Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Лев Троцкий

Преданная революция: Что такое СССР и куда он идет?

АВТОРСКИЕ ПРЕДИСЛОВИЯ

К испанскому изданию 1937 г.

Эта книга писалась в тот период, когда могущество советской бюрократии казалось незыблемым, а ее авторитет – неоспоримым. Опасность со стороны германского фашизма естественно повернула симпатии демократических кругов Европы и Америки в сторону Советов. Английские, французские и чехословацкие генералы присутствовали на маневрах Красной Армии и воздавали хвалы ее офицерам, ее солдатам, ее технике. Хвалы эти были вполне заслужены. Имя генералов Якира и Уборевича, командовавших Украинским и Белорусским Военными Округами с уважением называлось в те дни на страницах мировой печати. В маршале Тухачевском вполне основательно видели будущего генералиссимуса. В то же время многочисленные «левые» иностранные журналисты, при том не только господа типа Дуранти, но и вполне добросовестные люди, с восторгом писали о новой советской конституции, как о «самой демократической в мире».

Если б эта книга появилась сейчас после ее написания, многие выводы ее казались бы парадоксальными, или, еще хуже, продиктованными личным пристрастием. Но некоторые «случайности» судьбы автора привели к тому, что книга вышла в разных странах со значительным запозданием. За это время успела разыграться серия московских процессов, потрясших весь мир. Вся старая большевистская гвардия подвергнута физическому истреблению. Расстреляны организаторы партии, участники Октябрьской революции, строители советского государства, руководители промышленности, герои гражданской войны, лучшие генералы Красной Армии, в том числе названные выше Тухачевский, Якир и Уборевич. В каждой из отдельных республик Советского Союза, в каждой из областей, в каждом районе происходит кровавая чистка, не менее свирепая, чем в Москве, но более анонимная. Под аккомпанимент массовых расстрелов, сметающих с земли поколение революции, идет подготовка «самых демократических в мире» выборов. В действительности, предстоит один из тех плебисцитов, секрет которых так хорошо известен Гитлеру и Геббельсу. Будет ли иметь Сталин за себя 100%, или «только» 98,5%, зависит не от населения, а от предписания, данного сверху местным носителям бонапартистской диктатуры. Будущий московский «рейхстаг» имеет своим назначением – это можно предсказать заранее – короновать личную власть Сталина, под именем ли полномочного президента, пожизненного вождя, несменяемого консула или – кто знает? – императора. Во всяком случае, слишком усердные иностранные «друзья», певшие гимны сталинской «конституции», рискуют попасть в затруднительное положение. Мы заранее выражаем им наше соболезнование.

Истребление революционного поколения и беспощадная чистка среди молодежи свидетельствует о страшном напряжении противоречия между бюрократией и народом. Мы пытались в настоящей книге дать социальный и политический анализ этого противоречия прежде, чем оно так бурно прорвалось наружу. Те выводы, которые могли казаться всего год тому назад парадоксальными, сегодня стоят перед глазами человечества во всей своей трагической реальности.

Некоторые из официальных «друзей», усердие которых оплачивается полновесными червонцами, как впрочем и валютой других стран, имели бесстыдство упрекать автора в том, что его книга помогает фашизму. Как будто кровавые расправы и судебные подлоги не были известны мировой реакции без этой книги! На деле советская бюрократия является сейчас одним из самых злокачественных отрядов мировой реакции. Отождествлять Октябрьскую революцию и народы СССР с правящей кастой значить предавать интересы трудящихся и помогать реакции. Кто действительно хочет служить делу освобождения человечества, тот должен иметь мужество глядеть в глаза правде, как бы горька она ни была. Эта книга говорит о Советском Союзе правду. Она проникнута духом непримиримой вражды к новой касте насильников и эксплуататоров. Тем самым она служит действительным интересам трудящихся и делу социализма.

Автор твердо рассчитывает на сочуствие мыслящих и искренних читателей в странах Латинской Америки!



Л. Троцкий, 5 августа 1937 г.

Задача настоящей работы

Буржуазный мир сперва пытался притвориться, будто не замечает хозяйственных успехов советского режима, т.е. опытного доказательства жизненности методов социализма. От небывалых в мировой истории темпов промышленного развития ученые экономисты капитала и сейчас еще пытаются нередко глубокомысленно отмолчаться, либо ограничиваются ссылками на чрезвычайную «эксплуатацию крестьян». Они упускают, однако, прекрасный случай объяснить, почему зверская эксплуатация крестьян, например, в Китае, в Японии или в Индии никогда не давала промышленных темпов, сколько нибудь приближающихся к советским.

Факты, однако, делают свое дело. Сейчас книжный рынок всех цивилизованных стран завален книгами о Советском Союзе. Не мудрено: такие феномены встречаются не часто. Литература, продиктованная слепой реакционной ненавистью, занимает все меньше места; очень значительная часть новейших произведений о Советском Союзе, наоборот, все более окрашивается в благожелательные, если не восторженные тона. Как признак улучшения международной репутации государства-выскочки обилие про-советской литературы можно только приветствовать. К тому же неизмеримо похвальнее идеализировать СССР, чем фашистскую Италию. Читатель, однако, напрасно стал бы искать на страницах этой литературы научной оценки того, что действительно происходит в стране Октябрьской революции.

По типу своему произведения «друзей СССР» принадлежат к трем главным категориям. Дилетантский журнализм, описательный жанр, более или менее «левый» репортаж, поставляет главную массу статей и книг. Рядом с ними, хотя и с большими претензиями, стоят произведения гуманитарного, пацифистского, лирического «коммунизма». Третье место занимает экономическая схематизация, в духе старо-немецкого катедер-социализма. Луи Фишер и Дюранти являются достаточно известными представителями первого типа. Покойные Барбюсс и Ромен Роллан лучше всего представляют категорию гуманитарных «друзей»: не даром, прежде чем прийти к Сталину, первый написал жизнеописание Христа, а второй – биографию Ганди. Наконец, консервативно-педантический социализм нашел наиболее авторитетных своих представителей в неутомимой фабианской чете Веббов.

Что объединяет эти три категории, при всем их различии, это преклонение пред совершившимся фактом и пристрастье к успокоительным обобщениям. Восстать против собственного капитализма они не в силах. Тем охотнее готовы они опереться на чужую революцию, уже вошедшую в берега. До Октябрьского переворота и в течение ряда лет после него никто из этих людей или их духовных отцов серьезно не думал о том, какими путями социализм придет в мир. Тем легче им признать социализмом то, что имеется в СССР. Это дает им самим не только рельеф прогрессивных людей, идущих в ногу с эпохой, но и некоторую моральную устойчивость и в то же время решительно ни к чему не обязывает. Такого рода созерцательная, оптимистическая, отнюдь не разрушительная литература, которая все неприятности видит позади, очень успокоительно действует на нервы читателя и потому встречает благожелательный прием. Так незаметно складывается международная школа, которую можно назвать большевизмом для просвещенной буржуазии, или, несколько уже, социализмом для радикальных туристов.

Мы не собираемся полемизировать с произведениями этого типа, так как они не дают серьезных поводов для полемики. Вопросы для них кончаются там, где они в действительности только начинаются. Задача настоящего исследования – правильно оценить то, что есть, чтоб лучше понять то, что становится. На вчерашнем дне мы задержимся постольку, поскольку это поможет нам лучше предвидеть завтрашний. Наше изложение будет носить критический характер. Кто склоняется пред совершившимся, тот не способен подготовлять будущее.

Процесс экономического и культурного развития СССР оставил позади уже несколько этапов, но далеко не достиг еще внутреннего равновесия. Если считать, что задачей социализма является создание бесклассового общества, основанного на солидарности и гармоническом удовлетворении всех потребностей, то в этом основном смысле в СССР социализма еще нет и в помине. Правда, противоречия советского общества глубоко отличаются, по природе своей, от противоречий капитализма, но имеют, тем не менее, очень напряженный характер. Они находят свое выражение в материальном и культурном неравенстве, в государственных репрессиях, в политических группировках и в борьбе фракций. Полицейский гнет приглушает и искажает политическую борьбу, но не устраняет ее. Идеи, которые объявляются запретными, оказывают на каждом шагу влияние на политику правительства, оплодотворяя ее или противодействуя ей. В этих условиях анализ развития Советского Союза не может быть ни на минуту отделен от сопоставления идей и лозунгов, под которыми ведется в стране приглушенная, но страстная политическая борьба. История здесь непосредственно сливается с живой политикой.

Благомыслящие «левые» филистеры любят повторять, что в критике Советского Союза нужна крайняя осторожность, чтоб не повредить социалистическому строительству. Мы, со своей стороны, отнюдь не считаем советское государство столь шатким строением. Враги СССР осведомлены о нем гораздо лучше, чем его действительные друзья, т.е. рабочие всех стран. В генеральных штабах империалистских государств ведется точный учет плюсам и минусам Советского Союза, и не только на основании публичных отчетов. Враги могут, к несчастью, использовать слабые стороны рабочего государства, но ни в каком случае не критику тех его тенденций, которые сами они считают его положительными чертами. В неприязненном отношении к критике со стороны большинства официальных «друзей» скрывается, на самом деле, страх не столько за хрупкость Союза, сколько за хрупкость собственных симпатий к нему. Пройдем же спокойно мимо предостережений и опасений такого рода. Решают факты, а не иллюзии. Мы хотим показать лицо, а не маску.



Л. Троцкий, 4 августа 1936 г.

Глава 1: ЧТО ДОСТИГНУТО?

Важнейшие показатели промышленного роста.

В силу ничтожества русской буржуазии демократические задачи отсталой России, как ликвидация монархии и полукрепостной кабалы крестьянства, могли быть разрешены не иначе, как через диктатуру пролетариата. Завоевав власть во главе крестьянских масс, пролетариат не мог, однако, остановиться на демократических задачах. Буржуазная революция непосредственно переплелась с первой стадией социалистической. Факт этот не случаен. История последних десятилетий особенно наглядно свидетельствует, что, в условиях капиталистического упадка, отсталые страны лишены возможности достигнуть того уровня, которого успели достигнуть старые метрополии капитала. Упершись сами в тупик, цивилизаторы преграждают дорогу цивилизуемым. Россия вступила на путь пролетарской революции не потому, что ее хозяйство первым созрело для социалистического переворота, а потому, что оно вообще не могло дольше развиваться на капиталистических основах. Обобществление собственности на средства производства стало необходимым условием прежде всего для того, чтобы вывести страну из варварства: таков закон комбинированного развития отсталых стран. Войдя в социалистическую революцию, как «самое слабое звено капиталистической цепи» (Ленин), бывшая империя царей и сейчас, на 19-м году после переворота, стоит еще перед задачей «догнать и перегнать» – следовательно прежде всего догнать – Европу и Америку, т.е. разрешить те технические и производственные задачи, которые давно разрешил передовой капитализм.

Да могло ли быть иначе? Низвержение старых господствующих классов не разрешило, а лишь обнажило до конца задачу: подняться от варварства к культуре. В то же время, сосредоточив собственность на средства производства в руках государства, революция дала возможность применять новые, неизмеримо более действенные методы хозяйства. Только благодаря плановому руководству в короткий срок восстановлено то, что было разрушено империалистской и гражданской войной, созданы новые грандиозные предприятия, введены новые производственные отрасли промышленности.

Чрезвычайное замедление в развитии международной революции, на близкую помощь которой рассчитывали вожди большевистской партии, не только создало для СССР огромные трудности, но и обнаружило исключительные внутренние ресурсы и возможности. Однако, правильная оценка достигнутых результатов – их величия, как и их недостаточности – возможна только при помощи международных масштабов. Метод этой работы – историко-социологическое истолкование процесса, а не нагромождение статистических иллюстраций. Однако, в интересах дальнейшего изложения необходимо взять за точку отправления некоторые наиболее важные цифровые данные.

Размах индустриализации Советского Союза на фоне застоя и упадка почти всего капиталистического мира неоспоримо выступает из следующих валовых показателей. Промышленная продукция Германии, лишь благодаря лихорадке вооружений, возвращается в настоящее время к уровню 1929 года. Продукция Великобритании, на помочах протекционизма, поднялась за те же 6 лет на 3-4%. Промышленная продукция Соединенных Штатов опустилась, примерно на 25%, Франции – более, чем на 30%. На первом месте по успехам среди капиталистических стран стоит неистово вооружающаяся и грабящая Япония: ее продукция поднялась почти на 40%! Но и этот исключительный показатель совершенно бледнеет перед динамикой развития Советского Союза: его промышленное производство выросло за тот же период примерно в 3,5 раза, или на 250%. Тяжелая промышленность повысила за последнее десятилетие (1925-1935) свое производство более чем в 10 раз. В первом году пятилетки (1928-1929) капитальные вложения составляли 5,4 миллиарда рублей; на 1936 год намечено 32 миллиарда.

Если, в виду шаткости рубля, как единицы измерения, оставить в стороне денежные оценки, то слово перейдет к другим, вполне бесспорным измерителям. В декабре 1913 г. Донецкий бассейн дал 2.215 тыс. тонн угля; в декабре 1935 г. – 7.125 тыс. тонн. За последние три года выплавка чугуна увеличилась в два раза, производство стали и проката почти в 2,5 раза. По сравнению с довоенным уровнем добыча нефти, угля, чугуна поднялась в 3 – 3,5 раза. В 1920 году, когда составлялся первый план электрификации, в стране было 10 районных станций, общей мощностью в 253 тысячи киловатт. В 1935 г. районных станций числилось уже 95, общей мощностью в 4.345 тысяч киловатт. В 1925 г. СССР занимал 11-ое место по производству электроэнергии; в 1935 году он уступает лишь Германии и Соединенным Штатам. По добыче угля СССР выдвинулся с 10-го места на 4-ое. По выплавке стали – с 6-го на 3-ье. По производству тракторов – на первое место в мире. Точно также и по производству сахара.

Гигантские достижения промышленности, многообещающее начало сельско-хозяйственного подъема, чрезвычайное возрастание старых промышленных городов, возникновение новых, быстрое увеличение численности рабочих, подъем культурного уровня и потребностей, таковы бесспорные результаты Октябрьской революции, в которой пророки старого мира хотели видеть могилу человеческой цивилизации. С господами буржуазными экономистами спорить более не о чем: социализм доказал свое право на победу не на страницах «Капитала», а на хозяйственной арене, составляющей шестую часть земной поверхности; не языком диалектики, а языком железа, цемента и электричества. Еслиб даже СССР, в результате внутренних трудностей, внешних ударов и ошибок руководства, потерпел крушение, – чего, как мы твердо надеемся, не случится, – остался бы, как залог будущего, тот неискоренимый факт, что только благодаря пролетарской революции отсталая страна совершила менее, чем в два десятилетия, беспримерные в истории успехи.

Тем самым закончен спор и с реформистами в рабочем движении. Можно ли хоть на минуту сопоставить их мышиную возню с той титанической работой, которую совершает народ, пробужденный революцией к новой жизни? Если бы в 1918 году социал-демократия в Германии использовала навязанную ей рабочими власть для социалистического переворота, а не для спасения капитализма, не трудно, на основании опыта России, понять, какой непреоборимой экономической мощью обладал бы сегодня социалистический массив Центральной и Восточной Европы и значительной части Азии. Исторические преступления реформизма народы мира будут оплачивать новыми войнами и революциями.

Сравнительная оценка достижений.

Динамические коэффициенты советской промышленности беспримерны. Но ни сегодня, ни завтра они еще не решают вопроса. Советский Союз поднимается от ужасающе низкого уровня, тогда как капиталистические страны сползают с очень высокого уровня. Соотношение сил на сегодняшний день определяется не динамикой роста, а противопоставлением всего могущества обоих лагерей, как оно выражается в материальных накоплениях, в технике, в культуре и прежде всего в производительности человеческого труда. Когда мы подходим к делу под этим статическим углом зрения, положение сразу меняется к чрезвычайной невыгоде для СССР.

Формулированный Лениным вопрос: кто кого? есть вопрос о соотношении сил между СССР и мировым революционным пролетариатом, с одной стороны, внутренними враждебными силами и мировым капиталом, с другой. Хозяйственные успехи СССР дают возможность укрепиться, продвинуться, вооружиться, когда нужно

– отступить и выждать, словом, продержаться. Но по самому существу своему вопрос: кто кого, не только как военный, но прежде всего как экономический, стоит перед СССР в мировом масштабе. Военная интервенция опасна. Но и

тервенция дешевых товаров, в обозе капиталистических армий, была бы несравненно опаснее. Победа пролетариата в одной из западных стран внесла бы, разумеется, сразу радикальное изменение в соотношение сил. Но пока СССР остается изолированным, хуже того, пока европейский пролетариат терпит поражения и отступает, сила советского строя измеряется в последнем счете производительностью труда, которая при товарном хозяйстве выражается в себестоимости и в ценах. Разница между внутренними ценами и ценами мирового рынка представляет собою один из важнейших измерителей соотношения сил. Между тем к этому вопросу советской статистике запрещено даже прикасаться. Причина та, что, несмотря на условия застоя и гниения, капитализм все еще сохраняет за собой огромный перевес в отношении техники, организации и культуры труда.

Традиционная отсталость сельского хозяйства СССР достаточно общеизвестна. Ни в одной из отраслей его еще не достигнуты успехи, которые хоть в отдаленной степени могли бы равняться с успехами промышленности. «Мы еще сильно отстаем, – жаловался, например, в конце 1935 года Молотов – от капиталистических стран по урожайности свеклы». В 1934 году в СССР с гектара получено 82 центнера; в 1935 г. на Украйне при исключительном урожае – 131 центнер. В Чехо-Словакии и в Германии добывают около 250 центнеров, во Франции – свыше 300 с гектара. Жалобу Молотова можно, без ограничения, распространить на все отрасли сельского хозяйства, на технические, как и на зерновые культуры, в особенности же на животноводство. Правильный севооборот, селекция семян, удобрения, тракторы, комбайны, фермы племенного скота, – все это подготовляет поистине грандиозную революцию в обобществленном сельском хозяйстве. Но именно в этой консервативнейшей из областей революция требует времени. Пока же, несмотря на коллективизацию, задача состоит в том, чтоб приближаться к более высоким образцам капиталистического Запада, с его мелким фермерским хозяйством.

Борьба за повышение производительности труда в промышленности ведется по двум каналам: усвоения передовой техники и лучшего использования рабочей силы. Возможность воздвигнуть в немногие годы гигантские заводы новейшего типа была обеспечена, с одной стороны, наличием на Западе высокой капиталистической техники, с другой – внутренним режимом планового хозяйства. В этой области идет ассимиляция чужих достижений. Тот факт, что советская промышленность, как и оборудование Красной Армии выросли форсированными темпами, заключает в себе огромные потенциальные преимущества. Хозяйство не вынуждено волочить за собою антикварное оборудование, как в Англии или Франции, армия не обречена донашивать устаревшие доспехи. Но тот же лихорадочный рост имеет и отрицательные стороны: между разными элементами хозяйства нет соответствия; люди отстают от техники; руководство не справляется с задачами. Все вместе выражается пока в крайне высокой себестоимости при низком качестве продукции.

«Наши промысла, – пишет руководитель нефтяной промышленности, – располагают таким же оборудованием, как и американские, но организация работ на буровой отстала, кадры недостаточно квалифицированы». Многочисленные аварии объясняются «небрежностью, неуменьем и недостатком технического надзора». Молотов жалуется: «мы крайне отстали в организации строительного дела… Оно, в большинстве случаев, ведется по старинке, с безобразным использованием механизмов и оборудования». Такие признания рассеяны по советской печати. Новая техника далеко не дает еще тех результатов, что на своей капиталистической родине.

Валовые успехи тяжелой промышленности представляют огромное завоевание: только на этом фундаменте и можно строить; однако, экзаменом современного хозяйства является производство тончайших деталей, которые требуют и технической и общей культуры. В этой области отсталость Советского Союза еще велика.

В военной промышленности достигнуты, несомненно, наиболее серьезные, не только количественные, но и качественные успехи: армия и флот являются самым влиятельным заказчиком и наиболее требовательным приемщиком. Тем не менее, в ряде своих публичных речей руководители военного ведомства, в том числе и Ворошилов, не перестают жаловаться: «мы не всегда полностью удовлетворены качеством той продукции, которую вы даете нам в Красную Армию». Не трудно расслышать тревогу, которая кроется за этими осторожными словами.

Продукция машиностроения, говорит глава тяжелой промышленности в официальном докладе, «должна быть доброкачественной, к сожалению этого нет»… И далее: «машина у нас дорога». Как всегда докладчик воздерживается от точных сравнительных данных по отношению к мировому производству.

Трактор представляет гордость советской индустрии. Между тем коэффициент полезного действия тракторов крайне низок. В течение прошлого хозяйственного года пришлось подвергнуть капитальному ремонту 81% тракторов, причем значительное количество их снова вышло из строя в самый разгар полевых работ. По некоторым исчислениям, машино-тракторные станции станут рентабельны лишь при урожайности в 20-22 центнера зерна с гектара. Сейчас, когда средний урожай не достигает и половины, государству приходится нести миллиардные расходы на покрытие дефицитов.

Еще хуже обстоит дело с автотранспортом. В Америке грузовая машина пробегает 60-80.000, даже 100.000 километров в год; в СССР только 20.000, т.е. в 3-4 раза меньше. Из каждых 100 машин в работе только 55: остальные в ремонте, или в ожидании его. Стоимость ремонта в 2 раза превышает стоимость всех выпускаемых новых машин. Немудрено, если по отзыву государственного контроля, «автотранспорт ложится исключительно тяжелым бременем на себестоимость продукции».

Повышение провозоспособности железных дорог сопровождается, по словам председателя Совнаркома, «многочисленными авариями и крушениями». Основная причина та же: унаследованная от прошлого низкая культура труда. Борьба за содержание железнодорожных стрелок в опрятном состоянии становится в своем роде героическим актом, о котором премированные стрелочники докладывают в Кремле перед самыми верхушками власти. Водный транспорт, несмотря на успехи последних лет, далеко отстает от железнодорожного. Периодически газеты пестрят сообщениями о «скверной работе морского транспорта» о «непомерно низком качестве ремонта флота» и проч.

В легких отраслях положение еще менее благоприятно, чем в тяжелой. Своеобразный закон советской промышленности можно формулировать так: изделия по общему правилу тем хуже, чем ближе они к массовому потребителю. В текстильной промышленности, по словам Правды, «позорно велик процент брака, небогат ассортимент, пр

обладают низкие сорта». Жалобы на плохое качество предметов широкого потребления периодически проникают в советскую печать: «неуклюжие скобяные изделия»; «уродливая мебель, плохо сколоченная, кое-как отделанная»; «нельзя достать пригодных пуговиц»; «абсолютно неудовлетворительно работает система общественного питания». И так далее, без конца.

Характеризовать успехи индустриализации одними количественными показателями, без качественных, почти то же, что определять телосложение человека одним ростом, без объема груди. Для более правильной оценки динамики советского хозяйства необходимо, к тому же, наряду с поправкой на качество, всегда иметь перед глазами тот факт, что быстрые успехи в одних областях сопровождаются отставанием других. Создание гигантских автомобильных заводов оплачивается малочисленностью, безпризорностью шоссейных путей. «Запущенность дорог у нас исключительная, – констатируют „Известия“; по важнейшей магистрали Москва-Ярославль можно продвигаться на автомобиле со скоростью не свыше 10 км. в час». Председатель Госплана подтверждает, что страна все еще хранит «традиции векового бездорожья».

В сходном состоянии находится и муниципальное хозяйство. Возникают в короткий срок новые промышленные города; в то же время десятки старых приходят в запустение. Столицы и промышленные центры растут и украшаются, в разных частях страны воздвигаются дорогие театры и клубы, но квартирный голод невыносим, жилые дома остаются по правилу без надзора. «Мы строим плохо и дорого, жилищный фонд изнашивается и не восстанавливается, ремонтируем мало и неумело». («Известия»).

Все хозяйство состоит из таких диспропорций. В известных пределах они неизбежны, поскольку продвигаться вперед приходилось и приходится начиная с наиболее важных участков. Тем не менее, отсталость одних отраслей чрезвычайно снижает полезное действие других. Если представить себе идеальное плановое руководство, которое обеспечивает не максимальные темпы отдельных отраслей, а оптимальные результаты хозяйства в целом, то статистический коэффициент роста оказался бы в первый период ниже, но все хозяйство и особенно потребитель были бы в выигрыше. В дальнейшем выиграла бы и общая динамика хозяйства.

В официальной статистике производство автомобилей и ремонт их складываются в общей сумме промышленной продукции; с точки зрения экономической эффективности следовало бы производить не сложение, а скорее вычитание. Настоящее замечание относится и ко многим другим отраслям промышленности. Вот почему суммарные оценки в рублях имеют лишь относительную ценность: неизвестно, что такое рубль, и не всегда известно, что за ним скрывается: постройка машины или ее преждевременная поломка. Если, по оценке в «твердых рублях, валовая продукция крупной промышленности выросла, по сравнению с довоенным уровнем, в 6 раз, то добыча нефти, угля, чугуна, исчисленная в тоннах, выросла в 3-3,5 раза. Основная причина несовпадения показателей в том, что советская промышленность создала ряд новых отраслей, неведомых царской России. Но дополнительную причину надо искать в тенденциозных манипуляциях статистики. Известно, что органическая потребность всякой бюрократии – подкрашивать действительность.

На душу населения.

Средняя индивидуальная производительность труда в СССР все еще очень низка. На лучшем металлургическом заводе, по признанию его директора, выпуск чугуна и стали на одного рабочего в 3 раза ниже среднего выпуска на заводах Америки. Сопоставление средних цифр по обоим странам дало бы вероятно 1 : 5 или еще ниже того. При этом условии заявления, будто доменные печи используются в СССР «лучше», чем в капиталистических странах, пока что лишены смысла: задача техники состоит в экономии человеческого труда, и ни в чем другом. В лесной и строительной промышленности дело обстоит еще менее благоприятно, чем в металлургии. На одного рабочего карьеров в Соединенных Штатах приходится 5000 тонн в год, в СССР – 500 тонн, т.е. в десять раз меньше. Столь вопиющая разница объясняется не только недостаточной квалификацией рабочих, но и прежде всего плохой организацией труда. Бюрократия изо всех сил подстегивает рабочих, но правильно использовать рабочую силу не умеет. В сельском хозяйстве дело обстоит, разумеется, еще менее благополучно, чем в промышленности. Низкой производительности труда отвечает низкий национальный доход, а следовательно и низкий уровень жизни народных масс.

Когда указывают, что по объему промышленной продукции СССР займет в 1936 г. первое место в Европе, – успех сам по себе громадный! – то оставляют в стороне не только качество и себестоимость товаров, но и количество населения. Между тем общий уровень развития страны и в особенности жизненный уровень масс могут быть определены, хотя бы в грубых чертах, лишь посредством деления продукции на число потребителей. Попытаемся произвести это простое арифметическое действие.

Значение железнодорожного транспорта для хозяйства, культуры и военных целей не требует пояснений. Советский Союз располагает 83 тысячами километров путей, против 58.000 в Германии, 63.000 во Франции, 417.000 в Соединенных Штатах. Это значит: на 10.000 душ населения в Германии приходится 8,9 километра дорог, во Франции – 15,2, в Соединенных Штатах – 31,1, в СССР – 5,0. По железнодорожным показателям СССР продолжает занимать одно из самых низких мест в цивилизованном мире. Торговый флот, поднявшийся за последние пять лет втрое, стоит сейчас примерно на уровне датского и испанского флота. К этому надо прибавить еще крайне низкий уровень шоссейных путей. Автомобилей в 1935 г. выпущено в СССР 0,6 на каждых 1000 человек, в Великобритании (в 1934) около 8, во Франции около 4,5, в Соединенных Штатах – 23 (против 36,5 – в 1928 г.).

В то же время по относительной численности лошадей (около одной лошади на каждые 10-11 человек населения) Советский Союз, несмотря на крайнюю отсталость в отношении железнодорожного, водного и автотранспорта, не превосходит ни Франции, ни Соединенных Штатов, далеко уступая им по качеству своего конского стада.

В области тяжелой промышленности, достигшей наиболее выдающихся успехов, сравнительные показатели все еще остаются неблагоприятными. Угля добыто в Советском Союзе в 1935 г. около 0,7 тонны на душу населения; в Великобритании – почти 5 тонн; в Соединенных Штатах почти 3 тонны (против 5,4 в 1913 г.); в Германии около 3 тонн. Стали: в СССР – около 67 килограммов на душу, в Соединенных Штатах – около 250 кг. и пр. Таковы же примерно пропорции по чугуну и прокату. Электрической энергии в 1935 г. произведено в Советском Союзе на душу 153 киловатт-часов, в Великобритании (1934) – 448, во Франции – 363, в Германии – 472 клв-часа.

Душевые показатели легкой промышленности, по общему правилу, еще более низки. Шерстяной ткани произведено в 1935 г. менее полуметра на душу, в 8 или 10 раз меньше, чем в Соединенных Штатах или Великобритании. Сукно доступно только привилегированным советским гражданам. Что касается масс, то для них ситец, которого выделано около 16 метров на душу, идет попрежнему и на зимнее платье. Производство башмаков составляет ныне в СССР приблизительно 0,5 пары на душу, в Германии – свыше пары, во Франции – 1,5 пары, в Соединенных Штатах – около трех пар, причем в стороне остается показатель качества, который еще более ухудшает соотношение. Можно принять наверняка, что в буржуазных странах процент лиц, обладающих несколькими парами обуви, значительно выше, чем в СССР; но, к сожалению, по проценту босоногих СССР все еще занимает одно из первых мест.

То же приблизительно соотношение, отчасти еще менее благоприятное, остается для продуктов пищевой промышленности, несмотря на ее бесспорные успехи в последние годы: консервы, колбаса, сыр, не говоря уже о печеньях и конфетах, пока еще совершенно недоступны основной массе населения. Неблагополучно обстоит дело даже с молочными продуктами. Во Франции и Соединенных Штатах корова приходится примерно на 5 душ населения, в Германии – на 6 душ, в Советском Союзе на 8 душ; по молочности же две советские коровы должны считаться, примерно, за одну. Только по производству хлебных злаков, особенно ржи, а также картофеля, Советский Союз, при расчете на душу населения, значительно превосходит большинство европейских стран и Соединенные Штаты. Но ржаной хлеб и картофель, как преобладающая пища населения, это и есть классический признак бедности!

Потребление бумаги – один из важнейших культурных показателей. В 1935 году произведено в СССР менее 4-х кг. бумаги на душу, в Соединенных Штатах – свыше 34 кг. (против 48 кг. в 1928 г.), в Германии – свыше 47 кг. Если в Соединенных Штатах на жителя приходится 12 карандашей в год, то в СССР – лишь около четырех, притом столь плохого качества, что их полезная работа не превышает одного хорошего карандаша, в лучшем случае, двух. Газеты то и дело жалуются, что недостаток букварей, бумаги и карандашей парализует школьную работу. Не мудрено, если ликвидация безграмотности, намеченная еще к 10-й годовщине Октябрьского переворота, далеко не закончена и сейчас.

Тот же вопрос можно осветить, исходя из более общих соображений. На душу советского населения приходится значительно менее национального дохода, чем на Западе. А так как капитальные вложения поглощают в СССР около 25-30%, т.е. несравненно большую долю дохода, чем где бы то ни было, то фонд потребления народных масс не может не быть значительно ниже, чем в передовых капиталистических странах.

Правда, в СССР нет имущих классов, расточительность которых балансируется недопотреблением народных масс. Однако, вес этой поправки не так велик, как может показаться на первый взгляд. Основное зло капиталистической системы не в расточительности имущих классов, как она ни отвратительна сама по себе, а в том, что ради обеспечения права на расточительность буржуазия сохраняет частную собственность на средства производства, обрекая тем хозяйство на анархию и разложение. В отношении предметов роскоши буржуазия является, конечно, монопольным потребителем. Но в отношении предметов первой необходимости подавляющую массу потребителей составляют трудящиеся массы. Дальше мы увидим к тому же, что, если в СССР нет имущих классов в собственном смысле слова, то есть очень привилегированный командующий слой, который присваивает себе львиную долю в области потребления. И если на душу населения в СССР производится меньше предметов первой необходимости, чем в передовых капиталистических странах, то это и значит, что жизненный уровень советских масс еще отстает от капиталистического уровня.

Историческая ответственность за такое положение ложится, конечно, на все тяжелое и мрачное прошлое России, с его наследством тьмы и нищеты. Другого выхода на путь прогресса, чем низвержение капитализма, не было. Чтоб убедиться в этом, достаточно хотя бы бросить взгляд на прибалтийские страны и Польшу, составлявшие некогда передовые части царской империи, а ныне не выходящие из маразма. Нетленная заслуга советского режима – в его напряженной и, в общем, успешной борьбе с тысячелетней отсталостью. Но правильная оценка достигнутого есть первое условие дальнейшего движения вперед.

Советский режим проходит на наших глазах через подготовительную стадию, импортируя, заимствуя и усваивая технические и культурные завоевания Запада. Сравнительные коэффициенты производства и потребления свидетельствуют, что эта подготовительная стадия еще далеко не закончена: даже при маловероятном условии дальнейшего полного капиталистического застоя, она должна была бы занять еще целый исторический период. Таков первый, крайне важный вывод, который нам еще понадобится в дальнейшем исследовании.

Глава 2: ХОЗЯЙСТВЕННОЕ РАЗВИТИЕ И ЗИГЗАГИ РУКОВОДСТВА

«Военный коммунизм», «новая экономическая политика» (НЭП) и курс на кулака.

Линия развития советского хозяйства отнюдь не представляет собою непрерывно и равномерно восходящей кривой. На протяжении первых восемнадцати лет нового режима можно явственно различить несколько этапов, разграниченных острыми кризисами. Краткий очерк экономической истории СССР, в связи с политикой правительства, совершенно необходим как для диагноза, так и для прогноза.

Первые три года после переворота были периодом открытой и жестокой гражданской войны. Хозяйственная жизнь оставалась целиком подчинена нуждам фронтов. Культурная работа ютилась на задворках и характеризовалась смелым размахом творческой мысли, прежде всего личной мысли Ленина, при чрезвычайной скудности материальных средств. Это так называемый период «военного коммунизма» (1918-1921 г.г.), который составляет героическую параллель к «военному социализму», капиталистических стран. Хозяйственные задачи советского правительства сводились в те годы главным образом к тому, чтоб поддержать военную промышленность и использовать оставшиеся от прошлого скудные запасы для войны и спасения от гибели городского населения. Военный коммунизм был, по существу своему, системой регламентации потребления в осажденной крепости.

Нужно, однако, признать, что, по первоначальному замыслу, он преследовал более широкие цели. Советское правительство надеялось и стремилось непосредственно развить методы регламентации в систему планового хозяйства, в области распределения, как и в сфере производства. Другими словами: от «военного коммунизма» оно рассчитывало постепенно, но без нарушения системы, прийти к подлинному коммунизму. Принятая в марте 1919 года программа большевистской партии гласила: «В области распределения задача советской власти в настоящее время состоит в том, чтобы неуклонно продолжать замену торговли планомерным, организованным в общегосударственном масштабе распределением продуктов».

Действительность приходила, однако, во все большее столкновение с программой «военного коммунизма»: производство неизменно падало, и не только вследствие разрушительного действия войны, но и вследствие угашения стимула личной заинтересованности у производителей. Город требовал у деревни хлеба и сырья, ничего не давая взамен, кроме пестрых бумажек, называвшихся по старой памяти деньгами. Мужик зарывал свои запасы в землю. Правительство посылало за хлебом вооруженные рабочие отряды. Мужик сокращал посевы. Промышленная продукция 1921 года, непосредственно следующего за окончанием гражданской войны, составляла, в лучшем случае, пятую часть довоенной. Выплавка стали упала с 4,2 миллиона тонн до 183 тысяч тонн, т.е. в 23 раза. Валовой сбор зерна снизился с 801 миллиона центнеров до 503 миллионов в 1922 г.: это и был год страшного голода! Одновременно внешняя торговля скатилась с 2,9 миллиарда рублей до 30 миллионов. Развал производительных сил оставил позади все, что раньше видела по этой части история. Страна и с нею власть очутились на самом краю пропасти.

Утопические надежды эпохи военного коммунизма подвергались впоследствии жестокой и во многом основательной критике. Теоретическая ошибка правящей партии останется, однако, совершенно необъяснимой, если оставить без внимания, что все тогдашние расчеты строились на ожидании близкой победы революции на Западе. Считалось само собою разумеющимся, что победоносный немецкий пролетариат, в кредит под будущие продукты питания и сырья, будет снабжать советскую Россию не только машинами, готовыми фабричными изделиями, но и десятками тысяч высококвалифицированных рабочих, техников и организаторов. И, нет сомнения, еслиб пролетарская революция восторжествовала в Германии – а ее победе помешала только и исключительно социал-демократия – экономическое развитие Советского Союза, как и Германии, пошло бы вперед столь гигантскими шагами, что судьба Европы и мира сложилась бы к сегодняшнему дню неизмеримо более благоприятно. Можно, однако, сказать с полною уверенностью, что и в этом счастливом случае, от непосредственного государственного распределении продуктов пришлось бы все равно отказаться в пользу методов торгового оборота.

Необходимость восстановления рынка Ленин мотивировал наличием в стране миллионов изолированных крестьянских хозяйств, которые иначе, как через торговлю, не привыкли определять свои экономические взаимоотношения с внешним миром. Торговый оборот должен был установить так называемую «смычку» между крестьянином и национализованной промышленностью. Теоретическая формула «смычки» очень проста: промышленность должна доставлять деревне необходимые товары по таким ценам, чтобы государство могло отказаться от принудительного изъятия продуктов крестьянского труда.

В оздоровлении экономических взаимоотношений с деревней состояла несомненно наиболее острая и неотложная задача НЭП\'а. Ближайший опыт показал, однако, что и сама промышленность, несмотря на свой обобществленный характер, нуждается в выработанных капитализмом методах денежного расчета. План не может опираться на одни умозрительные данные. Игра спроса и предложения остается для него еще на долгий период необходимой материальной основой и спасительным коррективом.

Легализованный рынок, при помощи упорядоченной денежной системы, начал выполнять свою работу. Уже в 1923 году, благодаря первому толчку из деревни, промышленность стала оживляться, причем сразу обнаружила высокие темпы. Достаточно сказать, что продукция за 1922 и 1923 года удваивается, а к 1926 году уже достигает довоенного уровня, т.е. возрастает более чем в пять раз по сравнению с 1921 годом. Одновременно, хотя и гораздо более скромными темпами, повышаются урожаи.

Начиная с переломного 1923 года обостряются наметившиеся уже раньше в правящей партии разногласия по вопросу о взаимоотношении между промышленностью и сельским хозяйством. В стране, исчерпавшей в конец свои накопления и запасы, промышленность не могла развиваться иначе, как путем заимствования хлеба и сырья у крестьян. Слишком большие натуральные «принудительные займы» означали, однако, умерщвление стимула к труду: не веря в будущие блага, крестьянин отвечал на хлебные экспедиции города посевной забастовкой. Но и слишком малые изъятия грозили застоем: не получая промышленных продуктов, крестьянство возвращалось к хозяйству для собственных потребностей и возобновляло старые кустарные промысла. Разногласия в партии начались с вопроса о том, сколько взять у деревни для промышленности, чтоб приблизить период динамического равновесия между ними. Спор сразу осложнился вопросом о социальной структуре самой деревни.

Весною 1923 г., на съезде партии, представитель «левой оппозиции», которая тогда впрочем еще не носила этого имени, демонстрировал расхождение промышленных и сельско-хозяйственных цен, в виде угрожающей диаграммы. Тогда же это явление было впервые названо «ножницами», именем, вошедшим после того в мировой словарь. Если дальнейшее отставание промышленности – говорил докладчик – будет все больше раздвигать эти ножницы, то разрыв между городом и деревней неизбежен.

Крестьянство строго различало совершенную большевиками демократическую аграрную революцию и их политику, направленную на подведение фундамента под социализм. Экспроприация помещичьей и государственной земли принесла крестьянству свыше полумиллиарда рублей золотом в год. Однако, на ценах государственной промышленности крестьяне переплачивали гораздо большую сумму. Пока баланс двух революций, демократической и социалистической, связанных крепким октябрьским узлом, сводился для крестьянства с минусом в сотни миллионов, союз двух классов оставался под знаком вопроса.

Распыленный характер крестьянского хозяйства, унаследованный от прошлого, обострился еще более в результате октябрьского переворота: число самостоятельных дворов поднялось в течение ближайшего десятилетия с 16 до 25 миллионов, что естественно повело к усилению чисто-потребительского характера большинства крестьянских хозяйств. Такова одна из причин недостатка сельскохозяйственных продуктов.

Мелкотоварное хозяйство неизбежно выделяет из себя эксплуататоров. По мере того, как деревня стала оправляться, дифференциация внутри крестьянской массы стала возрастать: развитие вступило на старую хорошо накатанную колею. Рост кулака далеко обогнал общий рост сельского хозяйства. Политика правительства, под лозунгом: «лицом к деревне» фактически повернулась лицом к кулакам. Сельско-хозяйственный налог ложился на бедняков несравненно тяжелее, чем на зажиточных, которые к тому же снимали сливки с государственного кредита. Избытки хлеба, имевшиеся главным образом у деревенской верхушки, шли на закабаление бедноты и на спекулятивную продажу мелкобуржуазным элементам города. Бухарин, тогдашний теоретик правящей фракции бросил по адресу крестьянства свой пресловутый лозунг: «обогащайтесь!». На языке теории это должно было означать постепенное врастание кулаков в социализм. На практике это означало обогащение меньшинства за счет подавляющего большинства.

В плену собственной политики правительство оказалось вынуждено отступать шаг за шагом перед требованиями мелкой буржуазии на селе. В 1925 году были легализованы для сельского хозяйства наем рабочей силы и сдача земли в аренду. Крестьянство поляризировалось между мелким капиталистом, с одной стороны, батраком, с другой. В то же время лишенное промышленных товаров государство вытеснялось из деревенского оборота. Между кулаком и мелким кустарным предпринимателем появился, как бы из под земли, посредник. Сами государственные предприятия в поисках сырья вынуждены были все чаще обращаться к частным торговцам. Везде чувствовался капиталистический прибой. Мыслящие элементы могли наглядно убедиться в том, что переворот в формах собственности еще не решает проблемы социализма, а только ставит ее.

В 1925 г., когда курс на кулака был в полном разгаре, Сталин приступил к подготовке денационализации земельной собственности. На заказанный им самим вопрос советского журналиста: «не было ли бы целесообразным, в интересах сельского хозяйства, закрепить за каждым крестьянином обрабатываемый им участок земли на десять лет?». Сталин ответил: «Даже и на 40 лет». Народный комиссар земледелия Грузии, по прямой инициативе Сталина, внес законопроект о денационализации земли. Цель состояла в том, чтоб внушить фермеру доверие к своему собственному будущему. Между тем уже весною 1926 г. почти 60% предназначенного для продажи хлеба оказалось в руках 6% крестьянских хозяйств! Государству зерна не хватало не только для внешней торговли, но и для внутренних потребностей. Ничтожные размеры экспорта вынуждали отказываться от импорта готовых изделий и урезывали до крайности ввоз машин и сырья.

Тормозя индустриализацию и нанося удары основной крестьянской массе, ставка на фермера успела в течение 1924-26 годов недвусмысленно обнаружить и свои политические последствия: она привела к чрезвычайному повышению самосознания мелкой буржуазии города и деревни, к захвату ею многих низовых советов, к повышению силы и самоуверенности бюрократии, к возрастающему нажиму на рабочих, к полному подавлению партийной и советской демократии. Рост кулачества испугал видных участников правящей группы, Зиновьева и Каменева, не случайно бывших председателями советов двух важнейших пролетарских центров: Ленинграда и Москвы. Но провинция и особенно бюрократия стояли твердо за Сталина. Курс на крепкого фермера одержал победу. Зиновьев и Каменев со своими сторонниками примкнули в 1926 г. к оппозиции 1923 года («троцкисты»).

Коллективизация сельского хозяйства не отрицалась, конечно, правящей фракцией «в принципе» и тогда. Но ей отводилось место в перспективе десятилетий. Будущий народный комиссар земледелия Яковлев писал в 1927 году, что, хотя социалистическое переустройство деревни может быть осуществлено только через коллективизацию, но «конечно не в один-два-три года, может быть, не в одно десятилетие». «Колхозы и коммуны – продолжал он – …являются в настоящее время и еще долгое время, несомненно, будут только островками в море крестьянских хозяйств». Действительно, в этот период в коллективы входило всего лишь 0,8% дворов.

Борьба в партии из-за так называемой «генеральной линии», прорвавшаяся наружу в 1923 году, приняла с 1926 года особенно напряженный и страстный характер. В своей обширной платформе, охватывавшей все проблемы хозяйства и политики, оппозиция писала: «Партия должна дать сокрушительный отпор всем тенденциям, направленным к упразднению или подрыву национализации земли, одного из устоев диктатуры пролетариата». В этом вопросе победа была одержана оппозицией; прямые покушения на национализацию были оставлены. Но вопрос не исчерпывался, конечно, формами собственности на землю.

«Растущему фермерству деревни – продолжала платформа – должен быть противопоставлен более быстрый рост коллективов. Необходимо систематически, из года в год, производить значительные ассигнования на помощь бедноте, организованной в коллективы»… «Задачей перевода мелкого производства в крупное, коллективистическое, должна быть проникнута вся работа кооперации». Но широкая программа коллективизации упорно считалась для ближайших лет утопией. Во время подготовки XV съезда партии, имевшего своей задачей исключение левой оппозиции, Молотов, будущий председатель Совета народных комиссаров, повторял: «скатываться (!) к бедняцким иллюзиям о коллективизации широких крестьянских масс уже в настоящих условиях нельзя». По календарю значился конец 1927 г. Так далека была в то время правящая фракция от своей собственной завтрашней политики в деревне!

Те же годы (1923-28) прошли в борьбе правящей коалиции (Сталин, Молотов, Рыков, Томский, Бухарин; Зиновьев и Каменев перешли в оппозицию в начале 1926 г.) против сторонников «сверхиндустриализации» и планового руководства. Будущий историк не без изумления восстановит те настроения злобного недоверия к смелой хозяйственной инициативе, которыми было насквозь пропитано правительство социалистического государства. Ускорение темпа индустриализации происходило эмпирически, под толчками извне, с грубой ломкой всех расчетов на ходу и с чрезвычайным повышением накладных расходов. Требование выработки пятилетнего плана, выдвинутое оппозицией с 1923 года, встречалось издевательствами, в духе мелкого буржуа, который боится «скачков в неизвестное». Еще в апреле 1927 года Сталин утверждал на пленуме Центрального Комитета, что приступать к строительству днепровской гидростанции было бы для нас то же, что для мужика покупать граммофон вместо коровы. Этот крылатый афоризм резюмировал целую программу. Не лишне напомнить, что вся мировая буржуазная печать, и вслед за ней социалдемократическая, сочувственно повторила в те годы официальные обвинения против «левой оппозиции» в индустриальном романтизме.

Под шум партийных дискуссий крестьянин на недостаток промышленных товаров отвечал все более упорной стачкой: не вывозил на рынок зерна и не увеличивал посевы. Правые (Рыков, Томский, Бухарин), задававшие в тот период тон, требовали предоставить больше простора капиталистическим тенденциям деревни, повысив цены на хлеб, хотя бы за счет снижения темпов промышленности. Единственный выход при такой политике мог бы состоять в том, чтобы в обмен на вывозимое заграницу фермерское сырье ввозить готовые изделия. Но это означало бы строить смычку не между крестьянским хозяйством и социалистической промышленностью, а между кулаком и мировым капитализмом. Не стоило для этого производить октябрьский переворот.

«Ускорение индустриализации – возражал представитель оппозиции на конференции партии в 1926 году – в частности, путем более высокого обложения кулака, даст большую товарную массу, которая понизит рыночные цены, а это выгодно, как для рабочих, так и для большинства крестьянства… Лицом к деревне – не значит спиною к промышленности; это значит промышленностью к деревне, ибо „лицо“ государства, не обладающего промышленностью, само по себе деревне не нужно».

В ответ Сталин громил «фантастические планы» оппозиции: индустрия не должна «забегать вперед, отрываясь от сельского хозяйства и отвлекаясь от темпа накопления в нашей стране». Решения партии продолжали повторять те же прописи пассивного приспособления к фермерским верхам крестьянства. XV-й съезд, собравшийся в декабре 1927 года для окончательного разгрома «сверхиндустриализаторов», предупреждал об «опасности слишком большой увязки государственных капиталов в крупное строительство». Других опасностей правящая фракция все еще не хотела видеть.

В 1927-28 хозяйственном году заканчивался так называемый восстановительный период, в течение которого промышленность работала главным образом на дореволюционном оборудовании, как сельское хозяйство – на старом инвентаре. Для дальнейшего движения вперед требовалось самостоятельное промышленное строительство широкого размаха. Руководить дальше на ощупь, без плана, не было уж никакой возможности.

Гипотетические возможности социалистической индустриализации были проанализированы оппозицией еще в течение 1923-25 годов. Общий вывод гласил, что и после исчерпания унаследованного от буржуазии оборудования, советская промышленность сможет, на основе социалистических накоплений, давать ритмы роста, совершенно недоступные капитализму. Вожди правящей фракции открыто глумились над осторожными коэффициентами типа 15-18%, как над фантастической музыкой неизвестного будущего. В этом и состояла тогда сущность борьбы против «троцкизма».

Первый официальный набросок пятилетнего плана, изготовленный, наконец, в 1927 году, был полностью проникнут духом крохоборчества. Прирост промышленной продукции намечался с убывающей из года в год скоростью, от 9 до 4%. Личное потребление должно было за 5 лет возрасти всего на 12%. Невероятная робость замысла ярче всего выступает из того факта, что государственный бюджет должен был составить к концу пятилетки всего 16% народного дохода, тогда как бюджет царской России, не собиравшейся строить социалистическое общество, поглощал до 18%. Не лишне, может быть, прибавить, что инженеры и экономисты, составлявшие этот план, были несколько лет спустя сурово наказаны по суду, как сознательные вредители, действовавшие под указку иностранной державы. Обвиняемые могли бы, если бы смели, ответить, что их плановая работа целиком соответствовала тогдашней «генеральной линии» Политбюро и совершалась под его указку.

Борьба тенденций оказалась теперь переведена на язык цифр. «Преподносить к десятилетию Октябрьской революции такого рода крохоборческий, насквозь пессимистический план, – гласила платформа оппозиции – значит на деле работать против социализма». Через год Политбюро утвердило новый проект пятилетки со средним приростом продукции в 9%. Фактический ход развития обнаруживал, однако, упорную тенденцию приближаться к коэффициентам «сверхиндустриализаторов». Еще через год, когда курс правительственной политики был уже радикально изменен, Госплан выработал третью пятилетку, динамика которой гораздо ближе, чем можно было надеяться, совпала с гипотетическим прогнозом оппозиции 1925 г.

Действительная история хозяйственной политики СССР, как видим, весьма далека от официальной легенды. К сожалению, благочестивые исследователи, типа Веббов, не отдают себе в этом ни малейшего отчета.

Резкий поворот: «пятилетка в четыре года» и «сплошная коллективизация».

Нерешительность перед индивидуальным крестьянским хозяйством, недоверие к большим планам, защита минимальных темпов, пренебрежение к международным проблемам – все это составляло в совокупности самую суть теории «социализма в отдельной стране», впервые выдвинутой Сталиным осенью 1924 г., после поражения пролетариата в Германии. Не спешить с индустриализацией, не ссориться с мужиком, не рассчитывать на мировую революцию и, прежде всего, оградить власть партийной бюрократии от критики! Дифференциация крестьянства объявлялась измышлением оппозиции. Уже упомянутый выше Яковлев разогнал Центральное статистическое управление, таблицы которого отводили кулаку больше места, чем угодно было власти. В то время, как руководители успокоительно твердили, что товарный голод изживается, что предстоят «спокойные темпы хозяйственного развития», что хлебозаготовки будут впредь протекать более «равномерно» и прочее, окрепший кулак повел за собой середняка и подверг города хлебной блокаде. В январе 1928 г. рабочий класс оказался лицом к лицу с призраком надвигающегося голода. История умеет шутить злые шутки. Именно в том самом месяце, когда кулак взял за горло революцию, представителей левой оппозиции сажали по тюрьмам или развозили по Сибири в наказание за «панику» перед призраком кулака.

Правительство попыталось представить дело так, будто хлебная забастовка вызывалась голой враждебностью кулака (откуда он взялся?) к социалистическому государству, т.е. политическими мотивами общего порядка. Но к такого рода «идеализму» кулак мало склонен. Если он скрывал свой хлеб, то потому, что торговая сделка оказывалась невыгодной. По той же причине ему удавалось подчинять своему влиянию широкие круги деревни. Одних репрессий против кулацкого саботажа было явно недостаточно: нужно было менять политику. Однако, не мало времени ушло еще на колебания.

Не только Рыков, тогда еще глава правительства, заявлял в июле 1928 г.: «развитие индивидуальных хозяйств крестьянства является… – важнейшей задачей партии», но ему вторил и Сталин: «есть люди, – говорил он, – думающие, что индивидуальное хозяйство исчерпало себя, что его не стоит поддерживать… Эти люди не имеют ничего общего с линией нашей партии». Менее, чем через год, линия партии не имела ничего общего с этими словами: на горизонте занималась заря сплошной коллективизации.

Новая ориентировка складывалась так же эмпирически, как и предшествующая, в глухой борьбе внутри правительственного блока. «Группы правой и центра сплачиваются общей враждой к оппозиции, – предупреждала платформа левых за год перед тем, – отсечение последней неизбежно ускорило бы борьбу между ними самими». Так и случилось. Вожди распадавшегося правящего блока ни за что не хотели, однако, признать, что этот прогноз левого крыла оправдался, как и многие другие. Еще 19-го октября 1928 г. Сталин заявил публично: «пора бросить сплетни… о наличии правого уклона и примиренческого к нему отношения в Политбюро нашего ЦК». Обе группы тем временем прощупывали аппарат. Придушенная партия жила смутными слухами и догадками. Но уже через несколько месяцев официальная печать, со свойственной ей беззастенчивостью, провозгласила, что глава правительства, Рыков, «спекулировал на хозяйственных затруднениях советской власти»; что руководитель Коминтерна, Бухарин, оказался «проводником либерально-буржуазных влияний»; что Томский, председатель ВЦСПС, не что иное, как жалкий трэд-юнионист. Все трое, Рыков, Бухарин и Томский, состояли членами Политбюро. Если вся предшествующая борьба против левой оппозиции почерпала свое оружие из арсеналов правой группировки, то теперь Бухарин, не погрешая против истины, мог обвинить Сталина в том, что в борьбе с правыми, он пользовался по частям осужденной оппозиционной платформой.

Так или иначе, поворот произошел. Лозунг «обогащайтесь!», как и теория безболезненного врастания кулака в социализм были с запозданием, но тем более решительно осуждены. Индустриализация поставлена в порядок дня. Самодовольный квиетизм сменился панической стремительностью. Полузабытый лозунг Ленина «догнать и перегнать» был дополнен словами: «в кратчайший срок». Минималистская пятилетка, уже принципиально одобренная съездом партии, уступила место новому плану, основные элементы которого были целиком заимствованы из платформы разгромленной левой оппозиции. Днепрострой, вчера еще уподоблявшийся граммофону, сегодня оказался в центре внимания.

После первых же новых успехов выдвинут был лозунг: завершить пятилетку в четыре года. Потрясенные эмпирики решили, что отныне все возможно. Оппортунизм, как это не раз бывало в истории, превратился в свою противоположность: авантюризм. Если в 1923-28 г.г. Политбюро готово было мириться с философией Бухарина о «черепашьем темпе», то теперь оно легко перескакивало с 20% на 30% годового роста, пытаясь каждое частное и временное достижение превратить в норму и теряя из виду взаимо-обусловленность хозяйственных отраслей. Финансовые прорехи плана затыкались печатной бумагой. За годы первой пятилетки количество денежных знаков в обороте поднялось с 1,7 миллиарда до 5,5, чтобы в начале второй пятилетки достигнуть 8,4 миллиарда рублей. Бюрократия не только освободила себя от политического контроля масс, на которых форсированная индустриализация ложилась невыносимой тяжестью, но и от автоматического контроля посредством червонца. Денежная система, укрепленная в начале НЭП\'а, снова оказалась расшатана в корне.

Главные опасности, притом не только для выполнения плана, но и для самого режима, открылись, однако, со стороны деревни.

15 февраля 1928 г. население страны не без изумления узнало из передовицы «Правды», что деревня выглядит совсем не так, как ее до сих пор изображали власти, но зато очень близко к тому, как представляла дело исключенная съездом оппозиция. Печать, буквально вчера еще отрицавшая существование кулаков, сегодня, по сигналу сверху, открывала их не только в деревне, но и в самой партии. Обнаруживалось, что коммунистическими ячейками руководят нередко богатые крестьяне, имеющие сложный инвентарь, пользующиеся наемным трудом, скрывающие от государства сотни и даже тысячи пудов хлеба и непримиримо выступающие против «троцкистской» политики. Газеты печатали взапуски сенсационные разоблачения о том, как кулаки, в качестве местных секретарей, не пускали бедноту и батраков в партию. Все старые оценки опрокинулись. Минусы и плюсы поменялись местами.

Чтоб прокормить города, необходимо было немедленно изъять у кулака хлеб насущный. Достигнуть этого можно было только силой. Экспроприация запасов зерна, притом не только у кулака, но и у середняка, именовалась на официальном языке «чрезвычайными мерами». Это должно было означать, что завтра все вернется в старую колею. Но деревня не верила хорошим словам, и была права. Насильственное изъятие хлеба отбивало у зажиточных крестьян охоту к расширению посевов. Батрак и бедняк оказывались без работы. Сельское хозяйство снова попадало в тупик, и с ним вместе государство. Нужно было во что бы то ни стало перестраивать «генеральную линию».

Сталин и Молотов, по прежнему еще ставя индивидуальное хозяйство на первое место, начали подчеркивать необходимость более быстрого расширения совхозов и колхозов. Но так как острая продовольственная нужда не позволяла отказываться от военных экспедиций в деревню, то программа подъема индивидуальных хозяйств повисала в воздухе. Пришлось «скатываться» к коллективизации. Временные «чрезвычайные меры» по изъятию хлеба непредвиденно развернулись в программу «ликвидации кулачества, как класса». Из противоречивых приказов, более обильных, чем хлебные пайки, вытекало с очевидностью, что у правительства в крестьянском вопросе не было не только пятилетней, но даже пятимесячной программы.

По плану, созданному уже под кнутом продовольственного кризиса, коллективное хозяйство должно было охватить к концу пятилетия около 20% крестьянских хозяйств. Эта программа, грандиозность которой станет ясна, если учесть, что за предшествующие десять лет коллективизация охватила менее 1% деревни, оказалась, однако, уже в середине пятилетия оставлена далеко позади. В ноябре 1929 года Сталин, покончив с собственными колебаниями, провозгласил конец индивидуальному хозяйству: крестьяне идут в колхозы «целыми селами, районами, даже округами». Яковлев, который два года перед тем доказывал, что колхозы еще в течение многих лет будут только «островками в море крестьянских хозяйств», получил теперь, в качестве наркомзема, поручение «ликвидировать кулачество, как класс», и насадить сплошную коллективизацию «в кратчайший срок». В течение 1929 г. число коллективизированных хозяйств поднялось с 1,7% до 3,9%, в 1930 г. – до 23,6%, в 1931 г. – уже до 52,7%, в 1932 г. – до 61,5%.

В настоящее время уже вряд ли кто-либо решится повторять либеральный вздор, будто коллективизация в целом явилась продуктом голого насилия. В борьбе с земельным утеснением в прежние исторические эпохи крестьянство то поднимало восстания против помещиков, то направляло колонизационный поток в девственные районы, то, наконец, бросалось во всякого рода секты, награждавшие мужика небесными пустотами за земельную тесноту. Теперь, после экспроприации крупных владений и предельной парцелляции земельного фонда, сочетание земельных клочков в более крупные участки стало вопросом жизни и смерти для крестьянства, для сельского хозяйства, для общества в целом.

Этим общим историческим соображением вопрос, однако, еще далеко не решался. Реальные возможности коллективизации определялись не степенью безвыходности деревни и не административной энергией правительства, а прежде всего наличными производственными ресурсами, т.е. способностью промышленности снабжать крупное сельское хозяйство необходимым инвентарем. Этих материальных предпосылок на лицо не было. Колхозы строились на инвентаре, пригодном в большинстве только для парцелльного хозяйства. В этих условиях преувеличенно быстрая коллективизация принимала характер экономической авантюры.

Захваченное само в расплох радикализмом собственного поворота правительство не успело и не сумело провести даже элементарную политическую подготовку нового курса. Не только крестьянские массы, но и местные органы власти не знали, чего от них требуют. Крестьянство было накалено до бела слухами о том, что скот и имущество отбираются «в казну». Слух этот оказался не так уж далек от действительности. Осуществлялась на деле та самая карикатура, которую в свое время рисовали на левую оппозицию: бюрократия «грабила деревню». Коллективизация предстала перед крестьянством прежде всего в виде экспроприации всего его достояния. Обобществляли не только лошадей, коров, овец, свиней, но и цыплят, «раскулачивали – как писал заграницу один из наблюдателей – вплоть до валенок, которые стаскивали с ног малых детишек». В результате шла массовая распродажа скота крестьянами за бесценок или убой его на мясо и шкуру.

В январе 1930 года член Центрального Комитета Андреев рисовал на московском съезде по коллективизации такую картину: с одной стороны, мощно развернувшееся по всей стране колхозное движение «будет теперь ломать на своем пути все и всяческие преграды»; с другой стороны, хищническая распродажа крестьянами собственного инвентаря, скота и даже семян перед вступлением в колхоз «принимает прямо угрожающие размеры»… Как ни противоречивы эти два рядом поставленные обобщения, оба они с разных концов правильно характеризовали эпидемический характер коллективизации, как меры отчаяния. «Сплошная коллективизация, – писал тот же критический наблюдатель – ввергла народное хозяйство в состояние давно небывалой разрухи: точно прокатилась трехлетняя война».

Двадцать пять миллионов изолированных крестьянских эгоизмов, которые вчера еще являлись единственными двигателями сельского хозяйства, – слабосильными, как мужицкая кляча, но все же двигателями, – бюрократия попыталась одним взмахом заменить командой двухсот тысяч колхозных правлений, лишенных технических средств, агрономических знаний и опоры в самом крестьянстве. Разрушительные последствия авантюризма не замедлили последовать, и они растянулись на несколько лет. Валовой сбор зерновых культур, поднявшийся в 1930 году до 835 миллионов центнеров, упал в следующие два года ниже 700 миллионов. Разница сама по себе не выглядит катастрофической; но она означала убыль как раз того количества хлеба, какое необходимо было городам хотя бы до привычной голодной нормы. Еще хуже обстояло с техническими культурами. Накануне коллективизации производство сахара достигло почти 109 миллионов пудов, чтобы через два года, в разгар сплошной коллективизации, упасть из-за недостатка свеклы до 48 млн. пудов, т.е. более, чем вдвое. Но наиболее опустошительный ураган пронесся над животным царством деревни. Число лошадей упало на 55%: с 34,6 млн. в 1929 г. до 15,6 миллиона в 1934 г.; поголовье рогатого скота – с 30,7 миллионов до 19,5 млн., т.е. на 40%; число свиней на 55%, овец – на 66%. Гибель людей – от голода, холода, эпидемий, репрессий – к сожалению, не подсчитана с такой точностью, как гибель скота; но она тоже исчисляется миллионами. Вина за эти жертвы ложится не на коллективизацию, а на слепые, азартные и насильнические методы ее проведения. Бюрократия ничего не предвидела. Даже колхозный устав, пытавшийся связать личный интерес крестьянина с коллективным, был опубликован лишь после того, как злополучная деревня подверглась жестокому опустошению.

Форсированный характер нового курса вырос из необходимости спасаться от последствий политики 1923-1928 годов. Но все же коллективизация могла и должна была иметь более разумные темпы и более планомерные формы. Имея в руках власть и промышленность, бюрократия могла регулировать процесс коллективизации, не доводя страну до грани катастрофы. Можно было и надо было взять темпы, более отвечающие материальным и моральным ресурсам страны. «При благоприятных условиях, внутренних и международных, – писал в 1930 г. заграничный орган „левой оппозиции“, – материально-технические условия сельского хозяйства могут в течение каких-нибудь 10-15 лет коренным образом преобразоваться и обеспечить производственную базу коллективизации. Однако, за те годы, которые отделяют нас от такого положения, можно несколько раз успеть опрокинуть советскую власть».

Это предостережение не было преувеличенным: никогда еще дыхание смерти не носилось так непосредственно над территорией Октябрьской революции, как в годы сплошной коллективизации. Недовольство, неуверенность, ожесточение разъедали страну. Расстройство денежной системы; нагромождение твердых цен, «конвенционных» и цен вольного рынка; переход от подобия торговли между государством и крестьянством к хлебному, мясному и молочному налогам; борьба не на жизнь, а на смерть с массовыми хищениями колхозного имущества и с массовым укрывательством таких хищений; чисто военная мобилизация партии для борьбы с кулацким саботажем после «ликвидации» кулачества, как класса; одновременно с этим: возвращение к карточной системе и голодному пайку, наконец, восстановление паспортной системы, – все эти меры возродили в стране атмосферу, казалось, давно уже законченной гражданской войны.

Снабжение заводов сырьем и продовольствием ухудшалось из квартала в квартал. Невыносимые условия существования порождали текучесть рабочей силы, прогулы, небрежную работу, поломки машин, высокий процент брака, низкое качество изделий. Средняя производительность труда в 1931 г. упала на 11,7%. Согласно мимолетнему признанию Молотова, запечатленному всей советской печатью, продукция промышленности в 1932 году поднялась всего на 8,5%, вместо полагавшихся по годовому плану 36%. Правда, миру возвещено было вскоре после этого, что пятилетний план выполнен в четыре года и три месяца. Но это значит лишь, что цинизм бюрократии в обращении со статистикой и общественным мнением не знает пределов. Однако, не это главное: на карте стояла не судьба пятилетнего плана, а судьба режима.

Режим устоял. Но это заслуга самого режима, пустившего глубокие корни в народную почву. Не в меньшей мере это заслуга благоприятных внешних обстоятельств. В годы хозяйственного хаоса и гражданской войны в деревне Советский Союз был в сущности парализован перед лицом внешних врагов. Недовольство крестьянства захлестывало армию. Неуверенность и шатания деморализовали бюрократический аппарат и командные кадры. Удар с Востока или с Запада мог в этот период иметь роковые последствия.

К счастью, первые годы торгово-промышленного кризиса создали во всем капиталистическом мире настроения растерянной выжидательности. Никто не был готов к войне, никто не отваживался на нее. К тому же ни в одном из враждебных государств не отдавали себе достаточного отчета во всей остроте социальных конвульсий, потрясавших страну советов, под звон и грохот официальной музыки в честь «генеральной линии».



* * *

Несмотря на всю свою краткость, наш исторический очерк показывает, надеемся, насколько далеко действительное развитие рабочего государства от идиллической картины постепенного и непрерывного накопления успехов. Из богатого кризисами прошлого мы почерпнем позже важные указания для будущего. В то же время исторический обзор экономической политики советского правительства и ее зигзагов представляется нам совершенно необходимым для разрушения того искусственно насаждаемого индивидуалистического фетишизма, который ищет источника успехов, действительных, как и мнимых, в необыкновенных качествах руководства, а не в созданных революцией условиях обобществленной собственности.

Объективные преимущества нового социального режима находят, конечно, свое выражение и в методах руководства; но это последнее, не в меньшей мере, выражает также экономическую и культурную отсталость страны и те мелкобуржуазные провинциальные условия, в каких сформировались сами руководящие кадры.

Было бы грубейшей ошибкой делать отсюда тот вывод, будто политика советского руководства имеет третьестепенное значение. Нет в мире другого правительства, в руках которого в такой мере сосредоточивались бы судьбы страны. Удачи и неудачи отдельного капиталиста не полностью, не целиком, конечно, но в очень значительной, иногда решающей, степени зависят от его личных качеств. Mutatis mutandis[1] советское правительство заняло по отношении ко всему хозяйству то положение, какое капиталист занимает по отношению к отдельному предприятию. Централизованный характер народного хозяйства превращает государственную власть в фактор огромного значения. Но именно поэтому политику правительства надо судить не по суммарным результатам, не по голым цифрам статистики, а по той специфической роли, какую в достижении этих результатов выполнили сознательное предвиденье и плановое руководство.

Зигзаги правительственного курса отражали не только объективные противоречия обстановки, но и недостаточную способность правящих своевременно понять противоречия и профилактически реагировать на них. Ошибки руководства нелегко выразить в бухгалтерских величинах. Но уже схематическое изложение истории зигзагов позволяет с уверенность

заключить, что они ложатся на советское хозяйство грандиозной цифрой накладных расходов.

Остается, правда, непонятным, по крайней мере при рационалистическом подходе к истории, как и почему фракция, наименее богатая идеями и наиболее отягощенная ошибками, одержала верх над всеми другими группировками и сосредоточила в своих руках неограниченную власть. Дальнейший анализ даст нам ключ и к этой загадке. Мы увидим вместе с тем, как бюрократические методы самодержавного руководства приходят во все большее противоречие с потребностями хозяйства и культуры, и с какой необходимостью отсюда вытекают новые кризисы и потрясения в развитии Советского Союза.

Прежде, однако, чем подойти к изучению двойственной роли «социалистической» бюрократии, необходимо будет ответить на вопрос: каков же общий баланс предшествующих успехов? Действительно ли в СССР осуществлен социализм? или более осторожно: обеспечивают ли наличные хозяйственные и культурные достижения от опасностей капиталистической реставрации, – подобно тому, как буржуазное общество, на известном этапе, оказалось застраховано собственными успехами от реставрации феодализма и крепостничества?

Глава 3: СОЦИАЛИЗМ И ГОСУДАРСТВО

Переходный режим.

Верно ли, что в СССР, как утверждают официальные авторитеты, уже осуществлен социализм? Если нет, то обеспечено ли, по крайней мере, достигнутыми успехами его осуществление в национальных границах, независимо от хода событий в остальном мире? Произведенная выше критическая оценка важнейших показателей советского хозяйства должна дать нам точку исхода для правильного ответа на этот вопрос. Но нам не обойтись без предварительной теоретической справки.

Марксизм исходит из развития техники, как основной пружины прогресса и строит коммунистическую программу на динамике производительных сил. Если допустить, что какая-либо космическая катастрофа должна разрушить в более или менее близком будущем нашу планету, то пришлось бы, конечно, отказаться от коммунистической перспективы, как и от многого другого. За вычетом же этой пока-что проблематической опасности нет ни малейшего научного основания ставить заранее какие бы то ни было пределы нашим техническим, производственным и культурным возможностям. Марксизм насквозь проникнут оптимизмом прогресса и уже по одному этому, к слову сказать, непримиримо противостоит религии.

Материальной предпосылкой коммунизма должно явиться столь высокое развитие экономического могущества человека, когда производительный труд, перестанет быть обузой и тягостью, не нуждается ни в каком понукании, а распределение жизненных благ, имеющихся в постоянном изобилии, не требует – как ныне в любой зажиточной семье или в «приличном» пансионе, – иного контроля, кроме контроля воспитания, привычки, общественного мнения. Нужна, говоря откровенно, изрядная доля тупоумия, чтоб считать такую, в конце концов, скромную перспективу «утопичной».

Капитализм подготовил условия и силы социального переворота: технику, науку, пролетариат. Коммунистический строй не может, однако, прийти непосредственно на смену буржуазному обществу: материальное и культурное наследство прошлого для этого совершенно недостаточно. На первых порах своих рабочее государство не может еще позволить каждому работать «по способностям», т.е. сколько сможет и захочет, и вознаграждать каждого «по потребностям», независимо от произведенной им работы. В интересах поднятия производительных сил оказывается необходимым прибегать к привычным нормам заработной платы, т.е. к распределению жизненных благ в зависимости от количества и качества индивидуального труда.

Маркс называл этот первоначальный этап нового общества «низшей стадией коммунизма», в отличие от высшей, когда, вместе с последними призраками нужды, исчезнет материальное неравенство. В том же смысле противопоставляют нередко социализм и коммунизм, как низшую и высшую стадии нового общества. «У нас еще нет, конечно, полного коммунизма, гласит нынешняя официальная советская доктрина, но зато у нас уже осуществлен социализм, т.е. низшая стадия коммунизма». В доказательство приводится господство государственных трестов в промышленности, колхозов – в сельском хозяйстве, государственных и кооперативных предприятий – в торговле. На первый взгляд получается полное совпадение с априорной – и потому гипотетической – схемой Маркса. Но именно с точки зрения марксизма вопрос вовсе не исчерпывается формами собственности, независимо от достигнутой производительности труда. Под низшей стадией коммунизма Маркс, во всяком случае, понимал такое общество, которое по своему экономическому развитию уже с самого начала стоит выше самого передового капитализма. Теоретически такая постановка безупречна, ибо взятый в мировом масштабе коммунизм, даже в первой, исходной своей стадии, означает высшую ступень развития по сравнению с буржуазным обществом. К тому же Маркс ожидал, что социалистическую революцию начнет француз, немец продолжит, англичанин закончит; что касается русского, то он оставался в далеком арьергарде. Между тем порядок оказался на деле опрокинут. Кто пытается теперь универсально-историческую концепцию Маркса механически применить к частному случаю СССР, на данной ступени его развития, тот сейчас же запутывается в безысходных противоречиях.

Россия была не сильнейшим, а слабейшим звеном в цепи капитализма. Нынешний СССР не поднимается над мировым уровнем хозяйства, а только догоняет капиталистические страны. Если то общество, какое должно было сложиться на основе обобществления производительных сил самого передового для своей эпохи капитализма, Маркс называл низшей стадией коммунизма, то определение это явно не подходит к Советскому Союзу, который и сегодня еще гораздо беднее техникой, жизненными благами и культурой, чем капиталистические страны. Правильнее, поэтому, нынешний советский режим, во всей его противоречивости, назвать не социалистическим, а подготовительным или переходным от капитализма к социализму.

В этой заботе о терминологической точности нет ни капли педантизма. Сила и устойчивость режимов определяются в последнем счете относительной производительностью труда. Обобществленное хозяйство, технически возвышающееся над капитализмом, было бы действительно обеспечено в своем социалистическом развитии наверняка, так сказать, автоматически, чего, к сожалению, ни в каком случае нельзя еще сказать о советском хозяйстве.

Большинство вульгарных аппологетов СССР, как он есть, склонны рассуждать приблизительно так: если даже согласиться, что нынешний советский режим и не является еще социалистическим, то дальнейшее развитие производительных сил на нынешних основах все равно должно раньше или позже привести к полному торжеству социализма. Спорным является, следовательно, лишь фактор времени. Стоит ли из-за этого поднимать шум? Как ни победоносно, на первый взгляд, такое рассуждение, на самом деле оно крайне поверхностно. Время – совсем не второстепенный фактор, когда речь идет об историческом процессе: смешивать настоящее и будущее в политике гораздо опаснее, чем в грамматике. Развитие вовсе не состоит, как представляется вульгарным эволюционистам, типа Веббов, в планомерном накоплении и постоянном «улучшении» того, что есть: оно знает переходы количества в качество, кризисы, скачки и откаты назад. Именно потому, что в СССР далеко не достигнута еще и первая стадия социализма, как уравновешенной системы производства и потребления, развитие идет не гармонически, а в противоречиях. Экономические противоречия порождают социальные антагонизмы, которые развивают свою собственную логику, не дожидаясь дальнейшего развития производительных сил. Мы видели это только что на вопросе о кулаке, который не захотел эволюционно «врастать» в социализм и, неожиданно для бюрократии и ее идеологов, потребовал новой, дополнительной революции. Захочет ли мирно врастать в социализм сама бюрократии, в руках которой сосредоточены власть и богатство? В этом допустимо усомниться. Во всяком случае было бы неосмотрительно доверять бюрократии на слово. В каком направлении развернется в течение ближайших трех-пяти-десяти лет динамика экономических противоречий и социальных антагонизмов советского общества, на этот вопрос окончательного и бесповоротного ответа еще нет. Исход зависит от борьбы живых социальных сил, притом не в национальном только, но и в интернациональном масштабе. На каждом новом этапе необходим, поэтому, конкретный анализ реальных отношений и тенденций, в их связи и постоянном взаимодействии. Важность такого анализа мы сейчас увидим на вопросе о советском государстве.

Программа и действительность.

Первую отличительную черту пролетарской революции Ленин, вслед за Марксом и Энгельсом, видел в том, что, экспроприируя эксплуататоров, она упраздняет необходимость в возвышающемся над обществом бюрократическом аппарате, прежде всего в полиции и постоянной армии. «Пролетариату нужно государство – это повторяют все оппортунисты, – писал Ленин в 1917 г., за месяц-два до завоевания власти, – но они, оппортунисты, забывают добавить, что пролетариату нужно лишь отмирающее государство, т.е. устроенное так, чтобы оно немедленно начало отмирать и не могло не отмирать» («Государство и революция»). Критика эта направлялась в свое время против социалистических реформистов, типа русских меньшевиков, британских фабианцев и пр.; сейчас она с удвоенной силой бьет по советским идолопоклонникам, с их культом бюрократического государства, которое не имеет ни малейшего намерения «отмирать».

Социальный спрос на бюрократию возникает во всех тех положениях, когда на лицо имеются острые антагонизмы, которые требуется «смягчать», «улаживать», «регулировать» (всегда в интересах привилегированных и имущих, всегда к выгоде для самой бюрократии). Через все буржуазные революции, как бы демократичны они ни были, проходит, поэтому, укрепление и усовершенствование бюрократического аппарата. «Чиновничество и постоянная армия, – пишет Ленин, – это паразит на теле буржуазного общества, паразит, порожденный внутренними противоречиями, которые это общество раздирают, но именно паразит, затыкающий жизненные поры».

Начиная с 1917 года, т.е. с того момента, когда завоевание власти встало перед партией, как практическая проблема, Ленин непрерывно занят мыслью о ликвидации «паразита». После низвержения эксплуататорских классов, повторяет и разъясняет он в каждой главе «Государство и революция», пролетариат разобьет старую бюрократическую машину, а свой собственный аппарат составит из рабочих и служащих, причем против превращения их в бюрократов примет «меры, подробно разобранные Марксом и Энгельсом: 1) не только выборность, но и сменяемость в любое время; 2) плата не выше платы рабочего; 3) переход немедленный к тому, чтобы все исполняли функции контроля и надзора, чтобы все на время становились бюрократами, и чтобы поэтому никто не мог стать бюрократом». Не надо думать, будто у Ленина дело идет о задаче десятилетий; нет, это тот первый шаг, с которого «можно и должно начать при совершении пролетарской революции».

Тот же смелый взгляд на государство пролетарской диктатуры нашел через полтора года после завоевания власти свое законченное выражение в программе большевистской партии, в том числе и в разделе об армии. Сильное государство, но без мандаринов; вооруженная сила, но без самураев! Не задачи обороны создают военную и штатскую бюрократию, а классовый строй общества, который переносится и на организацию обороны. Армия только осколок социальных отношений. Борьба против внешних опасностей предполагает, разумеется, и в рабочем государстве специализованную военно-техническую организацию, но ни в каком случае не привилегированную офицерскую касту. Программа требует замены постоянной армии вооруженным народом.

Режим пролетарской диктатуры с самого своего возникновения перестает таким образом быть «государством» в старом смысле слова, т.е. специальным аппаратом по удержанию в повиновении большинства народа. Материальная власть, вместе с оружием, прямо и непосредственно переходит в руки организаций трудящихся, как советы. Государство, как бюрократический аппарат, начинает отмирать с первого дня пролетарской диктатуры. Таков голос программы, не отмененной до сего дня. Странно: он звучит, как загробный голос из мавзолея.

Как бы, в самом деле, ни истолковывать природу нынешнего советского государства, неоспоримо одно: к концу второго десятилетия своего существования оно не только не отмерло, но и не начало «отмирать»; хуже того: оно разрослось в еще небывалый в истории аппарат принуждения; бюрократия не только не исчезла, уступив свое место массам, но превратилась в бесконтрольную силу, властвующую над массами; армия не только не заменена вооруженным народом, но выделила из себя привилегированную офицерскую касту, увенчивающуюся маршалами, тогда как народу, «вооруженному носителю диктатуры», запрещено ныне в СССР ношение даже и холодного оружия. При наивысшем напряжении фантазии трудно представить себе контраст, более разительный, чем тот, какой существует между схемой рабочего государства по Марксу-Энгельсу-Ленину и тем реальным государством, какое ныне возглавляется Сталиным. Продолжая перепечатывать сочинения Ленина (правда, с цензурными изъятиями и искажениями), нынешние вожди Советского Союза и их идеологические представители даже не ставят перед собою вопроса о причинах столь вопиющего расхождения между программой и действительностью. Попытаемся это сделать за них.

Двойственный характер рабочего государства.

Пролетарская диктатура образует мост между буржуазным и социалистическим обществами. По самому существу своему она имеет, следовательно, временный характер. Побочная, но крайне существенная задача государства, осуществляющего диктатуру, состоит в том, чтоб подготовить свое собственное упразднение. Степень осуществления этой «побочной» задачи проверяет, в известном смысле, успешность выполнения основной миссии: построения общества без классов и без материальных противоречий. Бюрократизм и социальная гармония обратно пропорциональны друг другу.

В своей знаменитой полемике против Дюринга Энгельс писал: »…когда исчезнут вместе с классовым господством, вместе с борьбой за отдельное существование, порождаемой теперешней анархией в производстве, те столкновения и эксцессы, которые проистекают из этой борьбы, – с этого времени нечего будет подавлять, не будет и надобности в особой силе для подавления, в государстве». Филистер считает жандарма вечным учреждением. На самом деле жандарм будет седлать человека лишь до тех пор, пока человек по настоящему не оседлает природу. Чтоб исчезло государство, нужно, чтоб исчезли «классовое господство вместе с борьбой за отдельное существование». Энгельс объединяет эти два условия вместе: в перспективе смены социальных режимов несколько десятилетий в счет не идут. Иначе представляется дело тем поколениям, которые выносят переворот на своих боках. Верно, что борьба всех против всех порождается капиталистической анархией. Но дело в том, что обобществление средств производства еще не снимает автоматически «борьбу за отдельное существование». Здесь гвоздь вопроса!

Социалистическое государство, даже в Америке, на фундаменте самого передового капитализма, не могло бы сразу доставлять каждому столько, сколько нужно, и было бы поэтому вынуждено побуждать каждого производить, как можно больше. Должность понукателя естественно ложится в этих условиях на государство, которое не может, в свою очередь, не прибегать, с теми или иными изменениями и смягчениями, к выработанным капитализмом методам оплаты труда. В этом именно смысле Маркс писал в 1875 году, что «буржуазное право… неизбежно в первой фазе коммунистического общества, в том его виде, как оно выходит, после долгих родовых мук, из капиталистического общества. Право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие общества»…

Разъясняя эти замечательные строки, Ленин присовокупляет: «буржуазное право по отношению к распределению продуктов потребления предполагает, конечно, неизбежно и буржуазное государство, ибо право есть ничто без аппарата, способного принуждать к соблюдению норм права. Выходит, – мы продолжаем цитировать Ленина, – что при коммунизме не только остается в течение известного времени буржуазное право, но даже и буржуазное государство без буржуазии!»

Этот многозначительный вывод, совершенно игнорируемый нынешними официальными теоретиками, имеет решающее значение для понимания природы советского государства, точнее сказать: для первого приближения к такому пониманию. Поскольку государство, которое ставит себе задачей социалистическое преобразование общества, вынуждено методами принуждения отстаивать неравенство, т.е. материальные преимущества меньшинства, постольку оно все еще остается, до известной степени, «буржуазным» государством, хотя и без буржуазии. В этих словах нет ни похвалы ни порицания; они просто называют вещь своим именем.

Буржуазные нормы распределения, ускоряя рост материального могущества, должны служить социалистическим целям. Но только в последнем счете. Непосредственно же государство получает с самого начала двойственный характер: социалистический, – поскольку оно охраняет общественную собственность на средства производства; буржуазный, – поскольку распределение жизненных благ производится при помощи капиталистического мерила ценности, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Такая противоречивая характеристика может привести в ужас догматиков и схоластов: ничего не остается, как выразить им соболезнование.

Окончательная физиономия рабочего государства должна определиться изменяющимся соотношением между его буржуазными и социалистическими тенденциями. Победа последних должна, тем самым, означать окончательную ликвидацию жандарма, т.е. растворение государства в самоуправляющемся обществе. Из этого одного достаточно ясно, какое неизмеримое значение, и сама по себе и как симптом, имеет проблема советского бюрократизма!

Именно благодаря тому, что Ленин, согласно всему своему интеллектуальному складу, придает концепции Маркса крайне заостренное выражение, он обнаруживает источник дальнейших затруднений, в том числе и своих собственных, хотя сам он и не успел довести свой анализ до конца. «Буржуазное государство без буржуазии» оказалось несовместимым с подлинной советской демократией. Двойственность функций государства не могла не сказаться и на его структуре. Опыт показал, чего не сумела с достаточной ясностью предвидеть теория: если для ограждения обобществленной собственности от буржуазной контр-революции «государство вооруженных рабочих» вполне отвечает своей цели, то совсем иначе обстоит дело с регулированием неравенства в сфере потребления. Создавать преимущества и охранять их не склонны те, которые их лишены. Большинство не может заботиться о привилегиях для меньшинства. Для охраны «буржуазного права» рабочее государство оказывается вынуждено выделить «буржуазный» по своему типу орган, т.е. все того же жандарма, хотя и в новом мундире.

Мы сделали таким образом первый шаг на пути понимания основного противоречия между большевистской программой и советской действительностью. Если государство не отмирает, а становится все деспотичнее; если уполномоченные рабочего класса бюрократизируются, а бюрократия поднимается над обновленным обществом, то не по каким-либо второстепенным причинам, вроде психологических пережитков прошлого и пр., а в вину железной необходимости выделять и поддерживать привилегированное меньшинство, доколе нет возможности обеспечить подлинное равенство.

Тенденции бюрократизма, душащие рабочее движение капиталистических стран, должны будут везде сказаться и после пролетарского переворота. Но совершенно очевидно, что чем беднее общество, вышедшее из революции, тем суровее и обнаженнее должен проявить себя этот «закон»; тем более грубые формы должен принять бюрократизм; тем большей опасностью он может стать для социалистического развития. Не только отмереть, но хотя бы освободиться от бюрократического паразита препятствуют советскому государству не бессильные сами по себе «остатки» господствовавших ранее классов, как гласит чисто полицейская доктрина Сталина, а неизмеримо более могущественные факторы, как материальная скудость, культурная отсталость и вытекающее отсюда господство «буржуазного права» в той области, которая непосредственнее и острее всего захватывает каждого человека: в области обеспечения личного существования.

«Обобщенная нужда» и жандарм.

За два года до «Манифеста Коммунистической Партии» молодой Маркс писал: «…развитие производительных сил является абсолютно необходимой практической предпосылкой (коммунизма) еще потому, что без него обобщается нужда, и с нуждой должна снова начаться борьба за необходимые предметы и, значит, должна воскреснуть вся старая дребедень». Эта мысль нигде не нашла у Маркса прямого развития, и не случайно: он не предвидел пролетарской революции в отсталой стране. Ленин также не останавливался на ней, и тоже не случайно: он не предвидел столь длительной изолированности советского государства. Между тем, являясь у самого Маркса лишь отвлеченным построением, доводом от обратного, приведенная цитата дает незаменимый теоретический ключ к совершенно конкретным трудностям и болезням советского режима. На исторической почве нищеты, обостренной разрушениями империалистской и гражданской войн, «борьба за отдельное существование» не только не исчезла на другой день после низвержения буржуазии, не только не смягчилась в ближайшие годы, но, наоборот, принимала моментами неслыханную свирепость: нужно ли напоминать, что отдельные области страны дважды опускались до людоедства?

Дистанция, отделявшая царскую Россию от Запада, измеряется по настоящему только теперь. При самых благоприятных условиях, т.е. при отсутствии внутренних потрясений и внешних катастроф, понадобилось бы еще несколько пятилеток, чтоб СССР успел полностью ассимилировать те хозяйственные и воспитательные достижения, на которые первенцы капиталистической цивилизации потратили века. Применение социалистических методов для разрешения до-социалистических задач – такова самая суть нынешней хозяйственной и культурной работы в СССР.

Правда, Советский Союз превосходит сейчас своими производительными силами наиболее передовые страны в эпоху Маркса. Но, во-первых, при историческом соревновании двух режимов дело идет не столько об абсолютных уровнях, сколько об относительных: советское хозяйство противостоит капитализму Гитлера, Болдуина и Рузвельта, а не Бисмарка, Пальмерстона или Абрама Линкольна; во-вторых, самый объем человеческих потребностей коренным образом изменяется с ростом мировой техники: современники Маркса не знали ни автомобиля, ни радио, ни кинематографа, ни аэроплана. Между тем социалистическое общество немыслимо ныне без свободного пользования всеми этими благами.

«Низшая стадия коммунизма», употребляя термин Маркса, начинается с того уровня, к которому приблизился наиболее передовой капитализм. Между тем реальная программа ближайших советских пятилеток состоит в том, чтоб «догнать Европу и Америку». Для создания сети гудронированных дорог и автострад на безграничных пространствах СССР, нужно гораздо больше времени и средств, чем на перенесение готовых автозаводов из Америки и даже, чем на освоение их техники. Сколько же лет потребуется, чтобы дать возможность каждому гражданину пользоваться автомобилем в любом направлении, без затруднений пополняя в пути запас горючего? В варварском обществе конный и пеший составляли два класса. Автомобиль не меньше дифференцирует общество, чем лошадь под седлом. Пока скромный «Форд» остается привилегией меньшинства, налицо остаются все отношения и навыки, свойственные буржуазному обществу. А вместе с тем остается и сторож неравенства, государство.

Исходя целиком из марксовой теории диктатуры пролетариата, Ленин, ни в своем главном труде, посвященном этому вопросу («Государство и революция»), ни в программе партии, не успел, как уже сказано, сделать из экономической отсталости и изолированности страны все необходимые выводы в отношении характера государства. Объясняя рецидивы бюрократизма непривычкой масс к управлению и особыми затруднениями, порожденными войной, программа партии предписывает чисто политические меры для преодоления «бюрократических извращений» (выборность и сменяемость в любое время всех уполномоченных, упразднение материальных привилегий, активный контроль масс и пр.). Предполагалось, что на этом пути чиновник из начальника превратится в простого и притом временного технического агента, а государство постепенно и незаметно сойдет со сцены.

Явная недооценка предстоящих трудностей объясняется тем, что программа строилась полностью и целиком на международной перспективе. «Октябрьская революция в России осуществила диктатуру пролетариата… Началась эра всемирной пролетарской, коммунистической революции». Таковы вступительные строчки программы. Авторы ее не только не ставили своей целью построение «социализма в отдельной стране», – эта цель вообще никому не приходила тогда в голову, меньше всего Сталину, – но и не задавалась вопросом о том, какой характер примет советское государство, если ему в течение двух десятилетий придется изолированно разрешать те экономические и культурные задачи, которые передовой капитализм разрешил уже давно.

Послевоенный революционный кризис не привел однако, к победе социализма в Европе: социал-демократия спасла буржуазию. Тот период, который Ленину и его соратникам казался короткой «передышкой», растянулся на целую историческую эпоху. Противоречивая социальная структура СССР и ультра-бюрократический характер его государства, являются прямым последствием этой своеобразной, «непредвиденной» исторической заминки, которая одновременно привела в капиталистических странах к фашизму или пред-фашистской реакции.

Если первоначальная попытка создать государство, очищенное от бюрократизма, наткнулась прежде всего на непривычку масс к самоуправлению, недостаток преданных социализму квалифицированных работников и пр., то уже очень скоро за этими непосредственными трудностями обнажились другие, более глубокие. Сведение государства к функциям «учета и контроля», при постоянном сужении функции принуждения, как требует программа, предполагает наличие хотя бы относительного всеобщего довольства. Именно этого необходимого условия не хватало. Помощь с Запада не приходила. Власть демократических советов оказывалась стеснительной, даже невыносимой, когда в порядке дня стояло обслуживание привилегированных групп, наиболее нужных для обороны, для промышленности, для техники и науки. На этой совсем не «социалистической» операции: отнять у десяти и дать одному, обособилась и выросла могущественная каста специалистов по распределению.

Как и почему, однако, громадные экономические успехи последнего периода вели не к смягчению, а наоборот к обострению неравенства, и вместе с тем к дальнейшему росту бюрократизма, который ныне из «извращения» превратился в систему управления? Прежде, чем попытаться ответить на этот вопрос, мы должны выслушать, как авторитетные вожди советской бюрократии смотрят на свой собственный режим.

«Полная победа социализма» и «укрепление диктатуры».

О «полной победе» социализма в СССР объявлялось за последние годы несколько раз, в особо категорической форме – в связи с «ликвидацией кулачества, как класса». 30 января 1931 г. Правда, в истолкование речи Сталина, писала: «Во второй пятилетке будут ликвидированы последние остатки капиталистических элементов в нашей экономике» (подчеркнуто нами). С точки зрения этой перспективы, в тот же срок должно было бы окончательно отмереть и государство, ибо где ликвидированы «последние остатки» капитализма, там государству нечего делать. «Советская власть – гласит на этот счет программа большевистской партии – открыто признает неизбежность классового характера всякого государства, пока совершенно не исчезло деление общества на классы и вместе с ним всякая государственная власть». Между тем, когда некоторые неосторожные московские теоретики из принятой на веру ликвидации «последних остатков» капитализма пытались вывести отмирание государства, бюрократия немедленно объявила такие теории «контр-революционными».

В чем же собственно теоретическая ошибка бюрократии: в основной посылке или в выводе? В том и в другом. По поводу первых заявлений о «полной победе» оппозиция возражала: нельзя ограничиваться общественно-юридическими формами отношений, притом незрелыми, противоречивыми, в земледелии еще весьма неустойчивыми, отвлекаясь от основного критерия: уровня производительных сил. Сами юридические формы получают существенно иное социальное содержание в зависимости от высоты техники: «право никогда не может быть выше, чем экономический строй и обусловленное им культурное развитие общества» (Маркс). Советские формы собственности на основе новейших достижений американской техники, перенесенных на все отрасли хозяйства, – это уже первая стадия социализма. Советские формы при низкой производительности труда означают лишь переходный режим, судьба которого еще не взвешена окончательно историей.

«Не чудовищно ли – писали мы в марте 1932 года – страна не выходит из товарного голода, перебои снабжения на каждом шагу, детям не хватает молока, а официальные оракулы провозглашают: „страна вступила в период социализма“. Разве можно более злостно компрометировать социализм?» К. Радек, ныне видный публицист правящих советских кругов, парировал эти соображения в немецкой либеральной газете «Берлинер Тагетблат» в специальном выпуске, посвященном СССР (май 1932 г.) следующими достойными увековечения словами: «Молоко есть продукт коровы, а не социализма, и нужно поистине смешивать социализм с образом той страны, где текут млечные реки, чтобы не понять, что страна может подняться на высшую ступень развития временно без того, чтобы при этом материальное положение народных масс значительно поднялось». Эти строки писались, когда в стране царил ужасающий голод.

Социализм есть строй планового производства во имя наилучшего удовлетворения человеческих потребностей, – иначе он вообще не заслуживает этого имени. Если коровы обобществлены, но их слишком мало, или они обладают слишком тощим выменем, то из-за нехватающего молока начинаются конфликты: между городом и деревней, между колхозами и индивидуальными крестьянами, между разными слоями пролетариата, между всеми трудящимися и бюрократией. Ведь именно обобществление коров вело к их массовому истреблению крестьянами. Социальные конфликты, порождаемые нуждою, могут в свою очередь привести к возрождению «всей старой дребедени». Таков был смысл нашего ответа.

VII конгресс Коминтерна, в резолюции от 20 августа 1935 г., торжественно удостоверил, что в итоге успехов национализованной промышленности, осуществления коллективизации, вытеснения капиталистических элементов и ликвидации кулачества, как класса, «достигнуты окончательная и бесповоротная победа социализма в СССР и всестороннее укрепление государства диктатуры пролетариата». При всей своей категоричности свидетельство Коминтерна насквозь противоречиво: если социализм «окончательно и бесповоротно» победил, не как принцип, а как живой общественный строй, то новое «укрепление» диктатуры является очевидной бессмыслицей. И наоборот: если укрепление диктатуры вызывается реальными потребностями режима, значит до победы социализма еще не близко. Не только марксист, но всякий реалистически мыслящий политик должен понять, что самая необходимость «укрепления» диктатуры, т.е. государственного принуждения, свидетельствует не о торжестве бесклассовой гармонии, а о нарастании новых социальных антагонизмов. Что лежит в их основе? Недостаток средств существования, как результат низкой производительности труда.

Ленин охарактеризовал однажды социализм словами: «советская власть плюс электрификация». Это эпиграмматическое определение, односторонность которого вызывалась пропагандистскими целями момента, предполагало во всяком случае, как исходный минимум, по меньшей мере, капиталистический уровень электрификации. Между тем и сейчас еще на душу в СССР приходится в три раза меньше электрической энергии, чем в передовых странах. Если принять во внимание, что советы уступили тем временем место независимому от масс аппарату, то Коминтерну не остается ничего другого, как провозгласить, что социализм есть бюрократическая власть плюс одна треть капиталистической электрификации. Определение того, что есть, будет фотографически точно, но для социализма этого все-таки маловато!

В речи к стахановцам, в ноябре 1935 г., Сталин, повинуясь эмпирической цели совещания, неожиданно заявил: «Почему может, должен и обязательно победит социализм капиталистическую систему хозяйства? Потому что он может дать… более высокую производительность труда». Опрокидывая мимоходом вынесенное за три месяца до того постановление Коминтерна по этому вопросу, как и свои собственные многократные заявления, Сталин о «победе» говорит на этот раз в будущем времени: социализм победит капиталистическую систему, когда превзойдет ее производительностью труда. Не только глагольные времена, но и социальные критерии меняются, как видим, от случая к случаю. Советскому гражданину во всяком случае не легко равняться по «генеральной линии».

Наконец, 1-го марта 1936 г., в беседе Сталина с Рой Говардом дано новое определение советского режима: «та общественная организация, которую мы создали, может быть названа организацией советской, социалистической, еще не вполне достроенной, но в корне своем социалистической организацией общества». В этом преднамеренно расплывчатом определении почти столько же противоречий, сколько слов. Общественная организация названа «советской, социалистической». Но советы – форма государства, а социализм – общественный режим. Эти определения не только не тождественны, но, под занимающим нас углом зрения, антагонистичны: поскольку общественная организация стала социалистической, постольку советы должны отпасть, как леса после постройки здания. Сталин вносит поправку: социализм «еще не вполне достроен». Что означает «не вполне»: на 5% или на 75%? Этого нам не говорят, как не говорят и того, что надо называть «корнем» социалистической организации общества: формы собственности или технику? Самая туманность определений знаменует во всяком случае отступление от неизмеримо более категорических формул 1931 и 1935 годов. Дальнейший шаг на этом пути должен был бы состоять в признании того, что «корнем» всякой общественной организации являются производительные силы, и что как раз советский корень еще недостаточно могуч для социалистического ствола и его кроны: человеческого благополучия.

Глава 4: БОРЬБА ЗА ПРОИЗВОДИТЕЛЬНОСТЬ ТРУДА

Деньги и план.

Советский режим мы пытались проверить в разрезе государства. Аналогичную проверку можно произвести в разрезе денежного обращения. У этих двух проблем: государство и деньги есть ряд общих черт, потому что обе они в последнем счете сводятся к проблеме всех проблем: производительности труда. Государственное принуждение, как и денежное, являются наследством классового общества, которое неспособно определять отношения человека к человеку иначе, как в форме фетишей, церковных или мирских, ставя на охрану их самый грозный из фетишей, государство, с большим ножом между зубов. В коммунистическом обществе государство и деньги исчезнут. Постепенное отмирание их должно, следовательно, начаться уже при социализме. О действительной победе социализма можно будет говорить именно и только с того исторического момента, когда государство превратится в полу-государство, а деньги начнут утрачивать свою магическую силу. Это будет означать, что социализм, освобождаясь от капиталистических фетишей, начинает создавать более прозрачные, свободные, достойные отношения между людьми.

Такие характерные для анархизма требования, как «отмена» денег, «отмена» заработной платы или «упразднение» государства и семьи, могут представлять интерес, лишь как образец механического мышления. Денег нельзя по произволу «отменить», а государство или старую семью «упразднить», – они должны исчерпать свою историческую миссию, выдохнуться и отпасть. Смертельный удар денежному фетишизму будет нанесен лишь на той ступени, когда непрерывный рост общественного богатства отучит двуногих от скаредного отношения к каждой лишней минуте работы и от унизительного страха за размеры пайка. Утрачивая способность приносить счастье или повергать в прах, деньги превратятся в простые расчетные квитанции, для удобства статистики и планирования. В дальнейшем не потребуется, вероятно, и квитанций. Но заботу об этом мы можем полностью предоставить потомкам, которые будут умнее нас.

Национализация средств производства и кредита, кооперированье или огосударствление внутренней торговли, монополия внешней торговли, коллективизация сельского хозяйства, законодательство о наследовании полагают узкие пределы личному накоплению денег и затрудняют превращение их в частный капитал (ростовщический, купеческий и промышленный). Эта связанная с эксплуатацией функция денег не ликвидируется, однако, с начала пролетарской революции, а в преобразованном виде переносится на государство, универсального купца, кредитора и промышленника. Одновременно с этим более элементарные функции денег, как мерила стоимости, средства обращения и платежного средства, не только сохраняются, но получают такое широкое поле действия, какого они не имели и при капитализме.

Административное планирование достаточно обнаружило свою силу; но вместо с тем – и границы своей силы. Априорный хозяйственный план, тем более в отсталой стране со 170 миллионами населения, с глубоким противоречием между городом и деревней, есть не неподвижная заповедь, а черновая рабочая гипотеза, которая подлежит проверке и перестройке в процессе исполнения. Можно даже установить правило: чем «точнее» выполняется административное задание, тем хуже обстоит дело с хозяйственным руководством. Для регулирования и приспособления планов должны служить два рычага: политический, в виде реального участия в руководстве самих заинтересованных масс, что немыслимо без советской демократии; и финансовый, в виде реальной проверки априорных расчетов при помощи всеобщего эквивалента, что немыслимо без устойчивой денежной системы.

Роль денег в советском хозяйстве не только не закончена, но, как уже сказано, только должна еще развернуться до конца. Переходная между капитализмом и социализмом эпоха, взятая в целом, означает не сокращение товарного оборота, а, наоборот, чрезвычайное его расширение. Все отрасли промышленности преобразуются и растут, постоянно возникают новые, и все вынуждены, количественно и качественно, определять свое отношение друг к другу. Одновременная ликвидация потребительского крестьянского хозяйства и замкнутого семейного уклада означает перевод на язык общественного оборота и тем самым денежного обращения всей той трудовой энергии, которая расходовалась раньше в пределах крестьянского двора или в стенах частного жилья. Все продукты и услуги начинают впервые в истории обмениваться друг на друга.

С другой стороны, успешное социалистическое строительство немыслимо без включения в плановую систему непосредственной личной заинтересованности производителя и потребителя, их эгоизма, который, в свою очередь, может плодотворно проявиться лишь в том случае, если на службе его стоит привычное надежное и гибкое орудие: деньги. Повышение производительности труда и улучшение качества продукции совершенно недостижимы без точного измерителя, свободно проникающего во все поры хозяйства, т.е. без твердой денежной единицы. Отсюда ясно, что в переходном хозяйстве, как и при капитализме, единственными подлинными деньгами являются те, которые основаны на золоте. Всякие другие деньги – только суррогат. Правда, в руках советского государства сосредоточены одновременно как товарные массы, так и органы эмиссии. Однако, это не меняет дела: административные манипуляции в области товарных цен ни в малейшей мере не создают и не заменяют твердой денежной единицы ни для внутренней ни тем более для внешней торговли.

Лишенная самостоятельной, т.е. золотой базы денежная система СССР, как и ряда капиталистических стран, имеет по необходимости замкнутый характер: для мирового рынка рубль не существует. Если СССР гораздо легче, чем Германия или Италия, может вынести отрицательные стороны такой системы, то лишь отчасти благодаря монополии внешней торговли, главным же образом благодаря естественным богатствам страны: только они и дают возможность не задохнуться в тисках автаркии. Историческая задача состоит, однако, не в том, чтобы не задохнуться, а в том, чтоб, лицом к лицу с высшими достижениями мирового рынка, создать мощное, насквозь рациональное хозяйство, обеспечивающее наибольшую экономию времени и следовательно наивысший расцвет культуры.

Именно динамическое советское хозяйство, проходящее через непрерывные технические революции и опыты грандиозного масштаба более, чем какое-либо другое, нуждается в постоянной проверке посредством устойчивого измерителя ценности. Теоретически не может быть ни малейшего сомнения в том, что, еслиб хозяйство СССР располагало золотым рублем, результаты пятилеток были бы неизмеримо благоприятнее, чем ныне. На нет, конечно, и суда нет. Но не надо из нужды делать добродетель, ибо это ведет, в свою очередь, к дополнительным хозяйственным ошибкам и потерям.

«Социалистическая» инфляция.

История советской денежной системы есть не только история хозяйственных трудностей, успехов и неудач, но и история зигзагов бюрократической мысли.

Реставрация рубля в 1922-1924 г.г., в связи с переходом к НЭП\'у, была неразрывно связана с реставрацией «норм буржуазного права» в области распределения предметов потребления. Пока сохранялся курс на фермера, червонец составлял предмет правительственных забот. Наоборот, в период первой пятилетки подняты были все шлюзы инфляции. С 0,7 миллиарда рублей в начале 1925 года общая сумма денежной эмиссии поднялась к началу 1928 г. до сравнительно скромной цифры 1,7 миллиардов, сравнявшись приблизительно с бумажным обращением царской России накануне войны, разумеется, без прежней металлической базы. Дальше кривая инфляции рисуется из года в год следующим лихорадочным рядом: 2,0 – 2,8 – 4,3 – 5,5 – 8,4 последняя цифра, 8,4 миллиарда рублей, достигнута к началу 1933 года. После этого наступают годы раздумья и отступления: 6,9 – 7,7 – 7,9 миллиардов (1935 г.).

Рубль 1924 г., приравнивавшийся при официальном обмене 13 франкам, низведен в ноябре 1935 г. до 3 франков, т.е. в четыре с лишком раза, почти настолько же, как сам французский франк в результате войны. Оба паритета, и старый и новый, имеют очень условный характер: покупательная способность рубля в мировых ценах вряд ли достигает ныне 1,5 франка. Но масштаб девальвации показывает все же, с какой головокружительной скоростью скользила советская валюта до 1934 года.

В разгаре экономического авантюризма Сталин обещал отправить НЭП, т.е. рыночные отношения, «к чорту». Вся пресса писала, точно в 1918 году, об окончательной замене купли-продажи «непосредственным социалистическим распределением», внешним знаком которого объявлялась продовольственная карточка. В то же время инфляция категорически отрицалась, как вообще несвойственное советской системе явление. «Устойчивость советской валюты, – говорил Сталин в январе 1933 г., – обеспечиваются прежде всего громадным количеством товарных масс в руках государства, пускаемых в товарооборот по устойчивым ценам». Несмотря на то, что этот загадочный афоризм не получил никакого развития или разъяснения (отчасти именно благодаря этому), он стал основным законом советской теории денег, точнее сказать – той самой инфляции, которая отрицалась. Червонец оказывался отныне не всеобщим эквивалентом, а только всеобщей тенью «громадного» количества товаров, причем, как всякая тень, он получил право сокращаться и удлиняться. Если эта утешительная доктрина имела какой-либо смысл, то только один: советские деньги перестали быть деньгами; они не служат больше для измерения ценности; «устойчивые цены» назначаются государственной властью; червонец является только условным ярлыком планового хозяйства, т.е. универсальной распределительной карточкой: словом, социализм победил «окончательно и бесповоротно».

На более утопические воззрения периода военного коммунизма оказались восстановлены на новом экономическом базисе, правда, несколько более высоком, но, увы, все еще совершенно недостаточном для ликвидации денежного оборота. В правящих сферах окончательно возобладал взгляд, будто при плановом хозяйстве инфляция не страшна. Это значит приблизительно: при наличии компаса не опасна пробоина в судне. В действительности денежная инфляция, неизбежно порождающая кредитную, ведет к замещению реальных величин фиктивными и разъедает плановое хозяйство изнутри.

Незачем говорить, что инфляция означала страшный налог на трудящиеся массы. Что касается извлеченных при ее помощи выгод для социализма, то они более, чем сомнительны. Хозяйство продолжало, правда, быстро расти, но экономическая эффективность грандиозных сооружений оценивалась статистически, а не экономически. Командуя рублем, т.е. давая ему по произволу различную покупательную силу в различных слоях населения и секторах хозяйства, бюрократия лишила себя необходимого орудия для объективного измерения собственных успехов и неудач. Отсутствие правильного учета, которое на бумаге маскировалось комбинациями с «условным рублем», вело в действительности к упадку личной заинтересованности, к низкой производительности и еще более низкому качеству товаров.

Зло получило уже в течение первой пятилетки угрожающие размеры. В июле 1931 г. Сталин выступил с известными «шестью условиями», которые имели главной задачей снизить себестоимость промышленной продукции. Эти «условия» не заключали в себе ничего нового: «нормы буржуазного права» были выдвинуты на заре НЭП\'а и развиты на XII съезде партии, в начале 1923 года. Сталин наткнулся на них лишь в 1931 году, под влиянием падавшей эффективности капитальных вложений. В течение следующих двух лет в советской печати почти не появлялось статьи без ссылок на спасительную силу «условий». Между тем в обстановке продолжающейся инфляции порожденные ею болезни естественно не поддавались лечению. Суровые репрессии против вредителей и саботажников так же мало подвигали дело вперед.

Почти невероятным представляется сейчас тот факт, что, открывая борьбу против «обезлички» и «уравниловки», т.е. анонимного «среднего» труда и одинаковой для всех «средней» оплаты, бюрократия посылала одновременно «к черту» НЭП, т.е. денежную оценку товаров, в том числе и рабочей силы. Восстанавливая одной рукой «буржуазные нормы», она другой рукой разрушала единственно пригодное для них орудие. При замене торгового оборота «закрытыми распределителями» и полном хаосе в области цен исчезало неизбежно всякое соответствие между индивидуальным трудом и индивидуальной заработной платой; тем самым убивалась личная заинтересованность рабочего.

Самые строгие предписания насчет хозяйственного расчета, качества, себестоимости и производительности повисали в воздухе. Это нисколько не мешало руководителям объявлять причиной всех хозяйственных неудач злонамеренное невыполнение шести рецептов Сталина. Самая осторожная ссылка на инфляцию приравнивалась к государственному преступлению. С такой же добросовестностью власти обвиняли подчас учителей в несоблюдении правил школьной гигиены, запрещая в то же время ссылаться на отсутствие мыла.

Вопрос о судьбе червонца занимал видное место в борьбе фракций большевистской партии. Платформа оппозиции (1927 г.) требовала: «Обеспечить безусловную устойчивость денежной единицы». Это требование проходит лейтмотивом через дальнейшие годы. «Железной рукой приостановить процесс инфляции – писал заграничный орган оппозиции в 1932 г. – и восстановить твердую денежную единицу», хотя бы ценою «смелого сокращения капитало-вложений»… Апологеты «черепашьего темпа» и сверх-индустриализаторы как бы временно поменялись местами. В ответ на похвальбу послать рынок «к чорту» оппозиция рекомендовала Госплану вывесить в своем помещении плакат: «Инфляция есть сифилис планового хозяйства».



* * *

В области сельского хозяйства инфляция породила не менее тяжелые последствия.

В период когда крестьянская политика еще ориентировалась на фермера, предполагалось, что социалистическое преобразование сельского хозяйства, исходя из основ НЭП\'а, совершится в течение десятилетий через посредство кооперации. Охватывая одну за другой закупочные, сбыточные и кредитные функции, кооперация должна была в конце концов обобществить и самое производство. Все вместе называлось «кооперативным планом Ленина». Действительное развитие пошло как мы знаем, по совершенно несхожему, скорее противоположному пути – насильственного раскулачивания и интегральной коллективизации. О постепенном обобществлении отдельных хозяйственных функций, по мере подготовки для этого материальных и культурных условий, не было более и речи. Коллективизация проводилась так, как если бы дело шло о немедленном осуществлении коммунистического режима в земледелии.

Непосредственным последствием явилось не только потребление большей половины живого инвентаря, но, что еще важнее, полное безразличие колхозников к обобществленному имуществу и результатам собственного труда. Правительство перешло в беспорядочное отступление. Крестьян снова наделяли в личную собственность курами, свиньями, овцами, коровами. Им отводились приусадебные участки. Фильм коллективизации разворачивался в обратном порядке.

Восстановлением мелких личных хозяйств государство шло на компромисс, как бы откупаясь от индивидуалистических тенденций крестьянина. Колхозы сохранялись. На первый взгляд отступление могло, поэтому, показаться второстепенным. На самом деле значение его трудно переоценить. Если оставить в стороне колхозную аристократию, то повседневные потребности среднего крестьянина пока еще обеспечиваются в большей степени его работой «на себя», чем его участием в колхозе. Доход от личного хозяйства, особенно когда оно посвящено техническим культурам, садоводству или животноводству, нередко в два-три раза превышает заработок того же крестьянина в коллективном хозяйстве. Засвидетельствованный самой советской печатью факт этот очень ярко вскрывает, с одной стороны, совершенно варварское расточение десятков миллионов человеческих, особенно женских сил в карликовых хозяйствах, с другой – крайне еще низкую производительность труда в колхозах.

Чтоб поднять крупное коллективное земледелие, пришлось снова заговорить с крестьянином на понятном ему языке, т.е. от натурального налога вернуться к торговле и восстановить базары, словом, истребовать обратно от сатаны преждевременно сданный в его распоряжение НЭП. Переход на более или менее устойчивый денежный расчет стал таким образом необходимым условием дальнейшего развития сельского хозяйства.

Реабилитация рубля.

Сова мудрости вылетает, как известно, после заката солнца. Так и теория «социалистической» системы денег и цен развернулась не раньше, чем наступили сумерки инфляционных иллюзий. В развитие загадочных слов Сталина покорные профессора успели построить целую теорию, согласно которой советская цена, в противоположность цене рынка, имеет исключительно плановый, или директивный характер, т.е. является не экономической, а административной категорией, чтоб тем лучше служить перераспределению народного дохода в интересах социализма. Профессора забывали пояснить, как можно «руководить» ценой без знания реальной себестоимости, и как вычислять реальную себестоимость, если все цены выражают волю бюрократии, а не затраты общественно-необходимого труда? На самом деле для перераспределения народного дохода у правительства в руках имеются такие могущественные рычаги, как налоги, государственный бюджет и система кредита. По расходному бюджету 1936 г. свыше 37,6 миллиардов направляются непосредственно, а многие миллиарды косвенно, на финансирование разных отраслей хозяйства. Бюджетного и кредитного механизма совершенно достаточно для планового распределения народного дохода. Что касается цен, то они тем лучше будут служить делу социализма, чем честнее станут выражать реальные экономические отношения сегодняшнего дня.

Опыт успел сказать на этот счет свое решающее слово. «Директивная» цена выглядела в жизни совсем не так внушительно, как в ученых книгах. На один и тот же товар устанавливались цены разных категорий. В широких щелях между этими категориями свободно вмещались все виды спекуляции, фаворитизма, паразитизма и прочих пороков, притом скорее как правило, чем как исключение. Одновременно с этим червонец, который должен был быть устойчивой тенью твердых цен, стал на самом деле собственной тенью.

Пришлось снова круто менять курс, на этот раз в результате затруднений, которые выросли из хозяйственных успехов. 1935 год открылся отменой карточек на хлеб, к октябрю были ликвидированы карточки на прочие продовольственные продукты, к январю 1936 года упразднены карточки и на промышленные товары широкого потребления. Экономические отношения трудящихся города и деревни к государству и друг к другу переводятся на денежный язык. Рубль оказывается орудием воздействия населения на хозяйственные планы, начиная с количества и качества предметов потребления. Никакими другими путями нельзя рационализировать советское хозяйство.

Председатель Госплана заявил в декабре 1935 г.: «Нынешняя система взаимоотношений банков с хозяйством должна быть пересмотрена, и банки должны по настоящему осуществить контроль рублем». Так потерпели крушение суеверие административного плана и иллюзия административной цены. Если приближение к социализму означает в денежной сфере приближение рубля к распределительной карточке, то реформы 1935 г. следовало бы оценивать, как удаление от социализма. На самом деле такая оценка была бы грубо ошибочной. Вытеснение карточки рублем есть лишь отказ от фикций и открытое признание необходимости создавать предпосылки для социализма посредством возвращения к буржуазным методам распределения.

На сессии ЦИКа в январе 1936 г. народный комиссар финансов заявил: «советский рубль прочен, как ни одна другая валюта в мире». Было бы неправильно расценивать это заявление, как голое хвастовство. Государственный бюджет СССР сводится с ежегодным превышением доходов над расходами. Внешняя торговля, правда, незначительная сама по себе, дает активный баланс. Золотой запас государственного банка, составлявший в 1926 г. всего 164 миллиона рублей, превысил ныне миллиард. Добыча золота в стране быстро поднимается: в 1936 году эта отрасль собирается занять первое место в мире. Рост товарного оборота, с возрождением рынка, принял стремительный характер. Практически, инфляция бумажных денег приостановлена с 1934 года. Элементы известной стабилизации рубля налицо. Тем не менее заявление наркомфина приходится все же объяснять в значительной мере инфляцией оптимизма. Если советский рубль имеет могущественную опору в общем подъеме хозяйства, то ахиллесовой пятой его является невыносимо высокая себестоимость продукции. Самой устойчивой валютой рубль станет лишь с того момента, когда советская производительность труда превысит мировую, и когда, следовательно, самому рублю придется подумать о смертном часе.

С денежно-технической точки зрения, рубль еще меньше может претендовать на первенство. При золотом запасе свыше миллиарда, в стране обращается денежных знаков на сумму около 8 миллиардов: покрытие составляет, следовательно, всего 12,5%. Золото государственного банка представляет пока в гораздо большей мере неприкосновенный резерв на случай войны, чем базу денежной системы. Теоретически, правда, не исключено, что на более высоком этапе развития, советы прибегнут к золотому обращению для уточнения внутренних хозяйственных планов и для упрощения экономических связей с заграницей. Прежде, чем испустить дух, денежная система может, таким образом, вспыхнуть еще раз блеском чистого золота. Но это во всяком случае не проблема завтрашнего дня.

О переходе к золотому паритету в ближайший период не может быть и речи. Поскольку, однако, правительство, наращивая золотой фонд, стремится повысить процент хотя бы чисто теоретического покрытия; поскольку бумажной эмиссии ставятся объективные, не зависящие от воли бюрократии пределы, постольку советский рубль может получить хотя бы относительную устойчивость. Уже это одно дало бы крупнейшие выгоды. При твердом отказе от инфляции в дальнейшем, денежная система, хотя бы и лишенная преимуществ золотого паритета, могла бы несомненно помочь залечить многие глубокие раны, нанесенные хозяйству бюрократическим субъективизмом предшествующих годов.

Стахановское движение.

«К экономии времени – говорит Маркс – сводится в последнем счете вся экономия», т.е. вся человеческая борьба с природой на всех ступенях цивилизации. Сведенная к своей первооснове, история есть ничто иное, как погоня за экономией рабочего времени. Социализм не мог бы быть оправдан одним упразднением эксплуатации; он должен обеспечить обществу высшую экономию времени по сравнению с капитализмом. Без осуществления этого условия само упразднение эксплуатации явилось бы лишь драматическим эпизодом, без будущего. Первый в истории опыт применения социалистических методов обнаружил заложенные в них великие возможности. Но советское хозяйство еще далеко не научилось пользоваться временем, этим самым драгоценным сырым материалом культуры. Импортированная техника, главное орудие экономии времени, еще не дает на советской почве тех результатов, какие составляют норму на ее капиталистической родине. В этом решающем для всей цивилизации смысле социализм еще не победил. Он показал, что может и должен победить, но он еще не победил. Все противоположные утверждения представляют собою плод невежества или шарлатанства.

Молотов, который – надо отдать ему эту справедливость – обнаруживает подчас несколько большую свободу от ритуальной фразы, чем другие советские вожди, заявил в январе 1936 г. на сессии ЦИКа: «средний уровень производительности труда… у нас еще значительно отстает от американского и европейского». Следовало бы уточнить эти слова, примерно, так: в три, пять, иногда даже в десять раз ниже, чем в Европе и Америке, в соответствии с чем себестоимость продукции у нас значительно выше. В той же речи Молотов сделал более общее признание: «средний уровень культурности наших рабочих пока стоит позади соответствующего уровня рабочих ряда капиталистических стран». Надо бы прибавить: и средний уровень жизни. Нет надобности пояснить, как беспощадно эти мимоходом сказанные трезвые слова опровергают хвастливые заявления бесчисленных официальных авторитетов и медовые разглагольствования иностранных «друзей»!

Борьба за повышение производительности труда, наряду с заботой об обороне, составляет основное содержание деятельности советского правительства. На разных этапах эволюции СССР эта борьба принимала разный характер. Применявшиеся в годы первой пятилетки и в начале второй методы «ударничества» были основаны на агитации, на личном примере, на административном нажиме и на всякого рода групповых поощрениях и привилегиях. Попытки ввести некоторое подобие сдельной платы, на основе «шести условий» 1931 г., разбивались о призрачность валюты и разнообразие цен. Система государственного распределения продуктов ставила на место гибкой дифференциальной оценки труда так называемое «премирование», которое по самой сути своей означало бюрократический произвол. В погоне за огульными привилегиями в разряд ударников проникали во все большем числе прямые пройдохи, сильные протекцией. В конце концов вся система пришла в полное противоречие с поставленными целями.

Только упразднение карточной системы, начало стабилизации рубля и унификация цен создали условия для применения сдельной, или поштучной заработной платы. На этой основе ударничество сменилось так называемым стахановским движением. В погоне за рублем, который теперь получил вполне реальное значение, рабочие начинают больше заботиться о своих машинах и более тщательно использовать рабочее время. Стахановское движение в огромной степени сводится к интенсификации труда и даже к удлинению рабочего дня: в так называемое «нерабочее» время стахановцы приводят в порядок станки и инструменты, подбирают сырой материал, бригадиры инструктируют свои бригады и пр. От семичасового рабочего дня остается при этом нередко только имя.

Не советские администраторы изобрели секрет сдельщины: эту систему, которая выматывает жилы без видимого внешнего принуждения, Маркс считал «наиболее соответствующей капиталистическому способу производства». Рабочие встретили новшество не только без сочувствия, но с прямой враждебностью: было бы противоестественно ждать от них другого отношения. Участие в стахановском движении подлинных энтузиастов социализма неоспоримо. Насколько они превосходят по числу прямых карьеристов и очковтирателей, особенно в среде администрации, сказать трудно. Но главная масса рабочих подходит к новой оплате труда под углом зрения рубля, и часто вынуждена констатировать, что он становится короче.

Если на первый взгляд обращение советского правительства, после «окончательной и бесповоротной победы социализма», к сдельщине может показаться отступлением назад, к капиталистическим отношениям, то на самом деле здесь надо повторить то, что сказано выше о реабилитации рубля: дело идет не об отказе от социализма, а лишь о ликвидации грубых иллюзий. Форма заработной платы приведена попросту в большее соответствие с реальными ресурсами страны: «право никогда не может быть выше, чем экономический строй».

Однако, правящий слой Советского Союза уже не может обходиться без социального грима. В докладе на сессии ЦИКа в январе 1936 г. председатель Госплана Межлаук провозгласил: «рубль становится единственным и действительным средством для осуществления социалистического (!) принципа оплаты труда». Если в старых монархиях все, вплоть до публичных писсуаров, объявлялось королевским, то это не значит, что в рабочем государстве все само собою становится социалистическим. Рубль является «единственным и действительным средством» для осуществления капиталистического принципа оплаты труда, хотя бы и на основе социалистических форм собственности: это противоречие нам уже знакомо. В обоснование нового мифа о «социалистической» поштучной плате Межлаук прибавил: «основной принцип социализма заключается в том, что каждый работает по способностям и получает оплату по труду, им произведенному». Поистине эти господа не стесняются с теорией! Когда ритм работы определяется погоней за рублем, тогда люди расходуют себя не «по способностям», т.е. не по состоянию мышц и нервов, а насилуя себя. Этот метод можно условно оправдать только ссылкой на суровую необходимость; но объявлять его «основным принципом социализма» значит идеи новой, более высокой культуры цинично втаптывать в привычную грязь капитализма.

Сталин делает по этому пути еще один шаг вперед, изображая стахановское движение, как «подготовку условий для перехода от социализма к коммунизму». Читатель видит теперь, как важно было дать научное определение тем понятиям, какими в Советском Союзе пользуются в зависимости от административных удобств. Социализм, или низшая стадия коммунизма, требует, правда, еще строгого контроля над мерой труда и мерой потребления, но предполагает во всяком случае более человечные формы контроля, чем те, какие изобрел эксплуататорский гений капитала. Между тем в СССР совершается сейчас безжалостно суровая пригонка отсталого человеческого материала к заимствованной у капитализма технике. В борьбе за достижение европейских и американских норм классические методы эксплуатации, как сдельная плата, применяются в такой обнаженной и грубой форме, которой не могли бы допустить даже реформистские профессиональные союзы в буржуазных странах. То соображение, что в СССР рабочие работают «для себя», правильно лишь в исторической перспективе, и лишь при том условии, скажем забегая вперед, если рабочие не дадут оседлать себя державной бюрократии. Во всяком случае государственная собственность на средства производства не превращает навоз в золото и не окружает ореолом святости потогонную систему, изнуряющую главную производительную силу: человека. Что же касается подготовки «перехода от социализма к коммунизму», то она начнется с прямо противоположного конца, т.е. не с введения поштучной платы, а с ее отмены, как наследия варварства.



* * *

Подводить итоги стахановскому движению сейчас еще рано. Но зато уже можно выделить черты, характерные не только для движения, но и для режима в целом. Некоторые достижения отдельных рабочих несомненно крайне интересны, как показатели тех возможностей, которые доступны только социализму. Однако, от этих возможностей до их осуществления в масштабе всего хозяйства остается еще очень большой путь. При тесной зависимости одних производственных процессов от других непрерывная высокая выработка не может явиться делом одних лишь личных усилий. Повышение средней производительности недостижимо без реорганизации производства как на отдельном заводе, так и в отношениях между предприятиями. В то же время поднять миллионы на несколько ступеней технической квалификации неизмеримо труднее, чем подстегнуть тысячи передовиков.

Сами вожди, как мы слышали, жалуются подчас на то, что советским рабочим не хватает культуры труда. Однако, это только половина правды, и притом меньшая. Русский рабочий восприимчив, находчив и даровит. Любая сотня советских рабочих, переброшенная в условия, скажем, американской промышленности, через несколько месяцев, даже недель не отставала бы, вероятно, от американских рабочих соответственных категорий. Трудность – в общей организации труда. Советский административный персонал отстает, по общему правилу, от новых производственных задач гораздо больше, чем рабочие.

При новой технике сдельная плата должна неминуемо вести к систематическому повышению крайне низкой ныне производительности труда. Но создание необходимых для этого элементарных условий требует повышения уровня самой администрации, от цехового мастера до вождей Кремля. Стахановское движение лишь в очень небольшой мере отвечает этому требованию. Бюрократия роковым образом стремится перепрыгивать через трудности, которые она не способна преодолеть. Так как сдельная плата сама по себе не дает ожидавшихся от нее немедленных чудес, то на помощь ей приходит неистовый административный нажим: премии и рекламы, с одной стороны, кары, с другой.

Первые шаги ознаменовались массовыми репрессиями против инженерно-технического персонала и рабочих, обвиняемых в противодействия, в саботаже, в некоторых случаях – даже в убийстве стахановцев. Суровость репрессий свидетельствовала о силе сопротивления. Начальство объясняло так называемый «саботаж» политической оппозицией; на самом деле он коренится чаще всего в технических, экономических и культурных препятствиях, значительная доля которых исходит от самой бюрократии. «Саботаж» оказался вскоре по видимости сломлен: недовольные испугались, проницательные замолчали. Понеслись телеграммы о неслыханных достижениях. И действительно, пока дело шло об отдельных пионерах, местная администрация, покорная приказу, обставляла их работу с чрезвычайной предупредительностью, хотя бы и за счет интересов остальных рабочих шахты или цеха. Но когда в число «стахановцев» зачисляются сразу сотни и тысячи рабочих, администрация впадает в полное замешательство. Не умея и не имея объективной возможности упорядочить в короткий срок производственный режим, она пытается изнасиловать и рабочую силу и технику. Когда часовой механизм замедляет ход, он тычет в колесики гвоздем. В результате «стахановских» дней и декад в жизнь многих предприятий внесен полный хаос. Так объясняется тот поразительный на первый взгляд факт, что рост числа стахановцев сопровождается нередко не повышением, а снижением общей производительности предприятия.

Сейчас «героический» период движения остался, видимо, позади. Начинаются будни. Нужно учиться. Особенно много учиться нужно тем, которые учат других. Но именно эти меньше всего хотят учиться. Тот общественный цех, который задерживает и парализует другие цехи советского хозяйства, называется: бюрократия.

Глава 5: СОВЕТСКИЙ ТЕРМИДОР

Почему победил Сталин?

Историк Советского Союза не сможет не прийти к выводу, что политика правящей бюрократии в больших вопросах представляла ряд противоречивых зигзагов. Попытки объяснить или оправдать их «переменой обстоятельств» явно несостоятельны. Руководить, значит хоть до некоторой степени предвидеть. Фракция Сталина ни в малейшей степени не предвидела тех неизбежных результатов развития, которые каждый раз обрушивались ей на голову. Она реагировала на них в порядке административных рефлексов. Теорию своего очередного поворота она создавала задним числом, мало заботясь о том, чему учила вчера. На основании тех же неопровержимых фактов и документов историк должен будет заключить, что так называемая «левая оппозиция» давала несравненно более правильный анализ происходящим в стране процессам и гораздо вернее предвидела их дальнейшее развитие.

Этому утверждению противоречит на первый взгляд тот простой факт, что побеждала неизменно фракция, не умевшая будто бы далеко заглядывать вперед, тогда как более проницательная группировка терпела поражение за поражением. Такого рода возражение, напрашивающееся само собою, убедительно, однако, лишь для того, кто мыслит рационалистически и в политике видит логический спор или шахматную партию. Между тем политическая борьба есть по самой сути своей борьба интересов и сил, а не аргументов. Качества руководства отнюдь не безразличны, конечно, для исхода столкновения, но это не единственный фактор и, в последнем счете, не решающий. К тому же каждый из борющихся лагерей требует руководителей по образу и подобию своему.

Если Февральская революция подняла к власти Керенского и Церетели, то не потому, чтоб они были «умнее», или «ловче», чем правящая царская клика, а потому что они представляли, по крайней мере временно, революционные народные массы, поднявшиеся против старого режима. Если Керенский мог загнать Ленина в подполье и посадить других большевистских вождей и тюрьму, то не потому, что превосходил их личными качествами, а потому, что большинство рабочих и солдат шло еще в те дни за патриотической мелкой буржуазией. Личное «преимущество» Керенского, если здесь уместно это слово, состояло как раз в том, что он видел не дальше подавляющего большинства. Большевики победили, в свою очередь, мелкобуржуазную демократию не личным превосходством вождей, а новым сочетанием социальных сил: пролетариату удалось, наконец, повести за собой неудовлетворенное крестьянство против буржуазии.

Последовательность этапов Великой французской революции, во время ее подъема, как и спуска, с неменьшей убедительностью показывает, что сила сменявших друг друга «вождей» и «героев» состояла прежде всего в их соответствии характеру тех классов и слоев, которые давали им опору; только это соответствие, а вовсе не какие либо безотносительные преимущества, позволило каждому из них наложить печать своей личности на известный исторический период. В чередовании у власти Мирабо, Бриссо, Робеспьера, Барраса, Бонапарта есть объективная закономерность, которая неизмеримо могущественнее особых примет самих исторических протагонистов.

Достаточно известно, что каждая революция до сих пор вызывала после себя реакцию или даже контр-революцию, которая, правда, никогда не отбрасывала нацию полностью назад, к исходному пункту, но всегда отнимала у народа львиную долю его завоеваний. Жертвой первой же реакционной волны являлись, по общему правилу, пионеры, инициаторы, зачинщики, которые стояли во главе масс в наступательный период революции; наоборот, на первое место выдвигались люди второго плана в союзе со вчерашними врагами революции. Под драматическими дуэлями «корифеев» на открытой политической сцене происходили сдвиги в отношениях между классами и, что не менее важно, глубокие изменения в психологии вчера еще революционных масс.

Отвечая на недоуменные вопросы многих товарищей о том, что случилось с активностью большевистской партии и рабочего класса, куда девались их революционная инициатива, самоотвержение и плебейская гордость; почему на место всего этого обнаружилось столько подлости, трусости, малодушия и карьеризма, Раковский ссылался на перипетии французской революции XVIII века и приводил в пример Бабефа, который по выходе из тюрьмы Аббатства, тоже с недоумением спрашивал себя, что сталось с героическим народом парижских предместий. Революция – великая пожирательница человеческой энергии, индивидуальной, как и коллективной. Не выдерживают нервы, треплется сознание, изнашиваются характеры. События развертываются слишком быстро, чтоб убыль успевала возместиться притоком свежих сил. Голод, безработица, гибель революционных кадров, отстранение масс от управления, все это привело к такому физическому и моральному оскудению парижских предместий, что им понадобилось больше трех десятилетий для нового восстания.

Аксиоматическое утверждение советской литературы, будто законы буржуазных революций «неприменимы» к пролетарской, лишено всякого научного содержания. Пролетарский характер Октябрьского переворота определился из мировой обстановки и особого соотношения внутренних сил. Но самые классы сложились в варварской обстановке царизма и отсталого капитализма, а отнюдь не были приготовлены по особому заказу для потребностей социалистической революции. Как раз наоборот: именно потому, что во многих отношениях еще отсталый русский пролетариат совершил в несколько месяцев небывалый в истории скачок от полуфеодальной монархии к социалистической диктатуре, реакция в его собственных рядах неминуемо должна была вступить в свои права. Она нарастала в ряде последовательных волн. Внешние условия и события наперебой питали ее. Интервенции следовали за интервенциями. С Запада прямой помощи не было. Вместо ожидавшегося благополучия в стране надолго воцарилась зловещая нужда. К тому же наиболее выдающиеся представители рабочего класса либо успели погибнуть в гражданской войне, либо поднялись несколькими ступенями выше и оторвались от масс. Так, после беспримерного напряжения сил, надежд и иллюзий, наступил длительный период усталости, упадка и прямого разочарования в результатах переворота. Отлив «плебейской гордости» открывал место приливу малодушия и карьеризма. На этой волне поднимался новый командующий слой.

Немалую роль в формировании бюрократии сыграла демобилизация миллионной Красной армии: победоносные командиры заняли ведущие посты в местных советах, в хозяйстве, в школьном деле и настойчиво вводили всюду тот режим, который обеспечил успехи в гражданской войне. Так со всех сторон массы отстранялись постепенно от фактического участия в руководстве страной.

Внутренняя реакция в пролетариате вызвала чрезвычайный прилив надежд и уверенности в мелкобуржуазных слоях города и деревни, пробужденных НЭП\'ом к новой жизни и все смелее поднимавших голову. Молодая бюрократия, возникшая первоначально в качестве агентуры пролетариата, начинала теперь чувствовать себя третейским судьей между классами. Самостоятельность ее возрастала с каждым месяцем.

В том же направлении, притом с могущественной силой, действовала международная обстановка. Советская бюрократия становилась тем увереннее в себе, чем более тяжкие удары падали на мировой рабочий класс. Между этими фактами не только хронологическая, но и причинная связь, и притом в обоих направлениях: руководство бюрократии содействовало поражениям; поражения помогали подъему бюрократии. Разгром болгарского восстания и бесславное отступление немецких рабочих партий в 1923 г.; крушение эстонской попытки восстания в 1924 г.; вероломная ликвидация всеобщей стачки в Англии и недостойное поведение польских рабочих партий при воцарении Пилсудского в 1926 г.; страшный разгром китайской революции в 1927 г.; затем еще более грозные поражения в Германии и Австрии, – таковы те исторические катастрофы, которые убивали веру советских масс в мировую революцию и позволяли бюрократии все выше подниматься, в качестве единственного маяка спасения.

В отношении причин поражений мирового пролетариата за последние 13 лет автору приходится сослаться на другие свои работы, где он пытался вскрыть гибельную роль оторванного от масс и глубоко консервативного кремлевского руководства в революционном движении всех стран. Здесь нас занимает прежде всего тот неоспоримый и поучительный факт, что непрерывные поражения революции в Европе и Азии, ослабляя международное положение СССР, чрезвычайно укрепляли советскую бюрократию. Две даты особенно знаменательны в этом историческом ряду. Во второй половине 1923 года внимание советских рабочих было страстно приковано к Германии, где пролетариат, казалось, протягивал руки к власти; паническое отступление немецкой коммунистической партии принесло рабочим массам СССР тягчайшее разочарование. Советская бюрократия немедленно открывает кампанию против «перманентной революции» и наносит левой оппозиции первый жестокий удар. В течение 1926-27 г.г. население Советского Союза переживает новый прилив надежд: все взоры направляются на этот раз на Восток, где развертывается драма китайской революции. Левая оппозиция оправляется от ударов и рекрутирует фаланги новых сторонников. К концу 1927 г. китайская революция разгромлена палачом Чан-кайши, которому руководство Коминтерна буквально предало китайских рабочих и крестьян. Холодная волна разочарования проходит по массам Советского Союза. После разнузданной травли в печати и на собраниях, бюрократия решается наконец в 1928 г. провести массовые аресты среди левой оппозиции.

Под знаменем большевиков-ленинцев сплотились, правда, десятки тысяч революционных борцов. Передовые рабочие относились к оппозиции с несомненной симпатией. Но симпатия эта оставалась пассивной: веры в то, что при помощи новой борьбы можно серьезно изменить положение, у масс уже не было. Между тем бюрократия твердила: «Ради международной революции оппозиция собирается втянуть нас в революционную войну. Довольно потрясений! Мы заслужили право отдохнуть. Мы сами у себя создадим социалистическое общество. Положитесь на нас, ваших вождей!» Эта проповедь покоя тесно сплачивала аппаратчиков, военных и штатских, и находила несомненный отклик у усталых рабочих и особенно крестьянских масс. Может быть оппозиция и впрямь готова жертвовать интересами СССР во имя идей «перманентной революции», спрашивали они себя. На самом деле борьба шла из-за жизненных интересов советского государства. Ложная политика Коминтерна в Германии обеспечила через десять лет победу Гитлера, т.е. грозную военную опасность с Запада, а не менее ложная политика в Китае укрепила японский империализм и чрезвычайно приблизила опасность с Востока. Но периоды реакции больше всего характеризуются недостатком мужества мысли.

Оппозиция оказалась изолированной. Бюрократия ковала железо, пока горячо. Эксплоатируя растерянность и пассивность трудящихся, противопоставляя их наиболее отсталые слои передовым, опираясь все смелее на кулака и вообще мелкобуржуазного союзника, бюрократия в течение нескольких лет разгромила революционный авангард пролетариата.

Было бы наивностью думать, будто неведомый массам Сталин вышел внезапно из-за кулис во всеоружии законченного стратегического плана. Нет, прежде еще, чем он нащупал свою дорогу, бюрократия нащупала его самого. Сталин приносил ей все нужные гарантии: престиж старого большевика, крепкий характер, узкий кругозор и неразрывную связь с аппаратом, как единственным источником собственного влияния. Успех, который на него обрушился, был на первых порах неожиданностью для него самого. Это был дружный отклик нового правящего слоя, который стремился освободиться от старых принципов и от контроля масс и которому нужен был надежный третейский судья в его внутренних делах. Второстепенная фигура пред лицом масс и событий революции, Сталин обнаружил себя, как бесспорный вождь термидорианской бюрократии, как первый в ее среде.

У нового правящего слоя скоро оказались свои идеи, свои чувства и, что еще важнее, свои интересы. Подавляющее большинство старшего поколения нынешней бюрократии стояло во время Октябрьской революции по другую сторону баррикады (взять для примера хотя бы только советских послов: Трояновский, Майский, Потемкин, Суриц, Хинчук и проч.) или, в лучшем случае, – в стороне от борьбы. Те из нынешних бюрократов, которые в Октябрьские дни находились в лагере большевиков, не играли в большинстве своем сколько-нибудь значительной роли. Что касается молодых бюрократов, то они подобраны и воспитаны старшими, нередко из среды собственных отпрысков. Эти люди не могли бы совершить Октябрьской революции. Но они оказались как нельзя лучше приспособлены, чтоб эксплоатировать ее.

Личные моменты в смене двух исторических глав, конечно, не остались без влияния. Так, болезнь и смерть Ленина несомненно ускорили развязку. Если-бы Ленин прожил дольше, напор бюрократического могущества совершался бы, по крайней мере в первые годы, более медленно. Но уже в 1926 году Крупская говорила в кругу левых оппозиционеров: «Будь Ильич жив, он наверное уже сидел бы в тюрьме». Опасения и тревожные предвидения самого Ленина были тогда еще свежи в ее памяти, и она вовсе не делала себе иллюзий насчет его личного всемогущества против встречных исторических ветров и течений.

Бюрократия победила не только левую оппозицию. Она победила большевистскую партию. Она победила программу Ленина, который главную опасность видел в превращении органов государства «из слуг общества в господ над обществом». Она победила всех этих врагов – оппозицию, партию и Ленина – не идеями и доводами, а собственной социальной тяжестью. Свинцовый зад бюрократии перевесил голову революции. Такова разгадка советского Термидора.

Перерождение большевистской партии.

Октябрьскую победу подготовила и обеспечила большевистская партия. Она же построила советское государство, вправив ему крепкий костяк. Перерождение партии стало и причиной и следствием бюрократизации государства. Необходимо хоть вкратце показать, как это произошло.

Внутренний режим большевистской партии характеризовался методами демократического централизма. Сочетание этих двух понятий не заключает в себе ни малейшего противоречия. Партия зорко следила не только за тем, чтоб ее границы оставались всегда строго очерченными, но и за тем, чтобы все те, кто входил в эти границы, пользовались действительным правом определять направление партийной политики. Свобода критики и идейной борьбы составляла неотъемлемое содержание партийной демократии. Нынешнее учение о том, будто большевизм не мирится с фракциями, представляет собою миф эпохи упадка. На самом деле история большевизма есть история борьбы фракций. Да и как могла бы подлинно революционная организация, ставящая себе целью перевернуть мир и собирающая под свои знамена отважных отрицателей, мятежников и борцов, жить и развиваться без идейных столкновений, без группировок и временных фракционных образований? Дальнозоркости большевистского руководства удавалось нередко смягчать столкновения и сокращать сроки фракционной борьбы, но не более того. На эту кипучую демократическую основу опирался Центральный комитет, из нее он почерпал смелость решать и приказывать. Явная правота руководства на всех критических этапах создала ему высокий авторитет, этот драгоценный моральный капитал централизма.

Режим большевистской партии, особенно до прихода к власти, представлял, таким образом, полную противоположность режиму нынешних секций Коминтерна, с их назначенными сверху «вождями», совершающими повороты по команде, с их бесконтрольным аппаратом, высокомерным по отношению к низам, сервильным по отношению к Кремлю. Но и в первые годы после завоевания власти, когда партию уже прохватило административной ржавчиной, каждый большевик, не исключая и Сталина, назвал бы злостным клеветником того, кто показал бы ему на экране образ партии через 10-15 лет!

В центре внимания Ленина и его сотрудников стояла неизменно забота об ограждении большевистских рядов от пороков, связанных с властью. Однако, чрезвычайное сближение, отчасти прямое слияние партийного аппарата с государственным нанесло уже в те первые годы несомненный ущерб свободе и эластичности партийного режима. Демократия сжималась по мере того, как нарастали трудности. Первоначально партия хотела и надеялась сохранить в рамках советов свободу политической борьбы. Гражданская война внесла суровую поправку в эти расчеты. Оппозиционные партии были запрещены одна за другой. В этой мере, явно противоречащей духу советской демократии, вожди большевизма видели не принцип, а эпизодический акт самообороны.

Быстрый рост правящей партии, при новизне и грандиозности задач, неизбежно порождал внутренние разногласия. Подспудные оппозиционные течения в стране оказывали, по разным каналам, давление на единственную легальную политическую организацию, усиливая остроту фракционной борьбы. К моменту завершения гражданской войны она принимает столь острые формы, что угрожает потрясением государственной власти. В марте 1921 года, в дни кронштадсткого восстания, вовлекшего в свои ряды немалое число большевиков, X-й съезд партии счел себя вынужденным прибегнуть к запрещению фракций, т.е. к перенесению политического режима в государстве на внутреннюю жизнь правящей партии. Запрещение фракций мыслилось, опять-таки, как исключительная мера, которая должна отпасть при первом серьезном улучшении обстановки. В то же время Центральный комитет с чрезвычайной осторожностью применял новый закон, больше всего заботясь о том, чтоб он не привел к удушению внутренней жизни партии.

Однако, то, что, по первоначальному замыслу, считалось лишь вынужденной данью тяжелым обстоятельствам, пришлось как нельзя более по вкусу бюрократии, которая ко внутренней жизни партии стала подходить исключительно под углом зрения удобств управления. Уже в 1922 году, во время короткого улучшения своего здоровья, Ленин ужасался угрожающему росту бюрократизма и готовил борьбу против фракции Сталина, которая стала осью партийного аппарата, прежде чем овладеть аппаратом государства. Второй удар и затем смерть не дали ему померяться силами со внутренней реакцией.

Все усилия Сталина, с которым в этот период идут еще рука об руку Зиновьев и Каменев, направлены отныне на то, чтобы освободить партийный аппарат от контроля рядовых членов партии. В этой борьбе за «устойчивость» Центрального Комитета Сталин оказался последовательнее и увереннее своих союзников. Ему не надо было отрываться от международных задач: он никогда не занимался ими. Мелкобуржуазный кругозор нового правящего слоя был его собственным кругозором. Он глубоко уверовал, что задача построения социализма имеет национальный и административный характер. К Коминтерну он относился, как к неизбежному злу, которое надо по возможности использовать в целях внешней политики. Собственная партия сохраняла в его глазах ценность лишь, как покорная опора для аппарата.

Одновременно с теорией социализма в отдельной стране пущена была в оборот для бюрократии теория о том, что в большевизме Центральный комитет – все, партия – ничего. Вторая теория была во всяком случае осуществлена с большим успехом, чем первая. Воспользовавшись смертью Ленина, правящая группа объявила «ленинский набор». Ворота партии, всегда тщательно охранявшиеся, были теперь открыты настежь: рабочие, служащие, чиновники входили в них массами. Политический замысел состоял в том, чтобы растворить революционный авангард в сыром человеческом материале, без опыта, без самостоятельности, но зато со старой привычкой подчиняться начальству. Замысел удался. Освободив бюрократию от контроля пролетарского авангарда, «ленинский набор» нанес смертельный удар партии Ленина. Аппарат завоевал себе необходимую независимость. Демократический централизм уступил место бюрократическому централизму. В самом партийном аппарате производится теперь, сверху вниз, радикальная перетасовка. Главной доблестью большевика объявляется послушание. Под знаменем борьбы с оппозицией идет замена революционеров чиновниками. История большевистской партии становится историей ее быстрого вырождения.

Политический смысл развертывавшейся борьбы затемнялся для многих тем обстоятельством, что руководители всех трех группировок, левой, центра и правой, принадлежали к одному и тому же кремлевскому штабу, Политбюро: поверхностным умам казалось, что дело идет просто о личном соперничестве, о борьбе за «наследство» Ленина. Но в условиях железной диктатуры социальные антагонизмы и не могли в сущности проявиться на первых порах иначе, как через учреждения правящей партии. Многие термидорианцы вышли в свое время из среды якобинцев, к которым примыкал в юные годы и Бонапарт; из числа бывших якобинцев первый консул и император французов набирал впоследствии своих вернейших слуг. Времена меняются, и якобинцы меняются вместе с ними, в том числе и якобинцы XX века.

Из Политбюро эпохи Ленина сохранился ныне один Сталин: два члена, Зиновьев и Каменев, ближайшие сотрудники Ленина в течение долгих лет эмиграции, отбывают десятилетнее тюремное заключение за преступление которого они никогда не совершали; три других члена, Рыков, Бухарин и Томский, совершенно отстранены от руководства, но, в награду за смирение, занимают второстепенные посты; наконец, автор этих строк находится в эмиграции. Под опалой состоит и вдова Ленина, Крупская, не сумевшая, несмотря на все усилия, до конца приспособиться к Термидору.

Члены нынешнего Политбюро занимали в истории большевистской партии второстепенные места. Если б кто либо предсказал в первые годы революции их будущее восхождение, они удивились бы этому первые, и в их удивлении не было бы ложной скромности. Тем беспощаднее действует ныне правило, согласно которому Политбюро всегда право, и во всяком случае никто не может быть правым против Политбюро. Но и само Политбюро не может быть право против Сталина, который не может ошибаться и, следовательно, быть правым против себя самого.

Требование партийной демократии являлось все время столь же настойчивым, сколь и безнадежным лозунгом всех оппозиционных группировок. Известная нам платформа левой оппозиции требовала в 1927 г., чтобы в уголовный кодекс введена была специальная «статья, карающая, как тяжкое государственное преступление, всякое прямое или замаскированное гонение на рабочего за критику…». Взамен этого в уголовном кодексе найдена была статья против самой оппозиции.

От партийной демократии остались одни воспоминания в памяти старшего поколения. Вместе с ней отошла в прошлое демократия советов, профессиональных союзов, кооперативов, культурных и спортивных организаций. Над всем и всеми неограниченно господствует иерархия партийных секретарей. Режим получил «тоталитарный» характер за несколько лет до того, как из Германии пришло это слово. «С помощью деморализующих методов, превращающих мыслящих коммунистов в машины, убивающих волю, характер, человеческое достоинство, – писал Раковский в 1928 г. – верхушка успела превратиться в несменяемую и неприкосновенную олигархию, подменившую собою класс и партию». С того времени, как писались эти негодующие строки, вырождение режима зашло еще неизмеримо дальше. ГПУ стало решающим фактором во внутренней жизни партии. Если Молотов в марте 1936 года мог похвалиться перед французским журналистом тем, что правящая партия не знает больше борьбы фракций, то лишь благодаря тому, что разногласия разрешаются ныне в порядке автоматического вмешательства политической полиции. Старая большевистская партия мертва, и никакие силы не воскресят ее.



* * *

Параллельно с политическим вырождением партии шло моральное загнивание бесконтрольного аппарата. Слово «совбур» – советский буржуа – в применении к привилегированному сановнику очень рано вошло в рабочий словарь. С переходом к НЭП\'у буржуазные тенденции получили более обильную почву. На XI съезде партии, в марте 1922 г., Ленин предостерегал от опасностей перерождения правящего слоя. Случалось не раз в истории, говорил он, что победитель перенимал культуру побежденного, если последний стоял на более высоком уровне. Культура русской буржуазии и бюрократии была, правда, мизерна. Но, увы, новый правящий слой пасует нередко и перед этой культурой. «4700 ответственных коммунистов» в Москве руководят государственной машиной. «Кто кого ведет? Я очень сомневаюсь, чтоб можно было сказать, что коммунисты ведут…». На дальнейших съездах Ленину выступать уже не пришлось. Но все его мысли в последние месяцы активной жизни были направлены на то, чтоб предостеречь и вооружить рабочих против гнета, произвола и загниванья бюрократии. Между тем ему дано было наблюдать только первые проявления болезни.

Х. Раковский, бывший председатель Совета народных комиссаров Украины, позже – советский посол в Лондоне и Париже, находясь уже в ссылке, разослал в 1928 г. друзьям небольшое исследование о советской бюрократии, которое мы цитировали выше несколько раз, ибо оно и сейчас еще остается лучшим из всего, что написано по этому вопросу. «В представлениях Ленина и во всех наших представлениях – пишет Раковский – задача партийного руководства заключалась именно в том, чтобы предохранить и партию и рабочий класс от разлагающего действия привилегий, преимуществ и поблажек, присущих власти, от сближения ее с остатками старого дворянства и мещанства, от развращающего влияния НЭП\'а, от соблазнов буржуазных нравов и их идеологии… Нужно сказать откровенно, отчетливо и громко, что эту свою задачу партийный аппарат не выполнил, что в этой своей двойной охранительной и воспитательной роли он проявил полную неспособность, он провалился, он обанкротился».

Правда, сломленный бюрократической репрессией сам Раковский отрекся впоследствии от своих критических суждений. Но и семидесятилетний Галилей в тисках святейшей инквизиции увидел себя вынужденным отречься от системы Коперника, что не помешало, все-таки, земле вращаться и далее. Покаянию шестидесятилетнего Раковского мы не верим, ибо сам он не раз давал уничтожающий анализ таких покаяний. Что касается его политической критики, то она нашла в фактах объективного развития гораздо более надежную опору, чем в субъективной стойкости ее автора.

Завоевание власти меняет не только отношение пролетариата к другим классам, но и его собственную внутреннюю структуру. Властвование становится специальностью определенной социальной группировки, которая стремится с тем большим нетерпением разрешить свой собственный «социальный вопрос», чем более высокого мнения она о своей миссии. «В пролетарском государстве, где капиталистическое накопление не позволено для членов правящей партии, дифференциация является сначала функциональной, но потом превращается в социальную. Я не говорю – классовую, а социальную…». Раковский поясняет: «социальное положение коммуниста, который имеет в своем распоряжении автомобиль, хорошую квартиру, регулярный отпуск и получает партийный максимум, отличается от положения коммуниста, работающего в угольных шахтах, где он получает от 50 до 60 рублей в месяц».

Перечисляя причины разложения якобинцев у власти: погоня за богатством, участие в подрядах, в поставках и т.п., Раковский приводит любопытное замечание Бабефа о том, что перерождению нового правящего слоя не мало способствовали бывшие дворянки, к которым якобинцы были очень падки. «Что вы делаете малодушные плебеи? – восклицает Бабеф – сегодня они вас обнимают, а завтра задушат». Перепись жен правящего слоя в Советском Союзе обнаружила бы сходную картину. Известный советский журналист Сосновский указывал на особую роль «автомобильно-гаремного фактора» в формировании нравов советской бюрократии. Правда, вслед за Раковским, Сосновский успел с того времени покаяться и был возвращен из Сибири. Но нравы бюрократии от этого не стали лучше. Наоборот, само это покаяние есть доказательство прогрессирующей деморализации.

Именно в старых статьях Сосновского, ходивших по рукам в виде рукописей, рассыпаны незабываемые эпизоды из жизни нового правящего слоя, наглядно свидетельствующие о том, в какой высокой мере победители усвоили нравы побежденных. Чтоб не возвращаться, однако, к прошлым годам, – Сосновский окончательно сменил бич на лиру в 1934 году, – ограничимся совсем свежими примерами из советской печати, причем выберем не злоупотребления и так называемые «эксцессы», а наоборот, будничные явления, легализованные официальным общественным мнением.

Директор московского завода, видный коммунист, хвалится в Правде культурным ростом руководимого им предприятия. «Механик звонит: „Как прикажете, сейчас остановить мартен или обождать“… Я отвечаю: „подожди“…». Механик обращается к директору крайне почтительно: «как прикажете», тогда как директор отвечает ему на ты. И этот непристойный диалог, невозможный ни в одной культурной капиталистической стране, рассказывается самим директором на страницах Правды, как нечто вполне нормальное. Редактор не возражает, ибо не замечает; читатели не протестуют, ибо привыкли. Не будем удивляться и мы: на торжественных заседаниях в Кремле «вожди» и народные комиссары обращаются на ты к подчиненным им директорам заводов, председателям колхозов, мастерам и работницам, специально приглашенным для награждения орденами. Как не вспомнить, что одним из наиболее популярных революционных лозунгов в царской России было требование отмены обращения на ты начальников к подчиненным!

Поражающие вельможной бесцеремонностью кремлевские диалоги власти с «народом» безошибочно свидетельствуют о том, что, несмотря на октябрьский переворот, национализацию средств производства, коллективизацию и «уничтожение кулачества, как класса», отношения между людьми, притом на самых верхах советской пирамиды, не только не поднялись еще до социализма, но во многих отстают и от культурного капитализма. За последние годы в этой наиболее важной области сделан огромный шаг назад, причем источником рецидивов истинно-русского варварства является, несомненно, советский Термидор, принесший малокультурной бюрократии полную независимость и бесконтрольность, а массам – хорошо знакомую заповедь повиновения и молчания.

Мы далеки от мысли противопоставлять абстракцию диктатуры абстракции демократии и взвешивать их качества на весах чистого разума. Все относительно в этом мире, где постоянна лишь изменчивость. Диктатура большевистской партии явилась одним из самых могущественных в истории инструментов прогресса. Но и здесь, по слову поэта, Vernunft wird Unsinn, Wohltat – Plage[2]. Запрещение оппозиционных партий повлекло за собой запрещение фракций; запрещение фракций закончилось запрещением думать иначе, чем непогрешимый вождь. Полицейская монолитность партии повлекла за собою бюрократическую безнаказанность, которая стала источником всех видов распущенности и разложения.

Социальные корни Термидора.

Советский термидор мы определили, как победу бюрократии над массами. Мы пытались вскрыть исторические условия этой победы. Революционный авангард пролетариата оказался частью поглощен аппаратом управления и постепенно деморализован, частью уничтожен в гражданской войне, частью отброшен и раздавлен. Усталые и разочарованные массы относились безучастно к тому, что происходило на верхах. Этих условий, как они ни важны сами по себе, совершенно недостаточно, однако, для объяснения того, почему бюрократии удалось подняться над обществом и надолго сосредоточить его судьбы в своих руках: ее собственной воли для этого было бы во всяком случае недостаточно; возникновение нового правящего слоя должно иметь глубокие социальные причины.

Победе термидорианцев над якобинцами в XVIII веке тоже содействовали усталость масс и деморализация руководящих кадров. Но под этими конъюнктурными по существу явлениями шел более глубокий органический процесс. Якобинцы опирались на поднятые великой волной низы мелкой буржуазии; между тем революция XVIII века, в соответствии с ходом развития производительных сил, не могла не привести в конце концов к политическому господству крупную буржуазию. Термидор был только одним из этапов этого неотвратимого процесса. Какая же социальная необходимость нашла себе выражение в советском Термидоре?