– Уф, – Шуджин поднялась с колен и отряхнула руки. – Спасибо, я достаточно наслушалась разговоров о твоем драгоценном президенте. Всю эту ерунду о Новой жизни. Скажи, что такого необычного в Новой жизни, которую он проповедует? Разве это не наша старая жизнь, созданная заново?
Я до сих пор ношу траур по матери, но сейчас на ее место, словно из того же источника, встала беспокойная, утомительная и очаровательная жена. Я говорю «очаровательная», потому что, как ни странно – и мне стыдно об этом писать – несмотря на то, что Шуджин выводит меня из себя, несмотря на ее отсталость, она что-то во мне возбуждает.
Это меня страшно смущает. Я не признался бы в этом ни единой душе и уж тем более коллегам: они осмеяли бы ее отсталые верования! Ее даже нельзя назвать красивой, во всяком случае в общепринятом смысле этого слова. Но время от времени я обнаруживаю, что по несколько минут смотрю в ее глаза. Они гораздо светлее, чем у других женщин, и я заметил, что, когда она внимательно вглядывается во что-то, ее глаза открываются очень широко, впитывают свет, и на радужках появляются тигриные полоски. Говорят, даже уродливая лягушка мечтает проглотить прекрасного лебедя, и эта уродливая, тощая, изувеченная, педантичная лягушка день и ночь думает о Шуджин. Она – моя слабость.
Нанкин, 5 марта 1937 (двадцать третий день первого месяца по лунному календарю Шуджин)
Наш дом маленький, но современный. К северу от перекрестка дорог Чжонгшап и Чжонцзян выросло много таких двухэтажных мазанок. Входная дверь открывается в небольшой закрытый двор. С черного входа можно пройти на маленький участок, засаженный гранатовыми и тиковыми деревьями. Там же имеется заброшенный колодец, летом от него исходит зловоние. Колодец нам не нужен: в доме есть водопровод, что поразительно, потому что в этой части Нанкина до сих пор стоят лачуги, сложенные из шин и деревянной тары. У нас же имеется не только водопровод, но и электричество – в каждой комнате по лампочке, а в спальне на стенах – импортные обои с цветочным рисунком! Соседи страшно завидуют Шуджин, а она ходит по дому, как охотница, выискивает щели, через которые могут проникнуть злые духи. Сейчас в каждой комнате есть алтари, посвященные домашним божествам, а также щетки и салфетки для ухода за алтарями; кроме того, стена духов у входной двери и голубые зеркала, обращенные к внутренним дверям. Над кроватью резное изображение – чилииь — оно должно помочь нам зачать сына; ко всем дверям, окнам и даже деревьям в саду привязаны маленькие желтые мантры.
– Послушай, – начинал я разговор, – разве ты не видишь, как такое поведение тянет назад нашу нацию?
Но ей и дела нет до нации или до движения вперед. Она боится всего нового и незнакомого. До сих пор носит брюки под своим ципао
[29] и думает, что шанхайские девушки в шелковых чулках и коротких юбках ведут себя скандально. Она боится, что я не люблю ее, потому что ступни ее не перебинтованы. У китайской женщины должны были быть маленькие дугообразные ступни, напоминающие формой молодой месяц или лилию, поэтому с младенчества их бинтовали.]. Каким-то образом ей удалось стать обладательницей старой пары башмаков надеревянной подошве с вышивкой на носках. По стилю они похожи на маньчжурские, и со стороны кажется, будто ее ступни с младенчества были забинтованы. Иногда она сидит на кровати, разглядывает ноги, крутит пальцами. Похоже, что к своим естественным ступням она испытывает легкое отвращение.
– Ты уверен, Чонгминг, что мои ступни красивы?
– Не говори ерунды. Конечно, уверен.
Вот и вчера вечером, когда я готовился лечь спать – смазывал маслом волосы, надевал пижаму, – она снова затянула свою песню.
– Ты уверен? Абсолютно уверен?
Я вздохнул, уселся на низкий табурет и взял из шкафа ножницы с костяными ручками.
– Нет ничего красивого, – вымолвил я, подстригая ноготь на большом пальце, – ничего красивого в изуродованных ступнях.
– Ох, – выдохнула за спиной Шуджин. – Только не это!
Я опустил руку и повернулся к ней.
– Что на этот раз?
Она сидела выпрямившись, очень расстроенная, на щеках выступили красные пятна.
– Что же это? Как? Что же ты делаешь? Я посмотрел на свои руки.
– Стригу ногти.
– Но, – она в ужасе взялась за свое лицо, – Чонгминг, на дворе темно. Разве ты не заметил? Разве мать тебя ничему не научила?
И тогда я вспомнил суеверие из моего детства: стричь ногти после наступления темноты означает приглашение в дом демонов.
– Ну ладно, Шуджин, – сказал я менторским тоном, – думаю, ты заходишь слишком далеко…
– Нет! – теперь она побелела. – Нет. Ты хочешь, чтобы в наш дом пришли смерть и разрушение?
Я долго на нее смотрел, не зная, можно ли засмеяться. Наконец, решив более ее не волновать, прекратил свое занятие и положил ножницы в ящик.
– Что ж такое, – пробормотал я себе под нос. – Мужчине нет свободы в собственном доме.
Позднее, когда она уже уснула, я смотрел на потолок и думал о ее словах. Смерть и разрушение. Смерть и разрушение – это последнее, что должно быть у нас в головах. И все же иногда я вспоминаю о мирных, долгих дня, когда мы с Шуджин лежали в веселом несогласии под мрачными небесами Нанкина. Не слишком ли спокойны эти дни? Не слишком ли мечтательны? И потом я думаю: почему ужасный восход солнца на прошлой неделе возвращается в мои мысли час за часом?
9
На протяжении своей юности – в больнице и в университете, – когда бы я ни думала о будущем, к моим мыслям не примешивались мечты о богатстве, потому что, должно быть, я не знала бы, что делать с деньгами. В ту ночь, когда я сложила свою вечернюю зарплату и чаевые, оказалось, что в сумме у меня чуть больше ста пятидесяти фунтов. Я сунула деньги на дно сумки, застегнула ее на молнию, торопливо поставила в шкаф и отступила назад. Сердце мое колотилось. Сто пятьдесят фунтов! Я смотрела на сумку. Сто пятьдесят фунтов!
Теперь мне было чем заплатить за комнату, можно было и в клуб не ходить, однако случилось нечто странное. Меня впервые так внимательно слушали. Что-то в душе распустилось, точно цветок. «Я всегда могу определить, что женщина довольна, – криво усмехнулся Джейсон, когда в конце вечера все мы стояли в лифте. – Все дело в крови. – Он приложил тыльную сторону руки к моему лицу, заставив меня отшатнуться к стеклянной стене. – Я вижу, как кровь приливает к коже. И это увлекательное зрелище. – Он опустил руку и лукаво мне подмигнул. – Завтра ты вернешься».
И оказался прав. На следующий день первым моим желанием было пойти к Ши Чонгмингу, но как подойти к нему после вчерашней сцены? Я знала, что нужно проявить терпение и выждать неделю. Но вместо того чтобы сидеть в доме среди книг и записок, я отправилась в Омотесандо
[30] и взяла первое попавшееся платье, которое не открывало колен и не обнажало грудь. Это была туника из плотной черной бумазеи с рукавами длиной в три четверти. Это изящное изделие не говорило ничего, кроме одного: «Я – платье». В тот вечер мама Строберри бегло оглядела меня и кивнула. Затем облизнула палец и пригладила выбившуюся из моей прически прядь, похлопала меня по руке и указала на стол с посетителями. Я тут же занялась своими обязанностями – зажигала сигареты, разливала напитки, клала щипцами бесчисленные кубики льда в бокалы клиентов.
Я все еще могу вообразить себя в ту первую неделю – сидящую в клубе, глядящую на город. Я старалась представить, какой из огней светится в доме Ши Чонгминга. Сильная жара сжимала Токио в своих объятиях, кондиционеры работали на полную мощь, и девушки сидели в прохладных заводях света. Оголенные плечи, выступавшие из вечерних платьев, блестели серебром, словно луны. В своих воспоминаниях я вижу себя со стороны. Мне казалось, что я подвешена в пространстве, мой силуэт за зеркальным стеклом светлый и неясный, белое, ничего не выражающее лицо, которое каждые десять секунд закрывает собою качающаяся Мэрилин. Никто не подозревал, что за сумасшедшие мысли бродят у меня в голове.
Похоже, я понравилась Строберри, и это удивительно, потому что ее стандарты были легендарны. Она тратила на цветы тысячи и тысячи долларов в месяц: в рефрижераторах из Южной Африки прилетали оранжевые амариллисы, огромные огненные лилии, орхидеи с горных вершин Таиланда. Иногда я смотрела на Строберри открыто, потому что держала она себя очень прямо и ей, похоже, нравилось быть сексапильной. Она была сексуальной и знала это. Я завидовала ее самоуверенности. Ей очень нравились ее наряды; каждый вечер она надевала что-то другое: алый атлас, белый крепдешин, пурпурное платье с полосками, расшитыми блестками. «Это из фильма „Как выйти замуж за миллионера“», – говорила она, выпятив бедро и повернувшись к посетителям квадратным плечом. «Это «charmeuse»
[31] – ну, вы знаете», – сказала она, словно это было имя, которое каждый должен знать. – Строберри не может хорошо ходить, если она не одета, как Мэрилин». И она взмахивала перламутровым мундштуком перед человеком, который желал ее слушать. «Мэрилин и Строберри сложены одинаково. Только Строберри более изящна». Она была вспыльчива, часто кричала на людей, но до пятого своего вечера в клубе я не замечала, чтобы она действительно была в дурном настроении. В тот раз что-то произошло, и я увидела совершенно другую маму Строберри.
Вечер был жарким, казалось, город кипит, над крышами домов поднимался пар, пачкая красный закат. Двигались все лениво, даже Строберри. Сегодня она шла по блестящему полу в длинном платье, полной копии того, в котором Мэрилин желала господину президенту счастливого дня рожденья. Она останавливалась, бормотала что-то пианисту или клала руку на спинку кресла; откидывая голову, смеялась шутке клиента. Было около десяти часов, и она отправилась в бар выпить шампанского. Вдруг что-то произошло: Строберри с громким звоном поставила стакан на стойку, выпрямилась на барном стуле и уставилась на входные двери. Лицо ее побелело.
Вошли шестеро громил в строгих костюмах. Они оглядели помещение, поправили запонки и воротники на бычьих шеях. В центре группы был худой мужчина в рубашке-поло, с волосами, завязанными в пучок. Он толкал перед собой коляску, а в ней сидел крошечный, похожий на насекомое человек, хрупкий, словно стареющая игуана. Голова у него была маленькая, кожа сухая и сморщенная, как скорлупа грецкого ореха, носик походил на крошечный треугольник, вместо ноздрей – два темных пятна, как у черепа. Из рукавов выглядывали сморщенные руки, длинные, коричневые, сухие, как осенние листья.
– Даме, Конайде йолъ. – Мама Строберри соскочила с табурета, выпрямилась, поднесла к губам шампанское и, не спуская глаз с группы, одним глотком осушила бокал. Сунула сигарету в мундштук, разгладила на бедрах платье, отставила под прямым углом руку с сигаретой и быстро пошла к гостям. Пианист развернулся на табурете – посмотреть, что происходит, – и сбился.
Строберри остановилась в нескольких футах от главного стола, рядом с окном, выходящим на восток – там панорама Токио представала в лучшем виде. Подняла подбородок, отвела назад пухлые плечики, изящно соединила ножки и смело оглядела группу. Было заметно, что она старается взять себя в руки. Одну руку положила на спинку кресла, а второй характерным японским жестом поманила гостей.
Когда другие посетители заметили вновь прибывших, разговоры постепенно стихли. Все глаза обратились на группу, медленно двигавшуюся к столу. В этот момент мое внимание привлек еще один человек. В стене, позади столика администратора, имелся маленький альков – прямоугольное помещение со столом и стульями. Хотя двери там не было, ниша устроена была под таким углом, что другие посетители не могли видеть людей, сидевших в алькове. Иногда мама Строберри устраивала там приватные встречи с нужными людьми или шоферы пили чай в ожидании своих клиентов. Когда группа пошла к столу, одна фигура отделилась и направилась к алькову, тихо туда вошла. Движение было таким быстрым, а тени в этой части помещения такими густыми, что увидела я немного, но и то, что заметила, заставило меня слегка податься вперед.
Фигура, на которую я обратила внимание, была одета как женщина: в аккуратном жакете из черной шерсти, узкой юбке, но если это и в самом деле была женщина, то необычайно высокого роста. Я заметила широкие мужеподобные плечи, длинные руки, мускулистые ноги, втиснутые в блестящие черные лодочки. Но больше всего поразили меня ее волосы, длинные и такие блестящие, что, возможно, это был парик. Волосы свисали ей на лицо, так что разглядеть его мне не удалось. Хотя волосы были чрезвычайно длинными, концы их доходили лишь до плеч.
Я уставилась на странную фигуру, открыв рот, но в это время группа подошла к столу. Официанты хлопотливо расставляли приборы. Инвалида подвезли к столу, и он сидел, согнутый и черный, как скарабей, а мужчина с хвостом суетился вокруг, стараясь усадить его поудобнее. Он послал официантов за бокалами, за графинами с водой. В темных углах клуба двадцать девушек нервно смотрели на Строберри, а она шла между столами, шепотом называла имена, приглашая подойти к группе. Мама-сан была бледной и вроде бы сердитой. Я старалась понять выражение ее лица, но тут она встряхнула головой и, стуча каблуками, пошла ко мне. Вблизи я увидела, что ее лицо подергивается. Строберри нервничала.
– Грей-сан, – шепнула она, склонившись надо мной. – Мистер Фуйюки. Иди сейчас. Сядь с ним.
Я потянулась за своей сумкой, но она остановила меня, прижав к губам палец.
– Будь осторожна, – прошептала она. – Будь очень осторожна. Не говори ничего. Люди не зря его опасаются. И… – Она замялась и красноречиво на меня посмотрела. Глаза ее сузились, из-под голубых контактных линз выглянули тонкие ободки коричневой радужки. – Самая важная из всех – это она. – Строберри указала подбородком на альков. – Огава. Его медсестра. Не вздумай заговорить с ней, ни в коем случае не смотри ей в глаза. Понимаешь?
– Да, – пробормотала я, устремив глаза на огромную тень. – Да. Понимаю.
В Токио всегда ощущаешь присутствие якудзы, полуподпольных группировок, заявляющих, что они – последователи традиций самураев. В Азии их считали самыми опасными и свирепыми людьми. Иногда об их существовании напоминает треск мотоциклов бодзосоку, с оглушительным грохотом они прокатываются по Мэйдзидори посреди ночи, сметая все на своем пути. На их шлемах написаны иероглифы камикадзе. Иногда в более спокойной обстановке примечаешь нечто, напоминающее тебе об этой группе: в кафе блеснут часы ролекс; за ресторанным столом заметишь огромного мужчину с перманентной укладкой; в метро, в жаркий день, встретишь человека в рубашке-поло, заправленной в черные кримпленовые брюки, в ботинках из змеиной кожи. Бросится в глаза татуировка на руке у мужчины, стоящего впереди тебя в очереди за билетами. Обо всем этом я не слишком задумывалась, пока не услышала в этот вечер в клубе, как кто-то подле меня прошептал: «Якудза».
За столом была абсолютная тишина. Девушки, казалось, ушли в себя, старались не встречаться ни с кем глазами. Все боялись повернуться спиной к медсестре, сидевшей в алькове неподвижно, затаившись, словно змея.
Меня посадили рядом с Фуйюки, и я могла его рассмотреть. Нос у него был необычайно маленький, словно при пожаре его пожрал огонь, дыхание – громкое и клокочущее, а лицо – не то чтобы доброе, а спокойное и внимательное, как у очень старой древесной лягушки. Он не делал попытки с кем-либо заговорить.
Его люди сидели спокойно, уважительно положив на стол руки. Ждали, когда человек с хвостом приготовит Фуйюки напиток. Тот достал тяжелый бокал, завернутый в белую льняную салфетку, наполнил его до краев солодовым виски, дважды покрутил и вылил содержимое в ведерко со льдом. Тщательно обтер бокал салфеткой и снова наполнил. Предупреждающе поднял руку, не давая мужчинам пить, после чего передал бокал Фуйюки. Старик дрожащей рукой поднес его ко рту и пригубил. Опустил бокал, прижал одну руку к животу, другую – ко рту, чтобы скрыть отрыжку, и удовлетворенно кивггул.
– Омайтачи мо Паре. — Мужчина с хвостом вздернул подбородок, давая понять, что мужчины теперь могут выпить. – Нонде.
Телохранители расслабились – подняли бокалы и выпили. Кто-то встал, снял пиджак, другой мужчина вынул сигару, обрезал кончик. Потихоньку атмосфера разрядилась. Девушки наполняли бокалы, щипчиками клали лед, помешивали напитки палочками для коктейля, сделанными в форме силуэта Мэрилин из пластмассы. Прошло немного времени, все заговорили в унисон, разговор стал громче, чем за другими столами. В течение часа все мужчины опьянели. Стол был заставлен бутылками и недоеденными закусками из маринованной редиски, румяного батата и крекеров из лангуста.
Ирина и Светлана попросили у Фуйюки мэйси. Ничего необычного в этой просьбе не было: большинство посетителей вручали нам свои визитки уже через несколько минут, но Фуйюки нахмурился, кашлянул, подозрительно оглядел русских девушек с головы до ног. Потребовались долгие уговоры, пока наконец он не сунул руку в карман костюма. Я заметила его имя – оно было вышито золотыми нитками над внутренним карманом. Фуйюки достал несколько карточек и раздал сидевшим за столом девушкам. Затем наклонился к своему помощнику и проговорил тихим надтреснутым голосом:
– Скажи им, чтобы не обращались со мной, как с дрессированной обезьяной. Я не хочу, чтобы меня приглашали в клуб. Я приду, только когда сам этого захочу.
Я смотрела на карточку в своей руке. Никогда не видела ничего более красивого. Текст был написан на жесткой небеленой бумаге, сделанной вручную. В отличие от большинства визиток, адреса на ней не было, не было и английского перевода на обратной стороне. Имелся лишь номер телефона и второе имя Фуйюки, выписанное каллиграфическим почерком чернилами из сосновой сажи.
– Что такое? – прошептал Фуйюки. – Что-нибудь не так?
Я покачала головой, глядя на визитку. Маленькие кандзи были прекрасны. Я подумала: как же удивителен этот старый алфавит, как невзрачны по сравнению с ним английские буквы.
– В чем дело?
– Зимнее Дерево, – пробормотала я. – Зимнее Дерево.
Одни из телохранителей в конце стола начал смеяться, прежде чем я заговорила. Когда никто к нему не присоединился, он обратил свой смех в кашель, прикрыл рот салфеткой, заерзал и принялся за напиток. Настала пауза, Ирина нахмурилась и укоризненно покачала головой. Но Фуйюки подался вперед и сказал шепотом по-японски.
– Мое имя. Как ты узнала, что значит мое имя? Ты говоришь по-японски?
Я взглянула на него. Мое лицо побелело.
– Да, – ответила я робко. – Совсем немного.
– Ты и читать можешь?
– Я знаю только пятьсот кандзи.
– Пятьсот? Сугои. Это много. – Люди смотрели на меня, словно внезапно осознали, что я человек, а не предмет мебели. – И откуда, ты говоришь, приехала?
– Из Англии?
Ответ получился похожим на вопрос.
– Из Англии? – Он склонился ко мне и уставился мне в лицо. – Скажи, в Англии все такие хорошенькие?
Когда мне говорили, что я хорошенькая… Ладно еще – не часто, потому что мне становилось неловко: я вспоминала, что все эти вещи никогда не произойдут в моей жизни. Даже если я и в самом деле была «хорошенькой», замечание старого Фуйюки вызвало на моем лице краску, и я ушла в себя. С этого момента я замолчала. Сидела, курила одну сигарету за другой и старалась найти повод, чтобы выйти из-за стола. Если требовалось принести из бара чистый бокал или тарелку с закусками, я вскакивала и бежала за ними.
Медсестра весь вечер сидела не шелохнувшись. Я не могла удержаться, чтобы украдкой не посмотреть на ее неподвижный силуэт у стены алькова. Я заметила, что и официантов сковывает ее присутствие. Обычно кто-нибудь из официантов заходил в альков к посетителю и интересовался, не хочет ли тот чего-нибудь выпить, но на этот раз, похоже, говорить с нею отваживался один Джей-сон. Когда я подошла к стойке за горячим полотенцем, то увидела его там. Он принес ей карту вин, заметно было, что он чувствует себя уверенно, не боится. Он уселся напротив, сложил руки и смотрел на нее. Я воспользовалась возможностью и рассмотрела медсестру.
Она сидела ко мне лицом. Внешность у нее была удивительная – каждый дюйм кожи покрыт осыпающейся белой пудрой. Пудра слиплась в морщинах на шее и запястьях. Единственными не засыпанными пудрой местами были ее странные крошечные глаза, темные, точно изюм в тесте. Они были широко расставлены итак глубоко посажены, что глазницы казались пустыми. Мама Строберри боялась, что я буду на нее смотреть, но встретиться с ней взглядом было невозможно, даже если постараться: похоже, зрение у нее было слабое, потому что меню она держала очень близко к лицу, водила им из стороны в сторону, словно обнюхивала. Я не сразу пошла к столу, а задержалась на несколько минут возле барной стойки, притворяясь, будто осматриваю горячее полотенце.
– Она сексуальна, – услышала я слова Джейсона, обращенные к бармену, когда он подошел с заказом. Он небрежно облокотился на стойку, оглянулся на нее через плечо, губы тронула довольная улыбка. – Я не отказался бы поразвлечься с ней, если бы смог. – Он повернулся и увидел, что я стою рядом и молча смотрю на него. Подмигнул и вскинул брови, словно бы приглашая меня посмеяться над шуткой. – Красивые ноги, – пояснил он, кивнул в сторону медсестры. – А может, все дело в каблуках?
Я не ответила. Схватила осибори
[32] и отошла. Лицо иплечи залил глупый румянец. Джейсон всегда вел себя так, что мне хотелось заплакать.
Странно, как люди вкладывают в твою голову идеи. В конце вечера я взглянула на свои ноги, аккуратно скрещенные под столом. К тому времени я уже опьянела ипомню, что, увидев их, подумала: как выглядят красивые ноги? Разгладила колготки, чуть раздвинула колени, чтобы разглядеть бедра. Посмотрела на икры. Интересно, похожи ли «красивые ноги» на те, что у меня?
10
Нанкин, 4 апреля 1937, праздник чистый и светлый
Моя мать, должно быть, сейчас смеется – смотрит на меня и смеется над моими придирками и нежеланием жениться. Потому что, похоже, у нас с Шуджин будет ребенок! Ребенок! Подумать только: Ши Чонгминг, уродливый лягушонок – отец! Наконец будет что отпраздновать. Ребенок внесет порядок в законы физики и любви, ребенок поможет мне принять будущее.
Шуджин, само собой, с головой ушла в суеверия, а как же: так много нужно принять в расчет! Я видел, как она в растерянности пытается все обдумать. Сегодня утром появился длинный список запрещенной еды – она ни за что не станет есть кальмаров и осьминогов, в доме больше не будет ананасов. Мне предстоит каждый день ходить на рынок за курами с черными костями, за печенью, сливами, семенами лотоса и шариками замороженной утиной крови. С сегодняшнего дня в мои обязанности входит забой кур, которых я буду приносить с рынка, потому что, если Шуджин убьет животное, даже предназначенное для еды, наш ребенок примет его облик и, следовательно, она родит цыпленка или утенка.
Но самое главное, мы не должны называть нашего сына (она уверена, что родит сына) «бэби» или «дитя», потому что злые духи услышат нас и украдут его при родах. Вместо этого она дала ему имя, которое собьет духов с толку, – «молочное имя». С этих пор, говоря о ребенке, мы будем называть его «луной». «Ты не можешь себе представить, на что способны злые духи, пожелавшие украсть новорожденного. Наша луна будет самым драгоценным трофеем, на который могут надеяться демоны». Подняв руку, она остановила мои возражения: «Не забудь, наша маленькая луна очень ранима. Пожалуйста, не кричи и не спорь со мной. Нам нельзя беспокоить его Душу».
– Понимаю, – сказал я и слегка улыбнулся, потому что ее рассуждения показались мне восхитительными. – Хорошо, в таком случае пусть будет луна. И с этого момента в наших стенах должен воцариться мир.
11
Русских не удивили шутки Джейсона по поводу медсестры. Они сказали, что всегда знали о его странностях. Говорили, что стены в его комнате увешаны ужасными фотографиями, а из Таиланда ему часто приходят журналы в запечатанных упаковках. Иногда в их комнате пропадают предметы, не имеющие никакой ценности: Иринина статуэтка разъяренного медведя в настоящей шкуре, перчатка из волчьего меха, фотография дедушки с бабушкой. Возможно, предположили они, он поклоняется дьяволу. «Он смотрит всякую гадость, от которой тошнит. На его видео постоянно смерть».
Видео, о которых они говорили, были выставлены в магазинах проката видеопродукции на улице Васэда. Я обратила внимание на названия, такие как «Лица смерти» и «Сумасшествие в морге». Начертание букв было выполнено в виде капель крови. «Настоящее вскрытие на всю длину пленки» – хвастались обложки. Можно было предположить, что фильмы посвящены сексу, потому что возле магазинов постоянно толпились подростки. Дома я видео ни разу не смотрела и потому не знала, говорят ли русские правду. Зато видела фотографии Джейсона.
– Я прожил в Азии четыре года, – говорил он мне. – Тебя, конечно, интересуют всякие там Тадж-Махал и Ангкор-Ват
[33], а меня привлекает другое… – Он помолчал, щелкнул пальцами, словно собирался достать слова из воздуха. – Я ищу нечто большее, другое.
Однажды, проходя мимо, я увидела, что дверь открыта и в его комнате никого нет. Не удержалась и вошла.
Я сразу поняла, что имели в виду русские девушки. Стены сплошь увешаны фотографиями, и в самом деле ужасными. На одной из них запечатлен жалкий калека. Кроме гирлянды из цветов, на нем ничего не было. Он сидел на берегу реки. Должно быть, это Ганг, подумала я. Увидела и фотографию с распятыми на крестах молодыми филиппинцами, грифов на Башнях молчания в ожидании человеческой плоти. Я даже узнала флаги богомольцев и поднимающийся в небо дым над костром из можжевельника, устроенным на погребальной площадке возле Лхасы
[34]: в университете я готовила курсовую работу по Тибету. Разглядывая фотографию, где над возвышением неясной формы поднимается густое облако дыма, я заметила внизу написанные от руки слова: «Погребальный костер в Варанаси»
[35]. Комната показалась мне странно-красивой: я почувствовала живое любопытство ее хозяина. Выйдя незаметно в коридор, решила, что русские не правы: Джейсон не странный и не мрачный, он пробудил во мне интерес.
В клубе ему полагалось работать официантом, но на протяжении всей недели я ни разу не видела его с подносом в руках. Иногда он останавливался возле столов, любезно болтал с посетителями, словно бы не Строберри, а он был хозяином заведения. «Он официант, но ничего не делает, – возмущалась Ирина. – Он не работает, потому что мама Строберри его любит». Похоже, хозяйке нравилось уважительное отношение официанта. И внешность – тоже. Японские девушки хихикали и краснели, когда он проходил мимо. Он частенько сидел за столиком Строберри, пил шампанское. Раскрыв смокинг, выставлял напоказ грудь, а она, жеманно улыбаясь, поправляла лямки платья, откидывалась на спинку кресла, оглаживая руками тело.
В доме он не засиживался, так что открытая комната была необычным явлением. Дверь всегда закрывал, мы все запирали на замок свои двери. Уходил рано, до нашего пробуждения, иногда заказывал в клубе такси и приезжал домой лишь на следующий день. Возможно, бродил по парку в поисках спящих на скамейках женщин. Джейсон повсюду оставлял следы своего пребывания: на лестнице валялись его мокасины, в ванной на полке – пахнувшие лаймом спонжи от крема после бритья, за ручкой чайника – небрежно заткнутые визитки с выведенными на них бледной тушью женскими именами – Юко или Мое.
Я притворялась, что меня это не трогает. На самом деле – я влюбилась в Джейсона.
В Омотесандо, в магазине для школьниц, я купила дневник. Он был розовым. Под прозрачной пластиковой обложкой катался блестящий гель. Я подносила дневник к окну и любовалась вспыхивавшими под солнцем пятнышками. У меня были полоски липкой бумаги, и каждый прошедший день я отмечала стикером, наклеивая его на страницу дневника. Иногда ездила в Хонго
[36], сидела в кафе «Бэмби», глядя на солнечные зайчики, играющие на больших воротах Акамон, на проходивших через них студентов, но Ши Чонгминга я не видела. Осталось пять дней, четыре, три, два. Он сказал, что позвонит через неделю. Значит, в воскресенье. Но пришло воскресенье, а он не позвонил.
Я не могла в это поверить. Он нарушил обещание. Я прождала целый день, сидя на диване в гостиной. Окна были занавешены от жары, вокруг меня лежали книги. Я смотрела и смотрела на телефон. Однако все звонившие просили позвать Джейсона. Я подходила к телефону, и японская девушка, жалобно вздыхая, отказывалась верить, что его нет дома.
В то воскресенье ему позвонили пять разных девушек. Вежливы были не все. Одна задохнулась, услышав мой голос, и визгливо закричала по-японски: «Кто, черт возьми, ты такая. Какого черта подходишь к телефону! Позови Джейсона. НЕМЕДЛЕННО».
Я записывала все имена. Затем, постаравшись представить, как они выглядят, стала рисовать их лица на листе бумаги. Когда мне это наскучило, подперла подбородок руками и мрачно уставилась на телефон. Мне так и не позвонили.
12
Нанкин, 1 сентября 1937
На Востоке собираются тучи. Все, как я думал. Японцы в Шанхае захватывают улицу за улицей. Неужели это все-таки японцы, а не коммунисты, представляющие самую большую опасность для нашей стабильности? Неужели коммунисты были правы, навязав военное перемирие с Чиангмаем?
[37] То, что Пу И
[38], японская марионетка, просидел на троне в Маньчжурии шесть лет, не вина нашего президента. Пять лет назад японцы бомбили Шанхай. До сих пор в Нанкине никто не говорил о нашей безопасности. Сейчас, и только сейчас, жители начали принимать меры по своей защите. Сегодня все утро я красил нашу голубую черепичную крышу в черный цвет: надо спрятать ее от японских бомбардировщиков. Нас предупредили, что они могут прилететь на рассвете из-за Пурпурной горы.
Примерно в десять часов я закончил половину крыши, и в этот момент что-то заставило меня остановиться.
Не знаю, было ли то предчувствие, только, стоя на стремянке, я повернулся и посмотрел на восток. Заметил, что около двадцати мужчин, как и я, стоят на своих стремянках. На фоне неба отпечатались их паучьи силуэты, на солнце блестели наполовину выкрашенные крыши, а далеко за ними, на линии горизонта, вздымалась Пурпурная гора и краснел восток.
Шуджин утверждает, что Нанкин ждет ужасное будущее. Она вещает, словно пророчица. Сказала, что когда год назад впервые сюда приехала, то, выйдя из поезда, почувствовала себя, словно в ловушке. Ей показалось, что небо обрушилось на нее всем своим весом, воздух разъедал легкие, а будущее города придавило так сильно, что она еле устояла на ногах. Даже поезд, из которого вышла, – блестящий и темный, проложивший дорогу сквозь молочный туман, – не стал для нее спасением. Стоя на платформе, она смотрела на горы, взявшие Нанкин в кольцо, и чувствовала исходящую от них опасность. Эти ядовитые горы ухватили ее своими клещами. Она здесь, а это значит, что поезда перестанут ходить. Нанкин поглотит ее, а едкий городской воздух медленно растворит ее в своем сердце.
Я знаю: в тот день с ней произошло что-то важное. Мы возвращались в Нанкин с озера Поянху, и, глядя в окошко поезда, я увидел яркое цветное пятно. Вишневый зонтик. Это была девушка на рисовом поле. Она вела на веревке козу. Упрямое животное остановилось, не желая трогаться с места. Девушка тянула веревку не слишком сильно, потому что ее больше интересовал поезд. Мы остановились где-то в районе Уху, и все в поезде приникли к окнам – смотрели на девушку с упрямой козой. Наконец животное сжалилось, девушка продолжила свой путь, и больше ничего не осталось, кроме изумрудно-зеленого поля. Пассажиры отошли от окон и вернулись к прерванным играм и разговорам, но Шуджин не шевелилась – все смотрела на поле, где только что была девушка.
Я наклонился к ней и прошептал:
– На что ты смотришь?
– На что смотрю? – Вопрос, кажется, ее озадачил. – На что смотрю? – повторила она несколько раз. Рука ее лежала на оконной раме, а она все смотрела на пустое место. – На что я смотрю?
Только теперь, спустя много месяцев, я понял, на что смотрела Шуджин. Глядя на девушку под вишневым зонтиком, она смотрела на саму себя. Она прощалась с собой. Прощалась с прежней деревенской девушкой. Когда мы приехали в Нанкин, та прежняя, деревенская, исчезла не вся – еще остались нежные места с обратной стороны колен, легкий загар на руках и стойкий диалект Цзянсу, казавшийся жителям Нанкина таким забавным – но теперь она превратилась в женщину, растерянную и напуганную большим городом. Этот город, считает она, никогда ее не отпустит.
13
На следующий день, в восемь утра, я увидела Ши Чонгминга, входящего в университет. Сама я дежурила здесь с половины седьмого. Сначала ждала на углу, затем в кафе «Бэмби», как только оно открылось. Я заказала большой завтрак – суп мисо, тунец с рисом, зеленый чай. Прежде чем официантка пошла с заказом на кухню, она шепотом назвала мне цену. Я взглянула на нее с недоумением. Потом поняла: она давала понять, что не станет второй раз кормить меня бесплатно. Я взяла квитанцию и оплатила ее в кассе. Когда официантка принесла еду, я дала ей три тысячи иен бумажками. Она молча посмотрела на деньги, покраснела и сунула их в карман накрахмаленного кружевного передника.
День был жаркий, но Ши Чонгминг облачился в синюю хлопчатобумажную рубашку в стиле Мао, черные парусиновые туфли на резиновой подошве – английские школьники носят такие на уроках физкультуры – и странную рыбацкую шляпу. Шел он очень медленно и осторожно, глядя себе под ноги. Он не заметил меня у ворот, пока я не вышла из-под дерева и не встала перед ним. Сначала он увидел мои ноги и остановился, выставив вперед трость. Голова все так же была опущена.
– Вы сказали, что позвоните.
Медленно, очень медленно Ши Чонгминг поднял голову. Глаза его были тусклыми, словно непрозрачные стеклянные шарики.
– Опять вы, – сказал он. – Вы же сказали, что больше сюда не придете.
– Вы должны были позвонить мне. Вчера. Он, сощурившись, посмотрел на меня.
– Вы изменились, – сказал он. – Почему вы по-другому выглядите?
– Вы мне не позвонили.
На мгновение он задержал на мне взгляд, кашлянул и пошел прочь.
– Вы очень грубы, – пробормотал он. – Очень грубы.
– Но я прождала неделю, – возмутилась я, поравнялась с ним и пошла рядом. – Я вам не звонила, не приходила, сделала то, что положено, а вот вы забыли.
– Я не обещал вам звонить.
– Нет, вы…
– Нет. Нет. – Он остановился и выставил в мою сторону трость. – Я не давал обещаний. У меня хорошая память, я вам ничего не обещал.
– Я не могу ждать до бесконечности. Он рассмеялся.
– Вам нравятся старые китайские поговорки? Может, хотите услышать притчу о листе шелковицы? Хотите? Мы говорим, что терпение превращает шелковичный лист в шелк. Шелк! Только представьте – из сухого листа. На все требуется терпение.
– Глупости, – заметила я. – Шелк прядут черви. Он закрыл рот и вздохнул.
– Да, – сказал он. – Да. Не похоже, чтобы наша дружба продлилась. Как полагаете?
– Да, если вы не будете выполнять обещания. Вы должны были сдержать слово.
– Я никому ничего не должен.
– Но… – Я повысила голос, и проходившие мимо студенты стали бросать на нас любопытные взгляды. – Я работаю по вечерам. Как я узнаю, если вы позвоните вечером? У нас нет автоответчика. Как узнаю, что вы не звонили? Если пропущу ваш звонок, все пойдет прахом, и тогда…
– Оставьте меня, – сказал он. – Вы достаточно наговорили. Теперь, пожалуйста, оставьте меня в покое.
Он похромал прочь, а я осталась стоять в тени гингко.
– Профессор Ши, – крикнула я вслед его удалявшейся фигуре. – Пожалуйста, я не хотела быть грубой. У меня этого и в мыслях не было.
Но он не остановился и вскоре исчез за пыльной оградой. У моих ног шевелились тени гингко. Я повернулась, пнула низкий бордюр, уткнула лицо в ладони. Меня трясло.
Домой я вернулась в состоянии транса, пошла прямо в свою комнату, не остановилась поболтать с русскими. Они в гостиной смотрели телевизор и саркастически охнули мне вслед. Я с грохотом закрыла дверь в спальню, прислонилась к ней спиной, закрыла глаза. Сердце громко билось.
Когда знаешь, что прав, важно стоять на своем.
Спустя долгое время я открыла глаза, подошла к алькову, где хранила краски, смешала их, положила кисти и кувшин с водой возле стены и широко открыла окно. Уже темнело, с улиц доносился запах подгоревшей пищи, Токио зажигал огни, готовясь к ночи. Город убегал вдаль, как маленькая галактика. Я представила себе, как он выглядит с высоты: дома как горы, улицы – реки из блестящей ртути, как при императоре династии Цин – Ши Хуанди.
Как могло это произойти? Когда закончились воздушные бомбежки и последний американский бомбардировщик улетел восвояси через голубой океан, улицы в Токио остались лежать в руинах. Город было не узнать. Автомобили не могли по нему проехать, потому что никто не знал, где заканчивались улицы и где начинались дома. Вдоль реки, где стояли хижины, поднимался дым, удушливо пахло угольной пылью и смолой.
Шелк на стенах моей комнаты был порван сверху вниз, до уровня моей талии. Ниже он был не тронут. Я набрала на кисть кобальта и начала рисовать. Нарисовала разбитые крыши и балки сожженных домов. Нарисовала огонь, вышедший из-под контроля, и улицы, засыпанные обломками. Рисовала, а мысли где-то бродили. Я так ушла в себя, что близнецам в семь часов вечера пришлось постучать мне в дверь и спросить, собираюсь ли я на работу.
– Может, останешься здесь? Будешь сидеть, как краб?
Я открыла дверь и взглянула на них. В руке я держала кисть, и лицо было испачкано краской.
– Господи! Ты что же, так и пойдешь?
Я заморгала. Тогда я не подозревала, как мне повезло. Если бы они не постучали, я пропустила бы один из самых важных вечеров в Токио.
14
Нанкин, 12 ноября 1937 (десятый день десятого месяца)
На прошлой неделе пал Шанхай. Невероятное, непостижимое известие. Город защищали лучшие войска нашего президента, по численности мы вдесятеро превосходили японских моряков, тем не менее город пал. Рассказывают, что Шанхай опустел, в канавах валяются банки из-под отравляющих газов, мертвые животные из зоопарка гниют на полу своих клеток. Поступила новость, будто японская императорская армия рассредоточилась в дельте реки. Кажется, нападение на Нанкин неизбежно. К нам направляются десять дивизий: пехота, мотоциклисты, бронированные машины. Я могу их представить: вижу, как краги военных облепила желтая речная грязь. Если они возьмут Нанкин, великую столицу нашего народа, то сожмут в кулаке сердце гиганта.
Но, естественно, этого не произойдет. Наш президент не допустит, чтобы в город пришла беда. Тем не менее в горожанах что-то изменилось – вера их пошатнулась. Сегодня я возвращался домой после утренних лекций (пришли только четыре студента, как я должен это понимать?), висевший над городом туман растаял, стало солнечно, небо сжалилось над Нанкином. И все же язаметил, что белья на шестах не появилось, как это обычно бывает при первых солнечных лучах. Затем я обратил внимание на то, что поливальщики улиц, оборванные кули, убирающие наши дороги, не вышли на работу, а люди, спешащие от двери кдвери, несут больше вещей, чем необходимо. Я не сразу сообразил, что происходит, а когда понял, сердце упало. Люди бегут. Город закрывается. Мне стыдно признаться, что даже некоторые преподаватели из университета говорили сегодня о том, что надо уходить в глубь страны. Только представьте это! Представьте отсутствие веры в нашего президента. Вообразите, что он подумает, когда увидит, как мы удираем из великого города.
Шуджин выглядит почти довольной тем, что Шанхай захвачен. Это подтверждает все ее высказывания о националистах. Она поддалась общему настроению и хочет покинуть столицу. Когда сегодня я вернулся домой, то увидел, что она пакует в сундук вещи. «А, вот и ты, – сказала она. – Я тебя ждала. Пойди, достань тележку».
– Тележку?
– Да! Мы уезжаем. Возвращаемся в Поянху. – Она сложила белые пеленки из узла своей бабушки. Я заметил, что она оставила в сундуке место для черепаховой шкатулки моей матери. Помню, что в ней она хранила несколько написанных кровью стихов Ай Цина
[39]. Моя мать свято верила этим словам, однако они не смогли ее спасти. – Да не смотри на меня так, – сказала Шуджин. – Мой календарь сообщает, что сегодня – самый благоприятный день для путешествия.
– Послушай, ни к чему такая спешка, – начал я.
– Неужели? – Она задумчиво на меня посмотрела. – Думаю, ты не прав. Пойдем. – Она поманила меня к окну, открыла раму и указала на Пурпурную гору, где стоит мавзолей Сунь Ятсена. – Посмотри, – сказала она. Темнело, и за горой уже показалась луна, низкая и оранжевая. – Цзыцзинь.
– И что же?
– Чонгминг, послушай, пожалуйста, муж мой. – Она говорила тихо и серьезно. – Сегодня мне приснился сон. Мне снилось, что горит Цзыцзинь …
– Шуджин, – начал я, – но это глупости…
– Нет, – яростно возразила она. – Это не глупости. Это так и есть. Мне приснилось, что горит Пурпурная гора. И когда я это увидела, то поняла. Поняла, что в Нанкине будет беда…
– Шуджин, я тебя умоляю…
– На город свалится несчастье, подобного которому никто не видел, даже во время христианского мятежа.
– Вот как! Может, ты так же умна, как те слепые на праздниках? Они хвастают, что намазали свои веки… гноем из собачьих глаз или подобной ерундой. Тоже мне, ясновидящая нашлась! Давай прекратим эти глупые разговоры. Ты не можешь предсказывать будущее.
Но она была непреклонна. Стояла рядом со мной, не отрывая глаз от горы.
– Нет, могу, – прошептала она, – будущее можно предсказать. Будущее – это открытое окно. – Шуджин прикоснулась рукой к ставням. – Смотреть вперед нетрудно, потому что будущее – это прошлое. Все в мире вращается, и яточно вижу, что должно произойти. – Она посмотрела на меня своими желтыми глазами, и мне показалось, что она заглядывает мне в сердце. – Если останемся в Нанкине, – умрем. Ты и сам знаешь. Я вижу в твоих глазах – ты очень хорошо это знаешь. Тебе известно, что твой драгоценный президент слишком слаб, чтобы нас спасти. У Нанкина нет ни одного шанса.
– Я больше не хочу слышать ни слова, – твердо заявил я. – Не позволю, чтобы так говорили о главнокомандующем. Запрещаю тебе подобные речи. Чан Кайши спасет наш город.
– Это – декоративная собачка иностранцев, – презрительно выдохнула Шуджин. – Поначалу его заставляли сражаться собственные генералы, а теперь он не может победить даже японцев – ту армию, которая его обучала.
– Довольно! – Я трясся от гнева. – Я достаточно услышал. Чан Кайши защитит Нанкин, и мы – ты и я – будем здесь и увидим все своими глазами. – Я взял ее за запястье и повел к сундуку. – Я твой муж, и ты обязана мне доверять. А теперь распакуй вещи. Мы никуда не идем, уж тем более в Поянху. Это место убило мою мать, и я заявляю тебе как муж: ты должна верить Чан Кайши, высшему арбитру, человеку более великому и сильному, чем все твои предсказатели, вместе взятые.
Нанкин, 16 ноября 1937
Как же я сожалею сейчас о тех словах. Я сижу один в своем кабинете, дверь заперта на ключ, и, прислонив ухо к приемнику, украдкой слушаю радио. Как я жалею о своем гордом заявлении. Боюсь, что Шуджин услышит по радио новости. Она наверняка придет в восторг, когда узнает, что случилось. Это так ужасно, что я не решаюсь написать в своем дневнике. Все же напишу маленькими буквами, чтобы легче было перенести: Чан Кайши и правительство Гоминьдан бежали из города, оставив нас на генерала Тан Шенчжи.
Вот я и написал эту страшную фразу. Что теперь делать? Сидеть и смотреть на нее? Кровь бросилась мне в голову. Что делать? Я не могу ни сидеть, ни стоять, ни думать о чем-то другом. Командующий Чан бежал? Теперь на его месте генерал Тан? Можем ли мы ему доверять? Что теперь? Должен ли я ползти к Шуджин и сказать, что был не прав? Неужели допущу, чтобы она увидела мою слабость? Только не это. Я не могу отступить. Я угодил в собственную ловушку, однако должен отстаивать свою позицию, как бы тяжело мне ни было. Я забаррикадирую дом, и мы дождемся здесь прихода императорских войск. Даже если произойдет нечто невероятное и наши войска будут разбиты, я знаю, что японцы отнесутся к нам нормально. В студенческие годы я посещал Киото, по-японски говорю хорошо. Это просвещенные люди, они ведут себя достойно – стоит только вспомнить, как они действовали в русско-японской войне. Они показали себя цивилизованным народом. Шуджин удивится, когда узнает, что они могут и нас кое-чему научить. Мы напишем табличку на японском языке: «Добро пожаловать» и будем в безопасности. Сегодня я видел, как по соседству две семьи уже готовят такие таблички.
Я пишу, а на город спускается ночь. В Нанкине стоит тишина, разве только издалека донесется шум от проезжающего танка националистов. Сердце мое словно кусок льда. Я не стану спускаться вниз и говорить Шуджин о своих страхах.
После того как я отказался возвращаться домой, она смотрит на меня сурово. Я повторяю перечень причин, по которым нам не следует бежать, притворяюсь, будто не вижу их неубедительности: в деревенской местности не будет достойного медицинского обслуживания, квалифицированных акушеров. Я пытался нарисовать картину наших несчастий, которые непременно последуют, если мы окажемся в деревне. Кто поможет Шуджин при родах? Какая-нибудь старая крестьянка? Но каждый раз, когда привожу этот довод, в глазах ее вспыхивает огонь: «Старая крестьянка? Старая крестьянка? Она знает побольше, чем твои иностранные врачи! Они же христиане!»
Вероятно, я довел ее до изнеможения, потому что она замолчала. Сегодня большую часть дня она вяло сидела на стуле, сложив на животе руки. Не могу не думать об этих руках, таких маленьких и белых. Весь день не мог оторвать от них взгляд. Должно быть, она положила их на живот бессознательно, ибо прекрасно знала, что женщина, поглаживающая живот, может избаловать ребенка. Так говорила мне моя мать: «Должно быть, я слишком часто гладила свой живот, раз у меня родился такой гордый и упрямый сын».
Стоит мне задуматься о том, что наш ребенок вырастет упрямым, эгоистичным или высокомерным, либо станет обладателем другой нежелательной черты характера, как чувствую, что хочу заплакать. Гордый, упрямый, испорченный или требовательный – все это зависит от одного условия: будет ли наш ребенок жив. Переживет ли Шуджин неизбежное нападение на Нанкин?
15
Возможно, худшее, что может с тобой случиться – это потерять кого-то и не знать, где его искать. Японцы верят, что в ночь праздника Бон мертвые возвращаются к тем, кого они когда-то любили. Они выплывают из эфира, откликаясь на призыв своих потомков. Я всегда представляла себе этот праздник очень хаотичным, думала, что духи с невероятной скоростью носятся по воздуху, сшибая людей с ног. Теперь задумалась, как же чувствуют себя люди, не знающие, где лежат их мертвецы. А что если они умерли в другой стране? Интересно, могут ли духи перелетать с одного континента на другой? А если не могут, то как же вернутся к своим родственникам?
О духах я и думала в тот вечер, сидя с сигаретами в полутемном углу. Я пыталась сообразить, как бы убедить Ши Чонгминга поговорить со мной. Из раздумий меня вывело появление Фуйюки и его телохранителей.
Строберри попросила меня к ним присоединиться. Они уселись за тот же длинный стол, все, кроме медсестры. Та снова удалилась в темный альков. На стене отпечаталась ее искаженная тень, напомнившая мне шахматного коня, причем была она такая высокая, что, казалось, ее подвесили за плечи с потолка. Фуйюки сегодня вроде был в хорошем настроении. В этот раз появился новый гость, и меня посадили рядом с ним. У огромного мужчины в серебристом костюме было красное лицо, а волосы такие короткие, что заметны были толстые складки на затылке. Он был уже пьян – рассказывал анекдоты, стучал стулом каждый раз, когда подходил к ударной фразе, комически поднимал брови, бормотал что-то, отчего мужчины громко хохотали. Он говорил по-японски с акцентом Осаки. Так, по моим представлениям, и должны были говорить якудза, но он к этой группировке не принадлежал. Он был другом Фуйюки, и японские девушки сказали, что он знаменит. Они хихикали, глядя на него, прикрывая руками рты. Переглядываясь друг с дружкой, незаметно вздыхали.
– Мое имя – Байшо, – обратился он к близняшкам на ломаном английском и взмахнул толстыми пальцами, унизанными золотыми кольцами. – Друзья зовут меня Баи, потому что денег у меня вдвое больше, чем у них, и я… – Он красноречиво вскинул брови: – …вдвое мужчина!
Я молчала, в воображении рисовала иероглиф имени Баи. Баи-сан имел в виду значение «двойной», но это слово было многозначным: оно могло означать «сливу», если иероглиф «дерево» соединить с символом «каждый», имелись и другие значения – «моллюск» или «культивация». Я же подумала, что по-английски его имя звучало как «бизон».
– Моя работа – певец. Я – поющий японский мальчик номер один. – Он махнул рукой, приглашая всех к нему прислушаться. – И мой новый друг, – он махнул сигарой в сторону черной фигуры в инвалидном кресле, – мистер Фуйюки, человек номер один в Токио! – Он крепко сжал кулак. – Самый старый в Токио, но здоровый и сильный, как в тридцать лет. Сильный, очень сильный. – Он пьяно развернулся и громко сказал по-японски, словно старик был глухим. – Фуйюки-сан, ты очень сильный. Ты самый сильный и самый старый человек, которого я знаю. Фуйюки кивнул.
– Да, да, – прошептал он. – Сегодня я сильнее, чем был в двадцать лет.
Бизон поднял бокал.
– За самого сильного человека в Токио.
– За самого сильного человека в Токио! – подхватил хор голосов.
Хвастовство к добру не приводит – никогда не знаешь, что с тобой произойдет в следующий момент: можешь оказаться в глупом положении. Не прошло и получаса после хвастливого заявления, как Фуйюки почувствовал себя неважно. Никто не обратил на это внимания, но я заметила, что старик стал тяжело дышать, пробормотал что-то и схватил за руку человека с хвостом. Тот наклонился над стариком, выслушал его с бесстрастным выражением лица. Затем кивнул, поднялся из-за стола, огладил свитер и резко задвинул стул под столешницу. Подошел к алькову, у входа помедлил и вошел внутрь.
Еще один мужчина, сидевший недалеко от Фуйюки, незаметно на него поглядывал. Я заметила, что и остальные делали вид, будто ничего не случилось: должно быть, считали неприличным привлекать внимание к попавшему в неловкое положение старику. Только я смотрела вслед человеку с хвостом. Увидела, что в алькове Джейсон разговаривает с медсестрой. Лицо его оставалось в тени. Наступила минутная пауза, затем медсестра сунула в карман руку и вынула аптечку, из которой достала флакончик. Наклонила, постучала по нему длинными белыми пальцами и высыпала из него что-то в стакан. Наполнила водой из стоявшего на столе кувшина, подала хвостатому человеку, а тот накрыл стакан белой салфеткой и, вернувшись к столу, протянул его Фуйюки.
Старик взял стакан дрожащей рукой, сделал глоток, другой. Я заметила на дне осадок, напоминавший молотый мускатный орех. Тем временем в алькове медсестра вернула аптечку в карман, после чего разгладила парик большими руками.
Бизон возле меня тихо хихикнул. Он сидел, опершись локтем о стол, пальцы запачканы сигарным пеплом. Он с интересом смотрел, как Фуйюки допил питье, поставил стакан на стол и бессильно прислонился к спинке кресла. Руки его лежали на подлокотниках, голова откинута, из крошечного носика вырывалось тяжелое дыхание.
Бизон начал смеяться. Он мотал головой и хохотал, так что тело тряслось, а лицо краснело. Перегнулся через меня и громко, пьяно заговорил с Фуйюки.
– Эй, онии-сан, — сказал он и указал на стакан своей сигарой. – Может, у тебя найдется и для меня лекарство? Чтобы я стал таким же гордым, каким был в двадцать лет.
Фуйюки не ответил. Его дыхание было таким же тяжелым.
– Ты знаешь, что я имею в виду, ты, старый козел. Лекарство, которое делает тебя таким же сильным, каким ты был в двадцать лет.
Разговоры за столом прекратились, люди стали на него оглядываться. Бизон чмокнул губами и взмахнул рукой.
– Такое лекарство, чтобы дамы были довольны, а? – Он грубо подтолкнул меня локтем. – Тебе бы понравилось, да? Тебе понравился бы двадцатилетний парень, у которого все в порядке. – Он вскочил на ноги, споткнулся, со стола упала тарелка. – Вот чего я хочу. Хочу быть таким, как мистер Фуйюки! Как мой онии-сан, хочу жить вечно!
Сосед тронул Бизона за рукав, другой мужчина приложил к губам палец.
– Я хочу, чтобы у меня все было так, как раньше, – профессионально пропел Бизон, приставив руки к груди. – Хочу, чтобы все было крепко, как в восемнадцать. О, скажи мне, ками сама
[40], неужели я прошу слишком много?
Когда никто не рассмеялся, он умолк на полуслове. Все перестали говорить, человек с хвостом, не поднимая глаз, сделал едва заметный жест, прижав к губам большой и указательный пальцы. Улыбка Бизона увяла. Он вопросительно развел руки: что? что я такого сказал? Но человек с хвостом уже убрал пальцы от лица и притворился, что рассматривает свои ногти, словно ничего не случилось. Кто-то смущенно кашлянул. Затем, словно по сигналу, все снова заговорили. Бизон оглядел стол.
– Что? – спросил он сквозь шум. – Что?
Но никто не обращал на него внимания. Все смотрели в разные стороны, находя для обозрения более привлекательные предметы, а для разговора – более интересные темы. Они крутили в руках бокалы, откашливались, зажигали сигары.
После долгой заминки он очень медленно опустился на стул. Взял горячее полотенце, поднес к лицу, подышал в него.
– О, Господи, – пробормотал он, положил полотенце на стол, озабоченно взглянул в сторону алькова, где по стене двигалась тень медсестры. – Не может быть, что это правда…
– Что он сказал? – прошипела Ирина, склонившись ко мне. – Что он сказал?
– Не знаю, – пробормотала я, не глядя на нее. – Я не поняла.
Разговор за столом продолжался на высокой, немного вымученной ноте. Фуйюки постепенно оправился. Утер рот, завернул стакан в салфетку, положил его в карман, откинул голову и некоторое время смотрел в потолок. Мужчины беседовали, девушки подливали им напитки, инцидент никто не комментировал. Только Бизон не подключился к разговору. Он сидел, словно оглушенный. Посмотрел на оттопыренный карман пиджака Фуйюки, тот, где лежал стакан, затем взгляд его обратился на зловещую тень медсестры. Щеки у него были мокрыми, глаза водянистыми, на протяжении всего вечера у него судорожно двигался кадык. Казалось, его вот-вот стошнит.
16
Нанкин, 9 декабря 1937 (согласно календарю Шуджин, седьмой день одиннадцатого месяца)
Вгороде царит паника. На прошлой неделе японцы взяли город Сучжоу
[41] – китайскую Венецию – и начали продвижение к северу от озера Тайху. Идут они быстро, обогнули Янцзы, а сюда пришли, должно быть, с севера, потому что четыре дня назад пала провинция Чжецзян. Генерал Тан поклялся сделать все для обороны города, но люди ему не верят. Тот, кто может, уходит. «Напоминает взятие Тайпинга»
[42], – шепчутся горожане. Грузовики нагружены доверху. Бедняки цепляются за борта, кузова раскачиваются. Я молюсь, чтобы темные пятна, падающие у меня на глазах с железнодорожного парома и исчезающие в тумане, были плохо привязанными пожитками – корзинами или курами. Молю Бога, чтобы это были не дети и не бедняки.
Сегодня Красный Крест выступил с предупреждением. Они создали лагерь беженцев, его центром стал университет. Это недалеко от нашего дома, к югу от железнодорожной линии. Красный Крест призывает гражданское население собраться здесь в целях безопасности. Большая часть аудиторий икабинетов превратилась в спальни. Неужели я нашел решение всех проблем? В зоне безопасности никто не будет говорить о том, чтобы оставить Нанкин, не станет подрывать веру в Гоминьдан. Здесь ясмогу защитить Шуджин.
С такими мыслями я тайком от жены отправился в лагерь иувидел там толпы людей. Они стояли у входа с постельными принадлежностями и прочим скарбом. Над головами орала система оповещения о воздушном нападении. Некоторые беженцы привели с собой живность – кур, уток и даже буйвола. Я видел семью, которая требовала, чтобы администрация разрешила им взять с собой свинью. Их все же убедили оставить животное, и растерянная свинья побежала в толпу. Некоторое время я смотрел на животное, пока другой беженец не обратил на свинью внимание. Он заявил, что это его собственность, и медленно повел ее к тем же воротам. Там снова начался спор с администрацией.
Я еще долго смотрел на бедняков ибродяг. Некоторые кашляли, другие присаживались в канаву, чтобы справить нужду. Должно быть, они привыкли к этому в сельской местности. Наконец я поднял воротник и, повесив голову, пошел домой. Взять туда Шуджин я не могу. Это все равно что тащить ее через Янцзы, обратно в Поянху.
На нашей улице остались только мы да несколько рабочих с ткацкой фабрики. Они живут в здании общежития в начале улицы, и они очень бедны. Должно быть, у них нет родственников и некуда бежать. Иногда я тайком выхожу на дорогу и смотрю на нашу улицу, пытаюсь представить ее глазами японских солдат. Я уверен, что мы в безопасности. Наша улица заканчивается тупиком, исюда редко кто заглядывает. Закроем окна ставнями, никто и не догадается, что дом обитаем. В крошечном дворике, там, где Шуджин сушит овощи на противнях, я поставил поленницу, кувшины с арахисовым маслом, запечатанные воском, несколько мешков с сорго и сушеным мясом. Есть даже корзина с сушеными крабами – деликатес! Думаю, что подготовился я хорошо. У меня даже есть несколько старомодных цистерн с водой, потому что на городское водоснабжение надеяться трудно, а старый колодец на нашем участке нам не помощник.
Сейчас сижу у окна, решетчатые ставни открыты. Я смотрю на улицу, и что я вижу? Женщина катит ручную тележку в направлении ворот. На тележке матрасы, мебель и мешки с соевыми бобами. Сверху привязан мертвый голый мужчина. Возможно, ее муж или родственник. Чтобы его похоронить, нужны деньги. Только посмотрите на это зрелище! Неужели все мы сошли с ума? Неужели так хотим убраться из города, что не можем даже похоронить здесь наших мертвецов?
Нанкин, 10 декабря 1937
Возле моего локтя лежат две маленькие карточки. Свидетельства беженцев. Одна моя, другая – Шуджин. Если японцы все-таки войдут в город, мы прикрепим их к нашей одежде. Я взял их сегодня утром в Красном Кресте. Я шел домой, на небе появилось солнце, и я снял фуражку. Один из преподавателей посоветовал мне сделать это. Он решил покинуть Нанкин: надеялся прорваться в Чунцин
[43]. На прощанье он взглянул на меня и сказал: «Если сегодня выйдет солнце, снимите фуражку. Надо, чтобы лоб у вас загорел. Я слышал, они снимают с людей фуражки, и, если лоб у человека бледный, они считают, что он военный».
– Но ведь мы мирное население, – запротестовал я.
– Да, – сказал он, и в его глазах я заметил жалость. – Да.
– Мы мирное население, – повторил я, глядя ему вслед. И повысил голос. – Японцы это поймут и оставят нас в покое.
Некоторое время я стоял на месте, сердце разгневанно колотилось. Мой товарищ исчез в конце коридора. Выйдя на улицу, оглянулся через плечо. Лагерь остался позади, и я быстро сорвал с головы фуражку, сунул ее в карман и остальную часть пути прошел, подставив лицо солнцу. На память пришли слова, которые мать сказала на смертном одре: «Поворачивай лицо к солнцу, мой мальчик. Помни, что жизнь коротка. При первой возможности поворачивай лицо к солнцу».
Ночью выпал снег. Всю ночь я прислушивался к тишине. Шуджин тихо лежала рядом со мной. Теперь она вынуждена спать на боку: мешает живот. Я чувствовал, что пальцы на ее ногах совершенно холодные. Последние дни Шуджин все время молчит. Она кажется почти прозрачной – вот-вот растворится в воздухе, оставив вместо себя младенца. Вся в себе. Возможно, думает, что пришли решающие дни: нашему ребенку явились главные человеческие силы – любовь, правда, сочувствие и справедливость. Должно быть, поэтому она такая тихая: хочет, чтобы все эти силы пришли к нему в самом чистом виде. Она редко говорит, что нам следует уехать. Время от времени спрашивает меня: «Чонгминг, что происходит? Что происходит на востоке?» И каждый раз, не решаясь сказать правду, вру: «Ничего. Ничего. Все, как и должно быть. Генерал Тан держит все под контролем».
Когда сегодня утром мы раздвинули занавески, на стеклах выступила влага, а земля была покрыта толстым снежным покрывалом. Обычно к полудню колеса машин превращают снег в слякоть, но только не сегодня. Нанкин призрачно молчалив. Когда пошел на рынок, видел на улицах лишь армейские автомобили. На рынок я пошел, чтобы купить замки на двери и гвозди – забаррикадировать дом. Удивился, увидев лишь горстку торговцев. Снежные хлопья, шипя, падали на печки, в которых горел древесный уголь. Я купил замки. Торговец потребовал сумму вдесятеро большую, чем обычно. Замки наверняка краденые, но, похоже, на них большой спрос.
– Господин Ши!
Я обернулся. Каково же было мое удивление, когда я увидел профессора литературы из Шанхайского университета, Лю Рунде. Ранее я его встречал только дважды, а потому не мог понять, что он делает на нашем рынке.
Я приветственно поднял над головой сцепленные руки и поклонился.
– Как странно видеть вас, – сказал я, опустив руки, – здесь, в Нанкине.
– И я не ожидал увидеть вас, господин Ши. – На Лю было традиционное китайское платье, в широком рукаве которого он держал жаровню, а вот шляпа была западная, с широкой серой лентой на тулье. Он вынул из складок халата свою жаровню, поставил ее на землю, чтобы отвесить мне поклон. – Да и вообще странно встретить кого-нибудь. Я думал, штат вашего университета выехал из города в полном составе.
– Ну уж нет. Только не я. – Запахнул плотнее куртку, постарался принять небрежный вид, словно моим главным намерением было оставаться на месте. – Моя жена ожидает ребенка. Ей нужно быть рядом с больницей, возле городского медицинского центра. Отличное заведение, все устроено с учетом последних достижений.
Я несколько раз пристукнул ногой, словно замерз, а вовсе не нервничал. Когда он мне ничего не ответил, я взглянул на опустевшую улицу, наклонился к нему и шепотом спросил:
– В чем дело? Вы думаете, я поступаю неразумно?
– Неразумно? – Он задумчиво смотрел поверх моего плеча, поверх крыш, глядел в сторону востока. На лбу пролегла вертикальная морщинка, но тут же лицо его прояснилось, на щеках выступил легкий румянец, и он мне тепло улыбнулся. – Нет. Почему же неразумно. Напротив.
Я заморгал. На душе потеплело.
– Напротив?
– Да. Без сомнения, есть люди, не верящие в нашего президента. Иногда кажется, что весь Китай потерял к нему доверие и побежал в глубь страны. Что до меня, я твердо решил: из Шанхая я сбежал, вынужден в этом признаться, но теперь не отступлю.
– Есть люди, которые считают, что Тан – слабый командир. А что вы об этом думаете? Одни говорят, что японцы его одолеют. Другие утверждают, что японцы войдут в город и поубивают нас в наших домах.
– Тьфу! Эти люди боятся перемен. Нам нужны другие люди, такие как вы и я. Мы, господин Ши, должны проявить твердость. Забудем обо всех трусливых и отсталых, продемонстрируем веру в наш город, в умение президента правильно выбрать главнокомандующего. Иначе кем мы станем? Трусами с белыми от страха лицами? Не стоит забывать: у националистов есть в запасе немало фокусов. Посмотрите туда, за восточные стены. Видите дым?
– Да.
– За восточными стенами горят дома. Их сожгли наши люди. Это ответ тем, кто утверждает, будто у Чан Кайши нет военной политики. Наш ответ – выжженная земля.
Политика выжженной земли. Пусть японцам ничего не достанется. Им нечем будет кормиться, и наступление быстро закончится.
Я испытал невероятное облегчение. После всех душевных терзаний я почувствовал, что реабилитирован, почувствовал, что не один. Мне показалось, что я встретил дорогого старого друга. Мы говорили и говорили, снег падал на наши плечи, в процессе разговора выяснилось, что его семья живет неподалеку от нас с Шуджин. Мы решили продолжить беседу в его доме. Взявшись за руки, пошли к нему. Домик был одноэтажный, под соломенной крышей, ни двора, ни электричества. Вместе со стариком Лю жила жена и их сын-подросток, маленький, темный мальчик. Мне показалось, что лицо его было выпачкано в грязи.
Лю привез из Шанхая много иностранных деликатесов: банки со сгущенным молоком, французские сигареты. Пока разговаривали, мы их много выкурили, словно двое модных парижских интеллектуалов. Лю рассказал, что летом запер свой дом на шанхайской набережной и отправил в Нанкин жену и сына. Сам до времени оставался в университете, спал в лекционном зале, держался за работу, пока это было возможно. Когда город был взят, он избежал пленения – спрятался в пустой бочке в университетской кухне, а затем прибыл в Нанкин вместе с потоком крестьян. Повсюду видел плоскодонные лодки и сампаны, забитые съежившимися эвакуированными.
– Когда добрался до Сучжоу, впервые увидел японских солдат. Видел, как они прыгают через каналы. Перепрыгивают через воду, словно демоны, на спинах подскакивают рюкзаки. Они такие ловкие, ничто их не остановит.
От этих слов мне стало не по себе. У себя в доме Лю Рунде был не таким храбрым и страстным, как на улице.
Время от времени потирал нос или нервно поглядывал в окно. Мне показалось, что, несмотря на пафосные речи, он был озабочен не меньше меня.
– Знаете, – сказал, подняв брови и с улыбкой склонившись ко мне, – я видел Шанхай, весь Шанхай, плывущий по долине.
– Шанхай? Как это может быть?
– Да. Вы думаете, я сошел с ума. Или вижу сон. Но это правда. Я стоял на эскарпе и видел, как Шанхай плывет в глубь страны.
Я нахмурился.
– Не понимаю. Он рассмеялся.
– Да! Какой взгляд! Я точно так же смотрел, когда видел это. Не сразу поверил, что с моей головой все в порядке. Знаете, что я на самом деле увидел?
– Нет.
– Я увидел, что жителей Шанхая охватила паника. Они разобрали целые дома. Целые фабрики. Можете вы это себе представить? Они переправляли их в глубь страны на джонках и пароходах, на юго-восток, в Чунцин. Я видел, как по Янцзы плыли турбины, целый завод, текстильная фабрика… – Он вытянул руку и изобразил покачивание лодки. – Весь Шанхай плыл в Чунцин.
Улыбнулся мне, ожидая реакции, но я молчал. Что-то было не так. Перед нашим разговором жена Лю поставила на стол пирог из тертых каштанов. Пирог был украшен иероглифом из взбитого белка с пожеланием счастья. Сначала мои глаза обратились к знакомому иероглифу, затем в сторону коридора, куда удалилась женщина, и снова вернулись к пирогу. Я подумал о ее поведении – странно отстраненном, – и неожиданно мне все стало ясно.
Конечно. Ну, конечно. Теперь я понял. Я посмотрел на старика Лю, на его сморщенное лицо и седеющие волосы и все понял. Он вел с женой ту же войну, что и я с Шуджин. Он, конечно же, боится японцев, но суеверия и отсталые верования пугают его еще больше. Согласно народной поговорке, мы с ним в одной постели – Лю и я – и видим один и тот же сон.
– Старина Лю, – придвинувшись к нему, я тихо прошептал: – Простите меня. – Испытывая неловкость, постучал пальцами по столу. – Простите меня, если я вас не понял. Я ведь сначала поверил, когда вы сказали, что бояться японцев не следует.
Лицо Лю изменилось. Он сильно покраснел и энергично потер нос, словно собирался чихнуть. Выпрямился в кресле и бросил взгляд в сторону удалившейся жены.
– Да, да, – сказал он. – Именно это я утверждаю. – Он укоризненно поднял палец. – Те, кто сомневается в Гоминьдане, должны посмотреть на нас и увидеть веру в наших глазах. Сохраняйте веру, господин Ши, сохраняйте веру. Мы поступаем правильно.
Снег не прекратился. Я шел домой и старался высоко держать голову. Сохраняйте веру. Мы поступаем правильно. Но во время нашей встречи я обратил внимание на кое-что еще, и от этого на душе скребли кошки. Беседуя с профессором на рынке, смотрел поверх его плеча и заметил, что женщины Нанкина стараются быть незаметными. Потом об этом забыл, а сейчас мои наблюдения снова пришли мне на ум. Женщины пришли на рынок, как обычно, но все они были закутаны в шали, а лица выпачканы углем. Ходили они сильно согнувшись, словно древние старухи, хотя я знал, что большинство из них молоды.
И вдруг я разозлился. Я знал, чего они боятся, когда придут японцы. Знал, что они уходят в себя, словно впадающие в спячку животные. Но должно ли это случиться? Должна ли измениться наша страна? Мы, китайцы, целый народ, трусливая, отсталая нация, сливаемся с нашим пейзажем. Бежим, прячемся, ведем себя, как хамелеоны, вжимаемся в песок и скалы пустыни Гоби. Нам хочется зарыться в землю, а не встать и прямо взглянуть в глаза японцам.
17
Джейсон сказал, что наш дом принадлежал матери хозяина. Потом она сильно заболела, возможно, сошла с ума. Нижний этаж пришел в упадок и стал необитаемым. Возле закрытых окон висели тучи комаров. Светлана говорила, что внизу водятся привидения. Рассказала, что японцы верят в странное существо – крылатого гоблина. Это покрытый перьями горный человек. Его называют Тенгу, он похищает людей и перелетает с места на место, как мотылек. Светлана клялась, будто слышала в саду шум и видела кого-то тяжелого, пробиравшегося через заросли хурмы. «Тсс! – посреди рассказа она сделала драматическую паузу, приложила палец к губам. – Вы слышали? Там, внизу?»
Джейсон рассмеялся, Ирина вела себя снисходительно. Я промолчала. На тему о привидениях предпочитала не высказываться. Мне нравился дом со всеми его странностями. Очень скоро я привыкла к облупленным стенам, к закрытым комнатам, к стоявшим в кладовых ненужным электрическим радиаторам. И все же бывали моменты, когда в своей комнате, расположенной так близко к забаррикадированному крылу, я чувствовала себя на последней линии обороны. Обороны от кого? Этого я не знала. От крыс? От пустоты? Я так долго жила одна, что должна была бы привыкнуть к большим пустым пространствам, давившим на мою спальню. Бывало, что я просыпалась ночью, замирая от страха, в полной уверенности, что кто-то прошел мимо двери.
«Здесь что-то словно выжидает», – сказал Ши Чонгминг, когда впервые увидел дом. Он позвонил на следующий день после визита Фуйюки. Сказал, что хочет меня видеть. Мне понравился выбор его слов: он хочет видеть меня. Я страшно заторопилась, купила чаю, пирожных, убрала комнату за то время, что он ехал в Такаданобабу. И вот он стоит в коридоре – прямой, руки по швам, глаза устремлены в полумрак. «Здесь что-то словно выжидает, хочет, чтобы его открыли».
«Дом очень старый». – Я готовила на кухне зеленый чай, еще я купила моти – маленькие пирожки из бобовой пасты, завернутые в полупрозрачную бумагу. Я надеялась, что он не заметит моей нервозности. – «Интересно было бы увидеть его, когда он только был построен. Он пережил землетрясение в Канто
[44] и даже бомбежку. Чего только здесь не произошло!»
Я разложила пирожки на маленьком лакированном подносе, развернула обертки, и они раскрылись, словно бутоны, являя скрытую до поры яркую сердцевину. Мне никогда еще не приходилось готовить японскую еду. Вряд ли Ши Чонгмингу она придется по вкусу, но я хотела, чтобы все выглядело красиво, и долго думала, на какое место подноса поставить чайник. Как говорят японцы, человек ест сначала глазами. Каждый предмет должен стоять на своем месте. Рядом с чайником я поставила маленькие японские чашки – они скорее похожи на фаянсовые мисочки. Взяла поднос, пошла по коридору и увидела, что Ши Чонгминг подошел к ставням и стоит с поднятыми руками, словно греет их у проникающего в комнату солнца. Лицо его выражало сосредоточенность.
– Господин Ши?
Он повернулся. Мне показалось, что его лицо побледнело.
– Что там, за окном?
– Сад. Можете открыть ставни.
Он помялся, но отодвинул створку и посмотрел сквозь грязное стекло. Сад под раскаленным добела солнцем выглядел неподвижным, измученные пульсирующей жарой деревья и лианы – пыльными и нереальными. Ши Чонгминг долгое время не двигался, и я не была уверена – дышит он или нет.
– Мне бы хотелось пойти в сад. Попьем чаю там.
Я никогда не была внизу. Даже не знала, есть ли туда выход. Двойняшек дома не было, поэтому пришлось разбудить Джейсона и спросить. Он зевнул, подошел к двери, натягивая на ходу футболку. Сунул в рот сигарету. Не сказав ни слова, оглядел Ши Чонгминга с головы до ног, пожал плечами.
– Да, конечно. Выход есть.
Он повел нас по коридору и всего в двух комнатах от моей отворил запертую дверь. За ней обнаружилась крошечная деревянная лестница.
Поразительно – я и понятия не имела, что в доме есть лестницы, ведущие на нижний этаж. Я думала, он наглухо закрыт. Оказалось, что здесь, под темной лестницей, есть комната. Мебели в ней не было, сквозняк разбрасывал по каменному полу сухие листья. Мы с Чонгмингом уставились на ободранную бумажную створку, сквозь которую просвечивала садовая зелень.
– Наверняка там негде будет сесть, – сказала я.
Ши Чонгминг положил руку на створку. До нас доносилось механическое жужжание. Казалось, где-то работает маленький генератор, возможно, на Соленом здании шумит кондиционер. Чонгминг выдержал паузу и потянул створку на себя. Заржавевшая створка немного посопротивлялась, потом сдалась. Дверной проем заполнила густая, спутанная зелень. Мы молча на нее смотрели. Крона глицинии была густой, ветви мускулистыми, словно волосатые руки борца. Ею так долго никто не занимался, что она уже больше не цвела, а превратилась в живую клетку, начинавшуюся прямо от дверей. Ее облепил длинный мох и тропические лианы, комары пищали в ее темных закоулках. Клены и разросшаяся хурма боролись за пространство – их душили мох и лианы.