Лев Троцкий
ССЫЛКА, ВЫСЫЛКА, СКИТАНИЯ, СМЕРТЬ
Лев Троцкий
ССЫЛКА, ВЫСЫЛКА, СКИТАНИЯ, СМЕРТЬ
Л. Седов. ПЕРЕЕЗД В АЛМА-АТУ
Дорогой друг, ты просил подробно описать путешествие наше до Алма-Аты — изволь. Делаю это в форме протокольных записей— дневника. Кое-что по понятным причинам опускаю.
ЛЕВ ТРОЦКИЙ
пробивают стекло в дверях. В отверстие видно, что орудуют нашей стамеской. Затем просовывается рука и не без опасения быстро отдирает. Входят, вернее, вваливаются. Они взволнованы, мы — тоже. «Товарищ Троцкий, я должен выполнить приказ хотя бы силой... Стреляйте в меня, стреляйте!» — вдруг истерически кричит он. В ответ им: «Что вы вздор городите, никто в вас стрелять не собирается». Осели сразу. С наглым видом входят несколько штатских гепеуров. Среди них знакомые лица: вчерашний (омерзительный толстяк, хам) и Барычкин. Вывший мытищинский рабочий, когда-то неплохой революционер (по отзыву Л. Д.), теперь вконец разложившийся, пьяница и растратчик. «Штатские, шапки снимите, вы не на улице». Растерялись. «Мы — коммунисты»,— слабо отвечают. И наглость как-то сразу спала, стушевываются в коридор. Старший распоряжается: «Принесите пальто и шапку». К Л. Д.: «Мы солдаты — приказ, сами знаете, были военным».— «Я никогда не был солдатом, я был солдатом Октябрьской революции, а это совсем не одно и то же»... Кратко им рассказывает, как англичане снимали [с парохода] в Канаде, с теми же словами: «приказ», «мы подчиненные» и пр. Выбегаю в коридор, у себя в комнате беру документы, папиросы. У телефона Ф. В. звонит к себе на квартиру и успевает сообщить, что увозят. Я беру второй телефон, называю два номера, как назло, оба заняты. Тот же громадный детина, приставленный теперь к телефону, нам не мешает; то ли от растерянности, то ли неизвестно отчего. Звонок. Веру трубку. Белобородое. Успеваю сказать: «Казанский, берут сейчас». Старший выхватывает трубку. «Это нечестно!»— восклицает патетически. Болван,— хочется ответить — молчу. Л. Д. под руки тащат по коридору; это момент, когда я теряю свое относительное спокойствие. Н. И. одевается и идет за ним. Его протискивают, ее пропускают в дверь — затем захлопывают и нас не пускают. «Я еду также, пустите»,— говорю, одеваясь. Не помогает — «нельзя», «не велено». Брат что-то кричит им, вернее, ругается. Медлить некогда. Дружно наваливаемся на гепеура — оттаскиваем его от двери. Я открываю и выскакиваю. Сергей притискивает гепеура в угол. За мной в это время проскакивают Ф. В. и И. За ними Сергей. Дверь взята. На ступеньках лестницы сидит Л. Д. Живо мне вспомнилась Канада... «Долой английский... то бишь сталинский произвол». Сбегаю по лестнице, начинаю с Н. И. звонить по квартирам. В стеклянных дверях показываются испуганные лица, что-то им кричу. Л. Д. сносят с лестницы. Позже он рассказывает забавную подробность: т. к. несущих было всего трое — им было тяжело, все время невероятно пыхтели и часто останавливались отдыхать.
Во дворе у подъезда — машина, в нее буквально втискивают. Сергей садится уже на ходу, без шапки. На дворе несколько недоуменных лиц. В машине нас 9—10 человек, битком, друг на друге. В окно видим машины спереди и сзади — «провожают». По дороге предлагаю брату выскочить, оповестить товарищей и Аню. Не соображаю, что в суматохе И. ушла. На Лубянской площади делаем попытку; горячимся, за нами смотрят в оба. Сергей успевает просунуть лишь ноги — дверцами его прищемляют. Обоих нас держат. Подъезжаем к Каланчевской площади — месту расположения вокзалов. Заворачиваем, но не на Казанский, а все на тот же знаменитый — Ярославский. Въезжаем во двор, кто-то вскакивает на подножку и указывает путь. Высаживаемся почти у платформы. Из задней машины выскакивает Беленький и К0. (И этот трусливый глупец здесь.) «Как с вещами?» — спрашивает Л. Д. «Все, все доставлено»,— отвечает Беленький. «Вы лжете, как лгали тогда у покойного Иоффе, что не было мне письма, а сами украли его». Л. Д. ведут под руки, затем начинают нести. Пусто. Вдалеке стоят редкие железнодорожники. Кричу им: «Товарищи рабочие, смотрите, как несут товарища Троцкого». У одного (Л. Д. видит) взволнованное лицо. Меня хватают за спину, и то, что называется за шиворот. Слышу грубые ругательства, «замолчи»... Вдруг выпускают, сразу не понимаю, в чем дело. Продолжаю кричать. Позже узнаю: Сергей ударил державшего (того же Барычкина) по физиономии. «А так как,— рассказывал он,— мишень у него широкая, попал неплохо». Тот пустил меня сразу, закрыл лицо рукой и отошел...
174
ССЫЛКА, ВЫСЫЛКА, СКИТАНИЯ СМЕРТЬ
ряется история у дверей — нас никого не пускают. Затем предлагают ехать всем до места назначения. Жалкая неразбериха — как растеряны.
В вагоне занимаем отведенное нам купе; там же у окна садится гепеур. У открытых дверей становится другой. JI. Д. шутит, вспоминает увоз, вообще ищем веселую сторону этой «поездки». О Дерибасе Л. Д. замечает: мелкий, жалкий карьерист. О Беленьком: тот, Гриша (брат его), за границей был эмигрантом-революционером, этот, кажется, просто скрывался от воинской повинности. Затем он нарочито громко начинает говорить о том, как у нас высылку не умеют организовать как следует быть, как и хозяйство наладить. Одно к одному. С ненавистью говорит о неряшливости — это не случайная черта... И в хозяйстве, и в теории, и в высылке. Эта черта мелкобуржуазная. (Кстати сказать, как говорили, организация ссылки была под руководством Бухарина.) Тут же Л. Д. заходит «объясниться» с конвоем. Говорит, что лично против них — лишь исполнителей — ничего не имеет, что демонстрация (т. е. отказ добровольно идти) имела чисто политический характер. Повторяет им о неумении ГПУ организовывать высылку. Шум подняли, вся Москва об этом знает, т. е. достигли как раз того, чего хотели избежать. Кряхтят... Комендант бормочет что-то вроде: «Да, неважно было»... JI. Д. смеется. «Мне приходилось участвовать и организовывать операции посложнее этой; как бы я здесь поступил, будучи на вашем месте?..» И он набрасывает им план организации высылки... Далее рассказывает им, в назидание, так сказать, историю с Биде Фопа, полицейским чиновником, руководившим высылкой Л. Д. из Франции в 1910 году. Этот Биде Фопа попал затем в Россию, остался после Октябрьской революции и в 1918 году как будто бы был арестован ВЧК. Льву Давидовичу привезли его. Привез тот самый Дерибас, который теперь руководит его ссылкой в Алма-Ату. Л. Д. сразу узнал Биде — он был небрит, без воротничка, обрюзг. «Ну да, месье, это я».— «Как же это так случилось? — спросил его Л. Д.— Когда-то вы высылали, а теперь сидите у нас в тюрьме».— «Таков ход событий»,— ответил тот философски. (Позже его обменяли на кого- то.) «Как видите,— сказал Л. Д. слушавшим гепеурам,— история повторяется; она еще многое покажет, история».
Итак, мы едем. Где-то дальше нас должны прицепить к поезду «Москва — Ташкент». Едем без необходимых самых вещей, без перчаток, галош — а ведь зима. «Поезд» наш переходит с Северной дороги на Казанскую и доходит до станции Фаустово, верстах в 50-ти от Москвы. Останавливаемся саженях в 80— 100 от платформы; будем дожидаться ташкентского поезда. Выхожу из вагона; не препятствуют. Направляюсь на станцию для «разведки», может быть, телеграфировать. В двух шагах сзади шествует «провожающий». Захожу в темный буфет, заказываю чаю — осматриваюсь. Спутник мой юркнул в дверь с надписью «Телеграф». Решаю зайти тоже — посмотреть, что он там придумал. Там у нас (в присутствии «провожатого») происходит следующий диалог: «Где здесь подать телеграмму?».— «Это не телеграф».— «А что же это?» — «Здесь был телеграф».— «А почему же надпись на дверях?» — продолжаю допрашивать. «Ее не успели снять».— «А где же здесь телеграф?»—спрашиваю иронически. «Здесь вообще нет телеграфа».— «Да ну? — и, показывая на телеграфные аппараты, стоящие в комнате: — А это что такое?» — «Это... это...» Запнулись, не знают, что сказать. Улыбаюсь (единственное, что мне остается), выхожу. По-прежнему провожают до вагона.
175
Скоро подходит поезд, с ним несколько наших чемоданов. Нас прицепляют. Прощаемся с нашими двумя провожающими: Сергеем и Ф. В-ой. Им ждать здесь несколько часов поезда на Москву; да и ехать порядочно. Хорошо еще, что брату достали у проводника вагона шапку. Трогаемся. На Алма-Ату.
Начинаем устраиваться, нам отводят два купе, в одном вещи, «столовая» и я. В другом Л. Д. и Н. И.
ЛЕВ ТРОЦКИЙ
Через несколько часов, на какой-то станции хочу пройтись; не выпускают. Сообщаю нашим, на этот раз решаем смолчать. Л. Д. находит, что лучше не обострять, это все равно ничего не даст. Наоборот, надо медленно завоевывать себе хоть некоторую свободу, в частности вытеснить гепеура из купе и дать этим возможность Н. И. заснуть. Это к вечеру удается — он переселяется в коридор к открытым дверям купе. Хочу пойти в вагон-ресторан поужинать, не пускают опять. Л. Д. просит коменданта (или, как он его называет,— старшего) к себе. «Мне не сообщили, что семья моя тоже на положении арестованных. В чем здесь дело?» — «Не арестованы, но не имею права»,— отвечает тот.— «Дайте ему с собой конвойного»,— предлагает Н. И. «Это мне кажется неудобным. Под конвоем (притворно возмущенным голосом) — нет».— «Мне это вполне удобно»,— пробую вставить. «Дайте ему тогда штатского, у вас ведь есть штатские...» — «Это неудобно»,— повторяет комендант и уходит. Я голоден и поэтому зол. Вдруг он возвращается: «Пожалуйста, идите».— «Что такое?» — спрашивает Л. Д.—«Я очень извиняюсь, я допустил ошибку». Непонятно. И, действуя очевидно по нашим указаниям, посылает со мной штатского провожатого. Выпускают не на платформу, а на внутреннюю сторону, т. е. на пути. Непонятная предосторожность.
Ночью, после того как «старички» мои легли уже спать, ко мне стучат. «Лев Давидович уже спит?» — «Вероятно».— «Не будете ли вы так добры (вежливость-то какая) сказать, что по уставу дверь должна быть открытой».— «Скажите сами». Будят и сообщают. Л. Д. отвечает, что дверь не заперта. «Все равно, должна быть хоть щель». Боятся, что убежит, что ли.
На дверь, там, где она скользит на роликах, поперек набивают дощечку — чтоб не прикрывалась. Дверь трясется, скрипит, мешает спать... Приходится терпеть. Я спокойно запираюсь (ведь я «не арестован»), ложусь. Так проходит этот, во всяком случае, необыкновенный день.
Все, что происходило у нас на квартире после нашего отъезда, происходило и в сотнях других квартир большевиков-ленинцев. Засада в течение суток, повальный обыск, арест 25—30 пришедших проститься товарищей, их «отсидка» в числе сотен других оппозиционеров; сперва в одиночках «внутренней», без книг и газет — на положении полной изоляции; затем в Бутырках, в ужасающих антисанитарных условиях, в общих камерах с уголовщиной всех «специальностей». Повсюду хамское обращение, грубость, издевательства... голодовки как единственная форма протеста — все это и так хорошо известно! <„.>
СВИДЕТЕЛЬСТВО КИШКИНУ
Если оставить в стороне контрреволюционный характер ссылки меня по 58 ст., а также возмутительные условия отправки меня и моей семьи из Москвы, зависевшие, очевидно, не от конвойной команды и ее начальника гр. Кишкина, то в отношении следования по железной дороге я не имею никаких претензий к гр. Кишкину, который для облегчения мне и моей семье следования сделал все, что мог в рамках данного ему свыше поручения. 21—22 января [1928 г.]
станц. Туркестан Л. Троцкий
ПРЕД. ОГПУ МЕНЖИНСКОМУ ПРЕД. ЦИК КАЛИНИНУ
Телеграмма
176
Мы поселены ГПУ гостинице условиях близких тюремным. Питаемся ресторанной пищей гибельной для здоровья. Не имеем возможности извлечь белье книги из багажа отсутствием помещения. Оплата гостиницы ресторана нам совершенно не по средствам. Необходима достаточная квартира кухней. 31 января 1928 г.
Алма-Ата Троцкий
ПРЕД. ЦКК ОРДЖОНИКИДЗЕ ПРЕД. ЦИК КАЛИНИНУ
НАЧ. ГПУ МЕНЖИНСКОМУ Телеграмма
Нач. ГПУ препятствует выехать на охоту, отказывается дать письменное постановление. Это равносильно замене ссылки арестом.
По-прежнему живу семьей гостинице. Квартира отведена без отхожего места разрушенной кухней зато возле ГПУ исключительно для удобства последнего.
Условия тюремного заключения можно создать в Москве незачем ссылать 4 тысячи верст.
Февраль 1928 г. Троцкий
ПИСЬМО ЕДИНОМЫШЛЕННИКАМ
Вкратце сообщу вам обо всех происшествиях со ■ времени нашего отъезда из Москвы. Про самый отъезд вы, вероятно, уже знаете. Выехали мы с Казанского вокзала экстренным поездом (паровоз и один наш вагон) и догоняли скорый поезд, который был задержан, в общем часа на полтора. Присоединили наш вагон к скорому поезду на 47-ой версте от Москвы. Здесь мы простились с Франей Викторовной Белобородовой и с Сережей (младший сын), которые провожали нас. В вагоне мы оказались совершенно без вещей. В результате бесконечных телеграмм вещи послали все. Нагнали нас вещи только на седьмой или восьмой день, уже в Пишпеке (Фрунзе). Ехали мы так долго вследствие снежных заносов. Из Пишпека выехали на грузовике. По дороге изрядно озябли. Через Курдаский перевал ехали на телегах, это верст тридцать. Дальше опять на автомобиле, высланном навстречу из Алма-Аты. Вещи шли следом в грузовике, причем сопровождающие умудрились потерять два чемодана с наиболее нужными вещами: погибли мои книги о Китае, Индии и прочие. Приехали мы в Алма-Ату ночью 25 января, поместили нас в гостинице. Должен по чистой совести признать, что клопов не оказалось. В общем, жить в гостинице было очень гнусно (говорю об этом, потому что «самокритика» теперь официально признана необходимой). Ввиду предстоящего в апреле переезда сюда Казахстанского правительства все квартиры здесь на учете. Началось то, что вежливо называется волокитой. В результате телеграмм, посылавшихся мною в Москву по самым высокопоставленным адресам, нам, наконец, после трехнедельного пребывания в гостинице, предоставили квартиру. Пришлось покупать мебель, восстанавливать разоренную плиту и вообще заниматься строительством, правда, во внеплановом порядке. Строительство не закончено и по сей день, ибо честная советская плита не хочет нагреваться. Еще в пути у меня возобновилась температура, которая и здесь вспыхивает время от времени. В общем, я чувствую себя вполне удовлетворительно.
Когда появилось в газете письмо двух злополучных мушкетеров, я в который уже раз вспоминал пророческие слова Сергея: «не надо блока ни с Иосифом, ни с Григорием,— Иосиф обманет, а Григорий убежит». Григорий действительно убежал. Тем не менее блок оправдал себя постольку, поскольку это был блок передовых московских и питерских рабочих. Бедняги мушкетеры рассчитывали, видимо, что после их жалкого и глупого письма их будут щадить. Не тут-то было: «Правда» любезно публикует отповедь Маслова, которая бьет не в бровь, а в глаз. При многих других больших минусах есть по крайней мере тот плюс, что мнимые величины выходят из игры, надо думать, выходят навсегда.
Я здесь много занимаюсь Азией: географией, экономикой, историей и прочее. Получаю пока только две газеты «Правду» и «Экономическую жизнь». Читаю с прилежанием. Ужасно не хватает иностранных газет. Я уже писал кое- куда с просьбой пересылать, хотя бы и не вполне свежие, газеты. Почта доходит сюда вообще с большим опозданием и крайне неправильно. Сперва была полоса снежных заносов. Затем оказалось, что конная почта между Пишпеком и Алма- Атой налажена неправильно. Местная газета — «Джетысуская Искра» (выходит три раза в неделю). Обещают, что почтовые непорядки будут «изжиты», так как приступлено к переговорам с новым подрядчиком. Одним словом, «налаживается».
27 февраля 1928 г. <...>
ПИСЬМО СОСНОВСКОМУ
...На большое письмо Ваше, посвященное деревенской политике, я отвечу в ближайшем будущем. Думаю, что в оценке сложившейся обстановки мы с вами не расходимся. Замечательно, отмечу мимоходом, что сейчас вся энергия направлена уже на борьбу с так называемыми «перегибами». Поразительное дело, уже годы борются против ультралевых перегибов — кажись, застраховали себя на 100%, а чуть подняли кверху палец, и немедленно же получился ультралевый перегиб. Откуда сие?
В Кантоне такое же положение: пять лет, как учат, что основным злым началом истории является «перманентная революция». А чуть в Кантоне высвободили компартию из-под пяты Гоминдана, как и ЦК Киткомпартии и представитель Коминтерна оказались повинными в этом самом первородном грехе «перманентной революции». Выходит, опять перегиб. Виноваты, конечно, исполнители. Но и исполнители не падают с неба. Знаете, я случайно наткнулся на то, что в XVI столетии в русских грамотах объясняли переметчивость тогдашних людей тем, что они «духом перегибательные». Очень мне это понравилось. Согласно этой теории XVI столетия, сохранившей всю свою свежесть, перегибы свойственны людям, которые воспитаны в перегибательном духе. Надо, впрочем, прибавить к смягчению вины перегибателей, что они были застигнуты врасплох. А для объяснения нынешних предостережений против перегибов надо принять во внимание тот глубокий, органический, утробный отпор, который пошел и еще пойдет снизу. Ибо наряду с перегибателем, личностью почти отвлеченной,— сегодня здесь, а завтра там,— существуют на свете еще местные почвенные люди, которые прочнее перегибателя и от которых Исходит и будет исходить отпор простой или комбинированный. Им надо противопоставить других местных почвенных людей, а для сего надо и т. д.
Читали ли вы доклад Колечки Балаболкина насчет оппозиции и анализа наших затруднений? Это вещь поистине классическая. У него выходит так, что, согласно нашей с вами точке зрения, засилье кулака непосредственно вытекает из нашей «технико-экономической отсталости» и что против этого ничего нельзя поделать, доколе нам не поможет «государственно организованный западноевропейский пролетариат». Таким образом, выходит, что, по нашим с вами воззрениям, Колечка Балаболкин ни капельки не виноват ни в затруднениях с хлебозаготовками, ни в том, что хлебозаготовки попали в руки людей, стоящих на точке зрения Дао-Цитао, т. е. отрицающих существование классов. Причиной всему этому — все с нашей же точки зрения — являются законы природы и законы экономической отсталости. В противовес этому Колечка Балаболкин выходит на площадь и говорит: «не верьте мне, православные, мой грех, я украл». Если он этого и не говорит дословно, то никакого другого вывода из всего его глубокомысленного построения сделать нельзя.
Еще я хотел спросить у вас, не можете ли вы мне объяснить, что значит осуществлять «лозунг самокритики». Что есть самокритика? Надо ли сие понимать буквально, т. е. критика самого себя, или духовно, т. е. в смысле возможности критиковать начальство. Если принять за руководство сей последний смысл, тогда никакого лозунга не получается, ибо в желании критиковать и в потребности критиковать недостатка нет, а дело, так сказать, в возможностях.
«Лозунг» посему должен был бы быть не «самокритика», а возможное упразднение тех перегибателей, кои сию самокритику неизменно ссылают этажом пониже, а так как в каждом этаже сидят свои перегибатели, то приходится, в конце концов, менять географические долготы. Опять-таки сей предмет требует более пространного изложения.
Еще вспомнил я о перегибателях. Прототипом их был тот самый статский советник Передрягин, который умел писать доклады о пользе конституций, а равно и о вреде оных. Правда, когда он писал о пользе, то выходил все-таки как бы вред. Я на днях перечитал «Пестрые письма» Щедрина: Что за великолепие. Именно потому, что это гениальная сатира, она бьет гораздо дальше своей эпохи.
У нас как будто установилась уже окончательная весна, примерно 5-ая по счету. К сожалению, она несет с собой, наряду с расцветом садов, оживление малярии и обострение хлебного и вообще продовольственного кризиса. Я вам, помнится, писал, что за все время нашего здесь пребывания пшеничная мука стояла на уровне 8—10 руб. за пуд. Сегодня, как сообщил только что вполне осведомленный человек, пуд муки на рынке стоит 25 рублей. Местная газета писала на днях: «В городе ФУНКЦИОНИРУЮТ слухи, что хлеба нет, между тем идут многочисленные подводы с хлебными грузами». Подводы действительно идут, как говорят. Но пока что слухи функционируют, малярия функционирует, а хлеб не функционирует...
Насчет здоровья: явная малярия и у Нат, Ив., и у меня. Но в общем работоспособен.
5 мая 1928 г.
ПИСЬМО РЯЗАНОВУ
Директору Института Маркса — Энгельса.
Дорогой Давид Борисович1 Работа над первым томом Маркса — Энгельса вызвала у меня ряд вопросов, из них один коренной. О нем прежде всего и хочу написать.
Первоначально я предполагал не справляться с немецким текстом и даже упустил из виду, что у меня есть здесь, с собою, первый том на немецком языке. Приступив к работе, я, однако, невольно стал заглядывать в немецкий текст. Мой вывод таков: перевод выше средних советских переводов, но все же имеет крайне приблизительный характер. Та точность, которой можно и должно было достигнуть, не достигнута, причем в некоторых случаях трудно даже понять, почему перевод заменен пересказом, грамотным, добросовестным, но все же пересказом. Для образца посылаю Вам свой перевод посвящения и начала предисловия к Марксовой диссертации. Я не переводил, а лишь исправлял печатный перевод по немецкому тексту, то есть делал минимум необходимых, на мой взгляд, изменений. Каждое из внесенных мною изменений я берусь обосновать, если они требуют обоснования. Приведу несколько примеров.
а) У Маркса сказано: «мой дорогой отческий д р у г». Я бы так и сказал, В крайнем случае, «отец-друг». Ни в коем случае не «отец и друг», ибо Маркс не ставит эти два названия рядом как самостоятельные, а сливает их: друг, но не вообще друг, а отческий друг, отец-друг.
б) У Маркса сказано: на обложке незначительной брошюры. Переводчик прибавляет: такой незначительной брошюры. Это радикально меняет тон фразы. Маркс вовсе не хотел сказать, что брошюра из ряда вон незначительна, то есть ничтожна; он хотел сказать, что брошюра недостаточно значительна для посвящения.
в) Вторая фраза посвящения переведена у меня почти буквально и это придает ей другой психологический оттенок.
г) Начало второго абзаца посвящения, благодаря прибавке слов «я желал бы», получило не приподнято-патетический тон, как у Маркса, а сентиментально- личный.
д) Слово изумляться переводчик заменил словом преклоняться. Хоть посвящение и написано в крайне преувеличенных выражениях, но вряд ли и молодой Маркс хотел выразить преклонение перед Вестфаленом. Во всяком случае у него не то слово.
е) Юношески сильный старец заменен почему-то вечно юным старцем (я не выписываю немецких слов, ибо у меня русская машинка, сравните, пожалуйста, сами с немецким текстом).
ж) Непосредственно после старца начинается придаточное предложение, которое переводчик сократил при помощи причастия «встречающим»; между тем, второе, параллельное, придаточное предложение — дальше не сокращено («который никогда не отступал...»); вся фраза поэтому сдвинута и даже искалечена. Выходит, будто «который никогда не отступал» относится не к «старцу», а к «миру».
з) У Маркса прямо сказано: «перед темным облачным небом времени»,— он имеет в виду реакционную эпоху. Между тем, переводчик говорит: «перед темным горизонтом»,— исторический характер образа пропадает.
и) У Маркса сказано: «смотрел через все покровы, или оболочки, или маски, или личины». Переводчик говорит: «смотрел через все превращения». Маркс здесь противопоставляет дух — его временной оболочке, его шелухе, то есть чему-то материальному. Слово «превращения» совсем не выражает этой мысли.
к) У Маркса говорится о «телесном благополучии». Телесное здесь противопоставляется духовному, на том философско-библейском языке, на каком вообще написано посвящение. Перевод «физического благополучия» вульгаризует мысль Маркса.
Ограничусь этими примерами. Остальные будут ясны из посылаемого мною текста. Как быть, однако, дальше? Вам, конечно, совершенно ясно, что выправлять перевод дальше таким же образом означало бы проделать всю работу заново. Может быть, впрочем, другие переводы точнее, я не пошел пока дальше диссертации и нарочно послал Вам самое начало, чтобы не быть заподозренным в преднамеренном выборе какого-либо неудачного места. Если отложить немецкий оригинал в сторону и заниматься только стилистической правкой, то боюсь, что при указанных выше свойствах перевода, то есть его приблизительности, чисто литературная редакция может ненароком еще дальше сдвинуть перевод в сторону от оригинала.
Таково мое коренное затруднение. Я готов принять любое решение Института, то есть и коренную правку по оригиналу и поверхностную стилистическую правку. Работа первого типа потребует, примерно говоря, в 20 раз больше времени, чем работа второго типа. Сообщите мне Ваше решение.
[середина мая 1928 г.] <\\..>
ИЗ ПИСЬМА ЕДИНОМЫШЛЕННИКАМ
...Думать, что можно дипломатически пробраться в партию, а затем уже вести политическую борьбу за ее оздоровление, наивно, чтобы не сказать крепче. Опыт Зиновьева, Пятакова и др. слишком красноречив. Эти люди сейчас гораздо менее в партии, чем за неделю до своего исключения. Тогда они высказывались, часть партии их выслушивала. Теперь они вынуждены молчать. Они не только не могут выступать с критикой, но даже и с похвалой. Статей Зиновьева не печатают. Центристы особенно грубо нажимают на зиновьевскую группу, требуя, чтобы она молчала и не компрометировала их. В чем же выражается пребывание этих раскаявшихся господ в партии? Не в том ли, что пред ними раскрыты двери госбанка и Центросоюза? Но для того, чтобы служить в Центросоюзе, поистине не было надобности сперва подписывать платформу, а затем отрекаться от нее.
Алма-Ата, 20 августа 1928 г.
ИСТОРИЯ ВЫСЫЛКИ Л. Д. ТРОЦКОГО
В ДОКУМЕНТАХ
Уже начиная с конца октября [1928 года] переписка Троцкого, его жены и сына, находившихся в Алма-Ате, была почти полностью приостановлена. Не доходили даже телеграммы о здоровье.
16 декабря уполномоченный ГПУ явился из Москвы к Троцкому и предъявил ему ультиматум: прекратить руководство работой оппозиции. Троцкий ответил на это следующим письмом ЦК и Президиуму Исполкома Коминтерна.
ЦК ВКП(б)
ИСПОЛКОМУ КОМИНТЕРНА
Сегодня, 16 декабря, уполномоченный коллегии ОГПУ Волынский предъявил мне от имени этой коллегии в устной форме нижеследующий ультиматум:
«...Работа ваших единомышленников в стране,— так почти дословно заявил он,— носит за последнее время контрреволюционный характер; условия, в которые вы поставлены в Алма-Ате, дают вам полную возможность этой работой руководить; ввиду этого коллегия решила потребовать от вас категорического обязательства прекратить вашу деятельность — иначе коллегия окажется вынужденной изменить условия вашего существования в смысле полной изоляции вас от политической жизни, в связи с чем встает также вопрос о перемене места вашего жительства».
Я заявил уполномоченному ГПУ, что могу дать только письменный ответ в ответ, в случае получения от него письменного же формулирования ультиматума ГПУ. Отказ мой от устного ответа вызывался уверенностью, опирающейся на все прошлое, что слова мои будут снова злостно искажены для введения в заблуждение трудящихся СССР и всего мира. Независимо, однако, от того, как поступит в дальнейшем коллегия ГПУ, не играющая в этом деле самостоятельной роли, а лишь технически выполняющая старое и давно мне известное решение фракции Сталина, считаю необходимым довести до сведения ЦК ВКП и Исполкома Коминтерна нижеследующее. Предъявленное мне требование отказаться от политической деятельности означает требование отречения от борьбы за интересы международного пролетариата, которую я веду без перерыва тридцать два года, т. е. в течение всей своей сознательной жизни. Попытка представить эту деятельность, как «контрреволюционную», исходит от тех, которых я обвиняю пред лицом международного пролетариата в попрании основ учения Маркса и Ленина, в нарушении исторических интересов мировой революции, в разрыве с традициями и заветами Октября, в бессознательной, но тем более угрожающей подготовке термидора. <;...>»
Теоретический разум и политический опыт свидетельствуют, что период исторической отдачи, отката, т. е. реакции, может наступить не только после буржуазной, но и после пролетарской революции. Шесть лет мы живем в СССР в условиях нарастающей реакции против Октября и тем самым — расчистки путей для термидора. Наиболее явным и законченным выражением этой реакции внутри партии является дикая травля и организационный разгром левого крыла. В своих последних попытках отпора открытым термидорьянцам сталинская фракция живет «обломками» и «осколками» идей оппозиции. Творчески она бессильна. Борьба налево лишает ее всякой устойчивости. Ее практическая политика не имеет стержня, фальшива, противоречива, ненадежна. Столь шумная кампания против правой опасности остается на три четверти показной и служит прежде всего для прикрытия пред массами подлинно истребительной войны против большевиков-ленинцев. Мировая буржуазия и мировой меньшевизм одинаково освящают эту войну: «историческую правоту» эти судьи давно признали на стороне Сталина.
Если бы не эта слепая, трусливая и бездарная политика приспособления к бюрократии и мещанству, положение трудящихся масс на двенадцатом году диктатуры было бы несравненно благоприятнее; военная оборона неизмеримо крепче
и надежнее; Коминтерн стоял бы на совсем иной высоте, а не отступал бы шаг за шагом перед изменнической и продажной социал-демократией.
Неизлечимая слабость аппаратной реакции при внешнем могуществе состоит в том, что она не ведает, что творит. Она выполняет заказ враждебных классов. Не может быть большего исторического проклятия для фракции, вышедшей из революции и подрывающей ее.
Величайшая историческая сила оппозиции при ее внешней слабости в настоящий момент состоит в том, что она держит руку на пульсе мирового исторического процесса, ясно видит динамику классовых сил, предвидит завтрашний день и сознательно подготовляет его. Отказаться от политической деятельности значило бы отказаться от подготовки завтрашнего дня.
Угроза изменить условия моего существования и изолировать меня от политической деятельности звучит так, как если бы я не был сослан за 4000 километров от Москвы, в 250-ти километрах от железной дороги и примерно на том же расстоянии от границы пустынных провинций Китая, в местность, где злейшая малярия разделяет господство с проказой и чумой. Как если бы фракция Сталина, непосредственным органом которой является ГПУ, не сделала всего, что может, для изоляции меня не только от политической, но и от всякой другой жизни. Московские газеты доставляются сюда в срок от десяти дней до месяца и более. Письма доходят ко мне в виде редкого исключения, после месяца, двух и трех пребывания в ящиках ГПУ и секретариата ЦК. Два ближайших сотрудника моих со времени гражданской войны, тт. Сермукс и Познанский, решившиеся добровольно сопровождать меня вместо ссылки, были немедленно по приезде арестованы, заточены с уголовными в подвал, затем высланы в отдаленные углы севера. От безнадежно заболевшей дочери, которую вы исключили из партии и удалили с работы, письмо шло ко мне из московской больницы 73 дня, так что ответ мой уже не застал ее в живых. Письмо о тяжком заболевании второй дочери, также исключенной из партии и удаленной с работы, было месяц тому назад доставлено мне из Москвы на 43-й день. Телеграфные запросы о здоровье чаще всего не доходят по назначению. В таком же и еще худшем положении находятся сейчас тысячи безукоризненных большевиков-ленинцев, заслуги которых перед Октябрьской революцией и международным пролетариатом неизмеримо превосходят заслуги тех, которые их заточили или сослали.
Готовя новые, все более тяжкие репрессии против оппозиции, узкая фракция Сталииа, которого Ленин назвал в «завещании» грубым и нелояльным (недобросовестным), когда эти качества его еще не развернулись и на сотую долю, все время пытается через посредство ГПУ подкинуть оппозиции какую-либо «связь» с врагами пролетарской диктатуры. В узком кругу нынешние руководители говорят: «Это нужно для массы». Иногда еще циничнее: «Это — для дураков». Моего ближайшего сотрудника, Георгия Васильевича Бутова, заведовавшего секретариатом Реввоенсовета Республики во все годы гражданской войны, арестовали и содержали в неслыханных условиях, вымогая от этого чистого и скромного человека и безупречного партийца подтверждение заведомо фальшивых, поддельных, подложных обвинений в духе термидорианских амальгам. Бутов ответил героической голодовкой, которая длилась около 50 дней и довела его в сентябре этого года до смерти в тюрьме. Насилия, избиения, пытки физические и нравственные применяются к лучшим рабочим-большевикам за их верность заветам Октября. Таковы те общие условия, которые, по словам коллегии ГПУ, «не препятствуют» ныне политической деятельности оппозиции, и моей в частности.
Жалкая угроза изменить для меня эти условия в сторону дальнейшей изоляции означает не что иное, как решение фракции Сталина заменить ссылку тюрьмой. Это решение, как сказано выше, для меня не ново. Намеченное в перспективе еще в 1924 году, оно постепенно проводится в жизнь через ряд ступеней, чтобы исподтишка приучать придавленную и обманутую партию к сталинским методам, в которых грубая нелояльность созрела ныне до отравленного бюрократического бесчестия.
В заявлении, поданном нами Шестому конгрессу [Коминтерна], мы, отбросив клевету против нас, которая пятнает лишь ее авторов, снова подтвердили нашу несокрушимую готовность бороться в рамках партии за идеи Маркса и Ленина всеми теми средствами партийной демократии, без которых партия задыхается, окостеневает и крошится. Мы снова возвестили нашу незыблемую готовность словом и делом помочь пролетарскому ядру партии выровнять курс политики, оздоровить партию и Советскую власть дружными и согласованными усилиями без потрясений и катастроф. На этом пути мы стоим и сейчас. На обвинение нас во фракционной работе мы ответили, что ликвидировать ее может только снятие вероломно наложенной на нас 58-й статьи и восстановление нас в партии не как кающихся мнимых грешников, а как революционных борцов, не изменяющих своему знамени. И, как бы предвидя предъявленный сегодня ультиматум, мы писали дословно в «Заявлении»:
«Требовать от революционеров этого отказа (от политической деятельности, т. е. от служения партии и международной революции) могло бы только вконец развращенное чиновничество. Давать такого рода обязательство могли бы только презренные ренегаты».
Я не могу ничего изменить в этих словах. Снова довожу их до сведения ЦК ВКП и Исполкома Коминтерна, несущих полную ответственность за работу ГПУ.
Никогда мы не были так уверены в конечном торжестве защищаемых нами идей Маркса и Ленина, как сейчас
[1].
Каждому свое. Вы хотите и дальше проводить внушения враждебных пролетариату классовых сил. Мы знаем наш долг. И мы выполним его до конца.
[После 16 декабря 1928 г.]
Месяц после отправки этого документа все оставалось внешним образом без изменений, если не считать еще более свирепой почтовой блокады и усиления слежки.
20 января тот же уполномоченный ГПУ явился в сопровождении многочисленных вооруженных агентов ГПУ на квартиру Троцкого и предъявил ему нижеследующее постановление ГПУ:
«Выписка из протокола Особого совещания при Коллегии ОГПУ от 18 января 1929 г.
Слушали:
Дело гражданина Троцкого Льва Давыдовича по ст. 58-10 Уголовного кодекса по обвинению в контрреволюционной деятельности, выразившейся в организации нелегальной антисоветской партии, деятельность которой за последнее время направлена к провоцированию антисоветских выступлений и к подготовке вооруженной борьбы против Советской власти.
Постановили:
Гражданина Троцкого Льва Давыдовича — выслать из пределов СССР. 20 января 1929 г.
Алма-Ата Верно: Нач. Алмаатинского Окротдела ОГПУ».
Троцкий выдал уполномоченному ГПУ следующую расписку:
«Преступное по существу и беззаконное по форме постановление ОС при коллегии ГПУ от 18 января 1929 г. мне было объявлено 20 января 1929 г. Л. Троцкий».
22 января Троцкий с женой и сыном были на автомобиле, затем на санях и снова на автомобиле отправлены под конвоем на станцию Фрунзе — 250 километров, оттуда по железной дороге в направлении на Москву. Еще в Алма-Ате Троцкий заявил уполномоченному ГПУ, что за границу его вообще не могут выслать против его желания, и в то же время категорически требовал указания предполагаемого места высылки. Только в районе Самары ему сообщили, что дело идет о Константинополе. Троцкий заявил, что, протестуя против высылки за границу вообще, он будет всеми доступными ему средствами сопротивляться высылке в Турцию. Это было по прямому проводу сообщено в Москву. Там, по-видимому, все было предвидено, кроме отказа Троцкого добровольно выехать за границу. Москва начала новые переговоры с заграницей. Тем временем особый поезд с Троцким и его семьей (из Москвы были в условиях глубокой тайны доставлены еще два члена семьи — прощаться) был переведен на глухую железнодорожную ветку в лесу и стоял там под метелями неподвижно 12 суток. Паровоз с вагоном отправлялся ежедневно за продуктами и обедом на ближайшую крупную станцию. Наконец 8 февраля новый уполномоченный ГПУ Буланов сообщил, что попытка Москвы добиться согласия на высылку Троцкого в Германию натолкнулась на категорический отказ германского правительства и что в силе остается поэтому решение о высылке в Турцию. На повторное заявление Троцкого, что он на границе заявит турецким властям о своем отказе следовать дальше, уполномоченный ГПУ Буланов ответил, что такое заявление ничего не изменит, ибо с турецким правительством вопрос согласован и на тот случай, если Троцкий откажется добровольно следовать в Турцию.
10 февраля особый поезд в составе нескольких вагонов, наполненных агентами ГПУ, доставил Троцкого в Одессу. Здесь предполагалась посадка на пароход «Калинин», но он замерз во льдах. Спешно был поставлен под пары другой пароход, «Ильич», в каютах которого еще царил в первые часы жестокий холод. Здесь руководство перешло к третьему уполномоченному ГПУ, Фокину. Троцкий заявил ему сперва устный протест, затем вручил нижеследующий документ:
«Уполномоченному ГПУ гр. Фокину.
Согласно заявлению представителя коллегии ГПУ Буланова Вы имеете категорическое предписание, невзирая на мой протест, высадить меня, путем применения физического насилия, в Константинополе, т. е. передать в руки Кемаля и его агентов.
Выполнить это поручение Вы можете только потому, что у ГПУ (т. е. у Сталина) имеется готовое соглашение с Кемалем о принудительном водворении в Турции пролетарского революционера объединенными усилиями ГПУ и турецкой национал-фашистской полиции.
Если я вынужден в данный момент подчиниться этому насилию, в основе которого лежит беспримерное вероломство со стороны бывших учеников Ленина (Сталина и К0), то считаю в то же время необходимым предупредить Вас, что неизбежное и, надеюсь, недалекое возрождение Октябрьской революции, ВКП и Коминтерна на подлинных основах большевизма даст мне раньше или позже возможность привлечь к ответственности как организаторов этого термидорианского преступления, так и его исполнителей. 12 февраля 1929 г.
Пароход «Ильич», при приближении к Константинополю.
Л. Троцкий».
Когда на пароход прибыл турецкий полицейский офицер, заранее предупрежденный из Одессы, что пароход везет Троцкого с семьей, Троцкий вручил ему следующее заявление на имя Кемаля:
«Его превосходительству г-ну Президенту Турецкой Республики
Милостивый государь!
У ворот Константинополя я имею честь известить Вас, что на турецкую границу я прибыл отнюдь не по собственному выбору и что перейти эту границу я могу, лишь подчиняясь насилию.
Соблаговолите, господин Президент, принять соответственные мои чувства. 12 февраля 1929 г. Л. Троцкий».
Турецкий полицейский офицер, как и предупреждал заранее уполномоченный ГПУ, сделал вид, что это его совершенно не касается. Пароход последовал дальше на рейд, и Троцкий после 22-дневного путешествия оказался в Турции.
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
В некоторых константинопольских газетах сообщается, будто в беседе с турецкими журналистами я сказал, что собираюсь 1) производить в СССР новую революцию; 2) строить четвертый Интернационал.
Оба эти утверждения прямо противоположны тому, что я сказал. Взгляды мои на эти два вопроса выражены в многочисленных речах, статьях и книгах.
С совершенным уважением,
22 марта 1929 г.
Л. Троцкий
ПИСЬМО В ПОЛИТБЮРО ЦК ВКП(б) И В ПРЕЗИДИУМ ЦКК
Совершенно секретно
История снова подошла к одному из великих поворотов. В Германии сейчас решается судьба немецкого пролетариата, Коминтерна и СССР. Политика Коминтерна ведет германскую революцию к гибели с такой же неизбежностью, с какой доведена была до гибели китайская революция, хотя на этот раз и с противоположного конца. Все необходимое на этот счет сказано мною в другом месте. Повторяться здесь нет смысла. Может быть, два-три месяца — в самом лучшем случае — остается еще на то, чтобы изменить гибельную политику, ответственность за которую лежит целиком на Сталине.
Я не говорю о ЦК, так как он по существу упразднен. Советские газеты, в том числе и партийные, говорят о «руководстве Сталина», о «шести указаниях Сталина», о «предписаниях Сталина», о «генеральной линии Сталина», совершенно игнорируя ЦК. Партия диктатуры доведена до такого унижения, когда невежество, органический оппортунизм и нелояльность одного лица налагают печать на великие исторические события. Безнадежно запутавшись в Китае, Англии, Германии, во всех странах мира, и прежде всего в СССР, Сталин, в борьбе за спасение личного дутого престижа, поддерживает сейчас в Германии политику, автоматически ведущую к катастрофе небывалого еще исторического масштаба.
Чтоб не создавать Сталину затруднений, доведенная до рабского состояния «партийная» печать вообще молчит о Германии. Зато много говорит о «троцкизме» Целые страницы снова заполнены «троцкизмом». Задача состоит в том, чтобы заставить поверить, что «троцкизм» есть «контрреволюционное» течение, «авангард мировой буржуазии». Под этим знаком созывается XVII партконференция. Совершенно ясно, что эта неизменная агитация преследует не какие-либо идеологические цели, а весьма определенные практические, точнее сказать, персональные задачи. Если кратко формулировать их, то придется сказать: на очередь поставлена туркулизация
[2] политики по отношению к представителям левой оппозиции.
Через официальную политическую печать на Западе Сталин пустил разоблачения относительно замыслов белогвардейской террористической организации, скрыв в то же время эти факты от рабочих СССР. Цель напечатания разоблачений заграницей совершенно ясна: обеспечить Сталину алиби в его общем труде с генералом Туркулом. Имена Горького и Литвинова присоединены скорее всего для маскировки.
Вопрос о террористической расправе над автором настоящего письма ставился Сталиным задолго до Туркула: в 1924—25 гг. Сталин взвешивал на узком совещании доводы за и против. Доводы за были ясны и очевидны. Главный довод против был таков: слишком много есть молодых самоотверженных троцкистов, которые могут ответить контртеррористическими актами.
Эти сведения я получил в свое время от Зиновьева и Каменева после их перехода в оппозицию, притом в таких обстоятельствах и с такими подробностями, которые исключали какие бы то ни было сомнения в достоверности сообщений: Зиновьев и Каменев, как вы, надеюсь, не забыли, принадлежали к общей правящей «тройке» со Сталиным, стоявшей над ЦК: они были в курсе того, что было совершенно недоступно рядовым членам ЦК. Если Сталин вынудил Зиновьева и Каменева опровергнуть их тогдашние показания, никто этому не поверит.
Вопрос в 1925 году был снят; как показывают нынешние события — только отложен.
Сталин пришел к выводу, что высылка Троцкого заграницу была ошибкой. Он надеялся, как это известно из его тогдашнего запротоколированного заявления в Политбюро, что без «секретариата», без средств — Троцкий станет только беспомощной жертвой организованной в мировом масштабе бюрократической клеветы. Аппаратный человек просчитался. Вопреки его предвидениям оказалось, что идеи имеют собственную силу, без аппарата и без средств. Коминтерн есть грандиозная постройка, теоретически и политически совершенно опустошенная. Будущее революционного марксизма, а значит и ленинизма неразрывно связано отныне с международными кадрами левой оппозиции. Никакая фальсификация не поможет. Основные работы оппозиции изданы, издаются или будут издаваться на всех языках. Пока еще немногочисленные, но несокрушимые кадры имеются во всех странах. Сталин отлично понимает, какая грозная опасность — лично для него, для его фальшивого «авторитета», для его бонапартистского могущества — заложена в идейной непреклонности и упорном росте международной левой оппозиции.
Сталин считает: надо исправить ошибку. План его развертывается по трем каналам: во-первых, оглашены заграницей добытые ГПУ сведения о террористическом покушении на Троцкого, подготовляемом генералом Туркулом (в созданных для него Сталиным максимально благоприятных условиях); во-вторых, открыта «идеологическая» интернациональная кампания, которая должна завершиться резолюцией партийной конференции и Коминтерна: эта резолюция нужна Сталину как своего рода политический мандат на сотрудничество с Туркулом; в-третьих, руками ГПУ Сталин подбирает и подчищает с поистине зверским неистовством все подозрительное, ненадежное, сомнительное, чтоб обеспечить себя от контрударов.
Я, разумеется, не посвящен в технику предприятия: Туркул ли будет подбрасывать дело рук своих Сталину, Сталин ли будет прятаться за Туркула — этого я не знаю, но это хорошо знает кое-кто из Ягод, играющих роль посредников при несомненном содействии знаменитого «врангелевского офицера».
Незачем говорить, что планы и замыслы Сталина ни в какой мере и ни с какой стороны не могут повлиять на политику левой оппозиции и на мою в частности. Политическая\' судьба Сталина, развратителя партии, могильщика китайской революции, разрушителя Коминтерна, кандидата в могильщики немецкой революции, предрешена. Его политическое банкротство будет одним из самых страшных в истории. Вопрос идет не о Сталине, а о спасении Коминтерна, пролетарской диктатуры, наследия Октябрьской революции, о возрождении партии Ленина. Большинство чиновников, на которых опирается Сталин, в СССР, как и во всех секциях Коминтерна, разбежится при первых раскатах грома. Левая оппозиция останется верна знамени Маркса и Ленина до конца!
Настоящий документ будет храниться в ограниченном, но вполне достаточном количестве экземпляров, в надежных руках, в нескольких странах. Таким образом, вы предупреждены! Кадыкей
4 января 1932 г.
ПИСЬМО В ПОЛИТБЮРО ВКП(б)
секретно
Я считаю своим долгом сделать еще одну попытку обратиться к чувству ответственности тех, кто руководит в настоящее время советским государством. Обстановка в стране и в партии вам видна ближе, чем мне. Если внутреннее развитие пойдет дальше по тем рельсам, по которым оно движется сейчас, катастрофа неизбежна. Нет надобности давать в этом письме анализ действительного положения. Это сделано в № 33 Бюллетеня, который выходит на днях. В другой форме, но враждебные силы в сочетании с трудностями ударят по советской власти с не меньшим напором, чем фашизм ударил по немецкому пролетариату. Совершенно безнадежной и гибельной является мысль овладеть нынешней обстановкой при помощи одних репрессий. Это не удастся. В борьбе есть своя диалектика, критический пункт которой вы давно оставили позади. Репрессии будут чем дальше, тем больше вызывать результат, противоположный тому, на какой они рассчитаны: не устрашать, а наоборот, возбуждать противника, порождая в нем энергию отчаяния. Самой близкой и непосредственной опасностью является недоверие к руководству, растущая вражда к нему. Вы знаете об этом не хуже меня. Но вас толкает по наклонной плоскости инерция вашей собственной политики, а между тем в конце наклонной плоскости — пропасть.
Что надо сделать? Прежде всего возродить партию. Это болезненный процесс, но через него надо пройти. Левая оппозиция — я в этом не сомневаюсь ни на минуту — будет готова оказать ЦК полное содействие в том, чтоб перевести партию на рельсы нормального существования без потрясений или с наименьшими потрясениями.
По поводу этого предложения кто-нибудь из вас скажет, может быть: левая оппозиция хочет таким путем придти к власти. На это я отвечаю: дело идет о чем- то неизбежно большем, чем власть вашей фракции или левой оппозиции. Дело идет о судьбе рабочего государства и международной революции на многие годы. Разумеется, оппозиция сможет помочь ЦК восстановить в партии режим доверия, немыслимый без партийной демократии, лишь в том случае, если самой оппозиции будет возвращена возможность нормальной работы внутри партии. Только открытое и честное сотрудничество исторически возникших фракций, с целью превращения их в течения партии и их дальнейшего растворения в ней, может в данных конкретных условиях восстановить доверие к руководству и возродить партию.
Опасаться со стороны левой оппозиции попыток повернуть острие репрессий в другую сторону нет оснований: такая политика уже испробована и исчерпала себя до дна; задача ведь и состоит в том, чтоб общими силами устранить ее последствия.
У левой оппозиции есть своя программа действий как в СССР, так и на международной арене. Об отказе от этой программы не может быть, конечно, речи. Но насчет способов изложения и защиты этой программы перед ЦК и перед партией, не говоря уж о способах ее проведения в жизнь, может и должно быть достигнуто предварительное соглашение с той целью, чтоб не допустить ломки и потрясений. Как ни напряжена атмосфера, но разрядить ее можно в несколько последовательных этапов при доброй воле с обеих сторон. А размеры опасности предполагают эту добрую волю, вернее, диктуют ее. Цель настоящего письма в том, чтоб заявить о наличии доброй воли у левой оппозиции.
Я посылаю это письмо в одном экземпляре, исключительно для Политбюро, чтоб предоставить ему необходимую свободу в выборе средств, если б оно, ввиду всей обстановки, сочло необходимым вступить в предварительные переговоры без всякой огласки.
Принкипо, 15 марта 1933 г. Л. Троцкий
ДНЕВНИКОВЫЕ ЗАПИСИ 1933 ГОДА
ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ
Итак, на наших паспортах проставлены отчетливые и бесспорные французские визы. Через два дня мы покидаем Турцию. Когда мы с женой и сыном прибыли сюда — четыре с половиной года тому назад — в Америке ярко горело солнце «просперити». Сейчас те времена кажутся доисторическими, почти сказочными.
Принкипо — остров покоя и забвения. Мировая жизнь доходит сюда с запозданием и в приглушенном виде. Но кризис нашел дорогу и сюда. Из года в год на лето из Стамбула приезжает меньше людей, а те, что приезжают, имеют все меньше денег. К чему обилие рыбы, когда на нее нет спроса?
На Принкипо хорошо работать с пером в руках, особенно осенью и зимою, когда остров совсем пустеет, и в парке появляются вальдшнепы. Здесь нет не только театров, но и кинематографов. Езда на автомобилях запрещена. Много ли таких мест на свете? У нас в доме нет телефона. Ослиный крик успокоительно действует на нервы. Что Принкипо есть остров, этого нельзя забыть ни на минуту, ибо море под окном, и от моря нельзя скрыться ни в одной точке острова. В десяти метрах от каменного забора мы ловим рыбу, в пятидесяти метрах — омаров. Целыми неделями море спокойно, как озеро.
Но мы тесно связаны с внешним миром, ибо получаем почту. Это кульминационная точка дня. Почта приносит новые газеты, новые книги, письма друзей и письма врагов. В этой груде печатной и исписанной бумаги много неожиданного, особенно из Америки. Трудно поверить, что существует на свете столько людей, кровно заинтересованных в спасении моей души. Я получил за эти годы таксе количество религиозной литературы, которого могло бы хватить для спасения не одного лица, а целой штрафной команды грешников. Все нужные места в благочестивых книгах предупредительно отчеркнуты на полях. Не меньшее количество людей заинтересовано, однако, в гибели моей души и выражает соответственные пожелания с похвальной откровенностью, хотя и без подписи. Графологи настаивают на присылке им рукописи для определения моего характера. Астрологи просят сообщить день и час рождения, чтоб составить мне гороскоп. Собиратели автографов уговаривают присоединить мою подпись к подписям двух американских президентов, трех чемпионов бокса, Альберта Эйнштейна, полковника Линдберга и, конечно, Чарли Чаплина. Такие письма приходят почти исключительно из Америки. Постепенно я научился по конвертам отгадывать, просят ли у меня палки для домашнего музея, хотят ли меня завербовать в методистские проповедники или, наоборот, предрекают вечные муки на одной из вакантных адских жаровен. По мере обострения кризиса пропорция писем явно изменилась в пользу преисподней.
Почта приносит много неожиданного. Несколько дней тому назад она принесла французскую визу. Скептики — они имелись и в моем окружении — оказались посрамлены. Мы покидаем Принкипо. Уже дом наш почти пуст, внизу стоят деревянные ящики, молодые руки забивают гвозди. На нашей старой и запущенной вилле полы были этой весной окрашены такого таинственного состава краской, что столы, стулья и даже ноги слегка прилипают к полу и сейчас, четыре месяца спустя. Странное дело: мне кажется, будто мои ноги немножко приросли за эти годы к почве Принкипо.
С самим островом, который можно пешком обойти по периферии в течение двух часов, я имел, в сущности, мало связей. Зато тем больше — с омывающими его водами. За 53 месяца я близко сошелся с Мраморным морем при помощи незаменимого наставника. Это Хараламбос, молодой греческий рыбак, мир которого описан радиусом примерно в 4 километра вокруг Принкипо. <...>
В библиотечном помещении зияют пустые полки. Только в верхнем углу, над аркой окна, продолжается старая жизнь: ласточки слепили там гнездо и прямо над британскими «синими книгами» вывели птенцов, которым нет никакого дела до французской визы.
Так или иначе, под главой «Принкипо» подводится черта.
Принкипо 15 июля 1933 г.
JI. Троцкий
В феврале 1929 года мы прибыли с женой в Турцию,. 17 июля 1933 г. мы
выехали из Турции во Францию. Газеты писали, будто французская виза была выдана мне по ходатайству….советского, правительства. Трудно придумать более фантастическую версию: инициатива дружественной интервенции принадлежала на самом деде не советской дипломатии, а французскому писателю Maurice Раrijanine, переводчику моих книг на французский язык. При поддержке ряда писателей и левых политиков, в том числе, депутата Guernot, вопрос о визе получил на этот pas благополучное разрешение. За четыре с половиной года моей третьей эмиграции не было недостатка в попытках и с моей стороны, и со стороны моих благожелателей открыть мне доступ в Западную Европу. Из отказов можно было бы составить изрядный альбом. На его страницах значились бы подписи социал- демократа Германа Мюллера, рейхсканцлера Веймарской республики, британского премьера Макдональда, в то время еще социалиста, а не полуконсерватора, республиканских и социалистических вождей испанской революции и многих, многих других. В моих словах нет и тени упрека: это только фактическая справка.
Вопрос о Франции встал после последних выборов, давших победу картели радикалов и социалистов. Дело, однако, заранее осложнялось тем обстоятельством, что в 1916 г., во время войны, я был выслан из Франции министром внутренних дел Мальви за так называемую «пацифистскую» пропаганду, на самом деле по настоянию царского посла Извольского. Несмотря на то, что сам Мальви был, примерно через год после того, выслан из Франции правительством Клемансо, опять-таки по обвинению в пацифистских происках, приказ о моей высылке продолжал сохранять свою силу. В 1922 г. Эдуард Эррио, во время первой своей поездки в Советскую Россию, прощаясь после любезного посещения военного комиссариата, спрашивал меня, когда я думаю посетить Париж. Я напомнил ему шутя о моей высылке из Франции. «Кто же теперь об этом вспомнит!» — ответил со смехом Эррио. Но учреждения имеют более твердую память, чем люди. Сходя с итальянского парохода в Марсельском порту, я подписал доставленное мне инспектором Surete Generate извещение об отмене приказа 1916 года: должен сказать, что давно уже я с таким удовольствием не подписывал официальных бумаг. <...>
Чтобы избежать каких-либо манифестаций и осложнений при высадке в Марселе, мои французские друзья решили выехать на моторной лодке навстречу пароходу в открытое море. Из этого простого замысла выросли новые осложнения. Владелец моторной лодки, почтенный г. Panchetti, которому не открыли заранее цель поездки, не спал всю ночь, ломая себе голову: зачем двум молодым людям выезжать на рассвете, без дам, в открытое море. Таких случаев еще в его практике не бывало. Между тем в эти самые дни шел в Тулоне процесс двух бандитов, убивших в море лодочника и овладевших его имуществом. Хоть и связанный задатком, г. Panchetti решил все же уклониться от опасного путешествия: в самый критический момент он заявил, что мотор отказывается работать. Найти в этот час поблизости другого лодочника не было никакой возможности. Только привлечение к делу инспектора Surete, удостоверившего мирные намерения обоих молодых людей, спасло положение. Лодочник покаялся в своих подозрениях и благополучно доставил пассажиров с парохода на берег, далеко от пристани. Два дожидавшихся нас здесь скромных «форда» были вскоре превращены прессой в два автомобиля исключительной мощности.
Те же газеты писали, что нас встречали в Марселе и сопровождали по Франции многочисленные полицейские. На самом деле, кроме инспектора, успокоившего лодочника, официально объявившего мне об отмене изгнания и тут же откланявшегося, мы не соприкасались ни с одним полицейским. Чтобы дать понять, какую привлекательность имело для меня путешествие по югу Франции в автомобиле, без надзора и охраны, отмечу, что, начиная с 1916 года, следовательно, в течение последних шестнадцати лет,— более старые периоды жизни оставляю в стороне,— я передвигался не иначе, как в сопровождении «охраны», дружественной или враждебной, но всегда охраны.
Но мы ни слова не сказали до сих пор о самом главном: о цели нашего путешествия во Францию. Во всяком случае этой целью не может быть ни медицинская помощь, ни богатые книгохранилища, ни другие блага французской культуры. Должна быть другая, «настоящая», тщательно скрываемая цель. На следующий день мы узнаем о ней из газет: путешествие во Францию предпринято... для свидания с Литвиновым. Я протираю глаза: с Литвиновым? Из тех же газет я впервые узнаю, что народный комиссар по иностранным делам находится на одном из французских курортов. Наиболее проницательные да журналистов не оставляют нас в неведении и насчет того, зачем собственно понадобилось это свидание. Оказывается, я за последнее время целиком нахожусь во власти мечты: умереть в России и быть похороненным в родной земле. Самому мне, правда, до сих пор казалось, что вопрос о том, где и как я буду похоронен, составляет наименьшую из моих забот. Фридрих Энгельс, в котором я привык видеть одну из наиболее обаятельных человеческих фигур, завещал сжечь себя, а урну со своим пеплом утопить в океане. Если что и удивляет меня в этом завещании, так не безразличие Энгельса к почве родного Вупперталя, а самый факт заблаговременных размышлений о том, как ликвидировать собственный прах. Почему именно в океане? Но проницательность прессы неумолима. Сегодня я снова читаю о моей попытке добиться через Литвинова и Сурица, советского посла в Турции, который также находится на курорте Royat, права вернуться в Советский Союз. Оба дипломата отказали, однако, мне в свидании начисто, и это явилось «самым страшным потрясением» моей жизни. Еще бы: Литвинова должна была не менее чем меня, удивить мысль о том, что я мог пытаться именно через него вести переговоры о возвращении в Россию. Такие вопросы решаются в Москве исключительно в партийном порядке, а в аппарате партии Литвинов уже задолго до Октябрьской революции не играл никакой роли. При советском режиме он не выходил за рамки чистой дипломатии. Упоминание в этой связи Сурица является еще большим недоразумением. Вся эта история в целом — да простят меня проницательные журналисты — представляет собой образец патетической чепухи. Я не был в Ройа и не пытался видеться с Литвиновым. У меня не было ни малейших оснований для такой попытки.
Можно было бы написать поучительное исследование о тех сложных путях, какими истина прокладывает себе дорогу через прессу. Чтоб убить человека в современной войне, нужно изрядное количество тонн чугуна. Сколько нужно тонн типографского свинца, чтоб установить тот или другой факт? Ошибка прессы в данном случае в том, что она ищет загадки там, где ее нет. Мое отношение к нынешнему советскому правительству не составляет тайны: со времени моей высылки в Турцию я ежемесячно откликался в Бюллетене русской оппозиции (Берлин, Париж), как и в иностранной печати, на вопросы внутренней и внешней политики СССР. Вместе с моими единомышленниками я неоднократно заявлял в печати, что каждый из нас готов по-прежнему, на любом посту, служить советскому государству. Но сотрудничество с нами не может быть достигнуто путем отказа с нашей стороны от наших взглядов и от нашей критики. Между тем к этому сводится как раз весь вопрос для правящей группы. Она успела полностью израсходовать свой авторитет. Не будучи в силах обновить его через нормальный съезд партии, она нуждается все в новых и как можно более громких признаниях своей непогрешимости. Но именно этого она не может ждать с нашей стороны. Лояльное сотрудничество — да! Покрытие ее ложной политики перед общественным мнением Советов и всего мира — нет! При такой ясности взаимных позиций нет никакой надобности нарушать летний отдых народного комиссара по иностранным делам. .<...>
11 августа 1933 г.
Публикация Ю. Г. Фельштинског-о, Окончание следует
ИЗ ДНЕВНИКА 1935 ГОДА
7 февраля
Дневник — не тот род литературы, к которому я питаю склонность: я предпочел бы ныне ежедневную газету. Но ее нет... Отрезанность от активной политической жизни заставляет прибегать к таким суррогатам публицистики, как личный дневник. В начале войны, запертый в Швейцарии, я вел дневник в течение нескольких недель... Затем короткое время в Испании, в 1916 г., после высылки ИЗ Франции. -Это, кажется, и все. Приходится прибегнуть к политическому дневнику снова. Надолго ли? Может быть, на месяцы. Во всяком случае, не на годы. События должны разрешиться в ту или другую сторону и — прикрыть дневник. Если его еще раньше не прикроет выстрел из-за угла, направленный агентов..: Сталина, Гитлера или их французских друзей-врагов.
Лассаль писал когда-то, что охотно оставил бы ненаписанным то, что знает, только бы осуществить на деле хоть часть того, что умеет. Такое пожелание слишком понятно для всякого революционера. Но надо брать обстановку, как она есть. Именно потому, что мне дано было участвовать в больших событиях, мое прошлое закрывает мне ныне возможность действия. Остается истолковывать события и пытаться предвидеть их дальнейший ход. Это занятие способно во веяном случае дать более высокое удовлетворение, чем пассивное чтение.
С жизнью я сталкивался здесь почти только через газеты, отчасти через письма. Немудрено, если мой дневник будет походить по форме на обзор периодической печати. Но не мир газетчиков сам по себе интересует меня, а работа более глубоких социальных сил, как она отражается в кривом зеркале прессы. Однако я, разумеется, не ограничиваю себя заранее этой формой. Преимущество дневника — увы, единственное — в том и состоит, что он позволяет не связывать себя никакими литературными обязательствами или правилами.
12 февраля
Перевод Чубаря из Харькова в Москву прошел в свое время как-то незаметно, и я сейчас затрудняюсь даже вспомнить, когда, собственно, это произошло. Но перевод этот имеет политический смысл. Чубарь есть «заместитель» Молотова в том смысле, что должен раньше или позже вытеснить его. Рудзутак и Межлаук, два других заместителя, для этого не годятся: первый опустился и обленился, второй политически слишком незначителен. Во всяком случае, Молотов живет под конвоем трех заместителей и размышляет о смертном часе.
Нет существа более отвратительного, чем накопляющий мелкий буржуа; никогда не приходилось мне наблюдать этот тип так близко, как теперь.
Окончание. Начало см. «Знамя» № 7 за 1990 год.
13 февраля
Энгельс, несомненно, одна из лучших, наиболее дельных и благородных по складу натур в галерее больших людей. Воссоздать его образ — благородная задача и в то же время исторический долг. На Принкипо я работал над книгой о Марксе — Энгельсе,— предварительные материалы сгорели. Вряд ли придется снова вернуться к этой теме. Хорошо бы закончить книгу о Ленине;—-; чтоб перейти к более актуальной работе — о капитализме распада.
Христианство создало образ Христа, чтоб очеловечить неуловимого господа сил и приблизить его к, смертным. Рядом с олимпийцем Марксом Энгельс «человечнее», ближе; как они дополняют друг друга; вернее: как, сознательно Энгельс дополняет собою Маркса, расходует себя на дополнение Маркса всю свою жизнь, видит в этом свое назначение, находит в этом удовлетворение,-—без тени жертвы, всегда сам по себе, всегда жизнерадостный, всегда выше своей среды и эпохи, с необъятными умственными интересами, с подлинным огнем, гениальности в неостывающем очаге мысли. В аспекте повседневности Энгельс чрезвычайно выигрывает рядом с Марксом (причем Маркс ничего не теряет). Помню, я после чтения переписки Маркса — Энгельса в своем военном поезде высказал Ленину свое восхищение фигурой Энгельса, и именно в. том смысле, что на фоне отношений с титаном Марксом верный Фред ничего не теряет, наоборот* выигрывает. Ленин с живостью, я бы сказал, с наслаждением, присоединился к этой мысли: он горячо любил Энгельса, именно за его органичность ц всестороннюю человечность. Помню, мы не-без волнения разглядывали вместе портрет юноши Энгельса, открывая в нем те черты, которые так развернулись в течение его дальнейшей жизни.
Когда начитаешься прозы Блюмов, Поль-Форов, Кашенов, Торезов — наглотаешься микробов мелочности и наглости, пресмыкательства и невежества, нельзя лучше освежить легкие» чем за чтением переписки Маркса и Энгельса, друг с другом и с другими. В эпиграмматической форме намеков и личных характеристик, иногда парадоксальных, но всегда глубоко продуманных и метких — сколько поучительности, умственной свежести и горного воздуха. Они всегда жили на высотах.
14 февраля
Прогнозы Энгельса всегда оптимистичны. Они нередко опережают действие тельный ход дальнейшего развития. Мыслимы ли, однако, вообще исторические прогнозы, которые, по французскому выражению, не сжигали бы некоторые посредствующие этапы?
В последнем счете Энгельс всегда прав. То, что он в-письмах к Вишневецкой говорит о развитии Англии и Соед. Штатов, полностью подтвердилось только в послевоенную эпоху, 40—50 лет спустя, но зато как подтвердилось! Кто из великих людей буржуазии хоть немного предвидел нынешнее положение англосаксонских стран? Ллойд-Джорджи, Болдвины, Рузвельты, не говоря уже о Макдональдах,. кажутся и сегодня еще (сегодня даже больше, чем вчера) слепыми щенками рядом со старым, зрячим, дальновидным Энгельсом. Какой ИуЖно иметь медный лоб всем этим Кейнсам, чтоб объявлять прогнозы марксизма опровергнутыми. <...>
Час ночи. Давно я не писал в такой поздний час. Я пробовал уже не<- сколько раз ложиться, но негодование снова поднимало меня.
Во время холерных эпидемий темные, запуганные и ожесточенные русские крестьяне убивали врачей, уничтожали лекарства, громили холерные бараки. Разве травля «троцкистов», изгнания, исключения, доносы — при поддержке части рабочих — не напоминают бессмысленные конвульсии отчаявшихся крестьян? Но на этот раз дело идет о пролетариате передовых наций. Подстрекателями выступают «вожди» рабочих партий. Громилами — небольшие отряды. Массы растерянно глядят, кап избивают врачей, единственных, которые знают болезнь и знают лекарство.
15 февраля
«Temps» печатает очень сочувственную телеграмму своего московского корреспондента о новых льготах колхозникам, особенно в области обзаведения собственным крупным и мелким скотом. Подготовляются, видимо, и дальнейшие уступки мелкобуржуазным тенденциям крестьянина. На какой линии удастся удержаться нынешнему отступлению, предсказать пока трудно. Самоё отступление, вызванное крупнейшими бюрократическими иллюзиями предшествующего периода, не трудно было предвидеть заранее. С осени 1929 года Бюллетень русской оппозиции забил тревогу по поводу авантюристских методов коллективизации. «В ажиотаже несогласованных темпов заложен элемент неизбежного кризиса в ближайшем будущем». Дальнейшее известно: истребление скота, голод 1933 года, несчетное количество жертв, серия политических кризисов. Сейчас отступление идет полным ходом. Именно поэтому Сталин снова вынужден рубить все и всех/ кто слева от него.
Революция по самой природе своей вынуждена бывает захватывать большую область, чем способна удержать: отступления тогда возможны, когда есть откуда отступать. Но этот общий закон вовсе не оправдывает сплошной коллективизации. Ее несообразности были результатом не стихийного напора масс, а ложного расчета бюрократии. Вместо регулирования коллективизации в соответствии с производственно-техническими ресурсами; вместо расширения радиуса коллективизации — вширь и вглубь, в соответствии с показаниями опыта,— испуганная бюрократия стала гнать испуганного мужика кнутом в колхоз. Эмпиризм и ограниченность Сталина откровеннее всего обнаружились в его комментариях к сплошной коллективизации. Зато отступление совершается ныне без комментариев.
«Temps», 16 февраля: «Наши парламентарии собираются похоронить экономический либерализм. Неужели они не видят, что этим готовят и свои собственные похороны, и что если суждено умереть экономическим свободам, парламенту непременно придется последовать за ними в могилу?»
Замечательные слова! Не догадываясь о том, «идеалисты» из «Temps» подписываются под одним из важнейших положений марксизма: парламентская демократия есть не что иное, как надстройка над режимом буржуазной конкуренции, стоит и падает вместе с нею. Но это вынужденное заимствование у марксизма делает политическую позицию «Temps» неизмеримо более сильной, чем позиция социалистов и радикал-социалистов, которые хотят сохранить демократию, дав ей «другое» экономическое содержание. Эти фразеры не понимают, что между политическим режимом и хозяйством отношения такие же, как между консервами и жестяной упаковкой.
Вывод: парламентская демократия так же обречена, как и свободная конкуренция. Вопрос лишь в том, кто станет наследником.
17 февраля
Представим себе старого, не лишенного образования и опыта врача, который изо дня в день наблюдает, как знахари и шарлатаны залечивают насмерть близкого ему, старому врачу, человека, которого можно наверняка вылечить при соблюдении элементарных правил медицинской науки. Это и будет приблизительно то состояние, в каком я наблюдаю ныне преступную работу «вождей» французского пролетариата. Самомнение? Нет. Глубокая и несокрушимая уверенность!
Жизнь наша здесь очень немногим отличается от тюремного заключения: заперты в доме и во дворе, и встречаем людей не чаще, чем на тюремных свиданиях. За последние месяцы завели, правда, радиоаппарат TSF, но это теперь имеется, кажись, и в некоторых тюрьмах, по крайней мере в Америке (во Франции, конечно, нет). Слушаем почти исключительно концерты, которые занимают ныне довольно заметное место в нашем жизненном обиходе. Я слушаю музыку чаще всего поверхностно, за работой (иногда музыка помогает, иногда мешает писать — в общем, можно сказать, помогает набрасывать мысли, мешает Их обрабатывать). \'Наталья слушает, как всегда, углубленно и сосредоточенно. Сейчас слушает Римского-Корсакова.
TSF напоминает, как широка и разнообразна жизнь, и в то же время придает этому разнообразию крайне экономное и портативное выражение. Одним словом, аппарат, как нельзя лучше пригодный для тюрьмы.
Тюремная обстановка.
18 февраля
В 1926 г., когда Зиновьев и Каменев, после трех с лишним лет совместного со Сталиным заговора против меня, присоединились к оппозиции, они сделали мне ряд нелишних предостережений.
Вы думаете, Сталин размышляет сейчас над тем, как возразить вам? — говорил, примерно, Каменев по поводу моей критики политики Сталина — Бухарина— Молотова в Китае, в Англии и пр.— Вы ошибаетесь. Он думает о том,
как вас уничтожить.
— Морально, а если возможно, то и физически. Оклеветать, подкинуть военный заговор, а затем, когда почва будет подготовлена, подстроить Террористический акт. Сталин ведет войну в другой плоскости, чем вы. Ваше оружие против него недействительно.
В другой раз тот же Каменев говорил мне: Я его (Сталина) слишком хорошо знаю по старой работе, по совместной ссылке, по сотрудничеству в «тройке». Как только мы порвали со Сталиным, мы составили с Зиновьевым нечто вроде завещания, где предупреждаем, что в случае нашей «нечаянной» гибели виновным в ней надлежит считать Сталина. Документ этот хранится в надежном месте. Советую вам сделать то же самое.
Зиновьев говорил мне не без смущения: «Вы думаете, что Сталин не обсуждал вопроса о вашем физическом устранении? Обдумывал и обсуждал. Его останавливала одна и та же мысль: молодежь возложит ответственность лично на него и ответит террористическими актами. Он считал поэтому необходимым рассеять кадры оппозиционной молодежи. Но что отложено, то не потеряно... Примите необходимые меры».
Каменев был, несомненно, прав, когда говорил, что Сталин (как, впрочем, и он сам с Зиновьевым в предшествующий период) вел борьбу в другой плоскости и другим оружием. Но самая возможность такой борьбы была создана тем, что успела сложиться совершенно особая и самостоятельная среда советской бюрократии. Сталин вел борьбу за сосредоточение власти в руках бюрократий и за вытеснение из ее рядов оппозиции; мы же вели борьбу за интересы международной революции, противопоставляя себя этим консерватизму бюрократии и стремлению к покою, довольству, комфорту. При длительном упадке международной революции победа бюрократии, а следовательно, и Сталина, была предопределена. Тот результат, который зеваки и глупцы приписывают личной силе Сталина, по крайней мере его необыкновенной хитрости, был заложен глубоко в динамику исторических сил. Сталин явился лишь полубессознательным выражением второй главы революции, ее похмелья.
Во время нашей жизни в Алма-Ате (Центральная Азия) ко мне явился однажды какой-то советский инженер, якобы по собственной инициативе, якобы лично мне сочувствующий. Он расспрашивал об условиях жизни, огорчался и мимоходом очень осторожно спросил: «Не думаете ли вы, что возможны какие-либо шаги для примирения?» Ясно, что инженер был подослан для того, чтобы пощупать пульс. Я ответил ему в том смысле, что о примирении сейчас не может быть и речи: не потому, что я его не хочу, а потому, что Сталин не может мириться, он вынужден идти до конца по тому пути, на который его поставила бюрократия.
... -• Чем это может закончиться? \"
— Мокрым делом,— ответил я,— ничем иным Сталин кончить не сможет.
Моего посетителя передернуло, он явно не ожидал такого ответа и скоро ушел.
Я думаю, что эта беседа сыграла большую роль в отношении решения о высылке меня за границу. Возможно, что Сталин и раньше намечал такой путь, но встречал оппозицию в Политбюро. Теперь у него был сильный аргумент: Троцкий сам заявил, что конфликт дойдет до кровавой развязки. Высылка за границу — единственный выход!
Те доводы, которые Сталин приводил в пользу высылки, были мною в свое время опубликованы в Бюллетене русской оппозиции.
Но как же Сталина не остановила забота о Коминтерне? Несомненно, он недооценил этой опасности. Представление о силе связано для него неразрывно с представлением об аппарате. Он начал полемизировать открыто только тогда, когда последнее слово было обеспечено за ним заранее. Каменев сказал правду: он ведет борьбу в другой плоскости. Именно поэтому он недооценил опасности чисто идейной борьбы,
20 февраля
•В течение 1924\'—1928 гг. возраставшая деятельность Сталина и его помощников направлялась против моего секретариата. Им казалось, что мой маленький «аппарат» является источником всякого зла. Я не скоро понял причины почти суеверного страха по отношению к небольшой (пять-шесть человек) группе моих сотрудников. Высокие сановники, которым их секретари составляли речи и статьи, всерьез воображали, что могут разоружить противника, лишив его «канцелярии». О трагической судьбе своих сотрудников я рассказал в свое время в печати: Глазман доведен до самоубийства, Бутов умер в тюрьме ГПУ, Блюмкин расстрелян, Сермукс и Познанский — в ссылке.
Сталин не предвидел, что я смогу без «секретариата» вести систематическую литературную работу, которая, в свою очередь, может оказать содействие созданию нового «аппарата». Даже и очень умные бюрократы отличаются в известных. вопросах невероятной ограниченностью!
Годы новой эмиграции, заполненные литературной работой и перепиской, создали тысячи сознательных и активных единомышленников в разных странах и частях света. Борьба за Четвертый Интернационал бьет рикошетом по советской бюрократии. Отсюда — новая полоса длительного перерыва — кампания против троцкизма. Сталин сейчас дорого бы дал, чтобы повернуть назад решение о высылке меня за границу: как заманчиво было бы поставить «показательный» процесс.. Но прошлого не возвратишь. Приходится искать путей... помимо процесса. Разумеется, Сталин ищет их (в духе предупреждений Каменева — Зиновьева), Но, опасность разоблачения слишком велика: недоверие рабочих Запада к Махинациям Сталина могло только усилиться со времени дела Кирова. К террористическому акту (вернее всего, при содействии белых организаций, где у ГПУ много своих агентов, или при помощи французских фашистов, к которым дорогу найти не трудно) Сталин наверняка прибегнет в двух случаях: если надвинется война или если его собственное положение крайне ухудшится. Может, конечно, найтись и третий случай, и четвертый... Затрудняюсь сказать, насколько сильный удар нанес бы такого рода террористический акт Четвертому Интернационалу; но на Третьем он, во всяком случае, поставил бы крест...
Поживем — увидим. Не мы, так другие. _<...>
7 марта
В протоколах объединенного июль-августовского пленума ЦК и ЦКК за 1927 г. (кажется, именно в этих протоколах) можно прочитать (кому эти секретные протоколы доступны) особое заявление М. Ульяновой в защиту Сталина.
Суть заявления такова: 1) Ленин порвал незадолго до второго удара личные отношения со Сталиным по чисто личному поводу; 2) если б Ленин не ценил Сталина как революционера, он не обратился бы к нему с просьбой о такой услуге, какой можно ждать только от настоящего революционера. В заявлении есть сознательная недосказанность, связанная с одним очень острым эпизодом. Я хочу его здесь записать. <...>
В моей автобиографии рассказано, как Сталин старался изолировать Ленина во второй период его болезни (до второго удара). Он рассчитывал на то, что Ленин уже не поднимется, и стремился изо всех сил помешать ему подать свой голос письменно. (Так, он пытался помешать напечатанию статьи Ленина об организации Центральной Контрольной Комиссии для борьбы с бюрократизмом, т. е. прежде всего с фракцией Сталина.) Крупская являлась для больного Ленина главным источником информации. Сталин стал преследовать Крупскую, притом в самой грубой форме. Именно на этой почве и произошел конфликт. В начале марта (кажись, 5-го) 1928 года Ленин написал (продиктовал) Сталину письмо о разрыве с ним всяких личных и товарищеских отношений. Основа конфликта имела, таким образом, совершенно не личный характер, да у Ленина и не могла быть личной...
Какую же просьбу Ленина имела в виду Ульянова в своем письменном заявлении? Когда Ленин почувствовал себя снова хуже, в феврале или в самые первые дни марта, он вызвал Сталина и обратился к нему с настойчивой просьбой: доставить ему яду. Боясь снова лишиться речи и стать игрушкой в руках врачей, Ленин хотел сам остаться хозяином своей дальнейшей судьбы. Недаром он в свое время одобрял Лафарга, который предпочел добровольно «join the majority», чем жить инвалидом.
М. Ульянова писала: «с такой просьбой можно было обратиться только к революционеру»... Что Ленин считал Сталина твердым революционером, это совершенно неоспоримо. Но одного этого было бы недостаточно для обращения к нему с такой исключительной просьбой. Ленин, очевидно, должен был считать, что Сталин есть тот из руководящих революционеров, который не откажет ему в яде. Нельзя забывать, что обращение с этой просьбой произошло за несколько дней до окончательного разрыва. Ленин знал Сталина, его замыслы и планы, его обращение с Крупской, все его действия, рассчитанные на то, что Ленину не удастся подняться. В этих условиях Ленин обратился к Сталину за ядом. Возможно, что в этом <...> — помимо главной цели —была и проверка Сталина, и проверка натянутого оптимизма врачей. Так или иначе. Сталин не выполнил просьбы, а передал о ней в Политбюро. Все запротестовали (врачи еще продолжали обнадеживать), Сталин отмалчивался...
В 1926 г. Крупская передала мне отзыв Ленина о Сталине: «у него нет самой элементарней человеческой честности». В завещании выражена, в сущности, та же самая мысль, только осторожнее. То, что было тогда в зародыше, только теперь развернулось полностью. Ложь, фальсификация, подделка, судебная амальгама приняли небывалые еще в истории размеры и, как показывает дело Кирова, непосредственно угрожают сталинскому режиму.
9 марта
Роман Алексея Толстого «Петр Первый» есть произведение замечательное — по непосредственности ощущения русской старины. Это, конечно, не «пролетарская литература»,— А. Толстой целиком взращен на старой русской литературе, да и на мировой, разумеется. Но несомненно, что именно революция — по закону контраста — научила его (не его одного) с особой остротой чувствовать русскую старину, с ее своеобычностью, неподвижной, дикой, неумытой. Она научила его чему-то большему: за идеологическими представлениями, фантазиями, суевериями находить простые жизненные интересы отдельных социальных групп и их социальных представителей. А. Толстой с большой художественной проницательностью раскрывает материальную подоплеку идейных конфликтов петровской России. Реализм индивидуальной психологии возвышается благодаря этому де социального реализма. Это несомненное завоевание революции как непосредственного опыта и марксизма как Доктрины.
Maufiac—французский романист, которого я не знаю, «академик», что его плохо рекомендует,— писал или говорил недавно: мы признаем СССР, когда он создаст новый роман, стоящий на уровне Толстого и Достоевского. Mauriac, видимо; противопоставлял этот художественный идеалистический \' критерий — марксистскому* производственному, материалистическому. На самом деле противоречия тут нет. В предисловии к своей книге «Литература и революция» я писал лет 12 тому назад: < «Успешное разрешение элементарных...
В этом смысле развитие искусства есть высшая проверка жизненности и значительности каждой эпохи».
Роман А. Толстого ни в каком случае нельзя, однако, еще выставить как «цветок* новой эпохи. Выше уже сказано, почему. Те же романы, которые официально причисляются к «пролетарскому искусству» (в период полной ликвидации классов!), совершенно еще лишены художественного значения. В этом, конечно, нет ничего «пугающего». Для того, чтоб полный переворот всех социальных основ, нравов и понятий привел к художественной кристаллизации по новым осям, нужно время. Искусство всегда идет в обозе новой эпохи. А большое искусство — роман — особенно тяжеловесно.
Что: нового большого искусства еще нет, это факт вполне естественный, пугать он как сказано, не Должен и не может. Но могут испугать отвратительные подделки под новое искусство, по приказу бюрократии. Противоречие, фальшь и невежество нынешнего «советского» бонапартизма, пытающегося безвозбранно командовать над искусством, исключают возможность какого бы то ни было художественного творчества, первым условием которого является искренность. Старый инженер может еще нехотя строить турбину — она будет не первоклассной, именно потому, что сделана нехотя, но свою службу сослужит. Нельзя, однако, нехотя написать поэму.
А. Толстой не случайно отступил к концу XVII — началу XVIII века, чтоб иметь необходимую художественную свободу.
10 марта
Просмотрел внимательно документы экономического плана CGT
[3]. Какое убожество мысли, прикрытое спешной бюрократической напыщенностью! И какая унизительная трусость перед хозяевами. Эти реформаторы обращаются не к рабочим, с целью поднять их на ноги для осуществления своего плана, а к хозяевам, с целью убедить их, что план имеет, в сущности, консервативный характер.
- На деле никакого «плана» нет, ибо хозяйственный план, в серьезном смысле слова, предполагает не алгебраические формулы, а определенные арифметические величины. Об этом нет, конечно, и речи: чтоб составить такой план, надо быть хозяином, т. е. иметь в своих руках все основные элементы хозяйства: это доступно только победоносному пролетариату, создавшему свое государство.
Но я алгебраические формулы Жуо и К° должны бы прямо-таки поражать своей бессодержательностью и двусмысленностью, если б не знать заранее, что эти господа озабочены одним: отвлечь внимание рабочих от банкротства синдикального реформизма.
21 марта
Весна, солнце жжет, уже дней десять как высыпали фиалки, крестьяне возятся в виноградниках. Вчера до полуночи слушали Валькирию из Бордо. Двухлетний срок военной службы. Вооружение Германии. Подготовка новой «последней» войны. Крестьяне мирно срезают виноградную лозу, унаваживают полосы между линиями винограда. Все в порядке.
Социалисты и коммунисты пишут статьи против двух лет и, для внушительности, пускают в оборот самый крупный шрифт. В глубине сердец «вожди» надеются: как-нибудь обойдется. Здесь тоже все в порядке...
И все-таки этот порядок подкопал себя безнадежно. Он рухнет со смрадом...
марта
В Норвегии у власти в течение нескольких дней Рабочая партия. В ходе европейской истории это мало что изменит. Но в ходе моей жизни... Во всяком случае, встает вопрос о в и з е.
В Норвегии были только проездом в 1917 г., по дороге из Нью-Йорка в Петербург,— я не сохранил о стране никаких воспоминаний. Ибсена помню лучше: в молодости писал о нем.
марта
Федин в романе «Завоевание Европы» — роман написал литературно не глубоко, часто претенциозно, показывает одно — революция научила (или заставила) русских писателей внимательнее приглядываться к фактам, в которых выражается социальная зависимость одного человека от другого. Нормальный буржуазный роман имеет два этажа: ощущения переживают только в бельэтаже (Пруст1); люди подвального этажа чистят сапоги и выносят ночные горшки. Об этом в самом романе редко говорится, это предполагается как нечто естественное; герой вздыхает, героиня дышит, следовательно, они отправляют и другие функции: должен же кто-то подтирать за ними следы.
Помнится, я читал роман Luis\'a «Амур и Психея» (необыкновенно фальшивая и пошлая стряпня, законченная, если не ошибаюсь, невыносимым Claude Farrere\'om). Luis помещает слуг где-то в преисподней, так что его влюбленные герои никогда не видят их. Идеальный социальный строй для влюбленных бездельников и их художников.
В сущности, внимание Федина тоже направлено на людей бельэтажа (в Голландии), но он старается — хоть мимоходом — подметить психологию отношений шофера и финансового магната, матроса и судовладельца. Никаких откровений у него нет, но все же освещаются уголки тех человеческих отношений, на которых покоится современное общество. Влияние Октябрьской революции на литературу еще целиком впереди! <...>
25 марта
Только после записи <...> о Н. я отдал себе отчет в том, что на предшествующих страницах я вел скорее политический и литературный дневник, чем личный. Да и могло ли, в сущности, быть иначе? Политика и литература и составляют, в сущности, содержание моей личной жизни. Стоит взять в руки перо, как мысли сами собою настраиваются на публичное изложение... Этого не переделаешь, особенно в 55 лет.
Кстати, Ленин (повторяя Тургенева) спрашивал однажды Кржижановского; «Знаете, какой самый большой порок?» Кржижановский не знал.— «Быть старше 55 лет». Сам Ленин до этого «порока» не дожил... <...>
Раковский был, в сущности, моей последней связью со старым революционным поколением. После его капитуляции не осталось никого. Хотя переписка с Раковским прекратилась — по цензурным причинам — со времени моей высылки за границу, тем не менее фигура Раковского оставалась как бы символической связью со старыми соратниками. Теперь не осталось никого. Потребность\' отменяться мыслями, обсудить вопрос сообща давно уж не находит удовлетворения. Приходится вести диалог с газетами, т. е. через газеты с фактами и мнениями. И все же я думаю, что работа, которую я сейчас выполняю — несмотря, на ее крайне недостаточный фрагментарный характер,— является самой важной работой Моей жизни, важнее 1917 г., важнее эпохи гражданской войны и прь
Для ясности я бы сказал так. Не будь меня в 1917 г. в Петербурге, Октябрьская революция произошла бы — при условии наличности и руководства Ленина. Если б в Петербурге не было ни Ленина, ни меня, не было бы и Октябрьской революции: руководство большевистской партии помешало бы ей совершиться (в этом для меня нет ни малейшего сомнения!). Если б в\' Петербурге не было Ленина, я вряд ли справился бы с сопротивлением большевистских верхов, борьба с «троцкизмом» (т. е. с пролетарской революцией) открылась бы уже с мая 1917 г., исход революции оказался бы под знаком вопроса. Но, повторяю, при наличии Ленина Октябрьская революция все равно \"привела бы к победе. То же можно сказать в общем и целом о гражданской войне (хотя в первый ее период, особенно в момент утраты Симбирска и Казани, Ленин дрогнул, усомнился, но это было, несомненно, переходящее настроение, в котором он едва ли даже кому признался, кроме меня).
Таким образом, я не могу говорить о незаменимости моей работы даже по отношению к периоду 1917—1921 гг. Но сейчас моя работа в полном смысле слова «незаменима». В этом смысле нет никакого высокомерия. Крушение двух Интернационалов поставило проблему, для работы над которой никто из вождей этих Интернационалов абсолютно не пригоден. Особенности моей личной судьбы Поставили меня лицом к лицу с этой проблемой во всеоружии серьезного опытам Вооружить революционным методом новое поколение через голову вождей Второго и Третьего Интернационалов — этой задачи сейчас, кроме меня, некому выполнить. И я вполне согласен с Лениным (собственно, с Тургеневым), что самый большой порок — быть старше 55 лет. Мне нужно еще, по меньшей мере, лет 5 непрерывной работы, чтобы обеспечить преемственность.
27 марта
В 1903 г. в Париже в пользу «Искры» ставился спектакль: «На дне» Горького. Пытались поручить роль Наталье,— чуть не по моей инициативе: мне казалось, что она хорошо, «искренне» сыграет свою роль. Но ничего не вышло, роль переуступили другой. Я был удивлен и огорчен. Только позже я понял, что Н. не может ни в одной области «играть». Она всегда и при всех условиях — всю жизнь — во всех обстановках (а мы их пережили немало) оставалась сама собою, не дозволяя обстановке влиять на свою внутреннюю жизнь.
Сегодня гуляли — поднимались в гору... Н. устала и неожиданно села, побледневшая, на сухие листья (земля еще сыровата). Она прекрасно ходит и сейчас еще,— не уставая, и походка у нее совсем молодая, как и вся фигура. Но за последние месяцы сердце иногда дает себя знать,— она слишком много работает, со страстью (как всё, что она делает),— и сегодня это сказалось при крутом подъеме в гору. Н. села сразу, видно, что дальше не могла, и улыбнулась Виноватой улыбкой. Как мне стало жаль молодости, ее молодости... Из Парижской оперы ночью мы бежали, держась за руки, к себе, на rue Gassendi, 46, au pas gyfflnastique... это было в 1903 году... нам было вдвоем 46 лёт,— Н. была, пожалуй, неутомимее. Однажды мы целой группой гуляли где-то на окраине Парижа, подошли к мосту. Крутой цементный бык спускался с\'большой высоты. Два небольших мальчика перелезли на бык через парапет моста и смотрели сверху на прохожих. Н. неожиданно подошла к ним по крутому и гладкому скату бЫка. Я обомлел. Мне казалось, что подняться невозможно. Но она шла на Высоких каблуках своей гармоничной походкой, с улыбкой на лице, обращенном к мальчикам. Те с интересом ждали ее. Мы. все остановились в волнении. Не глядя на Нас, Н. поднялась вверх, поговорила с детьми и так же спустилась, не сделав, та вид, ни одного Лишнею усилия и ни одного неверного движения... Была весна, и так же ярко светило солнце, как и сегодня, когда Н. неожиданно села в траву..,
«Против этого нет сейчас никаких средств», писал Энгельс о старости и смерти. По этой неумолимой дуге, меж рождением и могилой, располагаются все события и переживания жизни. Эта дуга и составляет жизнь. Без этой дуги не было бы не только старости, но и юности. Старость «нужна», потому что в ней опыт и мудрость. Молодость, в конце концов, потому так и прекрасна, что есть старость и смерть. Может быть, все эти мысли оттого, что TSF передает Gotterdammerung Вагнера.
29 марта
Надо будет рассказать, как ГПУ воровало у меня из архива документы. Но это не к спеху...
30 марта
«Смердящие подонки троцкистов, зиновьевцев, бывших князей, графов, жандармов, все это отребье, действующее заодно, пытается подточить стены нашего государства».
Это, конечно, из «Правды». Ни кадеты, ни меньшевики, ни эсеры не помянуты: действуют «заодно» лишь троцкисты и князья! Есть в этом сообщении нечто непроходимо глупое, а в глупости — нечто фатальное. Тан выродиться и поглупеть может только исторически обреченная клика!
В то же время вызывающий характер этой глупости свидетельствует о двух взаимно связанных обстоятельствах: I) что-то у них не в порядке, и притом в большом непорядке; «непорядок» сидит где-то глубоко, внутри самой бюрократии, вернее, даже внутри правящей верхушки; амальгама из подонков и отребьев направлена против кого-то третьего, не принадлежащего ни к троцкистам, ни к князьям, вернее всего, против «либеральных» тенденций в рядах правящей бюрократии; 2) готовятся какие-то новые практические шаги против «троцкистов», как подготовка удара по каким-то более близким и интимным врагам сталинского бонапартизма. Можно бы предположить, что готовится какой-нибудь новый coup d\'etat
[4] с целью юридического закрепления личной власти. Но в чем этот coup d\'etat мог бы состоять? Не в короне же! В пожизненном звании «вождя»? Но это слишком напоминало бы Fiibrer\'a! Вопросы «техники» бонапартизма должны, видимо, представлять все большие и большие политические трудности. Подготовляется какой-то новый этап, по отношению к которому убийство Кирова было лишь зловещим предзнаменованием.
31 марта
Курьез!.. Советский историк В. И. Невский не хуже и не лучше многих других советских историков: неряшлив, небрежен, догматичен, но с примесью некоторой наивности, которая на общем фоне «целевых» фальсификаций выглядит подчас как добросовестность. Ни в каких оппозициях Невский не состоит. Тем не менее его подвергают систематической травле. Почему? Вот одно из объяснений. В своей «Истории РКП», вышедшей в 1924 г. (в обзоре литературы), Невский замечает:
«Книжки, вроде брошюрки Конст. Молотова «К истории партии», пожалуй, не только ничего не дают, а приносят прямой вред, такая масса ошибок в них: только на 39 страницах этой книжки мы насчитали 19 ошибок!..» В 1924 г. Невский не мог знать, что звезда Молотова вознесется высоко и что «19 ошибок» брошюры не помешают автору ее стать Предсовнаркомом. Молотов и организовал, очевидно, через Оргбюро, где он одно время (давно уже) хозяйничал, травлю против бедняги Невского... Но времена переменчивы: звезда Молотова померкла и — кто знает — слова Невского о безграмотности Предсовнаркома могут еще послужить к вящей славе злополучного историка. Поистине, курьез1..
2 апреля