Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Чтобы не путаться, мы не меняли условные фразы. Встреча была назначена через час в том же Музее д’Орсэ.

8

Когда делаешь много вещей сразу, нужно, как я называю это, задвигать ящики. Чтобы можно было сосредоточиться на разговоре с Николаем по поводу контейнера, я задвинул ящик с прилетом Джессики и Бобби. Я ведь всё равно сейчас ничего не смогу решить, а думать о ситуации со Штайнером это помешает. Закончу с Николаем — задвину этот ящик и вытяну ящик Метека. А уже потом, завтра утром, когда поеду в Руасси, смогу сосредоточиться только на том, чтобы обезопасить свою семью. Из Парижа надо было уезжать как можно скорее.

На часах было около шести. «Нормальный ход! — снова успокоил я себя. — Надо что-нибудь съесть». Но голоден я не был.

Я вышел на набережную, повернул налево и с приятным удивлением обнаружил ирландский паб, которого раньше не замечал — или он недавно открылся. Я устроился на застекленной террасе с открытыми окнами и заказал себе пинту красного «мёрфи». Первым я вытянул новый ящик: мне не понравилось, как в нашу последнюю встречу вел себя Николай.

Вообще, к людям, которых я вижу впервые, я отношусь открыто и непредвзято. Я заранее предполагаю, что все они добрые, порядочные, компетентные и умные, и это им, если они таковыми не являются, приходится доказывать обратное. Такая презумпция хорошести.

Ну, вот Николай. Безусловно, толковый, расторопный, неутомимый, на трудности не жалуется. Пороха ему, может быть, не изобрести, но к своей работе он относится серьезно. Это первый набор впечатлений. Дальше. Внушает доверие как товарищ, на такого можно положиться. И ведет себя по-мужски: немногословный, не стремится доминировать или выпячивать себя. А мне попадались связники, которые считали себя посланниками богов и ожидали поэтому, что их малейшее указание будет выполняться с благоговейным трепетом. И — иррациональные доводы самые сильные — Николай любит поесть. Я уже говорил, почему меня такие люди располагают к себе. Это плюсы.

Минусы! Хм, да минус, собственно, один. Николай всё время потеет, хотя мне жарко особенно не было. Обычно потеют люди, которым есть что скрывать, которые ведут двойную игру. Хотя и естественных объяснений есть масса: относительная полнота, бывший спортсмен, много пьет в жару, просто такой организм. Поэтому эта особенность моего связного меня сначала даже не насторожила. Но потом я спросил его, связан ли как-то с исчезновением Штайнера их второй случившийся в резидентуре аврал. Николай сказал мне «нет», и моя интуиция вдруг подсказала мне, что он врет. Вот и всё.

Я повторил «мёрфи» — у меня в запасе было еще четверть часа. А, может быть, странное смущение Николая было связано с чем-то другим? В принципе, он не должен был говорить мне про другой аврал — какое мое дело? Он прокололся и тут же понял это. Что ему оставалось? Предупредить меня? Типа: «Только ты никому не говори, что я тебе об этом сказал. А то мне попадет». Он не мальчик, чтобы обращаться с такими просьбами. Да, скорее всего, дело обстояло именно так: он сказал лишнее и тут же пожалел об этом.

Однако в нашем деле интуиция — одно из имен ангела-хранителя. Николая надо было проверить. Оставалось решить, как.

За соседним столиком послышалась английская речь.

— Вы не могли бы это всё теперь смешать? Если, конечно, это входит в ваши обязанности.

Я поднял голову. За соседним столиком, закинув ногу на ногу, курила блондинка в летнем платье. Над ней, чуть склонившись, стоял официант — курчавый молодой алжирец или тунисец, а, может, и марокканец с серьгой в ухе.

— Как-как? — спросил он по-французски и для ясности уточнил на свой счет: — Little English.

По дороге в Делфтон позвонил ван Обберу, чтобы сказать, что немного опоздает. Ответил сам художник охрипшим голосом. «Ничего страшного, — сказал он. — Идти мне некуда». Положив трубку, Босх попытался немного поспать. Но вместо этого начал вспоминать разговор с Бенуа. Художник явно был на свободе, это понял даже Бенуа. «Рип ван Винкль» служил для очистки совести Европы перед одной из компаний, которая привлекала в Старый Свет наибольшее число туристов, только и всего. Художник все еще был на свободе. Готовый к действию.

— Я вижу!

* * *

Он задремал, но тут раздался звонок. Это была Никки.

Как человек, достаточно свободно говорящий на нескольких языках, я считаю своим христианским долгом способствовать взаимопониманию между людьми.

— У Лийе обгорело полтела, он находится в психиатрической клинике на севере Франции и будет там до конца дней, Лотар, мы проверили. По-видимому, во время одного из арт-шоков в декабре произошел несчастный случай, и «Экстрим» скрыл информацию о нем, чтобы не отпугнуть работающих там художников и полотна.

— Я могу вам помочь? — громко спросил я по-английски.

— Как это случилось?

— В одной из картин пользовались свечами и поливали тело Лийе разноцветным воском, но кто-то не смог с ними управиться, и начался пожар. Лийе был связан, и никто так и не помог ему выбраться.

Дама — это была привлекательная молодая именно дама, элегантно одетая, с минимумом украшений и, несомненно, англичанка, говорившая с оксфордским или кембриджским выговором, я не разбираюсь, — с готовностью вытянула шею, чтобы увидеть меня из-за стоящего между нами официанта.

— Господи, — выдохнул Босх.

— Остается Постумо Бальди. Он — единственный, у кого нет алиби.

— Даже не знаю! — засмеялась она. — Наверное, мне просто скучно, вот я его и мучаю.

— Я как раз еду в Делфт, чтобы поговорить с ван Оббером, — сказал Босх. — Достань мне все, что у нас есть по Бальди: кассеты «УР», записи и беседы с отделом ухода, когда он был «Фигурой XIII». Пошли мне все это домой.

— Вы говорите по-французски? — с надеждой повернулся ко мне официант.

— Хорошо.

На въезде в Делфт у него появилось странное ощущение. Что может сказать ему ван Оббер? Что он хотел от него услышать? Внезапно он понял, что хотел, чтобы ван Оббер нарисовал ему лицо. Конкретные черты. То, что они теперь знали, что Бальди может быть Художником, в принципе не будет иметь на практике никаких прямых последствий. Меры безопасности на выставке никак не изменятся. Но, возможно, ван Оббер сможет создать портрет Бальди, и тогда ему удастся прибавить какие-то черты к расплывчатому андрогинному силуэту, который сформировался у него в голове.

— Говорю! Сейчас мы разрешим вашу проблему, — ответил я ему и снова перешел на английский. — Так перевести ему или вы еще не насладились его мучениями?

В Делфте на горизонте клубились белые облака с сероватыми краями. Босх вышел из машины на площади Маркт, рядом с Новой церковью, и велел шоферу ждать его там. Ему хотелось пройтись. Мгновение спустя он погрузился в сплошную красоту.

Дама снова рассмеялась.

Делфт. В этом городе родился Вермеер, живописец тонких деталей. Были другие времена, это точно, думал Босх, времена, когда еще можно было чувствовать и мыслить и когда красота не была еще полностью раскрыта. Он дошел до Ауде Делфт, «старого канала», и обвел взглядом строгие воды, игриво зеленые липы и горизонт острых крыш — все это сияющее, несмотря на отказ неба посодействовать, пролив немного света, все чистое и сверкающее, как керамика, которую прославил Делфт. Он испытал прилив восхищения. Когда-то все действительно было светлым и ясным. Но когда в свет вошел полумрак? Когда с небес спустился ван Тисх, и все заполнила тьма? Конечно, ван Тисх тут не виноват. Даже Рембрандт не виноват. Но, глядя на Ауде Делфт, понимаешь, что раньше у вещей по крайней мере был смысл, они были чисты и полны милых деталей, которые художникам нравилось замечать и наивно воспроизводить. Босх подумал, что человечество тоже как-то выросло. Места наивному человечеству уже не было. Хорошо это или плохо? Один учитель в его школе говаривал, что в аду было что-то хорошее: по крайней мере осужденные знали, что они там. Насчет этого у них не было ни малейших сомнений. Теперь Босх понимал, как он был прав. Самое худшее в аду — не обжигающий огонь, не вечность мук, не попадание в немилость Богу и не дьявольские пытки.

— Я заказала «амаро» — знаете, это такая вкуснейшая горькая мерзость…

Самое худшее в аду — не знать, не находишься ли ты в нем уже сейчас.

Я знал, потому кивнул.

Ван Оббер жил у канала, в красивом кирпичном доме перед каналом, окаймленном белой верандой. Видно было, что крыша нуждается в починке, а оконные рамы пора обновить. Дверь открыл сам художник. Это был мужчина с остриженными под гребенку соломенного цвета волосами, удивительно тощий, бледный, сверкающий блестками пота, с отеками и синяками под глазами. Босх знал, что ему не больше сорока, но на вид ему можно было дать по меньшей мере пятьдесят. Ван Оббер заметил его удивление и скривился в своеобразной ухмылке.

— Мне нужна срочная реставрация, — сказал он.

— Потом «перье» со льдом, но, подумав, что всё равно получится слишком горько, еще гренадин. До тех пор мы друг друга понимали, но это очаровательное существо принесло всё это по отдельности, даже сироп. Я думала, он сообразит, что это всё для меня, а не для трех разных людей.

Он провел Босха к скрипучей лестнице. На верхнем этаже была только одна комната, довольно большая, пахнущая маслом и растворителями. Ван Оббер предложил ему одно кресло, уселся в другое и засопел. Какое-то время он только сопел.

— Простите за внезапный визит, — начал Босх. — Я не хотел причинять вам беспокойство.

— Это паб, а не коктейль-бар, — встал я на защиту официанта, впрочем, совершенно миролюбиво, даже весело. — Дама хотела бы, чтобы вы всё это смешали, — пояснил я официанту.

— Не переживайте. — Художник сощурил синяки вокруг глаз. — Вся моя жизнь однообразна… То есть… Я всегда делаю одно и то же… Это противоестественно, потому что все постоянно меняется… По крайней мере особых проблем с деньгами у меня нет… Сорок процентов моих работ еще живы… Немногие самостоятельные художники могут этим похвастаться… Я все еще получаю кое-какую арендную плату за картины… Уже не пишу подростков… Не хватает материала, потому что подростки — материал дорогой, и они сразу пугаются… Раньше я занимался всем: делал даже украшения и «пубермобилье», хоть это и запрещено…

— Всё это!?

— Я знаю. — Босх остановил медленное, но неумолимое течение речи. — Кажется, именно в одной из последних ваших работ вы использовали Постумо Бальди, не так ли? Портрет Женни Туро, который вы сделали в 2004 году.

— Постумо Бальди…

Преодолевая ошеломление, парень вылил в стакан содержимое обеих рюмок, залил все пенящимся «перье» и, не поленившись сбегать к бару за длинной пластмассовой ложечкой, перемешал ингредиенты, насколько позволяли кубики льда. И — штрих, достойный настоящего мастера, — воткнул между ними принесенную соломинку.

Ван Оббер опустил голову и соединил руки словно в молитве. Нос его был красным, и от него отражался падавший из окна свет.

— Постумо — свежая глина, — сказал он. — Касаешься его, ставишь так или эдак, и он приспосабливается… Вжимаешь или вытягиваешь его плоть… Делаешь с ним что хочешь: анимарты змеи, собаки или лошади; католических мадонн; палачей «грязного» искусства; голые ковры; трансгендерных танцовщиц… Невероятный материал. Сказать «первоклассный» — значит ничего не сказать…

— Хорошо бы теперь, чтобы это можно было пить, — с сомнением в голосе произнесла дама, глядя на красно-коричневую смесь.

— Когда вы с ним познакомились?

Она все же решилась взять в рот соломинку. Мы с официантом с интересом наблюдали за опытом.

— Я с ним не знакомился… Я нашел его и использовал… Это было в 2000 году, в одной галерее «грязного» искусства в Германии. Не скажу вам, где она находится, потому что просто не знаю: гостей туда водят с завязанными глазами. Арт-шок был анонимным триптихом под названием «Танец смерти». Он был хорош. «Грязный» материал отменный: целый автобус молодых студентов обоего пола. Ну, вы же знаете, классическая форма поставки «грязного» материала: автобус падает в воду, несчастный случай, трупов не находят, национальная трагедия… А студентов, которых заставили выйти из автобуса перед аварией, тайком переправляют в мастерскую художника. Бальди в то время было четырнадцать, и им написали одну из Смертей, которые должны были принести «грязный» материал в жертву. Когда я увидел его, он снимал кожу с двух студентов, юноши и девушки, и рисовал черепа на их обнаженных мышцах. Студенты были живы, но в очень плохом состоянии, зато Бальди показался мне прекрасной фигурой, и я захотел нанять его для моих картин. Он продавался очень дорого, но деньги у меня были. Я сказал ему: «Я напишу тобой нечто не от мира сего…» Я практически не пользовался керубластином… Палитра была очень сдержанной: почти матовые розовые тона и светло-голубые оттенки. Я добавил имплантат волос агатового цвета до самых ног и три разных типа хвостов. Затушевал половые органы, это было не сложно. Я был к нему очень требователен, но Постумо способен на все. Я использовал его как мужчину и как женщину. Пытал его собственными руками. Обращался с ним как с животным, как с вещью, которой я мог попользоваться и выбросить на помойку… Не хочу сказать, что Постумо все делал хорошо. У него человеческое тело, а значит — и ограничения человеческого тела. Но в нем было что-то, что-то, что можно назвать самоотречением. И так было создано мое полотно «Суккуб». Моя первая картина с Постумо. А знаете, господин Босх, какую картину написали им после «Суккуба»?… «Деву Марию» Ферручолли… — Ван Оббер, рассмеявшись, открыл рот, и Босх увидел его грязные зубы. — Люди скажут: «Как можно одно и то же полотно написать как «Суккуба» ван Оббера и как «Деву Марию» Ферручолли?» Ответ прост: это и есть искусство, господа. Господа, именно это и есть искусство.

Он умолк, а потом добавил:

— И как? — спросил я, когда дама, ничем не выдавая своего удовольствия или неудовольствия, поставила стакан на стол.

— Постумо не сумасшедший, но он и не в своем уме. Он ни злой, ни добрый, ни мужчина, ни женщина. Знаете, что такое Постумо? То, что захочет написать по нему художник. Глаза Постумо пусты. Я просил у них какое-нибудь выражение, и они мне его давали: гнев, страх, обиду, ревность… Но потом, оставив работу, они гасли, опустошались… Глаза у Постумо пусты и бесцветны, как зеркала… Пусты, бесцветны, прекрасны, как…

— Не рекомендую, — коротко ответила она и с восхитительной улыбкой добавила по-французски для официанта. — C’est delicieux! Просто наслаждение!

Его слова смазали горячие рыдания. В последовавшей тишине раздались раскаты грома. Над Делфтом начинался дождь.

Босху было жаль ван Оббера и его расшатавшиеся нервы. Он подумал, что одиночество и неудачи — плохие товарищи.

Тот расцвел. Я воспользовался его присутствием, чтобы расплатиться, допил пиво и, помахав рукой даме, вышел на набережную.

— Как вы думаете, где Бальди может быть сейчас? — мягко спросил он.

— Не знаю. — Ван Оббер закачал головой. — Не знаю.

— Насколько я понял, он оставил портрет, который вы сделали для торгующей картинами француженки Женни Туро в 2004 году. Бальди свойственны были такие поступки? Оставить работу до указанной в контракте даты?

— Нет. Постумо выполнял все свои контракты.

9

— Почему, по-вашему, он не выполнил этот?

Жара достигла своего пика — в воздухе даже у реки стоял запах размякшего асфальта. Наверное, к вечеру всё же будет гроза. Шагом туриста я побрел по набережной к музею — не у воды, а по другой стороне, вдоль домов, в тени. Я хотел расставить какую-то ловушку для Николая, но думать мне было лень. Я достал бумажный платок и вытер лоб и шею — пиво спешило вернуться на поверхность. Потею совсем как Николай. Что же я себя не подозреваю в неискренности? Я выбросил потемневший платок в урну и пошел дальше, гоня прочь всякие мысли. В нужный момент что-нибудь соображу.

Ван Оббер поднял голову и посмотрел на Босха. Глаза его были еще влажны, но он уже взял себя в руки.

Я всё же проверился. Сначала пересек проезжую часть, якобы привлеченный старыми афишами у одного из букинистов. Движение на набережных одностороннее — прежде чем сделать это, я, естественно, посмотрел направо, то есть назад. Потом, перед зданием Французской академии, вернулся на сторону домов, в тень, тоже осмотревшись, прежде чем пересечь улицу. Всё было чисто.

— Я скажу вам почему, — пробормотал он. — Постумо получил более интересное предложение. Вот и все.

— Вы точно это знаете?

Мой связной стоял в холле музея на том же месте в той же майке. «В Австрии нет кенгуру» — спасибо, я уже знаю. Служащий в зале Моро мог запомнить нас утром, поэтому, убедившись, что Николай видел меня, я направился влево, где были выставлены предметы в стиле Art deco. Я остановился перед низкой витриной с гребнями, серьгами и браслетами. Николай подошел ко мне, как если бы он тоже просто осматривал зал.

— Нет. Я подозреваю. После этого я не видел его и ничего о нем не слышал. Но повторяю, единственное, что интересует Постумо, — это деньги. Если он оставил одну работу, то только потому, что ему предложили что-то получше. В этом я уверен.

— Предложили сделать другую картину?

— Что у тебя со лбом?

— Да. Поэтому он ушел. Я, конечно, не удивился: я — неудачник, и Бальди — слишком хороший для меня материал. Он годится на большее, чем делать картины ван Оббера.

Босх на минуту задумался.

Я поднес руку к ранке. Кровь уже запеклась — следов на пальце не осталось.

— Это произошло два года назад, — сказал он. — Если Бальди ушел, чтобы работать в другой картине, как говорите вы, где теперь эта картина? После портрета Женни Туро его имя больше нигде не появлялось…

— Ерунда! Чихнул в неподходящий момент.

Ван Оббер замолчал. Но на сей раз Босху не показалось, что рассудок художника затерялся в недостижимых лабиринтах: он словно принялся размышлять.

— Он не закончен, — внезапно сказал ван Оббер.

— Что?

Николай хрюкнул:

— Если он до сих пор не появился, значит, он еще не закончен. Это логично.

Босх задумался над словами ван Оббера. Незаконченная картина. О такой возможности не думали ни Вуд, ни он. Они искали Художника в двух направлениях, шли двумя путями расследования: или он продолжает работать, или оставил эту профессию. Но до сих пор они даже не задумывались, что он может работать в еще незаконченной картине. Это, конечно, объяснило бы его исчезновение и его молчание. Художник никогда не показывает картину, пока ее не закончит. Но кто может так долго писать Бальди? Что же за картину хотят из него создать?

— Я даже могу себе представить, в какой.

Уже собравшись уходить, Босх снова услышал голос ван Оббера из кресла:

Вот что еще я забыл прибавить к плюсам Николая — он был смешливым. Он смотрел мне прямо в глаза, и мне стало стыдно за себя. Я, наверное, всё-таки зря его подозревал. К тому же, в отличие от своих начальников, Николай не ждал чудес.

— Зачем вы хотите найти Постумо?

— Не знаю, — соврал Босх. — Моя работа — его найти.

— Ну и что было обнаружено в неподходящий момент? — спросил он.

— Поверьте, то, что Постумо исчез, лучше для всех. Постумо был не простой картиной. Он — само искусство, господин Босх. Искусство. И все. — Он посмотрел на Босха своими непомерными больными глазами и добавил: — Так что, если найдете его, будьте осторожны. Искусство страшнее человека.

— Ничего. Хотя я разве что не оголил электропровода.

Когда Босх вышел из дома ван Оббера, городом властвовал серый, беспредельный дождь. Красота Делфта растворялась у него на глазах. Он изо всех сил желал, чтобы «Рип ван Винкль» на самом деле схватил Художника, но знал, что это не так. Он был уверен, что — Постумо это или нет — преступник еще на свободе и готов к действию во время выставки.

— Я был уверен. Ну ладно: нас попросили — мы сделали. Ты сделал! Теперь хорошая новость. Можешь располагать собой, как знаешь. Дело закрыто, руководство выносит тебе благодарность.

— А ливийцы? Вам что-то удалось узнать про эту женщину?

●●●

— Этим уже другие люди занимаются.

Ночью Художник вышел на улицу.

— Значит, всё? Я свободен? — Я рассмеялся. — По иронии судьбы, ко мне завтра утром прилетят мои жена и сын.

И тут вдруг Николай опять среагировал странно. Это его, похоже, как-то насторожило.

В Амстердаме шел дождь, и было прохладно. Лето открыло скобки. Так лучше, подумал он. Он зашагал, засунув руки в карманы, под отдаленным светом фонарей, давая дождю покрыть себя росой, словно цветок. Пересек мост через обводной канал Зингелграхт, где огни образовывали на воде гирлянды, а капли — концентрические круги, и вышел на Музеумплейн. Обычным шагом он прошел вокруг погруженного в тишину «Туннеля Рембрандта». Дежурившие на входе полицейские посмотрели на него, не особенно приглядываясь. Выглядел он совершенно обычным человеком и вел себя соответственно. Он мог быть мужчиной или женщиной. В Мюнхене он был Брендой и Вайсом, в Вене — Людмилой и Диасом. Он мог быть многими. Только внутри он был одним человеком. Он дошел до дальнего конца подковы и продолжил свой путь. Вышел на площадь Концертгебау, где находился самый важный концертный зал Амстердама. Но музыка кончилась, и все было погружено в тишину. Художник не стал пересекать Ван-Барлестраат. Вместо этого он повернул вправо, к «Стеделику», и пошел назад по направлению к «Рийксмузеуму». Он хотел все посмотреть, все проверить. С этой стороны дорогу ему преграждал металлический забор, ограничивавший зону парковки фургонов. Он облокотился на одну из секций и полюбовался ночью.

— Что? Твоя семья летит в Париж?

В нескольких шагах от него к фонарю была прикреплена небольшая афиша выставки. Художник посмотрел на нее. Во мраке под мелким дождем открывалась рука Ангела.

Я вспомнил, что со всеми нашими перепалками по поводу «Клюни» я не сказал ему об этом. Правильно, вспомнил я, это я Элис рассказал.

Он прочел дату: 15 июля 2006 года. Завтра.

— Да. У нас небольшой подростковый кризис с сыном. Моя жена позвонила мне утром и взяла билеты на ближайший рейс.

15 июля. Именно. Завтра — этот день.

— И надолго ты… вы задержитесь в Париже?

Он отошел от ограждения, вошел в Ван-де-Вельдестраат и продолжил свой путь. Пока он возвращался к мосту, дождь перестал.

Сомнений не было, этот вопрос его интересовал не из вежливости. Я-то как раз решил уехать из Парижа как можно скорее, но какое дело до этого Николаю? Я включил режим крайней неопределенности.

Завтра, на выставке.

— Пока не знаю. Пока не надоест. А ты из полиции?

Вокруг него все было темным и малопривлекательным.

Сейчас Николай контролировал себя лучше.

Только Художник казался воплощением красоты.

— Бери выше! — Он снова хихикнул. — Просто меня об этом могут спросить.

Я решил развить инициативу.

Шаг четвертый

— А как ваш аврал? Рассосался?

Выставка

Николай был начеку. На его лице появилась улыбка славного малого:

— А ты из полиции?

Выставка меня не волнует. «Трактат о гипердраматической живописи». Бруно ван Тисх
— Бери выше! — передразнил и я его, тоже широко улыбаясь. — Просто думал, может, мы где-нибудь выпьем с тобой, если ты тоже освободился. Дело сделано!

— Я бы легко одержал победу… — Сомневаюсь… … — Наконец-то восьмая линия! Льюис Кэрролл
Я был собой недоволен. Дураком Николай точно не был, и теперь он мог решить, что я что-то подозреваю.



Мы оба вздрогнули: через зал, громко говоря по-русски, прошла супружеская пара лет пятидесяти. В том, что эти русские были именно из России, можно было не сомневаться по трем причинам: а) на мужчине были бежевые сандалии с дырочками; б) сквозь них были видны носки; в) носки были черного цвета. Мы перешли к соседней витрине.

9:15

— Носит же их нелегкая, — произнес Николай, когда пара исчезла.

Когда Босх проснулся, в спальне у него был Постумо Бальди.

— А мне нравится, — возразил я. — Я больше люблю соотечественников, которые ходят по музеям, а не по барахолкам.

Стоял в трех метрах от кровати и смотрел на него. Первой его мыслью было: на вид он не опасен. Бальди не опасен, сказал он себе. Потом пришла ясная и ужасная догадка: это не сон — он бодрствует, на дворе день, это его дом на Ван-Ээгенстраат, и Бальди стоит у него в спальне нагишом и задумчиво его разглядывает. На вид он был подростком с бледной кожей и торчащими костями, но во взгляде таилась красота. Однако Босх не испугался. «Я могу его одолеть», — подумал он.

Интермедия помогла нам положить конец обмену отравленными стрелами. Теперь в зале мы были совершенно одни.

Тогда Бальди начал грациозный молчаливый танец, вихрь света. Его худое тело вертелось по всей комнате. Потом он вернулся в ту же позу, и мир, казалось, застыл. Но он снова задвигался. И опять остановился. Зачарованный Босх не сразу понял, что происходит: просматривая кассеты с трехмерным изображением, записанным в Фонде, когда модели было пятнадцать, он заснул, не сняв окуляров «УР».

— Я пойду, — сказал Николай, протягивая мне руку. — Выпьем в другой раз.

Ругнувшись, он выключил проектор и снял окуляры. Спальня опустела, но в глазах еще плясал сияющий след Бальди. Свет в окне предвещал дождливый день: день открытия выставки «Рембрандта».

— Как скажешь, — я пожал его руку. — Спасибо тебе за всё.

Он ничего толком не нашел в этих записях. Ван Оббер не преувеличил, говоря, что Постумо — «свежая глина»: депилированная выточенная фигура, начало, живая точка отсчета, зачаток любой физиономии.

— И тебе тоже. Удачи!

Он встал, окунулся в бодрящий поток воды под душем и выбрал в гардеробе сдержанный темный костюм. В пол-одиннадцатого он должен будет подойти к машинам службы безопасности, стоящим вокруг «Туннеля», чтобы присмотреть за началом работы. Он стоял перед зеркалом и мучился с узлом галстука. Опять ошибся, рисуя шелковую загогулину. Он не помнил себя в таком нервном состоянии с самой смерти Хендрикье.

— Пока.

«Художник никогда не нападал во время открытия. Успокойся. Может, он вообще не в Амстердаме. Кто гарантирует, что Вуд права? Может, он уже сдался в полицию в каком-нибудь мюнхенском комиссариате. А может… Чертов узел… Может, «Рип ван Винкль» действительно его поймал… Возьми себя в руки. Мысли позитивно. В конце концов, мысли позитивно».

Вокруг никого не было. Я хлопнул его по плечу и первым вышел в холл. Когда Николай последовал за мной, я просто взглянул на него и отвел глаза, не трогаясь с места. Он понял, что я хотел проверить, нет ли за ним хвоста. Выйдя из музея, он оглянулся. Я шел метрах в двадцати сзади и в ответ на его взгляд безразлично отвел голову в сторону. Теперь он знал, что путь свободен.

Тут он услышал постукивание и выглянул на террасу: вермееровский пейзаж начал перетекать в Моне. Капли дождя размыли зелень, охру, красноту, белизну.

«Ну, уже идет дождь».

На самом деле, я хотел понять, где припаркована его машина. Я вышел на площадь справа от здания музея и тут же увидел его белую «рено-меган». Но Николай прошел мимо и углубился в улочку, ведущую к бульвару Сен-Жермен. Возможно, припаркована была просто такая же машина, но проверить это стоило. Николай шел по левому тротуару, и мне достаточно было взять чуть влево, чтобы исчезнуть из его поля зрения. Я подошел к «рено». Это была его машина — на заднем сиденье валялась летняя ветровка, которую я же перебросил туда, когда садился к нему ночью у Восточного вокзала. Это становилось интересным.

Заканчивая одеваться, он позволил себе подумать о Даниэль. Молиться не хотелось, хотя он знал, что, несмотря на всё учение религии, Бог тоже искушал, не только дьявол. Однако экспромтом вышла небольшая молитва. Ни к кому конкретно он не обращался, просто смотрел на нахмуренный лоб облаков. «Она одна не имеет к этому никакого отношения. Она одна не должна была бы страдать. Защити ее. Пожалуйста, защити ее».

Идти за Николаем по улочке было бы глупо — если он идет на встречу, он наверняка будет проверяться. С другой стороны, его следующее место свидания не могло быть совсем близко к нашему. Кто-то ждал его в машине, проходя мимо которой он должен быть сделать условный знак? Какой-нибудь товарищ из резидентуры, который прикрывал нашу встречу и должен был сообщить дальше о ее результатах.

Потом он спустился по лестнице. День обещал быть зловещим, и он это чувствовал.

Я выглянул за угол. Белая майка Николая с зоогеографической информацией мелькала уже за перекрестком с рю-де-л’Университэ. Впереди, справа от метро «Сольферино», находилось Министерство обороны — сотрудник спецслужб вряд ли будет назначать тайное свидание вблизи объекта, вокруг которого ходят агенты в штатском. Скорее всего, Николай повернет налево, в сторону бульвара Распай.

По крайней мере ему уже удалось правильно повеситься. Узел галстука был в полном порядке.

9:19

Тело мое устремилось вперед прежде, чем я принял это решение. Я быстрым шагом дошел до перекрестка, повернул налево, еще быстрее дошел до следующего перекрестка и свернул направо на рю-дю-Бак. И тут же отшатнулся — белая майка Николая теперь плыла, покачиваясь, мне навстречу. Если он просто решил обойти пару кварталов, чтобы исключить слежку перед следующей важной встречей, он вполне мог теперь повернуть налево и столкнуться со мной нос к носу.

Герардо захватил немножко желтовато-бурой краски и размазал ее вдоль Клариной щеки.

Я подошел к ближайшему подъезду и с надеждой нажал кнопку кодового замка. В жилых домах днем, когда много посетителей, часто достаточно этой простой операции, чтобы войти внутрь. Но нет — на выходные, тем более летом, дверь была защищена кодом. Я остался в углублении перед подъездом. Всё, что мне оставалось, когда появится Николай, это сказать что-нибудь типа: «Мне показалось, за тобой хвост. Но нет — всё чисто!» Однако Николай не появился. Более того, и улицу он не пересекал.

— Сегодня вечером перед открытием Мэтр обойдет и проверит все картины.

Для очистки совести я подождал еще с минуту — Николая не было. Я вышел к перекрестку и осторожно, как бы раздумывая, куда идти, высунулся за угол. Улица была пустынна, только какая-то загорелая дама в шортах и туфлях на высоченных каблуках выгуливала на поводке белого шпица.

— Я думала, он уже не придет, — сказала она.

— Он всегда делает последний обход, а потом уходит. Сейчас не шевелись.

Я повернул за угол и медленно пошел ей навстречу, делая вид, будто что-то ищу по всем карманам. Шпиц, как к этому приучают всех несчастных парижских собак, присел у края тротуара, чтобы справить нужду на проезжую часть. Я дружески улыбнулся, обходя их, но дама — лет пятидесяти, морщинки у глаз и дряблая кожа на шее — скользнула по мне невидящим ледяным взглядом. В Европе очень часто отмечаешь моменты, когда сравнение несомненно в пользу Америки: там тебе бы улыбнулись, спросили, как дела, заверили, что всё за собакой уберут, и тому подобное. Хотя в Америке я скорее замечаю вещи, добавляющие очков в пользу Европы.

Он взял очень тонкую кисть и написал ей губы слоем нежной киновари. Она увидела, как он улыбается в нескольких сантиметрах от нее. Он был похож на миниатюриста, склоненного над альбомом с эстампами.

Метрах в десяти от меня начиналась терраса бистро под вишневым навесом. Если Николай зашел туда, он, разумеется, устроился в глубине зала, где его не было видно, и лицом к окну, чтобы самому видеть всё. Поэтому — а дама всё стояла над своей собакой — я сделал вид, что не нашел в карманах и сумке того, что искал, и теперь возвращаюсь к своей машине или домой. Просто торчать на тротуаре я тоже не мог.

— Ты счастлива? — спросил он, макая кисть в краску.

К счастью, по рю-де-л’Университэ в мою сторону шло такси. Я сделал знак водителю, и машина остановилась на перекрестке. Мир снова встал на ноги — таксист был китайцем.

— Да.

Я огляделся. По обе стороны вдоль тротуара стояли припаркованные машины. Место было только там, где машина остановилась, на пешеходном переходе.

Какая-то ученица сняла колпак с краской, открыв побеги локонов цвета красного дерева. Герардо снова макнул кисть в краску и вернулся к губам.

— Припаркуйтесь здесь получше, пожалуйста, — сказал я водителю, залезая в машину.

— Когда все это кончится, мне бы хотелось и дальше видеться с тобой. То есть после того, как тебя купят. — Он сделал паузу, макнул палец в какой-то растворитель и провел по уголку губ. — Ты ведь уже заранее знаешь, что тебя купят. Попадешь в дом к какому-нибудь коллекционеру-миллионеру. Но мне хотелось бы и дальше видеться с тобой. Нет, не говори. Тебе сейчас нельзя говорить.

— Где стоять? Здесь?

— Да, прямо здесь. Мы ждем еще одного человека.

Его слова были так же нежны, как мазки, которыми он ее писал. У нее было ощущение, что он старательно целует ее.

Мы припарковались у самой террасы кафе. Какие-то туристы, сидевшие у края тротуара с раскрытым путеводителем, недовольно покосились на меня и снова погрузились в карту. Бистро, где, как я предполагал, сидел Николай, находилось слева от меня метрах в тридцати-сорока. Я с трудом различил надпись над темно-красным козырьком: заведение носило милое уютное имя «Министерства», во множественном числе.

— Ты же знаешь, что говорят. Что между картиной и художником не может быть никаких отношений, потому что этого не позволяет гипердраматизм. По крайней мере такова теория. — Он отводил кисть, макал ее в краску, писал, стирал тряпочкой, снова писал. — Но со мной тебе повезет, потому что я очень плохой художник, дружочек. А значит, не так страшно, что ты такая отличная картина.

Таксист выключил двигатель, вежливо справился у меня, не помешает ли мне музыка, и включил кассету с китайской попсой. Через пять минут он переспросил, надо ли еще ждать, и, получив утвердительный ответ, снова обратился в слух. Еще через пять минут, приглушив магнитолу, водитель опять спросил, не надо ли ехать.

Ученица перебила Герардо, обратившись к нему по-английски. Они быстро поговорили о тональности теней на теле Клары и сверились с письменными инструкциями Мэтра. Потом он наклонился к ее губам и какое-то время разглядывал их. Похоже, ему что-то не понравилось. Он исчез из поля зрения и почти сразу же вернулся с кистью, смоченной в красной краске.

— Надо ждать! — коротко сказал я.

Она лежала на спине на кушетке в одной из комнат для этюдов в подвалах «Старого ателье», куда ее перевезли рано утром, чтобы подготовить к установке в «Туннеле».

Нет, положительно китайцы в качестве таксистов были во всех отношениях лучше французов. Те бы уже давно пыхтели, брюзжали, намекали, что счетчик не отражает реальных потерь водителя во время стоянки, в лучшем случае пытались бы завести с тобой разговор. А этот лишь опять добавил звук в магнитоле и отдался родным напевам.

— Нужно постараться, — сказал Герардо. — Сегодня тебя увидят тысячи людей.

Он дважды коснулся верхней губы, будто там легонько прошлась бабочка.

Я уже подумал, что Николай вошел в какой-то дом — может, в тот, где он сам жил — и я жду его совершенно напрасно. Но в это время кто-то вышел из бистро и пошел в нашу сторону. Это был плотный, даже грузный мужчина, судя по походке, средних лет, в светлом строгом костюме. Что-то сразу показалось мне странным — его правая рука была согнута в предплечье. Я понял, в чем дело, только когда мужчина оказался уже в паре десятков метров от меня — он перебирал четки. Я напряженно всматривался в его лицо, боясь получить подтверждение. Мужчина — он шел по противоположной стороне улицы — подходил всё ближе, поравнялся с нами и проследовал дальше. Сомнений быть не могло — это был «Омар Шариф», тот ливиец из спецслужб, который три года назад должен быть вызвать страх у Мальцева, когда мы ужинали с ним в «Сормани».

— Я не хочу делать тебе больно, — продолжал он. — Никогда не сделал бы тебе больно. Но я подумал, что… знаешь, хранить мои чувства в себе не очень поможет мне сделать все как можно лучше. Я серьезнее, чем ты думаешь, дружочек. Не говори. — Он отвел кисть, когда Клара развела губы. — Ты — картина. Говорить могу только я. Ты внутри картины.

Таких совпадений не бывает. Но я всё же посидел в машине еще пару минут, чтобы не оставалось сомнений. Сюрприза не случилось — из бистро вышел Николай и пошел в нашу сторону, к своей машине.

Он смочил кисть и снова погладил ее более мягким оттенком красного.

Я тронул водителя за плечо:

— К Триумфальной арке.

— Еще говорят, что художник влюбляется в свою картину. Думаю, так оно и есть. Но в моем случае происходит что-то очень странное, крошка: я немного написал и самого себя. То есть я притворялся. Иногда я думаю, что я не тот, кем себе кажусь. Каждый день встаю, смотрю в зеркало и поздравляю себя с огромным везением. Но все не так просто. Посмотри на эти усы и на эту бородку. — Он легонько подергал за них. — Они — часть художника или картины? Я очень долго думал, что я важная птица, понимаешь? И не смотрел дальше, не хотел видеть. «А что там, дальше?» — может кто-нибудь спросить. Так вот там дальше — люди. Для меня ты — не картина. Я не могу смотреть на тебя как на картину.

10

Он приложил к ее губам тряпочку, чтобы стереть пятно. На мгновение их взгляды встретились. Пока она вглядывалась в его большие веселые глаза, эта странная мысль, которая уже приходила ей в голову раньше, снова вернулась: может быть, Герардо не такой уж плохой художник; может быть, он просто не хотел писать «Сусанну». Герардо не нравилась эта фигура. Он хотел зафиксировать в ее выражении не этот болезненный блеск и не испуганное целомудрие, не ту картину, «полную ужаса и благочестия», о которой говорил ван Тисх. Герардо хотел получить ее. Клару Рейес. Высвободить ее, очистить и осветить новым светом. Это был первый в ее жизни художник, для которого она сама была, похоже, важна больше, чем его собственная картина.

Вошел Уль. Сказал, что они возятся слишком долго и что надо начинать прорабатывать спину. Ей помогли встать, и она повернулась к ним спиной.

Это, согласен, было глупо, но у меня вдруг возникло ощущение, что Метек меня ждал. Его курчавая, черная с проседью голова торчала в окне, когда я, отпустив такси в начале авеню Карно, повернул на улицу генерала Ланрезака. А что, сколько всего написано о прочной связи, которая возникает между преследователем и жертвой, между палачом и приговоренным! Вполне возможно, что и Метек, не понимая, почему, чувствует, что что-то удерживает его здесь. Ему, быть может, уже давно надо уезжать, да и знойным асфальтовым воздухом Парижа он уже надышался. Ан нет, почему-то никак не может на это решиться! Впрочем, голова исчезла прежде, чем я дошел до входа в гостиницу, и когда я поднялся в свой номер, в его окне только колыхалась парусом тюлевая занавеска.

Все продолжалось, но теперь в тишине.

В такси я перебрал в уме возможные варианты с Николаем. Уверен я был в трех вещах.

10:30

Первое: случившийся у них аврал был, несомненно, со мной связан. Об этом говорило и смущение Николая, когда он проговорился, и его беспокойство, когда он узнал, что моя семья летит сюда и я вовсе не спешу покинуть город. Оставался вопрос, занималась ли этим авралом резидентура или же Николай, как Штайнер и многие другие разведчики бывших соцстран, вел свою игру? Ну и, разумеется, было бы интересно узнать, в чем этот аврал состоял.

— Эденбург, мисс, — сказал шофер.

Панорама, служившая задником реки Гель в южной части Лимбурга на юге Голландии, была просто сказочной. Леса и долина сверкали на великолепном летнем солнце вперемежку с прямоугольными деревянными фермами. Эденбург чуть ли не по волшебству появился из-за поворота на самом краю шоссе: горстка островерхих домиков, над которыми высилась величественная громада замка, где когда-то работал реставратором Мориц ван Тисх. Мисс Вуд бывала в Эденбурге. Встречи, которыми удостаивал ее живописец, были краткими и напряженными. Ван Тисх никогда не заботился о безопасности своих собственных картин, его единственной обязанностью было их создание.

Вторая уверенность: в эту комбинацию были втянуты ливийцы. «Фатима» — женщина, которая сначала обедала со Штайнером, а потом поджидала его в такси у гостиницы, была, скорее всего, женой сотрудника военного атташата ливийского посольства. Теперь Николай встречался с ливийцем, которого совершенно случайно я знал по операции с разоблачением Мальцева, проведенной три года назад. Связаны ли оба дела? Вряд ли. Скорее всего, это, как и для меня, были просто две операции, в которых участвовал «Омар Шариф». Между ними интервал — всего три года. «Омар Шариф», по-видимому, всё это время продолжал работать в Париже. Кстати, Фатима могла быть его женой, и жили они в том доме № 7 по улице Бассано, где у меня теперь была приятельница-консьержка. Если это так, то теперь я был знаком и с г-ном, и с г-жой… Как там их звали? Аль Абеди!

Про ливийцев с достаточной степенью вероятности можно было предположить, что они охотились за контейнером и сговорились со Штайнером; но того убили — или он умер — раньше, чем он сумел передать им загадочный порошок. Вполне вероятно также, что о смерти Штайнера они не знают или, по крайней мере, уверенности в этом у них нет. А поэтому они продолжают поиски.

Еще один интересный вопрос, связанный с ливийцами. Я ведь не знал, чем кончилось тогда дело с Мальцевым. Мне показалось несомненным, что он боялся ливийцев, и я это свое мнение Конторе передал. Но Мальцева наверняка проверяли и по другим каналам. Все остальные испытания он мог пройти с честью, и тогда мой вывод, выбивавшийся из общего ряда, подлежал исключению. Вполне возможно, Мальцев по-прежнему крутится в своей фирме и даже время от времени оказывает небольшие услуги своим бывшим работодателям, чтобы его оставили в покое.

Вуд знала, что в Амстердаме идет дождь, но в Эденбурге было сплошное солнце, тепло и рай для вооруженных фотоаппаратами и картами автодорог туристов. Машина осторожно двигалась по мощеным узким улицам, хранящим атмосферу былых времен. Некоторые прохожие с любопытством поглядывали на роскошный автомобиль. Шофер обратился к Вуд:

Третья уверенность. Хотя в деле Штайнера была поставлена точка, и меня официально отпустили на все четыре стороны — до следующего раза, — расслабляться я не мог. В сущности, если бы Джессика и Бобби не собирались сейчас ехать в аэропорт, я бы позвонил им и ближайшим рейсом сам бы вылетел в Нью-Йорк. И дальше что мне за дело было до исчезновения контейнера, до Штайнера, про которого я-то точно знал, что он мертв, до подозрительным образом втянутых во всё это ливийцев и до другого аврала, случившегося в резидентуре? По ту сторону океана я был вне игры. Достаточно даже, если бы все считали, что я нахожусь по ту сторону океана.

— Вам нужно прямо в замок? Потому что, если так, мы должны выехать из центра и свернуть на Кастелстраат.

Я с досады хрустнул пальцами — дернул меня черт рассказать Николаю про прилет Джессики и Бобби! Если Николай не вел свою игру — не страшно. Риск возникал, только если Николай что-то химичил на стороне.

А тут еще этот сон! Я уже десяток раз убеждался, что бессознательное знает, что произойдет или может произойти в ближайшем будущем. Оставаться глухим к полученному предупреждению я не собирался.

— Нет, мне нужно не в замок. — Вуд дала ему адрес. Шофер (внимательный вежливый южанин с неизменной, несмотря на полчаса опоздания самолета, на котором Вуд прибыла в Маастрихт, улыбкой, старающийся во всем угодить «мисс») решил остановиться и спросить дорогу.

И что мне делать? Позвонить Джессике, которая предвкушает неожиданный уик-энд втроем с Бобби, и сказать ей, что никуда лететь не нужно, что это я срочно должен вернуться в Нью-Йорк? И как я всё это ей объясню? Зачем? Почему?

И вдруг я понял, что нужно сделать. Завтра утром я встречу их с Бобби в аэропорту, и прямо там — учитывая разницу во времени, им будет всё равно — мы возьмем напрокат машину и поедем по средневековым аббатствам Франции. Я скажу Джессике, что этот проект, который мы готовили не для какого-нибудь одного магната, а хотели сделать регулярным, слишком важен, и надо бы проверить его самому. Или просто, что брат Эрве рассказал мне столько всего интересного, что мне захотелось тоже проехаться по этому маршруту. А там мы будем в совершенной безопасности — все решат, что мы улетели из Парижа. Проверить это по всем авиакомпаниям будет слишком сложно: они, в принципе, не дают таких сведений. Даже не так! Я позвоню Николаю и скажу ему, что мы всей семьей решили лететь в Италию, куда мне якобы нужно по делам. Именно так — как бы просто сообщу ему, что буду на связи через неделю.

Эта идея пришла ей в голову накануне вечером. Она вдруг вспомнила имя человека, которого Осло считал «лучшим другом детства Бруно ван Тисха»: Виктор Зерицкий. Она подумала, что неплохо будет начать визит в Эденбург с разговора с Зерицким. В тот же вечер она позвонила Осло, и он бросился искать адрес и телефон историка. Когда она позвонила, чтобы договориться о встрече, Зерицкого дома не было. Может, он куда-нибудь уехал. Однако она надеялась, что встреча состоится.

По улице зашелестела машина — теперь ведь двигатели почти не слышно, самый большой шум производят шины. Я осторожно высунул голову из окна. Такси с маячком на крыше подъехало к «Бальморалю» и остановилось у подъезда. Метек уезжает? Я был бы рад, если бы это был Метек: мне не терпелось задвинуть навсегда этот ящик. И я был готов: видеокамера уже стояла на струбцине в боевом положении.

Шофер оживленно беседовал с продавцом сувенирной лавки. Потом он обернулся к Вуд:

Я приник к видоискателю, который служил прицелом. Я уже говорил, там было четыре небольших уголка, намечающих прямоугольник в центре кадра. При съемке видеокамерой по нему наводился фокус, а в положении арбалет он обозначал зону поражения, что позволяло не делать сложных поправок на ветер, дальность стрельбы и так далее. Всё, что было нужно, это поймать цель в центр прямоугольника и нажать кнопку. Понятно, что целясь в голову при такой системе наводки можно было и промахнуться, но с этого расстояния грудь человека попадала в зону поражения целиком.

— Это переулок, который выходит на Кастелстраат.

Конечно, такси мог вызвать и другой постоялец. Но если это был Метек, времени на раздумье у меня не было. В моем распоряжении, по идее, не больше 4–5 секунд. Я с удивлением услышал вдруг тяжелое сопение — мое собственное! Правда, я стоял, наклонившись, в неудобной позе.

11:30

Дверь гостиницы дрогнула и открылась внутрь. Мой прицел оказался ниже, чем я предполагал, и я сначала увидел ноги и пояс выходящего. Это был мужчина в синих джинсах. Я поднял камеру чуть выше: это был Метек.

Я навел прицел на туловище — мой враг как раз задержался в дверях. Больше всего в эту минуту я боялся своего собственного вопроса: «Ты что, готов стрелять?» Нужно было нажать на спуск прежде, чем он возникнет. Я положил палец на кнопку и затаил дыхание. Сейчас!

Густаво Онфретти вошел в «Туннель» в окружении охранников и техперсонала отдела искусства. На нем был стеганый костюм и обычные желтые этикетки. Его тело окрасили в охристые и телесные тона. Очень тонкие слои керубластина придавали его лицу некое сходство с Мэтром и с Иисусом Рембрандта. «Я — это они оба», — думал он. Его привезли в «Туннель» одним из последних, и его установка — он знал — будет не из легких.

Но в кадр вошел еще один человек — бесцветный мужчина неопределенного возраста в строгом костюме и галстуке. Продолжая разговаривать с Метеком, он услужливо открыл дверцу такси — это наверняка был дежурный портье. Я выпрямился — свидетель мне был не нужен. Метек сел в машину, портье махнул ему рукой, и такси поехало вниз. Всё это заняло не более десяти секунд.

Он будет распят шесть часов в день.

Я сел на кровать. Сердце билось у меня в горле, я был мокрый, как мышь. Мне не надо было впредь задавать себе вопрос, способен ли я убить человека — я знал, что не выстрелил только из-за портье.

Облаченный в саван из ароматов масла, Онфретти шагал по погруженному в сумрак спуску до того места в «Туннеле», где стоял крест. Крест был не обычным, а художественным: на нем имелось несколько приспособлений, которые должны были сделать его позу менее болезненной. Но Онфретти был уверен, что ни один художник не смог бы полностью воспрепятствовать его страданиям, и это его немного пугало.

Через четверть часа, приняв душ, я вышел на улицу. Было уже начало девятого. Обеденное время я как-то незаметно пропустил и теперь, несмотря на плотный завтрак с Николаем, готов был съесть слона.

Однако он принял свою чашу. Он — шедевр и был готов к страданиям. Ван Тисх очень долго занимался его доработкой в Эденбурге, чтобы не было ошибок. Никаких. Все должно выйти идеально. Накануне, ставя на нем подпись, Мэтр взглянул ему в глаза. «Не забудь, что ты одно из самых интимных и личных моих творений».

Это искреннее признание придавало ему силы, чтобы вынести то, что, как он знал, его ожидало.

Мой совет — никогда не ешьте в туристических местах, в какой-нибудь пивной на Елисейских Полях. Все, что вы съедите там днем, будет стоять у вас комом в глотке — по крайней мере, в виде запахов и вкусов — до следующего утра. Это в лучшем случае — вы вполне можете провести ночь, сидя на белом коне у себя в туалете. Разумеется, вы мало чем рискуете, если берете лишь салат или сэндвич с пивом, но с блюдами, которые должен готовить повар, будьте поосторожнее.

13:05

Поэтому я пошел не вверх, к Елисейским полям, а спустился в переулочки перед авеню де Терн. Но небольшой ресторанчик, открытый мною в предыдущий приезд в Париж, оказался закрыт. Я повернул назад и, пройдя немного, зашел в суши-бар на рю-дез-Акасья. Посетителей, кроме меня, не было — туристы сюда не забредали. Я заказал официанту — низкорослому худому японцу в очках с толстенными линзами — бобовый суп, сашими, побольше васаби и маринованного имбиря, а также кувшинчик саке для дезинфекции. Дезинфекция заняла ровно минуту, и я попросил принести еще один кувшин. Меня всё еще трясло.

Якоб Стейн пообедал и сидел один на один с уютной чашкой кофе. «Стол» был прочный, собственной работы. Он состоял из стеклянного листа, закрепленного ремнями на плечах четырех посеребренных коленопреклоненных девочек-подростков. Легкий занавес окаймлял «Стол» наподобие фриза, образовывая волны между фигурами. Девочки были почти одинакового роста, но самый дальний левый конец оказался немного выше, и от этого почти горизонтальная поверхность темного дымящегося кофе едва заметно наклонялась. Конечно, «Стол» был нелегальным и стоил миллиарды, также, как и все остальные предметы интерьера этой комнаты. Стейн рассеянно уперся ногой в посеребренное бедро.

В свой прицел я видел только тело человека, которого я собирался убить. Однако глаза мои зафиксировали гораздо больше, и сейчас я заново увидел, как Метек вышел из отеля, разговаривая с портье. На нем была не вчерашняя дурацкая майка с Эйфелевой башней, а темно-синяя рубашка-поло поверх синих джинсов с задним карманом, провокационно оттопыренным бумажником. Метек был явно в хорошем настроении, он улыбался и на прощание сказал портье что-то шутливое, отчего и тот расплылся в улыбке. Вещей у него с собой не было, так что он явно должен был вернуться к своим моральным танцам. Надеюсь, не слишком поздно — мне завтра с раннего утра в аэропорт.

Он знал, что в отличие от его комнат «зона» ван Тисха в «Новом ателье» пустовала. Но Стейн жил в окружении роскоши и в свое удовольствие обставил столовую картинами, украшениями и утварью работы Лоека, ван дер Гаара, Марудера и своей собственной. В этой комнате дышало более двадцати неподвижных или кружащихся в танце подростков, но тишина была абсолютной.

Почему-то сейчас Метек напомнил мне тот, первый раз, когда я видел его. Я уже говорил, что до этой встречи в Париже мы виделись с ним дважды. По крайней мере, мне кажется: в тот январский день в Сан-Франциско он не отпечатался бы в моей памяти так ясно, если бы к этому не примешалось узнавание.

Звуки жизни исходили только от Стейна.

Он мысленно прокручивал все то, что ему предстояло сделать. К этому времени картины уже должны быть расставлены в «Туннеле» в ожидании Мэтра. Открытие запланировано на шесть, но Стейна там не будет: его место займет Бенуа, принимать знаменитостей будет он. Его же присутствие необходимо в другом месте, где он займется другой важнейшей знаменитостью.

11

Фусхус, власть — это еще один вид искусства, думал он. А может, просто ремесло, способность держать все под контролем. Он был настоящим виртуозом своего дела. Теперь ему нужно было превзойти самого себя. Момент был сложным. В каком-то смысле самым сложным за всю историю Фонда, и он должен встретить его лицом к лицу.

Это было на Кубе, где-то в середине нашего пребывания, году в 79-м. В одно прекрасное воскресное утро наш куратор Петр Ильич Некрасов заехал за нами на «рафике» и повез на пляж. К западу от Гаваны, где находилась наша база, берег, как правило, неухоженный — кустарник до самой воды, острые скользкие камни. Купаться мы ездили по ту сторону города, где был золотой песок, пальмы и лежаки в тени. От Валле Гранде пляж находился в часе пути, а то и больше, так что это было для нас нечастым удовольствием.

В глубине столовой неожиданно появилась Нэв, его секретарь.

На этот раз Анхель с Белиндой, наши кубинские друзья и соседи, приглашены не были. Лишних вопросов ни они, ни мы не задавали. За пару дней до того Некрасов сказал нам, что мы едем на дачу, не уточняя, на его ли служебную или просто конспиративную типа той, на которой мы жили в Валле Гранде.

Несмотря на то что Стейн точно знал, что так долго ожидаемый гость прибудет с минуты на минуту, сообщение о его прибытии растянуло фавновские черты в радостной улыбке. Опершись на «Стол», он встал, вызвав легкую дрожь у четырех серебряных девочек и взмах век у той, на которой стояла его нога, и пошел к двери.

Судя по казенному характеру обстановки, это была служебная дача — с целым не разрозненным сервизом на шесть персон, графином с водой на стеклянном подносе и с овальными жестяными номерками, прибитыми к каждому стулу. Рита тогда засмеялась, а Некрасов примирительно сказал:

— Что вы хотите? Народное достояние! И народ должен постоянно видеть, что это его!

Гость широко открыл глаза и с минуту был поглощен созерцанием теплых тел, украшавших комнату. Но тут же изобразил ослепительную улыбку и протянул руку в ответ на приветствие Стейна.

Территория, включая пляж, была огорожена и охранялась нашими солдатами, правда, не в форме, а голыми по пояс, в одних шортах. Дом стоял у самой кромки песка, в тени огромного дерева с воздушными корнями. После обеда мы сидели под его кроной с коктейлями в руках и беседовали, наблюдая за Кончитой с Карлито, которые играли на пляже.

— Добро пожаловать в Фонд ван Тисха, — поспешил сказать Стейн на правильном английском. — Я знаю, что вы блестяще владеете английским, — прибавил он. — Мне жаль, что я не могу похвастаться знанием испанского.

Беседовать с Некрасовым значило слушать его бесконечные истории о войне. Память у него была живая, хранившая невероятные ситуации и точно подмеченные детали, придумать которые на досуге невозможно. В 41-м он был механиком на подводной лодке Балтийского флота, которая базировалась в Латвии, в Либаве. Их подбили торпедой с немецкого корабля, Некрасов оказался среди нескольких моряков, которым чудом удалось спастись. Он отступал с какой-то пехотной частью, в которой, за неимением другой сухопутной специальности, его назначили кашеваром. Я очень хорошо помню, что именно в тот день на даче Некрасов рассказывал, как их поймали немцы.

— Ничего страшного, — с улыбкой ответила Вики Льедо.

Он с еще одним таким же молодым солдатиком вез на позицию своего отделения обед. У них была телега, реквизированная у местного колхоза, которую они заполнили сеном. Так меньше трясло по ухабам, и в сено же они зарывали кастрюли с кашей, чтобы та не остывала. От расположения части до их окопов было с полчаса езды по лесным просекам, лошадь дорогу знала, и Некрасова с напарником разморило на солнце.

14:16

Встряхнуло их появление противника. Всё было тихо, а в следующую минуту и спереди, и сзади остановившейся телеги оказался десяток здоровых ребят в касках с автоматами наизготовку. Немцев вид разомлевших и испуганных русских солдатиков, уже и не пытавшихся дотянуться до своих винтовок, очень развеселил. При этом вели они себя скорее дружелюбно, даже попытались выяснить, откуда те родом.

Мисс Вуд сидела на траве уже больше трех часов. Она достала из своей сумки сок и медленно потягивала его, рассматривая облака. Место было тихим, в таком месте хорошо закрыть глаза и отдохнуть. Оно в какой-то мере напоминало ей дом в Тиволи: та же звуковая дорожка лета, пение птиц, далекий лай собак. Дом Виктора Зерицкого был небольшим, и видно было, что забор цвета зеленого яблока довольно умело отремонтирован. В саду росли цветы — упорядоченное сообщество растений, воспитанных рукой человека. Дом был закрыт. Похоже, в нем никого не было.

— Москва? — спросил командир отряда, высокий, чернявый, совсем не арийского типа. Он делал ударение на первом слоге. — Москва?

Старик из соседнего дома сказал ей, что Зерицкий разведен и живет один. Этим он, похоже, хотел сказать ей — подозревала Вуд, — что четкого распорядка у него нет и что он приходит и уходит, когда ему заблагорассудится. Очевидно, Зерицкий часто уезжал на несколько дней в Маастрихт или Гаагу собирать информацию для своей научной работы или просто потому, что ему хотелось размять ноги и исследовать новые маршруты вдоль течения Геля.

— Тула! — мрачно ответил Некрасов. — Тула, слыхал такой город?

Немец пожал плечами.

— Я это не к тому, чтобы вас разубедить, — прибавил старик с волосами цвета белого мрамора и румянцем, похожим на след от пощечин, — но если он не знает, что вы здесь, не советую вам его ждать. Говорю вам, он может вернуться через несколько дней.

— Мюнхен! — сказал он, тыча себя в грудь пальцем.

Мисс Вуд поблагодарила, вернулась к машине и склонилась к окошку водителя:

Про мюнхенский сговор Некрасов знал от политрука, так что кивнул:

— Можете ехать куда хотите, но вернитесь сюда в восемь.

— Слыхали.

Машина уехала. Вуд нашла подходящее место, уселась на траву, облокотилась о ствол дерева, ощущая через легкую куртку неровности коры, и принялась за тяжкое дело — ждать, пока пройдет время.

Дружелюбие немцев ему не нравилось. Попасть в плен было хуже всего. Некрасову было девятнадцать, но он тогда предпочел бы, чтобы его застрелили.

В любом случае ей нечем больше заняться, а когда на кону стояла работа, ожидание не раздражало ее. Больше того, этот перерыв с птичьим пением и пряно пахнущим ветерком был ей приятен. Она допила сок, спрятала пустой пакетик в сумку и достала другой. Оставалось только два, но ей нужно было пополнить запасы жидкости. Она чувствовала себя все слабее и слабее, за преградой из темного стекла очков глаза ее закрывались, и временами она клевала носом. Какое-то неопределенное время — может, два дня, может, больше, — она уже не ела никакой твердой пищи, но, несмотря на это, вовсе не ощущала голода. Однако за термос с кофе готова была заплатить на вес золота. Стало жарко. Она сняла куртку и положила на траву. Но в одной майке ей было прохладно.

Командир потянулся к кастрюле, шутливо испрашивая разрешения: