— Тем проще будет разбить ее, — рассмеялся Боорчу. — Ни одна стрела не пролетит мимо!
Опять вокзал. Господи, как же осточертело мне все это — гул голосов, запахи, лица, шарканье ног. Я устал.
Стою в очереди за билетами. Расписание я изучил, но вариантов не густо — в ближайшие два часа уходят поезда до Пензы и Ташкента. И тот, и другой идут как-то совсем не в нужную мне сторону. Пермский будет только вечером, до него почти семь часов.
А может, рискнуть? Вытягиваю шею и оглядываю море людских голов, окружающее меня со всех сторон. Отъезжающие, провожающие, ожидающие, встречающие, какие-то бродяги, цыгане, носильщики и уборщики, железнодорожники — поди найди кого-нибудь в этом месиве! Перекантуюсь я семь часов где-нибудь в неприметном уголке, перекушу вон в «Закусочной», подремлю на лавочке…
— Э, братан, ты что, уснул? — грубо пихает меня в бок какой-то мужик.
Оглядываюсь — мать честная, пока я прикидывал варианты, подошла моя очередь. Из-за стеклянной перегородки на меня с ненавистью смотрит полная кассирша-билетерша.
— Ну, куда вам, мужчина-а? — с характерным московским акцентом интересуется она.
А, была — не была!
— До Перми. Один, купе. Лучше верхнюю полку, — говорю я.
— Ну, наканец-та, са-азрели! — по ее лицу скользит недовольная гримаска. Она набивает на клавиатуре данные и спустя полминуты выдает мне билет. — Следующий!
В «Закусочной» пахнет так, что скулы сводит — прогорклым пережаренным маслом, прокисшим салатом оливье, луком и уксусом. Поверх этого наслаивается тяжелый табачный дух и общий вокзальный аромат. Запах получается такой, что непривычного человека, пожалуй, и с ног свалит.
Но я — как раз привычный. Плюс к тому очень хочу есть. За весь сегодняшний сумасшедший день я не ел еще ни разу. Мне срочно требуется подзарядка. Еще проталкиваясь через толпу к манящей вывеске, я воображал себе толстые общепитовские тарелки с борщом или рассольником, макаронами, поджаристыми котлетами, тушеной капустой, сосисками… Ну, на худой конец, бутерброды с колбасой, сыром или, чем черт не шутит, икрой и кофе в бумажном стаканчике.
Ассортимент «Закусочной» меня не то чтобы разочаровывает, но энтузиазма убавляет. Разглядывая расставленные за стеклянной витриной тарелки с подсохшими салатами, скукоженными бутербродами и морковными биточками, я чувствую, как успокаивается, тухнет разбушевавшийся аппетит.
Спасает меня синяя птица удачи — курица. Точнее, ее ноги, именуемые, согласно ценнику, окорочками. Вот это есть, судя по всему, можно. Три окорочка, хлеб — и я снова буду готов к труду и обороне.
Занимаю очередь к прилавку. Контингент в «Закусочной» еще тот. Настоящих пассажиров здесь немного, зато в избытке присутствуют мятые личности с характерно красными физиономиями и потухшими глазами. Они стоят в расслабленных позах вокруг высоких одноногих столиков, подпирают стены, шушукаются по углам, что-то пьют, жуют, курят.
Помещение имеет второй вход — или выход? — откуда можно попасть в темный коридор, выводящий на примыкающую к вокзалу улицу. Мне представляется на мгновение, что дымная и шумная «Закусочная» сродни описанным Гиляровским забегаловкам и притонам Хитровки, настоящему «Чреву Москвы», где обитали те, кого принято было считать отбросами общества, но кто, на самом деле, во многом определял жизнь в городе.
Беру у толстой буфетчицы тарелку с окорочками и хлеб. Она смотрит на меня алюминиевыми глазами и произносит бархатным контральто:
— Под курочку взяли бы водочки, мужчина…
«Хм, а ведь это мысль! — тут же сигналит мне внутренний голос. — Расслабиться надо, стресс снять. Опять же время веселее пройдет…»
«Да, но мне надо быть начеку! Меня ищут, я беглый преступник…»
«Ерунда, — уверенно заявляет внутренний голос. — Ментам совершенно по барабану, в каком виде тебя брать, а так ты хоть гульнешь напоследок».
Резон в этом есть. Была — не была!
— Давайте, пожалуй, — киваю я буфетчице.
— Сколько?
— Сто грамм.
— Мы в разлив не продаем. Распоряжение начальника вокзала.
— А как продаете?
— Господи, мужчина, вы как вчера на свет родились! Бутылками, конечно. Ну, будете брать?
— Да, давайте.
С подносом, на котором Останкинской башней гордо высится бутылка с непонятным названием «Finlandya», иду к ближайшему столику. Замечаю попутно, что на стене висит рекламный плакат купленной мною водки, вот только на этом плакате название зелья выглядит как «Finlandia».
«Надо же, и при капитализме пишут с ошибками», — улыбаюсь я, принимаясь за трапезу. Вокруг примерно тем же занимаются по меньшей мере человек пятнадцать. Еще раз убеждаю себя, что найти меня здесь — все равно что иголку в стоге сена.
Сворачиваю крышку с водочной бутылки. Пора принять успокоительное. Щедро наливаю в стакан грамм сто пятьдесят, выдыхаю, стакан взмывает ввысь…
— Я прошу прощения, — надтреснутый голосок прерывает наш намечающийся с «Finlandya» интим. — Дико извиняясь и заранее готов понести самую жестокую кару, сиречь наказание, но смею надеяться, что благородство возьмет верх в вашей светлой душе над своекорыстью, черствостью, равнодушием и не даст прорости семенам гнева, кои вполне справедливо посеялись, ибо бесцеремонность мою извиняет исключительно крайняя нужда и особые обстоятельства, вызванные сложной жизненной ситуацией…
— Браво, браво! — прерываю я этот словесный водопад, поворачиваю голову. — Умеешь!
Передо мной стоит дедок, худенький, седенький и весь какой-то… ветхий, что ли? Кажется, дунь на него — и улетит. Остренький носик густо покрыт сетью красных прожилок. С ним резко контрастируют небесно-голубые, прозрачные глазки. Не глаза, а именно глазки. Впрочем, у этого человечка все такое — ручки, плечики, волосики…
— Необычайно рад доставить вам удовольствие и смиренно жду скромной благодарности, — заискивающе улыбается дедок.
— Налить, что ли?
— Вы очень прозорливы и великодушны, — елейная речь не прекращается. — Не откажите в любезности утешить страждущего, одиноко бредущего по пустыне жизни.
— Стакан тащи! — мне почему-то хочется в противовес его вычурной речи говорить грубо и отрывисто.
— Omnia mea mecum porto, — продолжает улыбаться старичок, ловким жестом извлекая из кармана своего то ли пальтишка, то ли зипуна складной стаканчик наподобие того, что носит с собой дядя Гоша.
Латинскую фразу, очень к месту ввернутую в разговор моим нечаянным собеседником, я знаю. Переводится она как «все свое ношу с собой».
Наливаю в стаканчик от души, до краев. Дедок восхищенно смотрит на меня, потом на стакан, весь как-то гимнастически изгибается, отставив худую ручку, вытягивает покрытую седым пушком цыплячью шею — и проглатывает водку одним длинным, тягучим глотком.
— Закуси, отец, — я киваю на свой поднос.
— Не имею такой пагубной привычки, ведущей ко многочисленным и небезопасным для здоровья последствиям, — отдышавшись, качает он головой.
Речь дедка становится плавной, глазки вспыхивают, кожа розовеет, а острый носик пылает, точно маков цвет.
— Благодарю вас от всей измученной многочисленными житейскими треволнениями души, — он прижимает свои птичьи лапки к груди. — Имею желание, по выражению древних латинян, bene merenti bene profuerit
[10] и дать вам, мой любезный спаситель, весьма ценный и, похоже, остро необходимый совет.
«Н-да, похоже, я зря ему налил, — мелькает у меня в голове. — Теперь не отвяжешься. А я ведь еще ни выпил, не поел…»
Решительно беру окорочок, поднимаю стакан.
— Валяй, отец, советуй. Твое здоровье!
Водка обжигает горло, в нос шибает сивухой. Уф, аж слезы выступили! Да уж, в моем времени сорокоградусная была куда как поприятнее. Хотя, конечно, тоже отрава, чего уж там.
Опасливо закусываю. Курица более-менее, обычное столовское «мясо птицы».
— Вижу, что вы находитесь в крайних жизненных обстоятельствах, — щебечет дедок. — Но готов держать пари, даже не догадываетесь об их истинной причине. Вы вините во всем таинственный артефактус, безделушку, что однажды вошла в вашу судьбу и изломала ее самым чудовищным образом, ведь так?
С изумлением откладываю наполовину обглоданный окорочок. Ветхий вокзальный попрошайка, полупрозрачный алкаш попал в самую точку! Но откуда он узнал?
— И не пытайтесь, не пытайтесь познать истоки моей прозорливости, — улыбается дедок. — Просто примите все как должное. Слушайте, мой юный друг: нельзя быть участником игры, не понимая ее правил. Вы в любом случае окажетесь в проигрыше. Просто покоритесь року, станьте тростником на ветру. Великий философ Блез Паскаль говорил, что человек — это мыслящий тростник. Когда ветер дует, тростник гнется. Гнется, но не ломается! Вот в чем соль, вот где корень человеческого торжества и основа выживания человечества как вида! Не пытайтесь спорить с ветром, он сломает вас, превратит в прах. Но покорившись его воле, вы уцелеете, и ваше существование будет небесполезным.
— Это… — я закашливаюсь, пытаюсь подобрать слова, мычу что-то невразумительное, наконец, выдавливаю из себя: — Но откуда ты… вы… знаете?
Старичок хихикает. Его смех похож на чириканье воробья. Он поднимает два пальца, напоминающих сухие веточки и указывает себе на глаза. Потом разворачивается и быстро уходит, исчезает за спинами посетителей «Закусочной». Миг — и я остаюсь один, ошарашенный и напуганный.
Менты меня не нашли. Но кто-то нашел. Кто-то, кто знает правила. Соломон Рувимович тоже говорил что-то про игру, про Великую Интригу. Но он утверждал как раз обратное — мол, я хоть и пешка, но могу выйти в ферзи. А этот похожий на воробушка старик, если перевести его витиеватую речь на обычный русский, прямо сказал: не лезь! Покорись судьбе.
Что это значит? А все очень просто — нужно выполнить волю Чингисхана, добраться до его усыпальницы. И привести кого-то за собой? От этой мысли мне становится жарко. А что, если все так и есть: я просто-напросто проводник, человек, знающий путь. За мной следят, за мной идут по пятам. И когда я доберусь до цели, игроки выйдут из тени, чтобы получить свое.
Свое? А что их интересует? Омоложение древнего завоевателя? Зачем? Чтобы начать новую войну? Вполне возможно. Но скорее всего, им нужен предмет Чингисхана.
Волк. Могущественный, как выразился дедок, «артефактус». Он вызывает страх у врагов, а напуганный противник — наполовину побежден.
Наливаю полстакана водки, выпиваю, не замечая вкуса. Мысли мои, подстегнутые алкоголем и волнением, несутся вскачь: «Я знаю по крайней мере одного человека, который живо интересовался тайной могилы Чингисхана. Это Нефедов. Он, конечно, сгинул, но это вовсе не значит, что профессор погиб. Может он выбраться из аномалий и теперь скрытно наблюдать за мной? Вполне. Кроме него, имеется еще Соломон Рувимович, знающий больше, чем говорит. Две якобы случайные встречи — ох, неспроста это все, неспроста! Наконец, дедок с его советом… А ведь еще есть тот, кто пытался убить меня с помощью отравленной глюкозы. Да-а, действительно Великая Интрига…»
— Браток, ты бы не пил эту дрянь, — проходя мимо, хлопает меня по плечу какой-то мужик.
— В смысле?
— Так паленка же, — он пожимает плечами. — Ежу понятно.
Я выныриваю из темного омута размышлений, тупо смотрю на бутылку, в которой осталось чуть больше половины. Паленка… Мысли в голове вертятся неподъемными валунами. С трудом вспоминаю отравившихся женщин на трассе, которых я встретил, только попав в девяностые. Да нет, быть не может! Это же не ларек какой — вокзал, государственное учреждение…
Опять вопросы! Вопросы, вопросы, вопросы — как я от них устал. Да гори оно все синим огнем с искрами! До поезда дофига времени, делать нечего. Буду пить. Вот только… Одному как-то не по-русски, что ли?
Подхватываю поднос и перехожу за столик, занятый двумя с виду вполне приличными дядьками. Они пьют пиво, терзают воблу, что-то обстоятельно обсуждая.
— Мужики, не помешаю? А то скучно одному.
— Валяй! — великодушно разрешает обладатель вислых рыжих усов. — Нальешь по полтинничку? А мы пивком поделимся, верно, Микола?
Темноволосый Микола кивает.
— А то!
Успокоенный тем, что на водку нашлись добровольные охотники, я разливаю новым знакомым, мне пододвигают бутылку пива. Все, контакт налажен! А все дурные мысли — побоку.
И стоит только мне так подумать, как жаркий ветер степей бьет в лицо, и я вижу войско Чингисхана, подходящее к тангутскому городу Уйраку…
Полдень. Уже неделю не было дождей, и копыта коней вздымали тучи белой пыли. Запорошенный ею, словно одетый в саван, сын Есугей-багатура в окружении турхаудов и военноначальников въехал на высокий холм, откуда открывался вид на дома и крепостные стены.
Пыль рассеялась. Чингисхан от удивления прикусил завиток бороды и замер. Уйрак был первым городом, который он видел в своей жизни. Скопище одно— и двухэтажных домов, пирамидки пагод, островерхая крыша дворца наместника, навесы, сараи, рыночная площадь — все это было окружено квадратной стеной, сложенной из камней и глины. По углам высились четырехугольные башни с бойницами. Высота стены составляла четыре человеческих роста, башни были почти вдвое выше.
Городские ворота, сделанные из кедровых балок, окованных листами меди, оказались запертыми. На стенах расхаживали воины в наборных панцирях и черных пластинчатых доспехах. На дороге, ведущей к воротам, повсюду валялись узлы, битые горшки, сломанные повозки, всевозможный сор. Было видно, что жители окрестных поселений в спешке бежали под защиту городских стен. Забытый осел мирно пасся в тени привратной башни. Пестрый женский платок, привязанный к обломанной оглобле одной из телег, трепетал на ветру, как знамя.
Монгольское войско расположилось лагерем за холмами. Чингисхан с сыновьями и приближенными остановился в сотне шагов от стен. Боорчу в сопровождении трех нукеров и купеческого приказчика по имени Чу, толмача, умевшего говорить на многих языках, поскакал к воротам. Постучавшись в сияющую медь рукояткой меча, он крикнул:
— Эй, отворяйте, если вам дорога жизнь! Повелитель степи, великий Чингисхан хочет войти в город!
Чу перевел его слова. Злой голос с башни ответил по-монгольски:
— Убирайся обратно в степи, нищий оборванец!
— Оборванец? — удивился Боорчу, оглядывая свои позолоченные доспехи и богато украшенную сбрую коня.
— А своему бродяге-повелителю передай, что тут не подают милостыню всякому отребью! — добавил все тот же голос.
— Зря твой грязный язык сказал эти слова, — нахмурился первый нукер Чингисхана. — Очень скоро он покинет твой рот. Причем ты будешь еще жив, собака!
Развернув коней, монголы и толмач поскакали прочь. Вслед им полетели стрелы. Одна со звоном клюнула Боорчу в наплечник, другая вонзилась Чу в спину, перебив позвоночник. Он умер, даже не успев упасть на землю.
— У нас больше нет толмача, — вздохнул Чингисхан, наблюдавший за неудачным посольством Боорчу. — Что ж, значит, Вечное Синее небо не хочет, чтобы мы разговаривали с тангутами. Придется убить их всех. Человек не должен жить в доме из камня, ковырять землю и бросать в нее семена. Сажать травы — право Тенгри, это знают все. Посягнувших на законы Вечного Синего неба ждет смерть.
— Ворота заперты, стены высоки. У наших коней нет крыльев, чтобы перелететь через них, — подал голос всегда мрачный Джучи, старший сын Чингисхана. — Как нам добраться до засевших внутри и исполнить волю Тенгри?
Толстый Мухали сердито засопел.
— Позволь, повелитель?
— Говори, — кивнул Чингисхан.
— Надо сделать насыпь, такую, чтобы высота ее превосходила высоту стены. Тогда мы войдем в город.
Чингисхан обернулся к Мухали.
— Воистину, твоими устами говорил сам Тенгри! Возьми две тысячи воинов и к завтрашнему утру сгони сюда столько людей, сколько сможешь. Пусть у них будет все необходимое для возведения насыпи.
— Повинуюсь, повелитель, — Мухали неловко поклонился в седле и повернул коня, спеша исполнить волю Чингисхана.
Монгольские всадники отрядами по сто человек всю ночь рыскали в окрестностях Уйрака, обшаривая деревни. На рассвете к стенам города было согнано несколько сотен перепуганных тангутов. Половина из них имели при себе по две плетеные корзины и коромысла, остальные несли на плечах мотыги и палки для рыхления земли.
Едва солнце поднялось над дальними горами, как сооружение насыпи началось. Монголы плетьми подгоняли землекопов, кололи особо нерасторопных остриями копий. С башен Уйрака защитники города молча наблюдали за тем, как постепенно растет груда коричневой земли возле городской стены.
— Они слишком спокойны, — сказал Чингисхан Мухали. — Не пускают стрел, не кидают камни.
— Повелитель, я думаю, люди в городе боятся навредить своим соплеменникам.
— Когда речь идет о жизни и смерти, — веско произнес Чингисхан, — иные готовы убить отца и мать. Я не верю в человеческие добродетели.
Едва он успел закончить фразу, как окованные в медь ворота города распахнулись. Около тысячи вооруженных всадников в мгновение ока выехали оттуда и, настегивая коней, помчались вдоль стен к насыпи. Они легко смяли небольшой отряд монгольских надсмотрщиков и принялись с ожесточением рубить согнанных для работ крестьян.
Мухали охнул и, переваливаясь на ходу, побежал вызывать подмогу. Чингисхан от удивления ухватил себя за бороду, да так и застыл, наблюдая. Его слова, сказанные не иначе как по велению Вечного Синего неба, подтвердились.
Тангуты-воины, облаченные в железные и медные панцири, рубили тангутов-крестьян мечами и топорами, насаживали несчастных на копья, в упор расстреливали из луков. Крики избиваемых, стоны раненых и умирающих слились в жуткую песнь смерти.
Крестьяне начали разбегаться, бросая мотыги и корзины. Лишь немногие попытались сопротивляться, защищая свою жизнь. Их утыканные стрелами трупы валились на залитую кровью землю, а всадники уже мчались дальше, догоняя беглецов.
Когда по приказу Мухали тумен Субудея-багатура примчался к стенам Уйрака, все было кончено. Тангуты скрылись в крепости и ворота захлопнулись. Несколько сотен трупов, над которыми уже начали кружить коршуны да растоптанные копытами коней корзины — вот все, что осталось монголам.
И тогда Чингисхан, сжав под плащом фигурку волка, зарычал от злости:
— Срыть! Срыть этот город до основания! Стереть в пыль, в прах, в песок! Не щадить никого! Такие люди, что убивают себе подобных, не должны осквернять лик земной. Пусть Вечное Синее небо забудет о них. Вперед! Ху-рра!
Монголы подхватили клич своего владыки и со всех сторон ринулись к стенам города. Погоняя коней, они торопились первыми добраться до них, чтобы мечами, топорами, палицами, копьями, ножами бить в окаменевшую под жарким тангутским солнцем глину.
С башен и стен Уйрака начали стрелять и бросать глиняные шары. Нукеры Чингисхана ответили ливнем стрел, утыкавших деревянные щиты на башнях так, что издали казалось, будто на них выросла густая шерсть.
Стук металла о камень разносился далеко окрест. Под остриями мечей и топоров глина не выдержала, начала крошиться. Ничем не удерживаемые камни падали под ноги монголов, исступленно продолжавших свою работу. Огромное войско буквально размалывало стены, вгрызаясь в них, как муравьи вгрызаются в трухлявое дерево.
Подточенные снизу, продолбленные, стены рухнули, осели грудами обломков. Сквозь поднявшиеся облака пыли монголы устремились на улочки Уйрака, где их ждали напуганные, но все еще готовые драться тангуты.
— Огня! — заревел Чингисхан, с холма наблюдавший за штурмом. — Сожгите все! Во имя Тенгри милостивого — пусть здесь будет пепел!
Вскоре в гуще воинов запылали факелы. Бросаясь вдесятером на одного тангута, монголы очень быстро изрубили защитников города. Те почти не сопротивлялись, обессиленные страхом перед неведомым и беспощадным врагом.
Поджигая строения, воины Чингисхана двигались от дома к дому, убивая все живое — и женщин, и стариков, и детей, и собак, и домашний скот. Яростное пламя, раздуваемое ветром, пожирало жилища тангутов, а вместе с ними и мертвые тела.
К полудню все было кончено. Город Уйрак перестал существовать. На том месте, где еще утром высились башни и торчали изящные шатры пагод, чадило множеством дымов гигантское кострище.
— Воля Вечного Синего неба свершилась! — Чингисхан принял из рук слуги чашу с кумысом, обмакнул туда кончики пальцев и брызнул в небо. — Джелме, Субудей! Соберите воинов, посчитайте потери и готовьтесь к выступлению.
— Повелитель, — рассудительный Мухали подъехал к Чингисхану, кивнул на тлеющие руины. — Уйрак был очень маленьким городом.
— И что с того? — набычился сын Есугея.
— На нашем пути будут встречаться города намного больше. Как мы сумеем овладеть ими?
— На все воля Вечного Синего неба, — проворчал Чингисхан. — Что ты предлагаешь?
— Слышал я от купцов, что в иных землях имеются искусные мастера, которые делают удивительные станки, способные метать громадные камни и бревна. Ими ломают стены крепостей, разрушают башни, прошибают ворота…
Чингисхан нахмурился.
— Ты думаешь, что мои непобедимые воины без этих станков не сумеют одолеть врага, засевшего за стенами?
— Не желаю вызвать гнев повелителя… Не сумеют, господин! — твердо ответил Мухали.
Посопев, Чингисхан прищелкнул пальцами.
— Хорошо. Приказываю везде, где только возможно, изыскивать таких мастеров, а так же умелых кузнецов и оружейников, сохранять им жизнь и пусть они служат нашему справедливому делу! Да будет так!
Развернув коня, Чингисхан поскакал к своей походной юрте.
Он не успел закончить трапезу, как Боорчу, доспехи которого покрывали грязь и кровь, вошел в юрту, скинул шлем и упал на одно колено, приветствуя Чингисхана.
— Ты задержался, — заметил сын Есугея.
— Было одно дельце, — измазанное копотью лицо первого нукера озарилось белозубой улыбкой. Он достал из-за пазухи и бросил под ноги Чингисхану, на узорчатый персидский ковер, какой-то небольшой предмет, завернутый в пропитанный кровью шелковый платок.
— Что это?
— Язык того нечестивца, что так дерзко говорил со мной и оскорбил тебя. Сам он еще жив. Я не решился окончить его судьбу, не узнав твоей воли.
Чингисхан досадливо дернул плечом.
— Моя воля для дерзких всегда одна!
И он чиркнул большим пальцем по горлу. Боорчу поклонился и вышел.
— Харуул
[11]! — крикнул Чингисхан и, когда в юрте появился невозмутимый турхауд, носком мягкого сапога брезгливо отпихнул кровавый сверток. — Отдай это собакам!
Прихожу в себя от того, что мне очень плохо. Голова раскалывается, во рту тошнотворный сладковатый привкус. С трудом разлепляю веки. Перед глазами все плывет.
Где я? Вижу столик, на нем стаканы в железнодорожных подстаканниках, которые ни с чем не спутать. Звякают ложечки. Мутное окно, за ним проносятся заснеженные деревья. Значит, поезд. Я все-таки сумел сесть и уехать из Москвы. Пытаюсь поднять руку — вспышка боли. Господи, что за дрянь я пил? Как там сказал мужик? Паленка? События вчерашнего вечера всплывают в памяти чередой ярких, но до тошноты отвратительных картинок, похожих на творения Босха.
Запивая водку пивом вместе с вислоусым и Миколой, я очень быстро дошел до той кондиции, когда все мужчины становятся братьями, а женщины — отнюдь не сестрами. Помню, как угощал водкой каких-то дембелей. Помню, пошел в туалет и увидел бледных парней с закрытыми глазами, сидящих на корточках у стены. Рядом с ними валялись шприцы, и я решил, что им плохо. Пытался помочь. Бил по щекам, тормошил. Хорошо, Микола встревожился, что меня долго нет, и пошел на поиски. Он и объяснил, что этим ребятам не плохо, а хорошо.
Были еще серая личность со слащавой улыбкой и две девицы в ажурных колготках и коротких кожаных юбчонках, лениво покуривающие в сторонке. Мы о чем-то долго говорили с личностью, потом куда-то пошли… Далее в памяти зияет обширная черная дыра, отчетливо пахнущая чем-то приторно-сладким…
Хотя стоп-стоп-стоп! Память приоткрывает завесу мрака над вчерашним вечером и из-за нее появляется высокая, сутулая фигура в темной одежде. И лицо. Я уже видел его! Это оно смотрело на меня из-за вагонного окна! Прозрачная кожа, серые пятна вместо глаз… Вчера этот человек — или не человек? — был в закусочной. Совершенно точно был. Но зачем? Что ему от меня нужно?
Черт, ни-че-го не помню…
Проходит несколько минут, прежде чем я прихожу в себя настолько, чтобы оглядеться. Я сижу на нижней полке у окна. Одет, сумка висит на шее, как камень утопленника. Напротив меня спит, укрывшись синим казенным одеялом, какой-то мужик. С бокового места неодобрительно поглядывает пожилая женщина.
Хм, а почему вагон плацкартный? Я же вроде покупал билет в купейный? Впрочем, это сейчас не главное. Стаскиваю ремень сумки с шеи, медленно тяну язычок молнии. Слава богу, оружие и вещи на месте. Теперь деньги. Лезу во внутренний карман, нащупываю пачку долларов. Тоже целы. Значит, будем считать, что загул прошел без особых потерь. Теперь надо окончательно прийти в себя, осторожно похмелиться, поесть и доехать до Перми. Там снять квартиру или комнату, закупить все необходимое — и вперед, к деду Чаге.
Мелькание деревьев за окном сменяется бескрайней равниной, белой, унылой. Снежная пустыня. Странно. Судя по тому, что уже рассвело, мы должны приближаться к Перми, а там вокруг сплошные леса. Ох, как же болит голова… Правы были создатели любимого маминого фильма «Ирония судьбы, или С легким паром!»: «Надо меньше пить!».
Медленно поднимаюсь, с трудом перевешиваю сумку на плечо и, хватаясь за полки, бреду в сторону туалета. Поезд раскачивается, колеса грохочут на стыках. Пассажиры, мимо которых я прохожу, смотрят с брезгливой настороженностью. Видимо, рожа у меня еще та.
Вот и туалет. Дверь приоткрыта, внутри кто-то есть. Черт! Дергаю ручку и вижу проводницу, что-то там намывающую шваброй.
— О, проснулись! — усмехается она напомаженным ртом, заметив меня. — А мы уж думали будить. До Казани полчаса осталось.
— Мне бы умыться… — я не узнаю своего голоса.
— Поздно, — снова усмехается она. — Санитарная зона.
— Пожалуйста. Я заплачу…
— Заплатил уже. Нельзя так пить, мужчина. Ладно, на пять минут заходите. И аккуратнее там, я перемывать не стану. В Казани вас встречают?
— Нет.
Я протискиваюсь мимо нее, запираю дверь, вешаю сумку на крюк, смотрюсь в зеркало. И только тут, увидев чужое, опухшее лицо с синими кругами под разноцветными глазами, вдруг понимаю: она дважды упомянула, что поезд прибывает вовсе не в Пермь, а в Казань…
Глава седьмая
Солдатами не рождаются
Конь снова переиграл меня. Победил. Уложил на обе лопатки. Скорее всего, вчера в пьяном угаре я почему-то решил, что мне нужно не в Пермь, а на малую родину. Но зачем?
Говорят, что у трезвого в голове, то у пьяного на языке. Выходит, я хотел в Казань. Подсознательно хотел. Потому и напился. Потому и…
Но в Казани у меня теперь никого нет! И меня там никто не ждет. Никто — кроме оставшихся на свободе бандитов Витька. Воображение рисует картину случайной встречи на улице с мгновенным опознанием: «Вот он, вот! Лысый, Косой, Дыня — мочим гада!». Стрельба, взрывы, визг тормозов — и мой хладный труп, уткнувшийся мордой в снег.
Впрочем, в родном городе, помимо бандитов, конечно же, есть и другие знакомые — одноклассники, однокурсники, коллеги по работе в газете, тот же дядя Гоша.
И Маратыч.
— Маратыч… — вслух произношу я. — Вот оно как сложилось…
Поезд останавливается, скрипя и грохоча всеми своими железными суставами. Выхожу из вагона. Вокруг шумит многоголовое существо, именуемое толпой. Слышу призывный клич:
— Такси, такси!
Машу рукой:
— Эй, шеф!
— Куда поедем?
— На Щапова.
Зачем я назвал этот адрес? Наверняка наш спортивный клуб давно закрыт, и вместо него какой-нибудь магазин или склад.
На Щапова меня ждет не просто разочарование — шок. Клуба нет. Его снесли. На том месте, где я вместе с Витьком и Бики постигал когда-то азы стрелкового ремесла, находится заснеженный пустырь. Из сугробов торчат высохшие стебли лопуха и лебеды. Гадство, в глубине души я так надеялся, что удастся расспросить кого-то, узнать хоть что-то о Маратыче…
Отпускаю такси, бреду по улице, поминутно поскальзываясь — лед с тротуаров в Казани не счищают.
Надо что-то решать. В секции нас было одиннадцать человек, я помню практически всех. Придется действовать через них. Опасно, конечно, но иного выхода, раз уж конь завез меня в Казань, нет.
Хм… А почему я решил, что попал сюда по воле коня? Вдруг все наоборот: алкоголь помог мне принять самостоятельное решение? И вообще — может быть, я нащупал выход, нашел опытным, эмпирическим, как говорится, путем способ борьбы с предметом?
«Надо будет обязательно проверить», — решаю я, хотя даже мысль о выпивке вызывает реальные физические страдания.
Прохожу сад Эрмитаж, неуютный, занесенный снегом. Черные деревья, голые ветви издали похожи на косматые, спутанные волосы. Вспоминаю, как раньше мы ходили мимо Эрмитажа каждый день, как ели здесь мороженое, пили газировку в автомате на углу. Вот он, тот самый угол. Стена дома неопрятно шелестит на зябком декабрьском ветру множеством наклеенных вкривь и вкось объявлений. Куплю, продам, сдам в аренду… Неожиданно глаз цепляется за серый листок. На нем всего несколько слов: «Приглашаем мужчин, имеющих хорошую физическую подготовку». Номер телефона. И маленькая картинка: человек в спецназовской маске с поднятой рукой. Я смотрю на эту руку. Указательный и средний палец прижаты, безымянный отставлен в сторону, остальные загнуты.
Наш знак, салют валлийских стрелков. Его показал нам Маратыч, когда мы первый раз пришли в стрелковую секцию. Совпадение? Может быть. А может, и нет. Измученный мозг реагирует заторможено — я стою и тупо пялюсь на объявление. Мне тревожно.
Это похоже на тараканьи бега в фильме «Бег». Меня гонят по трассе и никакой возможности свернуть нет. Можно, правда, остановиться или двинуть обратно, но в моем случае это означает смерть. Я в волю сложившихся обстоятельств обязан действовать быстро. Иначе — все.
Переписываю номер, отправляюсь искать телефонную будку. Ближайшая оказывается возле дома номер восемь по Профессорскому переулку. Будка старая, заслуженная. Стекла, конечно же, выбиты, краска облупилась, двери нет. Но телефон работает.
На счастье, в кармане джинсов завалялась пара жетонов, купленных еще во время житья у дяди Гоши. Вставляю негнущимися пальцами один из них в прорезь, набираю номер и прижимаю ледяную трубку к уху.
Гудки, шорохи. Наконец я слышу голос. Он мало напоминает человеческий — скорее, это рычание старого цепного пса.
— Алло! Я слушаю! — хрипит пес.
Непроизвольно улыбаюсь и хмурюсь одновременно.
Маратыч. Я нашел. Но что будет дальше?
— Проходи, проходи, — грохочет старый тренер, увлекая меня за собой по темным и тесным коридорам. Он подволакивает ногу, горбится и в полумраке напоминает Квазимодо из «Собора Парижской Богоматери».
«Странно, раньше с ногой у Маратыча все было в порядке», — удивляюсь я — и тут же получаю ответ:
— Видишь, какой стал? Не усидел я, Артем, в теплой конуре. Когда все началось, полез в самую кашу. Бендеры защищал, потом с казаками в Абхазии… Ну, и в прошлом году в Москве.
— А что там было? — удивляюсь я.
— Дураков переписывали! — рявкает Маратыч. — Ворье власть делило, а такие, как я, в расход пошли. Инерция, мать ее. Два осколка. Сухожилие перебило. Хромаю теперь, как Тамерлан. Ну, вот и моя берлога. Заходи, располагайся. Дай-ка я хоть на тебя погляжу, столько лет-то прошло…
Пока Маратыч разглядывает меня, я осматриваю его «берлогу». Это небольшая комнатка в подвальном помещении. Вдоль крашеных стен тянутся трубы, под бетонным потолком висит жестяной фонарь с тусклой лампочкой. Пахнет табаком, сыростью, землей — и оружейной смазкой. Знакомый такой запах. Практически родной.
Стол, стулья, пара шкафов, ящики в углу, диван, аккуратно застеленный армейским одеялом, деревянная перегородка, на ней — плакат: крепкий коротко стриженый парень в камуфляже на фоне гор, поверху надпись: «Soldier of fortune». Судя по гладкости загара на крутых скулах и аккуратности прически, реальных гор парень с плаката и не нюхал.
Замечаю на столе, рядом с телефоном, журнал с таким же названием. На обложке совсем другой персонаж. Вот это реальный солдат, но вряд ли удачи — слишком потухшие у него глаза. Беру в руки, читаю анонс номера: «Что мы делали в Кабуле?», «Третья мировая партизанская война», «Австралийские снайперы стреляют лихо» и так далее…
— Тебя заморозили что ли? — прерывает мое знакомство с журналом рык Маратыча. — Как мистера Мак-Кинли, а?
— В смысле?
— В прямом.
Он насторожено смотрит на меня. Изуродованная шрамами физиономия Маратыча багровеет.
— Как фамилия человека, занявшего первое место на республиканских соревнованиях в семьдесят восьмом? Что стояло в шкафчике в моем кабинете, слева от входа? Как звали кубинца, выдающегося стрелка, о котором я вам рассказывал? Отвечать быстро!
Я невольно подбираюсь, наклоняю голову и чеканю:
— Кубинца звали команданте Вифредо Арче. В шкафчике стояла бутылочка со спиртом для протирки оптики зрительных труб. А на республиканке в семьдесят восьмом победил… я!
Перевожу дух и добавляю:
— Кстати, когда вы однажды обнаружили, что спирт разбавлен, это мы с Витьком отливали. Попробовать хотелось, что это такое — чистый спирт.
Кожа на черепе Маратыча дергается, верхняя губа ползет вверх, обнажая зубы — мой тренер улыбается.
— А я уж подумал — подмененыш какой-то. Ты ведь когда пропал-то? Лет пятнадцать прошло?
— Четырнадцать с гаком.
— Во-от! И выглядеть тебе положено как мужику в тридцать три. А ты… Не обижайся, но пацан пацаном.
— Да я знаю, — машу рукой, плюхаюсь на диван, кидаю в угол сумку. Беззастенчиво вру: — Это у нас наследственное, дед до старости в «молодых человеках» ходил.
Врать мне сегодня придется много. Надо привыкать.
Маратыч открывает шкаф, чем-то позвякивает, через плечо бросая отрывистые фразы:
— Рад, Артем, очень рад, что ты вернулся! Времена-то вишь какие… Ребят наших как разбросало… Насыров в том же Афгане погиб, в восемьдесят седьмом. Славка Орлов на машине разбился три года назад. Рожков в Москве, бизнесует. Хакимов в Германию уехал. Бикмуллин в Лондоне. Петровский, как ты в армию ушел, результаты стал показывать, вверх двинул. До сих пор стреляет, дважды чемпион Союза. Галимов… Витек наш…
— Я знаю, — прерываю я Маратыча. — Виделись уже.
— Ясно, — он поворачивается, ставит на стол два стакана, бутылку водки, выкладывает колбасу, хлеб, банку огурцов. — Ну, а ты? Расскажешь?
— Конечно, — пересаживаюсь с дивана на стул. — Иначе не пришел бы.
После вчерашнего загула мне необходимо выпить. Водка манит меня, как живая вода — Ивана-царевича. Подвальный офис Маратыча неожиданно кажется уютным, домашним.
Разлив водку, старый тренер поднимает стакан:
— За встречу.
Чокаемся. Ну, понеслось…
Рассказ мой вместе со всеми отступлениями и паузами, во время которых мы выпиваем и закусываем, занимает почти час. Маратыч крутит бугристой головой, шумно сопит, крякает, но не перебивает. Историю встречи с Витьком и все последующие события я излагаю без утайки — в сущности, терять мне нечего.
— Ясно, — выдает свое любимое словечко Маратыч и тянется за сигаретами.
Я тоже закуриваю. Так, пуская к потолку дым, мы и сидим, не глядя друг на друга.
— Ладно, — он решительно тушит окурок в литой чугунной пепельнице. — Про тот бой, когда вашу точку разгромили, я и без тебя знал. Про вертолет — тоже. А куда ты после медпункта делся и где шатался столько лет — это тебе виднее…
— Руслан Маратович…
— Цыц! — рявкает тренер. — Скажи только одно: с Витьком все правда?
— Зуб даю!
— Зуб он дает… — похоже, Маратыч всерьез обиделся. Он-то, тертый калач, сразу раскусил, что я лью пули про Пакистан, Индию и прочее. — Явился — не запылился… Киллер, мать твою!
— Но я же не…
— «Я же, я же», — передразнивает он меня и неожиданно успокаивается. — А и ладно, Артем. В конце концов, ты взрослый мужик. Что посчитал нужным — рассказал. Потешил старика. Самое главное — живой ты. С руками, с ногами. Боевой опыт имеешь. Это хорошо.
Я вздрагиваю. Присловье «это хорошо» часто произносит в моих видениях Чингисхан. Как правило, на деле для всех вокруг ничего хорошего после этого не случается.
— Киллер — гнусная работа, — скрежещет Маратыч. — Стрелять в людей за деньги…
— Да задолбал ты с этим киллером! — я взрываюсь неожиданно, бью кулаком по столу так, что стаканы подпрыгивают. — Не убил я этого Гумилева! Наоборот, спас!
— А я тебя и не обвиняю, — спокойно говорит Маратыч. — Ты поступил как настоящий солдат. И… — он делает паузу, закуривает новую сигарету, — для настоящего солдата у меня есть настоящее дело. Это будет решением всех твоих проблем, Артем.
— Что за дело?
— Солдатская работа. В мире немало мест, где она востребована.
— Наемником, что ли? — я разочаровано кошусь на «Soldier of fortune».
— Да не смотри ты на него! — раздражается Маратыч и спихивает журнал на пол. — Наемник — тот же киллер. А я тебе про солдатскую работу толкую. Людей защищать.
— А в чем разница-то?
— Давай выпьем…
Мне, сказать по-честному, уже хватит. Народная мудрость не зря утверждает: «Неосторожный опохмел ведет к длительному запою». Я в одном шаге от этого самого запоя. Но толковище у нас с Маратычем пошло серьезное. Молча киваю — давай, мол.
Проглотив водку, тренер несколько секунд буравит меня глазами.
— Я, Артем, по образованию… по первому образованию — врач. Доктор. Хирург, — Маратыч прикладывает скрюченные пальцы ко лбу, изображая крест.
Я удивленно отставляю стакан. Вот это новость! Спрашиваю:
— А как же вы… ну, в армию?
— Случайно. Почти случайно. В начале шестидесятых, может знаешь, в Африке пошел «парад суверенитетов». Бывшие колонии становились независимыми государствами. Наши им помогали — где техникой, специалистами, где — оружием и военными советниками. А уж про медицинскую помощь и говорить нечего. Ну, вот я вместе с однокашником моим Пашкой Калюжным и отправился в такую чудесную страну Мозамбик — на подмогу местным врачам.
— Мозамбик? Это же… — припоминаю я.
— На побережье Индийского океана, напротив острова Мадагаскар. Райское место. Горы, реки, леса. Не джунгли, а такие… Просто леса. Местные их миомбо называют. Саванны тоже есть. Слоны, жирафы, носороги, буйволы. Все, как положено в Африке. И люди…
— Что — люди?
— На гербе Мозамбика, на нынешнем гербе, изображен автомат Калашникова. О чем это говорит?
Я молча киваю. Все ясно. Люди-звери.
— В Мозамбике гражданская война шла тогда. Наши, ну, партизаны, контролировали север. Против них воевали правительственные войска и как раз наемники. Рейды, засады, сожженные деревни… В общем, как сейчас говорят, движуха.
Я снова киваю. А Маратыч начинает рассказывать про затерянный в миомбо госпиталь, про полных и медлительных медсестер из местных, про бойцов повстанческого движения ФРЕЛИМО, которые охраняли госпиталь и которых старший лейтенант Журавлев, куратор советских врачей из Первого главного управления отдела КГБ, называл «эбонитовым взводом».
— Мы поспорили, что он из нас с Калюжным бойцов подготовит за месяц. Ну, тренировались каждый день, — Маратыч вздыхает. — Вот только завершить обучение не успели. Но если бы не этот старлей, не сидел бы я здесь с тобой. Помню, стояла темная ангольская ночь, в джунглях перекликались ночные твари. Журавлев бесшумно возник в дверном проеме тесной комнатенки, где под пологами спали мы с Калюжным, и сказал коротко, шепотом, но с такой интонацией, что мы сразу вскочили: «Подъем!». Налетел ветер, и длинные листья пальм за открытым окном принялись шуршать, точно морской прибой. Артем, давай-ка махнем не чокаясь… А потом я доскажу….
Я разливаю остатки водки. Не чокаясь — это значит «за помин души». Стало быть, вся эта история закончилась неважно.
Маратыч нюхает кусочек черного хлеба, закуривает. Вообще раньше он не курил. Обычно в его возрасте уже бросают, а тут вон как — садит одну за одной. Лишний раз убеждаюсь, что жизнь у моего тренера — не сахар.
— В общем, разбудил он нас. Я шепотом спрашиваю, мол, что случилось? И Стечкина табельного вытаскиваю из-под подушки. Пистолеты эти, громоздкие и тяжелые, мы с Калюжным получили в первый же день по приезду и с тех пор ни разу не воспользовались ими.
— Эбониты слили, гады. Еще вечером, — одними губами произнес Журавлев и еле различимое в темноте лицо его потемнело еще больше. — Наемники в госпитале. Здание окружено, окна под прицелом. В палатах… резня в палатах. Будем пробовать уйти. Делайте, как я. И тихо!
Калюжный был уже на ногах. На цыпочках мы выбрались в длинный госпитальный коридор. В самом конце его, у стола дежурной сестры, горела крохотная лампочка, питавшаяся от автомобильного аккумулятора. Там, за пятном желтоватого света, находилась дверь, ведущая наружу. Я поразился тишине, плотной, ватной тишине, царящей повсюду. Старлей между тем шептал:
— Они рассредоточились. Дверь держат трое, еще человек семь добивают больных, остальные в оцеплении. Остальных врачей зарезали во сне. Ну, пошли…
Когда мы приблизились к столу — пистолеты наготове, липкий пот заливает глаза — увидели дежурную, которая мирно спала, положив курчавую голову на руки. Столешница лаково блестела в электрическом свете, белый халат топорщился на округлых плечах. И вдруг до меня дошло, что дежурная вовсе не спит, а лак на столе — это ее кровь.
В проеме, ведущем в основное помещение госпиталя, мелькнула какая-то тень, потом еще, и еще.
— Выходим! Стволы — к бою! — приказал Журавлев. — Бежим к деревьям, упавшего — подбираем. Стрелять только по моей команде. Я иду первым, Маратыч в середине. Паша, ты держишь тыл. Мужики, вспомните все, чему я вас учил. Сейчас так: или-или.
Хлесть! — от могучего пинка старлея плетеная дверь не распахнулась — отлетела в сторону. Пригибаясь, Журавлев рванулся вперед, через несколько мягких быстрых шагов сменил направление.
Я бежал следом за ним и все пытался сглотнуть, но слюна куда-то пропала, и язык ворочался во рту неповоротливым шершавым бревном. Темные заросли постепенно приближались. У колодца, в раскидистой кроне мопане, бобового дерева, завопила потревоженная мартышка. Калюжный шепотом выругался. Колония этих неопрятных, вороватых зверей кормилась с госпитальной помойки, и мы привыкли к ним, как к неизбежному злу. Первой мартышке немедленно ответила другая, и спустя несколько секунд среди темных ветвей уже бесновалась вся стая. И тут ночную тьму порвала на части автоматная очередь. Помню грохот, яркие вспышки выстрелов. Я оглох и ослеп. Вокруг засвистело, трассеры улетали в темно-синее небо и терялись среди ярких ангольских звезд.
— Не останавливаться, мать твою! — взревел впереди Журавлев. Стечкин в руке старлея ожил, и сухие, лающие звуки пистолетных выстрелов вплелись в общую какофонию звуков.
Что было потом, я запомнил плохо. Мы добрались до опушки леса, бежали, стреляли, падали; наемники беспорядочно били нам вслед. Пули срезали ветки кустов, смачно ударяли в стволы деревьев.
— Не отставать! — кричал старлей в редкие мгновения тишины, и мы, сцепив зубы, ломились на его голос сквозь колючие сухие заросли.
Неожиданно стрельба смолкла. Я бежал последним. Помню, замер, вытянув вперед руку с пистолетом, и тут вновь загрохотало, но уже не позади, а впереди и совсем рядом.
Это был «засадный полк» наемников — пятеро бойцов в юаровском камуфляже, все с калашами. Они сидели и ждали, когда беглецы выйдут на них. Они все продумали, эти толстогубые вояки, выросшие на войне и ничего кроме войны не знавшие. Белые доктора сами шли к ним в руки. Одна мелочь, один неучтенный фактор спутал их расчеты, и фактор этот звали Гриша Журавлев.