа Николая Романова с семьей в Тобольск. На следующий день закрыта была новая газета большевиков «Рабочий и солдат». Отовсюду поступали сведения о массовых арестах войсковых комитетов. Большевики могли собрать в конце июля свой съезд лишь полулегально. Армейские съезды запрещались. Съезжаться стали те, которые раньше сидели по домам: землевладельцы, торговцы и промышленники, казачьи верхи, духовенство, георгиевские кавалеры. Их голоса звучали однородно, различаясь лишь степенью дерзости. Бесспорное, хотя и не всегда открытое дирижерство принадлежало кадетской партии.

На торгово-промышленном съезде, собравшем в начале августа около 300 представителей важнейших биржевых и предпринимательских организаций, программную речь произнес текстильный король Рябушинский, который не поставил свой светильник под спудом. «У Временного правительства была лишь видимость власти… фактически воцарилась шайка политических шарлатанов… Правительство налегает на налоги, в первую очередь облагая жестоко торгово-промышленный класс… Целесообразно ли давать расточителю? Не лучше ли во имя спасения родины наложить опеку на расточителей?..» И, наконец, заключительная угроза: «Костлявая рука голода и народной нищеты схватит за горло друзей народа!» Фраза о костлявой руке голода, обобщавшая политику локаутов, прочно вошла с этого времени в политический словарь революции. Она дорого обошлась капиталистам. В Петрограде открылся съезд губернских комиссаров. Агенты Временного правительства, которые, по замыслу, должны были стать вокруг него стеной, сомкнулись на самом деле против него и под руководством своего кадетского ядра взяли злополучного министра внутренних дел Авксентьева в штыки. «Нельзя сидеть между двух стульев: власть должна властвовать, а не быть марионеткой». Соглашатели оправдывались и протестовали вполголоса, опасаясь, что их спор с союзниками подслушают большевики. Министер-социалист ушел со съезда как обваренный.

Эсеровская и меньшевистская печать заговорила постепенно языком жалобы и обиды. На ее страницах стали появляться неожиданные разоблачения. 6 августа эсеровское «Дело народа» опубликовало письмо группы левых юнкеров, присланное ими с дороги к фронту: авторов «поразила роль, в которой выступали юнкера… систематическое битье по физиономии, участие юнкеров в карательных экспедициях, сопровождавшихся расстрелами без суда и следствия, по одному лишь приказанию батальонного командира… Озлобленные солдаты стали стрелять в отдельных юнкеров из-за угла»… Так выглядела работа по оздоровлению армии.

Реакция наступала, правительство отступало. 7 августа освобождены были из тюрьмы наиболее популярные черносотенные деятели, причастные к распутинским кругам и к еврейским погромам. Большевики оставались в «Крестах», где надвигалась голодовка арестованных рабочих, солдат и матросов. Рабочая секция Петроградского Совета послала в этот день приветствие Троцкому, Луначарскому, Коллонтай и другим заключенным.

Промышленники, губернские комиссары, казачий съезд в Новочеркасске, патриотическая печать, генералы, либералы – все считали, что производить выборы в Учредительное собрание в сентябре совершенно невозможно; лучше всего было бы отложить их до конца войны. На это правительство, однако, пойти не могло. Но компромисс был найден: созыв Учредительного собрания был отсрочен до 28 ноября. Не без брюзжания кадеты приняли отсрочку: они твердо рассчитывали, что за остающиеся три месяца должны будут произойти решающие события, которые самый вопрос об Учредительном собрании перенесут в иную плоскость. Надежды эти все более открыто связывались с именем Корнилова.

Реклама вокруг фигуры нового «верховного» стала отныне в центре буржуазной политики. Биография \"первого народного главнокомандующего распространялась в огромном количестве экземпляров, при активном содействии ставки. Когда Савинков, в качестве управляющего военным министерством, говорил журналистам: «Мы полагаем», то «мы» означало не Савинков и Керенский, а Савинков и Корнилов. Шум вокруг Корнилова заставлял Керенского настораживаться. Шли все более упорные слухи о заговоре, в центре которого стоит комитет союза офицеров при ставке. Личное свидание главы правительства и главы армии в начале августа только разожгло их взаимную антипатию. «Этот легковесный краснобай хочет мною командовать?» – должен был сказать себе Корнилов. «Этот ограниченный и невежественный казак собирается спасать Россию?» – не мог не подумать Керенский. Оба были по-своему правы. Программа Корнилова, включавшая в свой состав милитаризацию заводов и железных дорог, распространение смертной казни на тыл и подчинение ставке петроградского военного округа вместе со столичным гарнизоном, стала тем временем известна в соглашательских кругах. За официальной программой без труда угадывалась другая, невысказанная, но тем более действительная. Левая печать забила тревогу. Исполнительный комитет выдвигал новую кандидатуру в главнокомандующие в лице генерала Черемисова. О предстоящей отставке Корнилова заговорили открыто. Реакция всполошилась.

6 августа совет союза двенадцати казачьих войск: донского, кубанского, терского и пр. – постановил, не без участия Савинкова, «громко и твердо» довести до сведения правительства и народа, что снимает с себя ответственность за поведение казачьих войск на фронте и в тылу в случае смены «вождя-героя» генерала Корнилова. Конференция союза георгиевских кавалеров еще более твердо пригрозила правительству: если Корнилов будет смещен, то союз немедленно отдаст «боевой клич всем георгиевским кавалерам о выступлении совместно с казачеством». Ни один из генералов не протестовал против этого нарушения субординации, и печать порядка с восторгом печатала постановления, означавшие угрозу гражданской войны. Главный комитет союза офицеров армии и флота разослал телеграмму, в которой все свои надежды возлагал «на любимого вождя генерала Корнилова», призывая «всех честных людей» выразить ему доверие. Заседавшее в те дни в Москве совещание «общественных деятелей» правого лагеря послало Корнилову телеграмму, в которой присоединяло свой голос к голосу офицеров, георгиевских кавалеров и казачества: «Вся мыслящая Россия смотрит на вас с надеждой и верой». Яснее нельзя было сказать. В совещании принимали участие промышленники и банкиры, как Рябушинский и Третьяков, генералы Алексеев и Брусилов, представители духовенства и профессуры, вожди кадетской партии во главе с Милюковым. В качестве прикрытия фигурировали представители полуфиктивного «крестьянского союза», который должен был дать кадетам опору в крестьянских верхах. На председательском кресле возвышалась монументальная фигура Родзянко, благодарившего делегацию казачьего полка за усмирение большевиков. Кандидатура Корнилова на роль спасителя страны была, таким образом, открыто выдвинута наиболее авторитетными представителями имущих и образованных классов России.

После такой подготовки верховный главнокомандующий вторично появляется у военного министра для переговоров о представленной им программе спасения страны. «По приезде в Петроград, – рассказывает об этом визите Корнилова начальник его штаба генерал Лукомский, – он поехал в Зимний дворец в сопровождении текинцев с двумя пулеметами. Эти пулеметы, после входа генерала Корнилова в Зимний дворец, были сняты с автомобиля, и текинцы дежурили у подъезда дворца, чтобы, в случае надобности, прийти на помощь главнокомандующему». Предполагалось, что помощь главнокомандующему может понадобиться против министра-председателя. Пулеметы текинцев были пулеметами буржуазии, направленными в сторону соглашателей, путающихся в ногах. Так выглядело правительство спасения, независимое от советов!

Немедленно после корниловского визита член Временного правительства Кокошкин заявил Керенскому, что кадеты выйдут в отставку, «если не будет сегодня же принята программа Корнилова». Хоть и без пулеметов, но кадеты разговаривали с правительством ультимативным языком Корнилова. И это помогало. Временное правительство поспешило рассмотреть доклад верховного главнокомандующего и признало в принципе возможным применение предложенных им мер, «до смертной казни в тылу включительно».

В мобилизацию сил реакции, естественно, включился Всероссийский церковный собор, который по официальной своей цели должен был завершить освобождение православной церкви от бюрократического пленения, по существу же должен был оградить ее от революции. С устранением монархии церковь лишилась своего официального главы. Ее отношения с государством, исконным защитником и покровителем, повисли в воздухе. Правда, святейший Синод в послании от 9 марта поспешил благословить совершившийся переворот и призвал народ «довериться Временному правительству». Однако будущее нависало угрозой. Правительство отмалчивалось в церковном вопросе, как и в других. Духовенство совершенно растерялось. Изредка откуда-нибудь с окраины, из города Верного на границе Китая, приходила от местного причта телеграмма, заверявшая князя Львова, что его политика вполне отвечает заветам Евангелия. Подлаживаясь к перевороту, церковь не осмеливалась вмешаться в события. Резче всего это сказывалось на фронте, где влияние духовенства свалилось вместе с дисциплиной страха. Деникин признает: «Если офицерский корпус все же долгое время боролся за свою командную власть и военный авторитет, то голос пастырей с первых же дней революции замолк и всякое участие их в жизни войск прекратилось». Съезды духовенства в ставке и в штабах армий проходили совершенно бесследно.

Собор, являвшийся прежде всего кастовым делом самого духовенства, особенно его верхнего яруса, не остался все же замкнут в рамки церковной бюрократии: за него изо всех сил ухватилось либеральное общество. Кадетская партия, не находившая в народе никаких политических корней, мечтала о том, чтобы реформированная церковь послужила для нее трансмиссией к массам. В подготовке собора деятельную роль играли, наряду с князьями церкви и впереди их, светские политики разных оттенков – как князь Трубецкой, граф Олсуфьев, Родзянко, Самарин, либеральные профессора и писатели. Кадетская партия тщетно пыталась создать вокруг собора атмосферу церковной реформации, боясь в то же время неосторожным движением раскачать подгнившую подстройку. Об отделении церкви от государства не было и речи ни у духовенства, ни у светских реформаторов. Князья церкви, естественно, склонны были ослабить контроль государства над своими внутренними делами, но с тем, чтобы государство и впредь не только ограждало их привилегированное положение, их земли и доходы, но и продолжало бы покрывать львиную долю их расходов. В свою очередь либеральная буржуазия готова была обеспечить православию сохранение положения господствующей церкви, но под условием, чтобы она научилась по-новому обслуживать в массах интересы господствующих классов.

Но здесь главные трудности и начинались. Тот же Деникин сокрушенно отмечает, что русская революция «не создала ни одного сколько-нибудь заметного народно-религиозного движения». Правильнее было бы сказать, что по мере вовлечения в революцию новых слоев народа они почти автоматически поворачивались спиною к церкви, если даже раньше были связаны с ней. В деревне отдельные священники могли еще иметь личное влияние, в зависимости от их поведения в земельном вопросе. В городе никому не только в рабочей, но и в мелкобуржуазной среде не приходило в голову обращаться к духовенству за разрешением поднятых революцией вопросов. Подготовка церковного собора натолкнулась на полное безучастие народа. Интересы и страсти масс находили свое выражение на языке социалистических лозунгов, а не богословских текстов. Запоздалая Россия проходила свою историю по сокращенному курсу: она оказалась вынуждена перешагнуть не только через эпоху Реформации, но и через эпоху буржуазного парламентаризма.

Задуманный в месяцы прилива революции церковный собор совпал с неделями ее отлива. Это еще более сгустило его реакционную окраску. Состав собора, круг затронутых им вопросов, даже церемониал его открытия – все свидетельствовало о коренных изменениях в отношении разных классов к церкви. На богослужении в Успенском соборе наряду с Родзянко и кадетами присутствовали Керенский и Авксентьев. Московский городской голова эсер Руднев в приветствии сказал: «Пока будет жить русский народ, в душе его будет гореть вера христианская». Вчера еще эти люди считали себя прямыми потомками русского просветителя Чернышевского.

Собор рассылал печатные воззвания во все концы, взывал о сильной власти, обличал большевиков и заклинал, в тон с министром труда Скобелевым: «Рабочие, трудитесь, не жалея сил, и подчиняйте ваши требования благу родины». Но особенное внимание уделил собор земельному вопросу. Митрополиты и епископы были не менее помещиков напуганы и ожесточены размахом крестьянского движения, и страх за церковные и монастырские земли захватывал их души гораздо сильнее, чем вопрос о демократизации церковного прихода. Грозя божьим гневом и отлучением от церкви, послание собора требует «немедленно возвратить церквам, обителям, причтам и частным владельцам награбленные у них земли, леса и урожаи». Вот где уместно вспомнить о гласе вопиющего в пустыне! Собор тянулся из недели в неделю и до высшей точки своих работ, восстановления патриаршества, упраздненного Петром двести лет тому назад, добрался только после октябрьского переворота.

В конце июля правительство постановило созвать на 13 августа в Москве Государственное совещание от всех классов и общественных учреждений страны. Состав совещания определялся самим правительством. В полном противоречии с результатами всех без исключения демократических выборов, происходивших в стране, правительство приняло меры к тому, чтобы заранее обеспечить на совещании одинаковую численность представителей имущих классов и народа. Только на основе такого искусственного равновесия правительство спасения революции еще надеялось спастись само. Никакими определенными правами этот земский собор не наделялся. «Совещание… получало, – по словам Милюкова, – самое большее – лишь совещательный голос»: имущие классы хотели показать демократии пример самоотречения, чтобы тем вернее завладеть затем властью целиком. Официально целью совещания объявлялось «единение государственной власти со всеми организованными силами страны». Печать говорила о необходимости сплотить, примирить, ободрить, поднять дух. Другими словами, одни не хотели, а другие не способны были ясно сказать, для чего, собственно, совещание собирается. Назвать вещи по имени и здесь стало задачей большевиков.

КЕРЕНСКИЙ И КОРНИЛОВ

(ЭЛЕМЕНТЫ БОНАПАРТИЗМА В РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ)

Немало написано на ту тему, что дальнейшие несчастья, включая и пришествие большевиков, могли бы быть избегнуты, если бы вместо Керенского во главе власти стоял человек с ясной мыслью и твердым характером. Неоспоримо, что Керенскому не хватало ни того, ни другого. Но почему же определенные общественные классы оказались вынуждены поднять именно Керенского на своих плечах?

Как бы для того, чтобы освежить нашу историческую память, испанские события снова показывают нам, как революция, смывая привычные политические разграничения, обволакивает на первых порах розовой туманностью всех и все. Даже враги ее стремятся в этой стадии окраситься ее краской: в этой мимичности выражается полуинстинктивное стремление консервативных классов приспособиться к угрожающим переменам, чтобы как можно меньше пострадать от них. Солидарность нации, основанная на рыхлых фразах, превращает соглашательство в необходимую политическую функцию. Мелкобуржуазные идеалисты, глядящие поверх классов, думающие готовыми фразами, не знающие, чего хотят, и желающие всем всего лучшего, являются на этой стадии единственно мыслимыми вождями большинства. Если бы у Керенского была ясная мысль и твердая воля, он оказался бы совершенно непригоден для своей исторической роли. Это не ретроспективная оценка. Так смотрели большевики и в разгаре событий. «Защитник по политическим делам, социал-революционер, который стоял во главе трудовиков, радикал без какой бы то ни было социалистической школы – Керенский полнее всего отражал первую эпоху революции, ее „национальную“ бесформенность, зажигательный идеализм ее надежд и ожиданий, – так писал автор этих строк в тюрьме Керенского после июльских дней. – Керенский говорил о земле и воле, о порядке, о мире народов, о защите отечества, героизме Либкнехта, о том, что русская революция должна поразить мир своим великодушием, и размахивал при этом красным шелковым платочком. Полупроснувшийся обыватель с восторгом слушал эти речи: ему казалось, что это он сам говорит с трибуны. Армия встретила Керенского как избавителя от Гучкова. Крестьяне слышали о нем как о трудовике, о мужицком депутате. Либералов подкупала крайняя умеренность идей под бесформенным радикализмом фраз…»

Но период всеобщих объятий длится недолго. Борьба классов замирает в начале революции только для того, чтобы ожить затем в виде гражданской войны. В феерическом подъеме соглашательства заранее заключено его неизбежное крушение. Быструю утрату Керенским популярности официозный французский журналист Клод Анэ объяснял тем, что недостаток такта толкал социалистического политика на действия, «мало гармонирующие» с его ролью. «Он посещает императорские ложи. Он живет в Зимнем или Царскосельском дворце. Он спит в постели русских императоров. Немножко слишком много тщеславия, и притом слишком заметного; это шокирует в стране, наиболее простой в мире». Такт, в малом, как и в большом, предполагает понимание обстановки и своего места в ней. Этого у Керенского не было и следа. Доверчиво поднятый массами, он был совершенно чужд им, не понимал их и нисколько не интересовался тем, как они воспринимают революцию и какие делают из нее выводы. Массы ждали от него смелых действий, а он требовал от масс не мешать его великодушию и красноречию. В то время как Керенский наносил арестованной семье царя театральный визит, солдаты, окарауливавшие дворец, говорили коменданту: «Мы вот на нарах спим, у нас довольствие плохое, а Николашка хоть и арестован, у него мясо в помойку кидают». Это были «невеликодушные» слова, но они выражали то, что чувствовали солдаты.

Вырвавшийся из вековой скованности народ на каждом шагу переступал черту, какую ему указывали просвещенные вожди. Керенский причитал на эту тему в конце апреля: «Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов?.. Я жалею, что не умер два месяца назад: я бы умер с великой мечтой» и т. д. Этой плохой риторикой он надеялся повлиять на рабочих, солдат, матросов, крестьян. Адмирал Колчак рассказывал впоследствии перед советским трибуналом, как радикальный военный министр объезжал в мае суда Черноморского флота, чтобы примирить матросов с офицерами. Оратору казалось после каждой речи, что цель достигнута: «Вот видите, адмирал, все улажено…» Но ничто не было улажено: развал флота только начинался.

Чем дальше, тем острее Керенский возмущал массы жеманничаньем, чванством, заносчивостью. Во время объезда фронта он раздраженно выкрикивал в вагоне своему адъютанту, может быть, с таким расчетом, чтобы его услышали генералы: «Гоните вы эти проклятые комитеты в шею!» Прибыв в Балтийский флот, Керенский приказал Центральному комитету моряков явиться к нему на адмиральский корабль. Центробалт, как советский орган, не был подчинен министру и счел приказание оскорбительным. Председатель комитета матрос Дыбенко ответил: «Если Керенский желает говорить с Центробалтом, пусть придет к нам». Разве это не невыносимая дерзость! На судах, где Керенский вступал с матросами в политические разговоры, дело шло не лучше, особенно на большевистски настроенном корабле «Республика», где министра допрашивали по пунктам: почему он в Государственной думе голосовал за войну? почему подписался под империалистской нотой Милюкова от 21 апреля? почему назначил царским сенатором 6000 рублей в год пенсии? Керенский отказался отвечать на эти коварные вопросы, поставленные его «недругами». Команда сухо признала объяснения министра «неудовлетворительными»… При гробовом молчании матросов Керенский покинул корабль. «Восставшие рабы!» – говорил радикальный адвокат с зубовным скрежетом. А матросы испытывали чувство гордости: «Да, мы были рабы и мы восстали!»

Бесцеремонностью своего обращения с демократическим общественным мнением Керенский на каждом шагу вызывал полуконфликты с советскими вождями, которые шли по тому же пути, что и он, но с большей оглядкой на массы. Уже 8 марта Исполнительный комитет, испуганный протестами снизу, объявил Керенскому о недопустимости освобождения из-под ареста полицейских. Через несколько дней соглашатели видели себя вынужденными протестовать против намерения министра юстиции вывезти царскую семью в Англию. Еще через две-три недели Исполком ставил общий вопрос об «урегулировании отношений» с Керенским. Но эти отношения не были и не могли быть урегулированы. Столь же неблагополучно обстояло дело и по партийной линии. На эсеровском съезде в начале июня Керенский был забаллотирован при выборах в ЦК, получив 135 голосов из 270. Как извивались лидеры, разъясняя направо и налево, что «за товарища Керенского многие не голосовали ввиду его перегруженности». На самом деле, если штабные и департаментские эсеры обожали Керенского как источник благ, то старые эсеры, связанные с массами, относились к нему без доверия и без уважения. Но без Керенского ни Исполнительный комитет, ни партия эсеров обойтись не могли: он был необходим как соединительное звено коалиции.

В советском блоке ведущая роль принадлежала меньшевикам: они изобретали решения, т. е. способы уклонения от действий. Но в государственном аппарате народники имели над меньшевиками явный перевес, который нагляднее всего выражался в доминирующем положении Керенского. Полу кадет-полу эсер Керенский был в правительстве не представителем советов, как Церетели или Чернов, а живой связью между буржуазией и демократией. Церетели – Чернов представляли одну из сторон коалиции. Керенский был персональным воплощением самой коалиции. Церетели жаловался на преобладание у Керенского «личных моментов», не понимая, что они неотделимы от его политической функции. Сам Церетели в качестве министра внутренних дел издал циркуляр на тему о губернском комиссаре, который должен опираться на все местные «живые силы», т. е. на буржуазию и на советы, и проводить политику Временного правительства, не поддаваясь «партийным влияниям». Этот идеальный комиссар, возвышающийся над враждебными классами и партиями, чтобы в себе самом и в циркуляре почерпнуть свое призвание, – ведь это и есть Керенский губернского или уездного масштаба. Для увенчания системы необходим был независимый всероссийский комиссар в Зимнем дворце. Без Керенского соглашательство было бы то же, что церковный купол без креста.

История возвышения Керенского полна поучительности. Министром юстиции он стал благодаря февральскому восстанию, которого он боялся. Апрельская демонстрация «восставших рабов» сделала его военным и морским министром. Июльские бои, вызванные «немецкими агентами», поставили его во главе правительства. В начале сентября движение масс делает главу правительства еще и верховным главнокомандующим. Диалектика соглашательского режима и вместе с тем его злая ирония состояли в том, что давлением своим массы должны были поднять Керенского на самую высшую точку, прежде чем опрокинуть его.

Презрительно отмахиваясь от народа, давшего ему власть, Керенский тем более жадно ловил знаки одобрения образованного общества. Еще в первые дни революции вождь московских кадетов доктор Кишкин рассказывал, вернувшись из Петрограда: «Если бы не Керенский, то не было бы того, что мы имеем. Золотыми буквами будет записано его имя на скрижалях истории». Либеральные хвалы стали одним из важнейших политических критериев Керенского. Но он не мог, да и не хотел сложить просто свою популярность у ног буржуазии. Наоборот, он все больше входил во вкус потребности видеть все классы у собственных ног. «Мысль противопоставить и уравновесить между собой представительство буржуазии и демократии, – свидетельствует Милюков, – не чужда была Керенскому с самого начала революции». Этот курс естественно вытекал из всего его жизненного пути, пролегавшего между либеральной адвокатурой и подпольными кружками. Почтительно заверяя Бьюкенена, что «Совет умрет естественной смертью», Керенский на каждом шагу пугал своих буржуазных коллег гневом Совета. А в тех нередких случаях, когда лидеры Исполнительного комитета расходились с Керенским, он стращал их самой страшной из катастроф: отставкой либералов.

Когда Керенский повторял, что не хочет быть Маратом русской революции, это означало, что он отказывается применять суровые меры против реакции, но отнюдь не против «анархии». Такова, впрочем, и вообще мораль противников насилия в политике: они отвергают его, поскольку дело идет об изменении того, что существует; но для защиты порядка не останавливаются перед самой беспощадной расправой.

В период подготовки наступления на фронте Керенский стал особенно излюбленной фигурой имущих классов. Терещенко рассказывал направо и налево о том, как высоко наши союзники ценят «труды Керенского»; строгая к соглашателям кадетская «Речь» неизменно подчеркивала свое расположение к военному министру; сам Родзянко признавал, что «этот молодой человек… с удвоенной силой каждый день воскресает для блага родины и созидательной работы». Такими отзывами либералы хотели заласкать Керенского. Но и по существу они не могли не видеть, что он работает на них.\"…Подумайте, – спрашивал Ленин, – что было бы, если бы Гучков стал отдавать приказы к наступлению, расформировывать полки, арестовывать солдат, запрещать съезды, кричать солдатам «ты», называть их «трусами» и т. д. А Керенский эту «роскошь» может себе еще позволить, пока он не прожил того, правда, головокружительно быстро тающего доверия, которое народ отпустил ему в кредит…\"

Наступление, поднявшее репутацию Керенского в рядах буржуазии, окончательно подорвало его популярность в народе. Крах наступления был, по существу, крахом Керенского в обоих лагерях. Но поразительное дело: «незаменимым» его делала отныне именно его двухсторонняя скомпрометированность. О роли Керенского в создании второй коалиции Милюков выражается так: «единственный человек, который был возможен», но, у вы, «не тот, кто был нужен»… Руководящие либеральные политики никогда, впрочем, не брали Керенского слишком всерьез. А широкие круги буржуазии все больше возлагали на него ответственность за все удары судьбы. «Нетерпение патриотически настроенных групп» побуждало, по свидетельству Милюкова, искать сильного человека. Одно время на эту роль выдвигался адмирал Колчак. Водворение сильного человека у кормила «мыслилось в ином порядке, чем порядок переговоров и соглашений». Этому нетрудно поверить. «На демократизм, на волю народную, на Учредительное собрание, – пишет Станкевич о кадетской партии, – надежды были уже брошены: ведь муниципальные выборы по всей России дали подавляющее большинство социалистам… И начинаются судорожные поиски власти, которая могла бы не убеждать, а только приказывать». Точнее сказать, власти, которая могла бы взять революцию за горло.

В биографии Корнилова и в свойствах его личности нелегко выделить черты, которые оправдывали бы его кандидатуру на пост спасителя. Генерал Мартынов, бывший в мирное время начальником Корнилова по службе, а во время войны разделявший с ним плен в одном из австрийских замков, характеризует Корнилова такими словами: «…Отличаясь упорным трудолюбием и большой самоуверенностью, он, по своим умственным способностям, был заурядным средним человеком, лишенным широкого кругозора». Мартынов записывает в актив Корнилову две черты: личную храбрость и бескорыстие. В той среде, где прежде всего заботились о личной безопасности и нещадно воровали, эти качества бросались в глаза. Стратегических способностей, прежде всего способности оценить обстановку в целом в ее материальных и моральных элементах, у Корнилова не было и в помине. «К тому же ему недоставало организаторского таланта, – говорит Мартынов, – а по запальчивости и неуравновешенности своего характера он был вообще мало способен к планомерным действиям». Брусилов, наблюдавший всю боевую деятельность своего подчиненного за время мировой войны, отзывался о нем с полным пренебрежением: «Начальник лихого партизанского отряда – и больше ничего». Официальная легенда, которая создана была вокруг корниловской дивизии, диктовалась потребностью патриотического общественного мнения находить светлые пятна на мрачном фоне. «48-я дивизия, – пишет Мартынов, – погибла лишь вследствие безобразного управления… самого Корнилова, который… не сумел организовать отступательное движение, а главное, неоднократно менял свои решения и терял время…» В последний момент Корнилов бросил заведенную им в капкан дивизию на произвол судьбы, чтобы самому попытаться спастись от пленения. Однако после четырех суток блужданий незадачливый генерал сдался австрийцам и лишь впоследствии бежал из плена. «По возвращении в Россию в беседах с разными газетными корреспондентами Корнилов разукрасил историю своего побега яркими цветами фантазии». Над прозаическими поправками, которые хорошо осведомленные свидетели вносят в легенду, у нас нет основания останавливаться. По-видимому, с этого момента у Корнилова появляется вкус к газетной рекламе.

До революции Корнилов был монархистом черносотенного оттенка. В плену при чтении газет он неоднократно говаривал, что «с удовольствием перевешал бы всех этих Гучковых и Милюковых». Но политические идеи занимали его, как вообще людей подобного склада, лишь постольку, поскольку касались непосредственно его самого. После февральского переворота Корнилов очень легко объявил себя республиканцем. «Он весьма плохо разбирался, – по отзыву того же Мартынова, – в скрещивавшихся интересах различных слоев русского общества, не знал ни партийных группировок, ни отдельных общественных деятелей». Меньшевики, эсеры и большевики сливались для него в одну враждебную массу, которая мешает командирам командовать, помещикам – пользоваться поместьями, фабрикантам – вести производство, купцам – торговать.

Комитет Государственной думы уже 2 марта ухватился за генерала Корнилова и за подписью Родзянко настаивал перед ставкой о назначении «доблестного, известного всей России героя» главнокомандующим войсками Петроградского военного округа. На телеграмме Родзянко царь, уже переставший быть царем, надписал: «Исполнить». Так революционная столица получила своего первого красного генерала. В протоколах Исполнительного комитета от 10 марта записана о Корнилове фраза: «…генерал старой закваски, который хочет закончить революцию». В первые дни генерал постарался, впрочем, показать себя с выгодной стороны и не без шума выполнил ритуал ареста царицы – это ставилось ему в плюс. Из воспоминаний назначенного им коменданта Царского Села полковника Кобылинского обнаруживается, однако, что Корнилов играл на два фронта. После представления царице, сдержанно рассказывает Кобылинский, «Корнилов сказал мне: „Полковник, оставьте нас вдвоем. Сами идите и станьте за дверью“. Я вышел. Спустя минут пять Корнилов позвал меня. Я вошел. Государыня подала мне руку…» Ясно, Корнилов отрекомендовал полковника как друга. В дальнейшем мы узнаем о сценах объятий между царем и его «тюремщиком» Кобылинским. В качестве администратора Корнилов оказался на своем новом посту из рук вон плох. «Его ближайшие сотрудники в Петрограде, – пишет Станкевич, – постоянно жаловались на его неспособность работать и руководить делом». В столице Корнилов задержался, однако, недолго. В апрельские дни он попытался, не без внушений со стороны Милюкова, учинить первое кровопускание революции, но натолкнулся на сопротивление Исполнительного комитета, вышел в отставку, получил в командование армию, затем – Юго-Западный фронт. Не дожидаясь легального введения смертной казни, Корнилов отдал приказ расстреливать дезертиров и выставлять трупы с надписями на дорогах, грозил суровыми карами крестьянам за нарушение права помещичьей собственности, сформировал ударные батальоны и при каждом подходящем случае грозил кулаком Петрограду. Это сразу окружило его имя ореолом в глазах офицерства и имущих классов. Но и многие комиссары Керенского сказали себе: иной надежды, кроме как на Корнилова, уже не остается. Через несколько недель боевой генерал с печальным опытом командования дивизией стал верховным главнокомандующим разлагающейся многомиллионной армии, которую Антанта хотела заставить сражаться до полной победы.

У Корнилова закружилась голова. Политическое невежество и узость горизонта делали его легкой добычей искателей приключений. Своенравно отстаивая свои личные прерогативы, «человек с сердцем льва и с мозгами барана», как характеризовали Корнилова генерал Алексеев, а вслед за ним Верховский, легко поддавался чужим влияниям, если только они совпадали с голосом его честолюбия. Дружественный Корнилову Милюков отмечает в нем «детскую доверчивость к людям, умевшим ему польстить». Ближайшим вдохновителем верховного главнокомандующего в скромном звании ординарца оказался некий Завойко – темная фигура из бывших помещиков, нефтяной спекулянт и авантюрист, который особенно импонировал Корнилову своим пером: у Завойко был действительно резвый стиль ни перед чем не останавливающегося проходимца. Ординарец был режиссером рекламы, автором «народной» биографии Корнилова, составителем докладных записок, ультиматумов и вообще тех документов, для которых, по выражению генерала, требовался «сильный, художественный стиль». К Завойко присоединился другой искатель приключений, Аладьин, бывший депутат первой Думы, проведший несколько лет в эмиграции, не вынимавший изо рта английской трубки и потому считавший себя специалистом по международным вопросам. Эти двое стояли по правую руку Корнилова, связывая его с очагами контрреволюции. Левый фланг его прикрывали Савинков и Филоненко: всемерно поддерживая преувеличенное мнение генерала о самом себе, они заботились о том, чтобы он преждевременно не сделал себя невозможным в глазах демократии. \"К нему шли и честные и бесчестные, и искренние и интриганты, и политические деятели и воины и авантюристы, – пишет патетический генерал Деникин, – и все в один голос говорили: «Спаси». Какова была пропорция честных и бесчестных, установить нелегко. Во всяком случае, Корнилов серьезно счел себя призванным «спасти» и оказался поэтому прямым конкурентом Керенского. Соперники вполне искренне ненавидели друг друга. «Керенский, – по словам Мартынова, – усвоил себе высокомерный тон в отношениях со старшими генералами. Скромный труженик Алексеев и дипломатичный Брусилов позволяли себя третировать, но подобная тактика была неприменима к самолюбивому и обидчивому Корнилову, который… в свою очередь свысока смотрел на адвоката Керенского». Более слабый из двух готов был на уступки и предлагал серьезные авансы. По крайней мере, в конце июля Корнилов говорил Деникину, что из правительственных кругов ему предлагают войти в состав министерства. «Ну нет! Эти господа слишком связаны с советами… Я им говорю: предоставьте мне власть, тогда я поведу решительную борьбу».

Под ногами Керенского почва колыхалась, как на торфяных болотах. Выхода он искал, как всегда, в области словесных импровизаций: собрать, провозгласить, заявить. Личный успех 21 июля, когда он поднялся над враждующими лагерями демократии и буржуазии в качестве незаменимого, подсказал Керенскому идею Государственного совещания в Москве. То, что происходило в закрытом зале Зимнего дворца, должно было быть перенесено на открытую сцену. Пусть страна собственными глазами увидит, что все расползется по швам, если Керенский не возьмет в руки вожжи и кнут!

* * *

К участию в Государственном совещании привлечены были, по официальному списку, «представители политических, общественных, демократических, национальных, торгово-промышленных и кооперативных организаций, руководители органов демократии, высшие представители армии, научных учреждений, университетов, члены Государственной думы четырех составов». Намечалось около 1500 участников, собралось около 2500, причем расширение происходило целиком в интересах правого крыла. Московская газета эсеров укоризненно писала по адресу своего правительства: «Против 150 представителей труда выступает 120 представителей торгово-промышленного класса. Против 100 крестьянских депутатов приглашаются 100 представителей землевладельцев. Против 100 представителей Совета явится 300 членов Государственной думы…» Газета партии Керенского выражала сомнение, чтобы такое совещание дало правительству «ту опору, которой оно ищет». Соглашатели ехали на совещание скрепя сердце: надо сделать, убеждали они друг друга, честную попытку договориться. Но как быть с большевиками? Необходимо было во что бы то ни стало помешать им вмешаться в диалог демократии с имущими классами. Особым постановлением Исполнительного комитета партийные фракции лишались права выступать без согласия его президиума. Большевики решили огласить от имени партии декларацию и покинуть совещание. Зорко подстерегавший каждое их движение президиум потребовал от них отказа от преступного замысла. Тогда большевики без колебаний вернули входные билеты. Они готовили иной, более внушительный ответ: слово было за пролетарской Москвой.

Почти с первых дней революции сторонники порядка противопоставляли при каждом подходящем случае спокойную «страну» неугомонному Петрограду. Созыв Учредительного собрания в Москве составлял один из лозунгов буржуазии. Национал-либеральный «марксист» Потресов слал проклятья Петрограду, вообразившему себя «новым Парижем». Как будто жирондисты не грозили громами старому Парижу и не предлагали ему свести свою роль к Увз! Провинциальный меньшевик говорил в июне на съезде советов: «Какой-нибудь Новочеркасск гораздо вернее отражает условия жизни во всей России, чем Петроград». В сущности, соглашатели, как и буржуазия, искали опоры не в действительных настроениях «страны», а в ими же создаваемой утешительной иллюзии. Теперь, когда предстояло прощупать политический пульс Москвы, устроителей совещания ожидало жестокое разочарование.

Чередовавшиеся с первых дней августа контрреволюционные совещания, начиная со съезда землевладельцев и кончая церковным собором, не только мобилизовали имущие круги Москвы, но подняли на ноги также рабочих и солдат. Угрозы Рябушинского, призывы Родзянко, братание кадетов с казачьими генералами – все это происходило на глазах московских низов, все это большевистские агитаторы истолковывали по горячим следам газетных отчетов. Опасность контрреволюции приняла на этот раз осязательные, даже персональные формы. По фабрикам и заводам прошла волна возмущения. «Если советы бессильны, – писала московская газета большевиков, – пролетариат должен сплотиться вокруг своих жизнеспособных организаций». На первое место выдвинулись профессиональные союзы, стоявшие уже в большинстве под большевистским руководством. Настроение на заводах было настолько враждебным Государственному совещанию, что идея всеобщей стачки, выдвинутая снизу, была принята почти без сопротивления на собрании представителей всех ячеек московской организации большевиков. Профессиональные союзы подхватили инициативу. Московский Совет большинством 364 голосов против 304 высказался против стачки. Но так как на фракционных заседаниях рабочие – меньшевики и эсеры – голосовали за стачку и лишь подчинились партийной дисциплине, то решение давно не переизбиравшегося Совета, вынесенное к тому же против воли его действительного большинства, меньше всего могло остановить московских рабочих. Собрание правлений 41 профессионального союза постановило призвать рабочих к однодневной забастовке протеста. Районные советы оказались в большинстве на стороне партии и профессиональных союзов. Заводы тут же выдвинули требование перевыборов Московского Совета, который не только отстал от масс, но и попал в острое противоречие с ними. В Замоскворецком районном Совете совместно с заводскими комитетами требование замены депутатов, пошедших «против воли рабочего класса», собрало 175 голосов против 4 при 19 воздержавшихся!

Ночь накануне стачки была тем не менее тревожной ночью для московских большевиков. Страна шла по пути Петрограда, но отставала от него. Июльская демонстрация прошла в Москве неудачно: большинство не только гарнизона, но и рабочих не отважилось выйти на улицы против голоса Совета. Как будет на этот раз? Утро принесло ответ. Противодействие соглашателей не помешало забастовке стать могущественной демонстрацией враждебности к коалиции и правительству. Два дня тому назад газета московских промышленников самоуверенно писала: «Пусть же скорее петроградское правительство едет в Москву, пусть вслушается в голос святынь, колоколов, святых башен кремлевских…» Сегодня голос святынь оказался заглушен предгрозовой тишиной.

Член Московского комитета большевиков Пятницкий писал впоследствии: «Забастовка… прошла великолепно. Не было света, трамвая, не работали фабрики, заводы, железнодорожные мастерские и депо, даже официанты в ресторанах бастовали». Милюков внес в эту картину яркий штрих: \"Съехавшиеся на совещание делегаты… не могли ехать на трамвае и завтракать в ресторане: это позволяло им, по признанию либерального историка, тем лучше оценить силу не допущенных на совещание большевиков. «Известия» Московского Совета исчерпывающе определили значение манифестации 12 августа: «Вопреки постановлению советов… массы пошли за большевиками». 400 000 рабочих бастовало в Москве и ее окрестностях по призыву партии, которая в течение пяти недель не выходила из-под ударов и вожди которой все еще скрывались в подполье или сидели в тюрьмах. Новый петроградский орган партии «Пролетарий», прежде чем быть закрытым, успел поставить соглашателям вопрос: «Из Петрограда – в Москву, а из Москвы куда?»

Хозяева положения сами должны были задавать себе этот вопрос. В Киеве, Костроме, Царицыне проведены были однодневные забастовки протеста, всеобщие или частичные. Агитация охватила всю страну. Везде, в самых глухих углах, большевики предупреждали, что Государственное совещание носит «явно выраженный характер контрреволюционного заговора»: к концу августа содержание этой формулы до конца раскрылось на глазах всего народа.

Делегаты совещания, как и буржуазная Москва, ждали выступления масс с оружием, стычек, боев, «августовских дней». Но выйти рабочим на улицу значило бы подставить себя под удары георгиевских кавалеров, офицерских отрядов, юнкеров, отдельных кавалерийских частей, горевших желанием взять реванш за стачку. Вызвать на улицу гарнизон значило бы внести в него раскол и облегчить дело контрреволюции, которая стояла со взведенным курком. Партия на улицу не звала, и сами рабочие, руководимые правильным чутьем, избегали открытого столкновения. Однодневная стачка как нельзя лучше отвечала обстановке: ее нельзя было спрятать под сукно, как поступлено было на совещании с декларацией большевиков. Когда город погрузился во тьму, вся Россия увидела большевистскую руку на выключателе. Нет, Петроград не изолирован! «В Москве, на патриархальность и смирение которой уповали многие, рабочие районы неожиданно оскалили зубы» – так определил значение этого дня Суханов. В отсутствие большевиков, но под знаком оскаленных зубов пролетарской революции оказалось вынуждено заседать коалиционное совещание.

Москвичи острили, что Керенский приехал к ним «короноваться». Но на другой день прибыл из ставки с той же целью Корнилов, встреченных многочисленными делегациями, в том числе от церковного собора. На перрон из подошедшего поезда выскочили текинцы в ярко-красных халатах, с обнаженными кривыми шашками и выстроились в две шеренги. Восторженные дамы осыпали цветами героя, обходившего караул и депутации. Кадет Родичев закончил приветственную речь возгласом: «Спасите Россию, и благодарный народ увенчает вас!» Раздались патриотические всхлипывания. Морозова, купчиха-миллионерша, опустилась на колени. Офицеры на руках вынесли Корнилова к народу. В то время как главнокомандующий обходил георгиевских кавалеров, юнкеров, школу прапорщиков, сотню казаков, построившихся на площади перед вокзалом, Керенский в качестве военного министра и соперника принимал парад войск московского гарнизона. С вокзала Корнилов направился, по стопам царей, к Иверской иконе, где был отслужен молебен в присутствии эскорта мусульман-текинцев в гигантских папахах. «Это обстоятельство, – пишет о молебне казачий офицер Греков, – еще более расположило к Корнилову всю верующую Москву». Контрреволюция тем временем старалась завоевать улицу. С автомобилей щедро разбрасывали биографию Корнилова с его портретом. Стены были заклеены афишами, призывавшими народ на помощь герою. Как власть имущий, Корнилов принимал в своем вагоне политиков, промышленников, финансистов. Представители банков сделали ему доклад о финансовом положении страны. «Изо всех членов Думы, – многозначительно пишет октябрист Шидловский, – поехал к Корнилову в его поезд один Милюков, имевший с ним разговор, содержание которого мне неизвестно». Об этом разговоре мы узнаем позже от Милюкова то, что он сам сочтет нужным рассказать.

Подготовка военного переворота в это время шла уже полным ходом. За несколько дней до совещания Корнилов приказал, под видом помощи Риге, подготовить для движения на Петроград 4 конных дивизии. Оренбургский казачий полк направлен был ставкой в Москву «для поддержания порядка», но по приказанию Керенского оказался задержан в пути. В своих позднейших показаниях следственной комиссии по делу Корнилова Керенский говорил: «Мы получили сообщение, что во время Московского совещания будет провозглашена диктатура». Таким образом, в торжественные дни национального единства военный министр и верховный главнокомандующий занимались стратегическими перебросками друг против друга. Но декорум по возможности соблюдался. Отношения двух лагерей колебались между официально-дружественными заверениями и гражданской войной.

В Петрограде, несмотря на сдержанность масс, – июльский опыт не прошел бесследно – сверху, из штабов и редакций, с бешеной настойчивостью распространялись слухи о предстоящем восстании большевиков. Петроградские организации партии открытым воззванием предупредили массы о возможности провокационных призывов со стороны врагов. Московский Совет принял тем временем свои меры. Создан негласный революционный комитет из шести лиц, по два делегата от каждой из советских партий, включая и большевиков. Тайным приказом запрещено выставлять шпалеры из георгиевских кавалеров, офицеров и юнкеров по пути следования Корнилова. Большевикам, которым со времени июльских дней официальный доступ в казармы был закрыт, теперь с полной готовностью выдавали пропуска: без большевиков нельзя было овладеть солдатами. В то время как на открытой сцене меньшевики и эсеры вели переговоры с буржуазией о создании крепкой власти против руководимых большевиками масс, за кулисами те же меньшевики и эсеры совместно с не допущенными ими на совещание большевиками готовили массы к борьбе с заговором буржуазии. Вчера еще противившиеся демонстративной забастовке соглашатели сегодня звали рабочих и солдат готовиться к борьбе. Презрительное возмущение масс не мешало им откликаться на призыв с такой боевой готовностью, которая больше пугала соглашателей, чем радовала их. Вопиющая двойственность, принявшая характер почти откровенного вероломства на две стороны, была бы непостижимой, если бы соглашатели продолжали сознательно делать свою политику; на самом деле они только претерпевали ее последствия.

Крупные события явно нависали в воздухе. Но в дни совещания переворот, видимо, никем не намечался. Во всяком случае, никакого подтверждения слухов, на которые ссылался позже Керенский, ни в документах, ни в соглашательской литературе, ни в мемуарах правого крыла нет. Дело шло пока только о подготовке. По словам Милюкова – а его показание совпадает с дальнейшим развитием событий, – сам Корнилов наметил уже до совещания для своих действий число: 27 августа.

Эта дата оставалась, разумеется, известна немногим. Полупосвященные же, как всегда в таких случаях, приближали день великого события, и забегающие вперед слухи со всех сторон стекались к властям: казалось, что удар должен разразиться с часу на час.

Но именно возбужденное настроение буржуазных и офицерских кругов могло привести в Москве если не к покушению на переворот, то к контрреволюционным манифестациям с целью пробы сил. Еще более вероятна была попытка выделить из состава совещания какой-либо конкурирующий с советами центр спасения родины – об этом правая печать говорила открыто. Но и до этого не дошло: помешали массы. Если у кое-кого и мелькала мысль приблизить час решающих действий, то под ударом стачки пришлось сказать себе: захватить революцию врасплох не удастся, рабочие и солдаты начеку, надо отложить. Даже всенародное шествие к Иверской иконе, затевавшееся попами и либералами по соглашению с Корниловым, было отменено.

Как только выяснилось, что непосредственной опасности нет, эсеры и меньшевики поспешили сделать вид, что ничего особенного не случилось. Они отказались даже возобновить большевикам пропуска в казармы, несмотря на то что оттуда продолжали настойчиво требовать большевистских ораторов. «Мавр выполнил свое дело», – должны были с хитрым видом говорить друг другу Церетели, Дан и Хинчук, тогдашний председатель Московского Совета. Но большевики совсем не собирались переходить на положение мавра. Свое дело они еще только собирались выполнить.

* * *

Каждое классовое общество нуждается в единстве правительственной воли. Двоевластие есть по существу своему режим социального кризиса: знаменуя высшую расколотость нации, оно включает в себя потенциальную или открытую гражданскую войну. Никто более не хотел двоевластия. Наоборот, все жаждали крепкой, единодушной, «железной» власти. Июльское правительство Керенского было наделено неограниченными полномочиями. Замысел состоял в том, чтобы над демократией и над буржуазией, парализующими друг друга, поставить, по обоюдному согласию, «настоящую» власть. Идея вершителя судеб, возвышающегося над классами, есть не что иное, как идея бонапартизма. Если симметрично воткнуть две вилки в пробку, то она, при очень значительных колебаниях в ту и другую сторону, удержится даже на булавочной головке – это и есть механическая модель бонапартистского суперарбитра. Степень солидности такой власти, если отвлечься от международных условий, определяется устойчивостью равновесия антагонистических классов внутри страны. В середине мая Троцкий определил Керенского в заседании Петербургского Совета как «математическую точку русского бонапартизма». Бестелесность характеристики показывает, что дело шло не о личности, а о функции. В начале июля, как мы помним, все министры по указанию своих партий подали в отставку, предоставляя Керенскому создать власть. 21 июля этот опыт повторился в более демонстративной форме. Враждебные стороны взывали к Керенскому, каждая видела в нем часть самой себя, обе клялись ему в верности. Троцкий писал из тюрьмы: «Руководимый политиками, которые всего боятся, Совет не смел брать власть. Представительница всех клик собственности, кадетская партия еще не могла взять власть. Оставалось искать великого примирителя, посредника, третейского судью».

В опубликованном Керенским от собственного имени манифесте к народу провозглашалось: «Я, как глава правительства… не считаю себя вправе останавливаться перед тем, что изменения (в построении власти)… увеличат мою ответственность в делах верховного управления». Это беспримесная фразеология бонапартизма. И все же, несмотря на поддержку справа и слева, дело дальше фразеологии так и не пошло. В чем же причина?

Чтобы маленький корсиканец мог подняться над молодой буржуазной нацией, нужно было, чтобы революция разрешила предварительно свою основную задачу: наделение крестьян землею и чтобы на новой социальной основе сложилась победоносная армия. Дальше революции в XVIII веке некуда было идти: она могла лишь откатываться назад. В этих откатах под удар попадали, однако, ее основные завоевания. Их надо было охранить во что бы то ни стало. Углублявшийся, но еще крайне незрелый антагонизм между буржуазией и пролетариатом держал потрясенную до основ нацию в крайнем напряжении. Национальный «судья» в этих условиях был необходим. Наполеон обеспечивал крупным буржуа возможность наживаться, крестьянам – их участки, крестьянским сыновьям и босякам – возможность пограбить на войне. Судья держал в руках саблю и сам же выполнял обязанности судебного пристава. Бонапартизм первого Бонапарта был солидно обоснован.

Переворот 1848 года не дал и не мог дать крестьянам земли: это была не великая революция, сменяющая один социальный режим другим, но политическая перетасовка на основах того же социального режима. Наполеон III не имел за собой победоносной армии. Двух главнейших элементов классического бонапартизма не было налицо. Но были другие благоприятные условия, не менее действительные. Выросший за полвека пролетариат показал в июне свою грозную силу; однако взять власть он оказался еще неспособен. Буржуазия боялась пролетариата и своей кровавой победы над ним. Крестьянин-собственник испугался июньского восстания и хотел, чтобы государство оградило его от раздельщиков. Наконец, могущественный промышленный подъем, с небольшими заминками тянувшийся в течение двух десятилетий, открывал буржуазии небывалые источники обогащения. Этих условий оказалось достаточно для эпигонского бонапартизма.

В политике Бисмарка, тоже возвышавшегося «над классами», были, как не раз указывалось, несомненные бонапартистские черты, хоть и под покровами легитимизма. Устойчивость бисмарковского режима обеспечивалась тем, что, возникнув после импотентной революции, он дал разрешение или полуразрешение такой великой национальной задачи, как немецкое единство, принес победы в трех войнах, контрибуцию и могущественный капиталистический расцвет. Этого хватило на десятки лет.

Беда русских кандидатов в Бонапарты была совсем не в том, что они не походили ни на первого Наполеона, ни даже на Бисмарка: история умеет пользоваться суррогатами. Но они имели против себя великую революцию, еще не разрешившую своих задач и не исчерпавшую своих сил. Крестьянина, еще не получившего земли, буржуазия заставляла воевать за помещичью землю. Война давала одни поражения. О промышленном подъеме не было и речи: наоборот, разруха совершала все новые опустошения. Если пролетариат отступил, то только для того, чтобы плотнее сомкнуть ряды. Крестьянство только раскачивалось для последнего натиска на господ. Угнетенные национальности переходили в наступление против русификаторского деспотизма. В поисках мира армия все теснее примыкала к рабочим и их партии. Низы сплачивались, верхи слабели. Равновесия не было. Революция оставалась полнокровной. Немудрено, если худосочным оказался бонапартизм.

Маркс и Энгельс сравнивали роль бонапартистского режима в борьбе между буржуазией и пролетариатом с ролью старой абсолютной монархии в борьбе между феодалами и буржуазией. Черты сходства несомненны, но они прекращаются как раз там, где выступает наружу социальное содержание власти. Роль третейского судьи между элементами старого и нового общества была в известный период осуществима, поскольку оба режима эксплуатации нуждались в своей защите от эксплуатируемых. Но уже между феодалами и крепостными крестьянами не могло быть «беспристрастного» посредничества. Примиряя интересы помещичьего землевладения и молодого капитализма, царское самодержавие в отношении крестьян выступало не как посредник, а как уполномоченный эксплуататорских классов.