— Спасибо.
Фамилия «Калимуллины» мне ни о чем не говорит. А еще в голове как-то не укладывается фраза: «Мы квартиру в этом году купили». Как так — купили? Разве можно купить квартиру? Или теперь все можно?
Эх, мама, мама, где же ты? Куда пропала? Как я теперь смогу тебя найти?
Стоп, есть же тетя Фарида, Фарида-апа, соседка снизу, с первого этажа! Ну конечно, вот я дурак, совсем мозги закисли. Сбегаю по ступенькам, звоню. Дверь здесь тоже новая, железная. В подъезде вообще почти все двери поменяны. Это странно — везде жуткий бардак, окурки, мусор, стекла битые, ящики почтовые кто-то сжег, а двери в квартирах новые. Как будто все отгородились этими дверьми от подъезда, от мира.
— Кто там? — спрашивает женский голос.
Я едва не отвечаю «Артем Новиков, ваш сосед», но вовремя прикусываю язык. Прошло четырнадцать лет, а выгляжу я так же, как и в декабре семьдесят девятого, когда уходил в армию. Кто поверит, что человек за такое время совсем не изменился?
Поэтому, тщательно подбирая слова, говорю:
— Мне бы узнать. Про вашу соседку сверху, Новикову.
Ключ скрежещет в замке. Дверь открывается. Передо мной высокая красивая девушка с длинными черными волосами.
— Вам тетя Валя нужна? Она давно здесь не живет.
— А где она? — я задаю этот вопрос машинально, а у самого круги перед глазами от напряжения. Сейчас я услышу…
— Она переехала, — девушка поправляет волосы. — В Москву, к родственнице. Мама говорила, что та уже совсем старенькая и ей уход нужен. А тетя Валя, когда у нее сын погиб, тоже совсем одна осталась.
— Ясно, — я киваю, бреду к лестнице. Радость от известия, что мать жива, едва вспыхнув, сразу гаснет. «Сын погиб… совсем одна осталась…». Бедная, как она выдержала? Пока проклятый конь водил меня по самому краю света, пока я бился в паутине хроноспазма, она здесь с ума сходила, наверное, от горя и одиночества.
Скриплю зубами. Говорить ничего не хочется. Иду к выходу из подъезда. До меня вдруг доходит, что вот эта красивая девушка — дочь Фариды-апы Гульнарка, третьеклассница.
Оборачиваюсь, спрашиваю:
— Мама твоя как? Жива-здорова?
— Д-да, — удивленно кивает она. — В Борисково живет. Мы с мужем здесь, а она… Ой, а вы… ты кто? Ты ее знаешь?
— Гульнара, ты с кем разговариваешь? — гремит на весь подъезд голос Гульнаркиного мужа. Я машу рукой — мол, пока, и выхожу из подъезда под ледяной дождь.
Мама в Москве. Пожилая родственница — это, скорее всего, Людмила Сергеевна Чусаева. Стало быть, мне надо в Москву, но без денег туда не добраться. Значит, надо искать жилье и работу. Без документов это не получится. Или теперь, в этом новом мире, возможно и такое?
Меня бьет озноб. Сквозь шум множества капель, сквозь завывания ветра слышу странное пение:
— Дрим-ба-ба, дирим-ба-ба! Дрим-ба-ба, дирим-ба-ба!
«Это же дядя Гоша! Живой! — понимаю я, и сразу приходит еще одна мысль: — Черт, придется его домой вести». Словно бы и не было этих четырнадцати лет. Словно бы я просто припозднился и возвращаюсь домой от Витька, а во дворе сидит и поет свою глупую песню дядя Гоша.
Дождевые капли у меня на лице смешиваются со слезами, и я вслух произношу, улыбаясь:
— Старый козел!
Про дядю Гошу, иначе говоря, Георгия Семеновича Дзюбу, надо сказать особо. В нашем районе этого одноногого старика-выпивоху зовут Джоном Сильвером. Человек он примечательный, но странный. Глава всех дворовых старушек баба Лиля как-то сказала ему: «Эх, был бы ты, Георгий, хорошим мужиком, если бы не придурь твоя одесская».
Он и вправду из Одессы. Там родился, там вырос. Там и война его застала. На фронт дяде Гоше по возрасту было не положено, но фронт сам пришел к нему — Одесса оказалась в кольце немецких и румынских войск. Шестнадцатилетний пацан помогал строить линии обороны, подносил патроны, воду для охлаждения пулеметов. А когда в боях полегла половина защитников города, Жорка Дзюба взялся за винтовку.
— Ух и крошили мы гадов! — вспоминая, любил восклицать дядя Гоша, кровожадно потрясая кулаками. — А в первый свой десант я пошел, когда Чабанку брали…
Что такое «Чабанка» я не знаю, но после того, как наши войска оставили красавицу-Одессу, дядя Гоша ушел вместе с ними. Он на деле доказал, чего стоит и никто особо не спрашивал у чернявого парнишки о возрасте.
Самые тяжелые военные годы прошел дядя Гоша рядовым в морской пехоте. «Черная смерть» — этих парней так прозвали не для красного словца. Они несли смерть врагу и гибли сами — во множестве. Однако дядю Гошу безносая обошла стороной.
— Ни пули в меня не попало, ни осколочка! — кричал он, когда перебирал лишнего. — Вот какое дело: под Керчью наших ребят полегло — вся рота! Какие люди были! А я целехонек. Вот она, судьба…
И запевал, дирижируя костылем:
— А волны и стонут, и плачут, и бьются о борт корабля…
Бригаду морской пехоты, в которой служил дядя Гоша, в начале сорок четвертого преобразовали в воздушно-десантную дивизию. Войну десантники закончили в Северной Германии, на знаменитом ракетном полигоне Пенемюнде. Там, уже после победы, в конце мая сорок пятого, он и потерял ногу. История эта нелепа и трагична, как, собственно, часто бывало на войне.
Дядя Гоша стоял в оцеплении на берегу Балтийского моря. Местные жители повадились ходить на полигон и собирать всякие железки, среди которых попадались узлы различных агрегатов и части приборов.
Дело в том, что немцы с помощью нескольких тонн тротила взорвали все стартовые площадки для своих ракет «Фау» и фрагменты оборудования были разбросаны на огромной территории.
В оцеплении стоять было скучно. Дядя Гоша решил побаловать себя чайком. Собрал плавника, запалил костерок, пристроил сверху котелок, уселся рядом и начал ждать, когда закипит вода.
— Повезло мне, братишки, стр-рашно! — в этом месте рассказа дядя Гоша обычно всегда жмурился и делал паузу, словно заново переживая тот взрыв, что вздыбил песок на морском берегу. — Стой я на ногах — посекло бы осколками, на части бы разорвало. А так только контузило и ногу оторвало на хрен! Мина там была, вот какое дело. Немецкая мина, против десанта с моря. Саперы ее пропустили, а я, дурень, костер прямо на ней развел.
Провалявшись полгода в госпитале, дядя Гоша был вчистую комиссован из армии. Тяжелая контузия и потеря ноги сделали его неспособным к физическому труду. На выбор старшине Дзюбе было предложено либо вернуться в родную Одессу, либо поселиться в любом другом городе Союза, кроме Москвы, Киева и Ленинграда. Он выбрал Казань.
— Не захотел я в красавицу-Одессу без ноги возвращаться, вот какое дело. А в Казани у меня корешок жил, Санька Мокров. Помер он в шестьдесят седьмом. Осколок в груди стронулся…
После войны работал дядя Гоша по многочисленным инвалидским артелям. Сам он ложки не лил и выключатели не собирал — гордость, по его словам, не позволяла. Числился дядя Гоша то счетоводом, то экспедитором, но именно что числился. Работали на этих хлебных местах оборотистые да ухватистые парни, а Джон Сильвер получал от них отступное; в месяц набегала приличная сумма. Эти деньги да еще неплохая пенсия по инвалидности позволяли ему безбедно жить, пить самому, поить всех окрестных алкашей да еще отсылать пятьдесят рублей ежемесячно сестре в Николаев.
Пьянство дяди Гоши носило перманентный характер. По крайней мере, я его трезвым видел только раз в году, на девятое мая. В этот день он надевал парадную форму со старшинскими погонами и, сверкая внушительным иконостасом на груди, отправлялся в Центральный парк культуры и отдыха, где собирались все ветераны города.
Орденов и медалей у дяди Гоши было великое множество. Три ордена Славы, три — Красной Звезды, Отечественная война, две медали «За отвагу» — и прочее, прочее, прочее…
— Три Славы — это как Герой Советского Союза! — хвастался он. — А три «звездочки» дают право на ношение личного оружие, вот какое дело. Но поскольку я человек гуляющий, то пошел в военкомат и сам отказался — мало ли что…
Нельзя сказать, чтобы дядя Гоша был вруном. Но трепаться он любил и делал это виртуозно. Каких только историй не наслушались мы от него! По версии дяди Гоши выходило, что он не только защищал Одессу, но и Москву, Севастополь, Сталинград, а затем брал Киев, Минск, Варшаву, Будапешт, Вену и Берлин. На дорогах войны встречался он с маршалами Рокоссовским, Коневым, Жуковым и самим Сталиным. Если кто-то пытался уличить дядю Гошу во лжи, он начинал «психировать» — орал, махал костылем и шкандыбал к себе домой, чтобы вытащить на улицу и продемонстрировать маловеру одну из своих медалей, какую-нибудь «За освобождение Белграда». Сконфуженный оппонент умолкал и тогда дядя Гоша извлекал из-за пазухи бутылку портвейна «Три семерки» и миролюбиво говорил:
— От оно как! Давай помянем ребят, что под этим Белградом остались…
При своем питейном образе жизни стариком дядя Гоша не выглядел. Это был крепкий, краснорожий мужик с буденновскими усами, добряк и любимец всей окрестной детворы. От контузии он особо не страдал, но в ненастные, холодные, ветреные дни с ним творилось что-то странное. Усевшись в глубине двора на любимую скамейку под старой березой, он выкладывал на темную от времени доску свою искалеченную ногу и, привалившись спиной к стволу дерева, глядел в просвет между домами на проносящиеся по улице машины, а потом начинал громко петь на одной ноте:
— Драм-ба-ба и дрим-ба-ба, дрим-ба-ба, дирим-ба-ба!
Хлещет проливной дождь или ледяной мокрый снег — дяде Гоше все равно. Промокнув насквозь, замерзнув до полного окоченения, он продолжает свою жуткую песнь, ни на что не обращая внимание.
Обычно спасает его кто-нибудь из сердобольных дворовых старушек. Отведенный домой, дядя Гоша ложится на кровать лицом вниз и засыпает. Все считают, что эти пугающие приступы — результат контузии, но медицина в лице доктора Ахметова, живущего в третьем подъезде, оказывается бессильна.
— Следить за ним надо, — говорит доктор. — Иначе однажды он схватит воспаление легких или просто замерзнет насмерть…
Сегодня как раз такой случай. И спасать дядю Гошу приходится мне. Я подхожу, беру его под мышки.
— Вставай, дядя Гоша! Вставай, пошли домой!
— Дрим-ба-ба… — не слыша меня, бубнит он. Мокрый плащ дяди Гоши блестит в свете фонарей, как лакированный.
— Да вставай ты! Ну!
Кое-как мне удается поднять его на ноги. Едва ли не волоком я тащу дядю Гошу к подъезду. Он живет через подъезд от нас, на втором этаже в однокомнатной холостяцкой берлоге. По мере того, как мы мимо качелей, песочницы с грибком и стоек для сушки белья приближаемся к дому, «дрим-ба-ба» становится все тише и тише — дядя Гоша «отходит».
В подъезде он уже уверенно переступает ногами, опирается на костыль, но в глазах его все еще плещется ночная морочная муть. Медленно поднимаемся по ступенькам. От него пахнет табаком, водкой и почему-то йодом. Вот и обшарпанная дверь дяди Гошиной квартиры. Он самостоятельно достает ключи, долго не может попасть в замочную скважину.
В прихожей под серым потолком горит лампочка без абажура. У дяди Гоши за эти годы ничего не изменилось. Я сдираю с него плащ, тащу его в комнату. Из мебели там имеется только старый венский стул, железная кровать и огромный комод, служащий одновременно и вместилищем немногочисленных вещей, и столом. Еще в углу светится шкалой настройки приемника магниторадиола «Романтика-М». Дядя Гоша очень любит музыку.
— Ну, все, приплыли, — сообщаю я хозяину квартиры, подводя его к кровати. — Отбой, дядя Гоша.
— Аха… — кивает он, упирается мокрой рукой в спинку кровати и исподлобья смотрит на меня тяжелым взглядом. Дядя Гоша сильно постарел, стал совсем седой, на лице прибавилось морщин.
— Ложись, дядя Гоша, — тороплю я его. — Ложись, спи…
— Темка, ты что ль? — только сейчас узнает он меня и тут же добавляет: — Предмет нашел?
— Какой предмет? Почему — предмет? — удивляюсь я.
— Глаза у тебя разные стали, — усмехается дядя Гоша и опускается на кровать. Панцирная сетка скрипит под тяжестью его тела. Я пожимаю плечами:
— Ну, стали. А при чем тут какой-то предмет?
— Не какой-то, а серебряный! — со значением заявляет дядя Гоша и неожиданно спрашивает: — Выпить хошь?
Я неопределенно пожимаю плечами, хотя в желудке сразу возникает сосущая пустота. Грамм сто мне сейчас действительно не помешало бы — и согреться, и нервы успокоить.
— Давай, давай, — бормочет дядя Гоша и лезет куда-то за кровать. Оттуда он извлекает початую бутылку водки «Московская», закупоренную ириской «Кис-кис». — О, и закусь нашлась!
Стакан обнаруживается в кармане засаленного пиджака Джона Сильвера. Это боевой, заслуженный складной стаканчик, купленный дядей Гошей давным-давно в охотничьем магазине. Профессиональным жестом — со щелчком — разложив его, дядя Гоша наливает водку и протягивает мне.
— На, прими, а то молотит тебя, аж глядеть страшно!
Я сажусь на стул, пью, занюхиваю рукавом и прислушиваюсь к ощущениям. Вроде пошла не колом, все нормально.
— Ты где был-то? — интересуется дядя Гоша.
Я не знаю, что отвечать. Правду сказать я не могу, а врать не хочется.
— В плену, что ли?
«Ай да дядя Гоша, ай да старый козел! Как в масть подсказал!», — я усмехаюсь:
— Ну да, в плену.
— У американцев, что ли?
— У них.
— Молодцом выглядишь.
— Медицина там хорошая. Налей еще, дядя Гоша.
Выцедив водку, возвращаю тару.
— И я, грешный, подлечусь, — обрадовано сообщает мне дядя Гоша, щедро набулькав себе полный стаканчик. — Ну, твое здоровье и чтоб дома не журились!
Отставив опустевшую бутылку, он закуривает. Раньше дядя Гоша курил только термоядерные папиросы «Любительские» нашей, казанской табачной фабрики. Теперь у него сигареты с фильтром под названием «Монте-Карло».
— Будешь?
— Не, спасибо, — я отказываюсь.
— Матерь-то твоя, вот какое дело, в Москву уехала.
— Я знаю.
Водочное тепло разливается по всему телу. Хочется закрыть глаза, молчать и не думать ни о чем. Но дядя Гоша тишины не выносит. «Вмажем и спать ляжем» — это не его девиз. Устроившись на кровати поудобнее, он говорит, словно бы продолжая давний разговор:
— Вот какое дело про глаза-то разные. В сорок четвертом годе это было, осенью. Наша пятая гвардейская воздушно-десантная дивизия воевала под венгерским городом Мадоча. Мадьяры тогда на нас сто двадцать танков бросили, да… Ну, и мы им дали, чертям рыжим, хотя ребятушек полегло наших — ух… В общем, побили мадьяр. Война к концу катилась, это все понимали. После боев три дня отдыха нам дали, вот какое дело. Валяемся на берегу озера Балатон, пузы греем. Вдруг приказ — наш батальон перебрасывают в Румынию, причем, чтоб ты понял, в обстановке полной секретности. А Румыния-то уже наша! Непонятно, да… Ну, дело военное: приказали — и пошел. Прилетаем на аэродром в городе Брашов. Нас встречают подполковник-танкист, Шибанов его фамилия, и майор-НКВДшник, уже и не помню, как его… Мы сразу смекнули, по замашкам и словечкам всяким, что Шибанов такой же танкист, как мы — балерины.
— А кто же он? — лениво спрашиваю я. Рассказ дяди Гоши не то чтобы заинтересовал меня — я подобных историй от него слышал вагон и маленькую тележку — просто надоело сидеть молчком.
— СМЕРШевец. Военная контрразведка, о как! Они знаки отличия разных родов войск носили.
— Почему?
Дядя Гоша с сожалением смотрит на меня.
— Вроде умный ты парень, в университете учился, на войне вона был, а — дурак, вот какое дело. Для того, чтобы секретность соблюсти, для чего же еще? В общем, показывает этот Шибанов комбату нашему, капитану Кречету, хороший был мужик, в Чехословакии после погиб, да… Показывает он, значит, документы и ставит боевую задачу — выдвинуться в район замка Бран и взять под контроль какие-то развалины. Причем, чтоб ты понял — майор-НКВДешник рядом вьется и они с Шибановым друг на дружку волками глядят. Мы смекаем — вроде как по одни грибы эти двое идут, только из разных деревень.
— А НКВД и СМЕРШ — разные организации? — уточняю я.
— Как милиция и КГБ, — приводит современную аналогию дядя Гоша. Он доволен — раз слушатель задает вопросы, значит история «пошла». Я знаю — его уже не остановить. Братья Стругацкие извинятся и подвинутся перед буйством фантазии нашего Джона Сильвера.
— …На «Студерах» едем в замок Бран. Там какой-то румынский герцог то ли граф жил раньше. Зверь, говорят, был, вот какое дело. Чуть что не по его — сразу на кол сажал. Кольев я не видел, а замок ничего, основательный, да. И природа вокруг — закачаешься, Артемка! Горы, скалы, леса… А воздух! Курорт! В общем, лезем мы в эти самые горы, что твои горные стрелки. Шибанов нас по компасу и карте ведет, а НКВДшник приметы подсказывает, точно он тут был уже. Вечереет, ага. Выбираемся к ущелью. На склоне горы, на уступчике таком, развалины. Натуральная, понимаешь, руина. То ли крепость там стояла, то ли монастырь. Ну, теперь-то все мхом да плющом заросло, вот какое дело. Комбат Кречет приказывает занять оборону. Вторая и третья роты вниз спускаются, ущелье блокировать, а мы скачем по камням, как козюли. И главное, непонятно, от кого обороняться? Фронт далеко на запад ушел, румыны на нашу сторону перекинулись. А тут еще ветер начался, дождик пошел.
И тут же, без перехода, дядя Гоша произносит:
— Эх-ма, усугубить, что ли? Где-то у меня было…
Он стремительно вскакивает с места, кидает под мышку костыль и устремляется в ванную комнату. Я слышу жестяной грохот, невнятную ругань. Возвращается дядя Гоша с торжествующим лицом. В свободной руке его зажата бутылка-чебурашка с незнакомой мне этикеткой «Алиот».
— Во, нашел! Заначка.
Я смеюсь.
— У тебя, дядя Гоша, этих заначек по всей хате натыкано, небось.
— Есть такое дело, — весело соглашается он, зубами скусывая блестящую крышечку из фольги. — Ну, будешь?
— Буду, — решительно трясу головой, а про себя думаю: «Чего уж там. После всех приключений мне уже все по барабану».
Мы выпиваем. «Алиот» оказывается жутким пойлом, напоминающим разбавленную водку, в которой прополоскали ломтик лимона. Я беру из мятой пачки «Монте-Карло» сигарету, прикуриваю.
— Во-от, — многозначительно говорит дядя Гоша. — Курево на фронте — всему голова. Солдат без пайка, на подножном корме, неделю может воевать. А без курева — шабаш, вот какое дело.
— Чего там дальше-то было? — интересуюсь я, выпуская струю сизого дыма.
— Дальше… Дальше, Артемка, пошла потеха. Ворчать народ начал — что за придурь у командования, боевую часть в тылу на мокрых камнях гнобить без толку? И тут разведка, что на гору ходила, докладывает: парашюты! Не то тридцать, не то тридцать пять штук, вот какое дело. Немцы! То ли диверсанты, то ли спецгруппа какая. Они к концу войны большие мастера стали на такие штуки. Муссолини из-под ареста вывезли, сына венгерского правителя, адмирала Хорти, выкрали, в ковер закатав. Прямо из дворца! От гвардейцев, что дворец охраняли, только перья полетели. Был у Гитлера специалист, Отто Скорцени. Вот он эти дела и проворачивал. В общем, боевая тревога у нас, вот какое дело. Сидим, в темноту пялимся, автоматы наготове. А Шибанов и НКВДшник по развалинам ползают, как муравьи, ищут чего-то. Искали-искали — и вроде не нашли. Холостой выстрел. Погода была, я говорил уже — вот как сейчас. Дождь, холодно, ветер. Мы оборону держим, двойную, чтобы мышь не проскочила, вот какое дело. Немцы с горы нас щупают, мы огрызаемся. То тут, то там вдруг — стрельба, ракеты осветительные, трассеры в ночь улетают, вжик-вжик. Красиво, но холодно.
Кречет у Шибанова и майора из НКВД спрашивает — мол, сколько еще сидеть, чего мы ждем, товарищи офицеры? Дайте отмашку и мои молодцы фрицев в мелкий винегрет покрошат. А Шибанов злой стал, как черт. Орет, руками машет. Сколько, говорит, надо, столько и будете сидеть, капитан. Держите оборону, говорит, и никаких гвоздей! Кречет тоже психанул, оттянул всех по матери и ко мне. Мой пост на скале был, прямо над развалинами. Комбат мне пулемет дегтяревский выделил и приказал:
— Смотри, Георгий, ты у нас последний рубеж. Без нужды не высовывайся, потому как ты — козырный туз. Понял?
— Так точно, понял, — отвечаю.
А чего тут не понять? Лежу, накрывшись плащ-палаткой, промок весь. А внизу, между скал, под брезентовым навесом подполковник этот, Шибанов, планшетку на коленке пристроил и строчит чего-то, фонариком потайным себе подсвечивая. Майор, НКВДшник, рядом, тушенку из банки жрет. Пожрал он, значит, банку выкинул и покурить решил. Чиркнул спичкой, Шибанов на него глянул и засмеялся. Тихо, но так, что мороз меня продрал от того смеха, вот какое дело.
— Что, товарищ майор, нашли все-таки предмет? — спрашивает Шибанов.
Майор в ответ — какой такой предмет? Ничего, мол, я не находил. А Шибанов ему: тщательнее надо с документами работать. Прокололись вы, дорогой товарищ. На глазах прокололись. У всех, кто предметами владеет, глаза цвет меняют, разными становятся, вы этого не знаете, а я знаю. Майор в ответ зашипел чего-то, ровно змеюка. Мне слышно плохо, но я лежу, не шевелюсь. Думаю — заметит меня Шибанов и все, хана героическому бойцу Советской армии сержанту Дзюбе. Почему-то именно Шибанова я опасался, вот какое дело. А он как раз и говорит:
— Вы, товарищ майор, правильно сделали, что предмет нашли. Сейчас вы его мне отдадите…
Майор ему:
— С чего бы это? Приказывать мне вы не имеете права, я вам не подчиняюсь. У меня свое начальство имеется.
— Отдадите, отдадите, — смеется Шибанов. И вдруг как гаркнет: — В глаза смотреть!
Чего промеж них там дальше было, я не знаю. Заплохело мне, вот какое дело. Фрицы в этот момент как раз на наших навалились всерьез, бой начался. У них автоматы были новые, штурмгеверы, вот какое дело. Лупят они, что твой пулемет «Максим». В общем, рвутся немцы к развалинам, а я, вместо того, чтобы ребят, что внизу засели, огнем поддержать, лежу, точно пьяный. Все вижу, все слышу, а ни рукой, ни ногой пошевелить не могу. Шибанов майору говорит тем временем:
— Вы спите. Я считаю. Раз. Два. Три. Четыре. Повторяйте за мной: драм-ба-ба, дрим-ба-ба, дрим-ба-ба, дирим-ба-ба.
Что, думаю, за хрень несет товарищ подполковник? И понимаю — вот ей-богу, Артемка, не вру! — что и сам я шепотом эти дурацкие и страшные слова говорю. Не хочу — а говорю! И майор говорит. А Шибанов свое гнет:
— Вы крепко спите. Вы слышите меня?
Майор, как из могилы, отвечает:
— Да-а…
И я то же самое шепчу.
— Когда вы проснетесь, вы ничего не будете помнить.
— Да-а…
— Вы готовы выполнить мою просьбу?
— Да-а…
— Отдайте мне предмет, который вы нашли в развалинах!
И чувствую я, Артемка, что моя рука против воли тянется к карману гимнастерки, понимаешь? Тяну я руку и вижу — майор внизу то же самое делает! Только у меня-то в кармане трофейная зажигалка, а у майора фигурка серебряная, какая — я не разглядел. Вынимает он ее и отдает Шибанову. А я зажигалку протягиваю в пустоту. Майор пальцы разжимает — и я. Шибанов фигурку берет, а зажигалка летит и бьется о камни. Тут он меня и заметил… Ну, по последней?
Дядя Гоша прерывает свой рассказ и берется за чебурашку. Я сижу не жив, ни мертв. Придумать такое Джон Сильвер не мог. Вот если бы в его рассказе на скалы высадилась немецкая дивизия и он героически уничтожил ее командира — это да, это, что называется, в стиле. А про фигурки и СМЕРШевца-гипнотизера — слишком для дяди Гоши сложно. Получается, что его рассказ — правда. Что отсюда следует?
Я пью «Алиот» как воду. Хмель, разлившийся по телу, исчезает. Нефедов не врал! На свете существует по крайней мере несколько подобных фигурок и ими уже в годы войны интересовались спецслужбы. Вспоминаю фразу профессора про загадочных «них», которые «знают» и вышли на мой след. Это «они» хотели убить меня тогда в госпитале. Становится понятно, почему Чусаев никогда не вынимал коня из шкатулки, выстеленной мехом соболя. Хриплым голосом спрашиваю:
— А потом что было?
— Что? Потом? — дядя Гоша недоуменно оглядывается. Похоже, выпитая водка «прибила» его. — Пото-о-ом… Эх, Артемка… Много чего было потом… Нас на юг перебросили, Белград брать… И на север, на Венское направление… И на Берлин! Потом Победа. Салют. Спирт мы пили с маршалом Коневым…
— Нет, я про Шибанова этого.
— Цыкнул на меня Шибанов — я и очнулся, — включается дядя Гоша. — Гляжу — мать честная, немцы уже к самой моей скале подходят, вот какое дело. Ну, я и ввалил из «Дегтярева». Да еще вторая рота из ущелья подошла. В общем, дали мы им прикурить. Ушли они и мертвяков своих унесли. Ушли с концами. Не сдюжили. А Шибанов в меня стрелял, да. Из браунинга своего стрелял. Не попал только. Он думал, что я не вижу, но я выстрел услыхал, вот какое дело. Пуля прямо возле башки моей в скалу ударилась. Ну, а утром он улетел вместе с майором. Тот и вправду ни хрена не помнил — про предмет. Вот с тех пор, как только непогодь да ветер, давит меня шибановское колдовство и пою я треклятую ту дримбабу, мать ее нехорошо. Ох, Артемка, что-то я нагрузился… Спать мне надо, спать…
Последние слова дядя Гоша выборматывает, вытягиваясь на кровати. Я тормошу его:
— Дядя Гоша, я у тебя заночую?
— Аха, — через силу шепчет он. — Раскладушка тама, в темнушке…
Глава следующая
Беспроигрышная лотерея
В телефонной будке выбиты все стекла. Холодно. Я достаю металлический жетон — теперь «двушки» не в ходу, звонить можно только по жетонам. Держа перед глазами сорванное со столба у остановки объявление, набираю номер.
— Алло? Здравствуйте, меня зовут Артем Новиков. Я по поводу работы…
Сердитый женский голос бьется в трубке:
— Штат сотрудников уже набран. До свидания.
И короткие гудки.
Черт! Еще один жетон потрачен впустую. Деньги на них мне выдал дядя Гоша. Несколько странных разноцветных бумажек, похожих на фантики. Больше всего меня убивает двуглавый орел вместо герба. Точнее, он и есть теперь новый герб новой России. Плохо это или хорошо — я не знаю. Я вообще ничего не знаю. Младенец — и тот лучше ориентируется в этом мире. Лучше, потому что он здесь хотя бы родился.
Пошел третий день, как я живу у дяди Гоши. Все это время я ищу работу и старых друзей-приятелей, которые смогли бы помочь. Легенду для себя я придумал с подачи все того же дяди Гоши: мол, попал в плен, содержался в высокогорном лагере в Пакистане. Вместе с другими пленными работал на строительстве дороги, пытался бежать, был посажен в одиночку, простудился, заболел, потом международный Красный Крест добился моего освобождения. Меня перевезли в Индию, где я жил несколько лет, а уж оттуда я попал в Россию. Документов, естественно, нет. Помогите, люди добрые, заработать на хлеб насущный. А чтобы не возникало вопросов по моей внешности, я перестал бриться. Говорят, борода старит. Посмотрим.
Понятно, что из всех швов моей истории торчали белые нитки, но ничего другого я сочинить не сумел. Голова пухнет от впечатлений, новой информации, передач радио, газетных статей, рассказов дяди Гоши. Кроме того, я вновь ощущаю зов коня. Властный, выворачивающий душу зов, понуждающий меня бросить все и чуть ли не пешком идти к далекому и загадочному пику Хан-Тенгри.
Я сопротивляюсь. Борюсь с властью коня, как могу. Хан-Тенгри ждал сотни лет — подождет еще. Прежде всего мне нужно увидеть маму. А для этого необходимы деньги, проклятые разноцветные фантики с двуглавым орлом.
Есть, совершенно точно есть человек, который мне поможет. Но именно к нему я идти не хочу. Не хочу, потому что элементарно боюсь. Человек этот — мой тренер по стрельбе Маратыч. Он разоблачит нелепую легенду про плен и международные организации в два счета. Правду же я рассказать не могу. Значит, пока Маратыч ничего обо мне знать не должен. И ребята из нашей команды — тоже. Даже Витек.
Витек, Витек, верный мой приятель. Верный ли? Нефедов утверждал, что Витек за деньги рассказывал профессору про меня. Делился информацией, как сейчас говорят. А может быть, Нефедов просто соврал? Как-то не вяжется у меня одно с другим: деньги и Витек, веселый раздолбай с веснушками на носу. Вот он-то наверняка сумел бы что-то придумать. При условии, что никуда не уехал, жив-здоров и все такое. Сколько ему сейчас? Тридцать три?
И мне было бы столько же, не попади я в ловушку хроноспазма. Хотя кому я вру? Все началось гораздо раньше, в тот злополучный день, когда в купе поезда «Москва-Казань» я открыл шкатулку и вытащил на свет божий серебряного коня…
Три дня я живу у дяди Гоши. Три дня ищу работу и осваиваюсь в этом новом мире. Жадно слушаю радио, ловлю обрывки разговоров на улицах.
Народ активно занимается бизнесом. Я всегда думал, что если купить в одном месте товар за сто рублей, а в другом продать за двести — это спекуляция. Нет, оказывается — бизнес. Торгуют все. Улицы обсажены ларьками, как пеньки опятами. Поэтому и на работу требуются в основном продавцы, бухгалтеры, операторы каких-то ПК и менеджеры. Кто такие эти самые операторы и менеджеры, я тоже пока не разобрался. Но это явно не я.
Ни продавцом, ни бухгалтером устроиться не могу — нет документов. Да, собственно, никем не могу. Везде спрашивают паспорт. И еще обращают внимание на одежду. В старом дядигошином пальто, шапочке, подаренной еще дедом Чагой и махандских сапогах я действительно выгляжу подозрительно. Надежда найти работу тает с каждым днем. Что ж мне, ночью выходить на большую дорогу с кинжалом князя Атхи? Собственно, это тоже бессмысленно — теперь по ночам на улицах ни души.
Жизнь у дяди Гоши меня утомляет. К старику постоянно ходят всевозможные мятые личности, невеселая попойка идет и днем, и ночью. Я все время хочу есть. Даже не есть, а жрать. Мне снится мясо, жареное, вареное, тушеное… И пельмени. И пирожки. Запеченная в духовке курица, покрытая золотистой корочкой. Салат «Оливье». Котлеты. Голубцы. Селедка, заправленная растительным маслом и украшенная кружочками лука. Торт «Наполеон». Мама всегда пекла его на Новый год, по бабушкиному рецепту, пекла заранее и на сутки ставила в холодильник — чтобы коржи пропитались кремом.
Новый год уже совсем скоро, через пару недель. Боюсь, не то чтобы «Наполеон», а и пирожное «картошка» мне попробовать не удастся. С едой у дяди Гоши туго. Точнее, ее тут вовсе не водится. Дядя Гоша и его друзья питаются закуской и водкой. Сыр, колбаса, вареные яйца, луковица, консервы — по местным меркам такой набор продуктов равноценен царскому застолью. Обычно же в ходу запивка — вода из-под крана и черствый хлеб.
Все дни похожи один на другой и заканчиваются одинаково — далеко за полночь принявший свою суточную дозу дядя Гоша начинает «рычать» на собутыльников. Те огрызаются. Не знаю, как эти ситуации разруливались до моего появления. Теперь все просто — я выхожу из своего чулана, беру особо буйного гостя за шиворот и отправляю в подъезд. Остальные обычно уходят сами.
За эти бессмысленные дни у меня было несколько видений из жизни Темуджина, но я плохо их запомнил. Какие-то бесконечные стычки, разборки с дальними и близкими родственниками, ссоры с Джамухой, потом и вовсе война с ним. В память врезалась сцена казни пленных после одной из битв — их заживо сварили в семидесяти котлах. Ну, и конечно, момент, когда Темуджина объявили царем царей, Чингисханом, подняв его на белом войлоке над восторженно ревущими нукерами.
Такая жизнь мне уже осточертела. Надо найти другое жилье. Надо найти работу. Надо что-то менять. Надо!
Но как?
…Очередное промозглое зимнее утро. Еду в центр, брожу по улицам, заходя подряд во все конторы, фирмы, магазины.
— Работник не нужен? Могу грузчиком, могу мебель передвинуть, починить чего-нибудь — трубы, проводку…
Обычно меня просто вежливо выпроваживают на улицу. Иногда гонят с использованием того, что в газетах называют «непарламентской лексикой». А бывает, что и просто не пускают. Теперь во многих организациях на входе сидит охрана.
Надергав по дороге бумажных ленточек с объявлений, где-то к обеду забираюсь в телефонную будку и начинаю обзвон. Сегодня мне везет — договариваюсь о встрече в некой фирме, занимающейся ритейлингом. Что такое этот самый ритейлинг, я не знаю, да, собственно, и какая разница — я готов к любой работе.
Фирма расположена в Кировском районе, за дамбой. Меня встречает девушка с множеством заколок в тугих, темных волосах. У нее приветливая внешность, на лице дежурная улыбка. Разговор длится недолго — оказывается, их фирма владеет сетью из трех магазинов по продаже стройматериалов, вот и весь ритейлинг. Эти самые материалы нужно разгружать. Обычно разгрузкой занимается летучая бригада из четырех человек, выезжающая в тот магазин, куда прибывает фура с товаром, но пару дней назад один из грузчиков заболел. Я буду его заменять. Оплата ежедневная, расчет по окончанию работы. Приступать надо завтра утром.
Все просто и понятно. Согласен ли я? Конечно, согласен! Беру у девушки контактный телефон, мы прощаемся.
На улице метет. Впереди остановка. Подъезжает троллейбус. Номера я не вижу, но он едет в нужную мне сторону. Подбегаю, успеваю заскочить в переднюю дверь. Троллейбус, лязгая дверьми, трогается.
Народу в салоне битком. Меня то и дело хлопают по плечу, просят передать водителю деньги на билеты. Передаю. После десятой или двенадцатой просьбы пытаюсь втиснуться в глубину салона — мне надоело торчать возле кабины и быть передаточным звеном.
Пассажиры стоят стеной. Кто-то опять дергает за рукав. Женский голос:
— Мужчина, передайте, пожалуйста…
Поворачиваюсь — Надя.
В серой кроличьей шубке, в шапочке с люрексом. Взрослая. Уже не тоненькая девушка — женщина. На лице — усталость, вокруг глаз — морщинки. Сколько ей? Кажется, тридцать один. Вот так встреча.
Она не смотрит на меня, нетерпеливо сует сотенную купюру.
— Мужчина! Передайте!
Я улыбаюсь. Мой обросший длинной щетиной подбородок находится сантиметрах в пятнадцати от кончика ее носа. И тут же приходит страх. Сейчас она поднимет глаза и узнает… Узнает? Конечно! Хотя… Прошло четырнадцать лет. Она узнает — но вот вспомнит ли?
— Мужчина, я вам говорю!
Надя наконец-то отпускает мой рукав, смотрит, что за тормоз ей попался — не хочет передать деньги водителю. Я вижу ее глаза. Зрачки расширяются. Узнала? Похоже, нет. Но задумалась.
— Дочка, давай, я передам, — вылезает сбоку активная пожилая женщина в пуховом платке. У нее густые сросшиеся брови, на щеке бородавка. Надя машинально отдает ей сотню.
Я слышу, как бровастая «активистка» ворчит за моей спиной:
— Вечно от мужиков никакого толку. Зальют глаза с утра пораньше…
Надя смотрит на меня. Я замечаю, как на ее лице сменяется гамма чувств — от недоумения до раздражения. Надя силится понять — почему ей так знакомо лицо этого плохо одетого, давно не бритого парня? Дальше мучить ее будет слишком жестоко.
— Здравствуй, — говорю я тихо.
— З-з-здравствуйте… — запинаясь, произносит она в ответ. — Э-э-э… мы знакомы?
— Надя, это я, Артем.
Наверное, если бы в троллейбусе было попросторнее, она бы грохнулась в обморок. Но зажатая со всех сторон согражданами, Надя на ногах устояла. Несколько секунд она, побледнев, хлопает ресницами, пытаясь что-то сказать, потом всхлипывает, обнимает меня.
— Господи, Артем! Живо-о-ой…
Мы идем по заснеженной дорожке к бело-зеленой двенадцатиэтажке. Вокруг высятся точно такие же. Вечереет, в окнах зажигается свет. Весь этот микрорайон построили как раз накануне развала Советского Союза, и жить здесь считается, как объясняет мне Надя, престижно.
Она вообще много говорит, едва не захлебываясь словами, смеется, машет рукой в сиреневой рукавичке. А другой очень крепко держит меня за локоть, словно боится, что я исчезну, испарюсь, как призрак.
Мой рассказ о плене и скитаниях она выслушивает с чисто женским сочувствием. Мне стыдно — я обманываю женщину, которую когда-то любил. Нет, не любил, но был близок, хорошо относился и все такое… Мне стыдно, но этот стыд я обязан стерпеть. Так надо.
Время от времени задаю наводящие вопросы. Мне неловко идти к Наде домой — там муж, дети, но она еще в троллейбусе сказала: «Я тебя никуда не отпущу!».
Вот как раз о муже я и спрашиваю:
— Так что за счастливчик взял тебя в жены?
Она вздыхает, останавливается, наклоняет голову. Из-под выбившейся челки смотрит на меня. В глазах — слезы.
— Я тебя ждала, Артем. Долго. Пока твоя мама не уехала. Мы часто вечерами собирались у вас на кухне, фотографии смотрели, тетрадки твои школьные… А потом… В общем, тетя Валя перед отъездом сказала: «Не хорони ты себя, Наденька. Не вернется наш Артемка…»
По щеке Нади стекает слеза. Она вытирает ее рукавичкой.
— Но ты не думай, я не сразу. Только в восемьдесят восьмом, осенью. Свадьбу в «Акчарлаке» справляли.
— Так кто он?
— Он все время за мной ухаживал, — будто оправдываясь, частит Надя. — Красиво ухаживал. Букеты, подарки, билеты в театр. Пожалела я его, Артем. А может, себя пожалела. Мне тогда уже двадцать шесть было. У ровесниц дети в школу пошли, а я все одна да одна…
— Имя ты так и не назовешь? — улыбаюсь я.
— Женя.
— Который Женя?
— Ну Женька… Ты ж его знаешь.
— Погоди, так Женька… Бикмуллин, что ли? Бики?! — я решительно высвобождаю локоть. — Он же издевался над тобой! Чуть в милицию из-за него не загремела!
— Он изменился!
— Такие не меняются.
— Не изменился, но он меня… Да я сама не знаю, Артем, что это было. Мы долго не общались, он разбогател, девчонок менял, как перчатки. Потом как-то встретил меня пьяный… ехал откуда-то с водителем. Подвез до дома. Думала утром протрезвеет — забудет, а он позвонил. Стал навещать, то се…
— То се…
— Несчастный он был какой-то. Вроде бы деньги есть, а счастья нет.
— И ты пожалела.
— Мне казалось, что… Ох, Артем. Все было так… сложно. Надо было что-то делать. Менять.
— Извини, Надя, но я к вам не пойду.
— Да нет, что ты! — она улыбается сквозь слезы. — Развелись мы. Летом официально оформили, а не живем года полтора уже, наверное.
И с горечью добавляет:
— Он теперь в Лондоне! С молодой женой! Фотомодель какая-то. Ноги от ушей. Но ты знаешь — я не жалею. Последние годы трудно было. У него — всегда работа, у меня — только дом да дети. Квартиру-то он мне купил, когда разъехались, а до этого мы в коттедже жили.
И резко меняя тему разговора, указывает рукой куда-то вверх:
— Во-он мои окна светятся, там, где занавески голубенькие.
— Погоди, а дома-то у тебя кто?
— Соседка. Хорошая женщина, добрая. Она сидит с моими, когда попрошу. У нас в саду карантин, ветрянка. Ну, вот наш подъезд. Лифт, правда, уже месяц не работает.
— Ничего, — усмехаюсь я, вспоминая наши с Нефедовым горные маршруты. — Я привычный…
— Папа, папа приехал! — звонко кричит мальчик лет четырех, выбегая из комнаты. У него круглая ушастая голова, поверх колготок надеты шортики.
— Нет, сынок, это не папа, — улыбается Надя.
Я сглатываю — в горле встает комок. Черт, неужели и меня когда-нибудь будут встречать вот так — «папа, папа!»? Сажусь на корточки, проклиная свою нищету — даже конфетку ребенку не на что купить!
— Ну, как тебя зовут, мужчина?
— А-темка! — звонко выкрикивает мальчик.
Комок в горле перекрывает дыхание. Я на мгновение прикрываю глаза.
Надя назвала своего сына в мою честь…
Ужинаем. Надиной дочке Неле всего два года и мама кормит ее с ложечки. Артемка, конечно же, ест сам, основательно работая вилкой. Пьем чай, смотрим телевизор. Точнее, дети, как завороженные, следят за Хрюшей и Степашкой — передача «Спокойной ночи, малыши!» уцелела — а мы с Надей тихонько разговариваем. Поговорить нам есть о чем. Вспоминаем общих знакомых, приятелей и приятельниц.
Уложив Нелю и Артема, Надя возвращается на кухню, достает бутылку импортного белого вермута. Я такой еще не пил, называется «Мартини».
— К Новому году купила, — Надя ставит на стол блюдце с нарезанным лимоном, фужеры.
Я разливаю.
— Ну, за встречу.
— За тебя, — говорит Надя и залпом выпивает вермут.
Делаю глоток. Вкусно.
— А ты совсем не изменился. Как будто и не было этих четырнадцати лет… — Надя щурится.
Я молчу. Она протягивает руку и гладит меня по щеке.
— Колючий… ты останешься?
Когда она задает этот вопрос, голос ее дрожит. Наверное, я не прав, но, выдержав паузу, я отвечаю:
— Да.
Утром еду на работу. Фура уже стоит у заднего крыльца магазина. Грузчики, трое очень похожих мужичков с интеллигентными бородками, курят в стороне. Подхожу, здороваюсь.
— Ну, значит, все в сборе, — объявляет один из мужичков. — Все, коллеги, давайте приступать.
Фура забита коробками с итальянской кафельной плиткой. Разгружать ее надо осторожно, по одной коробке, чтобы не побить. Работа не тяжелая — бери, неси, ставь. Обращаю внимание, что трое грузчиков общаются со мной и между собой на хорошем русском литературном языке, без матюгов и жаргона.
Во время перекура выясняю: все они — бывшие сотрудники лаборатории математической логики и теории алгоритмов одного очень секретного в советское время НИИ. Один мэнээс, второй — кандидат наук, третий тоже год назад защитил кандидатскую.
Спрашиваю:
— А что ж, институт ваш закрыли?
— Нет, молодой человек, номинально он функционирует, только вот работы у нас нет уже два года. А нет работы — нет и зарплаты.
— Неужели же другой работы, кроме как грузчиками, не нашлось?
— Теперь всякий труд почетен, — усмехается бригадир. — Лаборант у нас был, юноша один. Небесталанный, надо отметить. В девяносто первом открыл свое дело. А когда у нас стало совсем плохо, пригласил вот по старой памяти. Платят тут более-менее, особенно если работать каждые сутки. Жить-то на что-то надо!
Мой первый рабочий день заканчивается около четырех. Получаю деньги — целую тысячу рублей. Хотя это раньше тысяча была чем-то невероятным, запредельной суммой, за которую можно было купить холодильник, телевизор и еще что-нибудь. Теперь на тысячу рублей можно прожить день — два, особо не шикуя. Билет до Москвы в плацкарте стоит четыре тысячи.
— Завтра приходи, — говорит мне бригадир на прощание. — Еще одна фура придет.
Я прощаюсь с «коллегами», выхожу на улицу. Довольно морозно, с серого неба сыпет снежная крупка. Надо съездить к дяде Гоше, предупредить, что… Что я переезжаю к Наде? Нет, переезжаю — это слишком. Просто поживу у нее несколько дней, пока не заработаю на билет до Москвы. Надя предлагала вчера деньги, но я, конечно, не взял. Дожидаюсь трамвая. «Пятерка» приходит минут через двадцать, я успеваю здорово замерзнуть.
С передней площадки, оттуда, где находятся «места для пассажиров с детьми и инвалидов», доносится надтреснутый старческий голосок с характерным акцентом. Очень знакомый голосок.
— Ви слышали? Онэ таки всерьез думают, что во всем виноваты эвреи! Конэчно, так ведь проще.
Продвигаюсь по вагону, держась за холодный поручень. Ну, точно! На переднем сидении восседает, оживленно беседуя сразу с несколькими дамами сильно бальзаковского возраста, мой «жучок» Соломон Рувимович. Жив, курилка! И как будто бы ничуть не изменился — тот же нос, очки с толстенными стеклами, каракулевая шапка-пирожок.
Стою, наблюдаю, слушаю. Трамвай останавливается на Горького. «Жучок» поднимается, хромает к дверям. Выхожу следом. На улице вижу, что Соломон Рувимович все же постарел. Годы согнули его, в правой руке появилась палочка. Левая же сжимает неизменный портфель.
Обгоняю старика, останавливаюсь.
— Здравствуйте, Соломон Рувимович.
Он скользит по мне взглядом, втыкает палочку в сугроб, вешает на ручку портфель, достает необъятных размеров носовой платок, снимает очки, и подышав на стекла, вдруг произносит:
— Ви будете смэяться, Артем, но у меня сейчас эсть ваш Гиляровский. Да, да, тот самый, прижизнэнный, в очень хорошем состоянии.