— Хорошее выражение, — отметил он, — довольно хорошее, но в ваших глазах я не вижу ничего особенного. Надо будет попробовать что-то другое.
Последовало молчание. Клара сжала веки. Ван Тисх внимательно смотрел на нее.
— Невероятно, — прошептал он. — У вас огромная воля, но сама себя подавить она не может. Она напрягает мышцы лица. Натягивает удила. Ну же, ну… Вы что, хотите стать шедевром? Разве ради этого вы согласились, чтоб вас писали? Хотите стать шедевром?… Какая большая ошибка. Смотрите… Даже сейчас, слушая меня, смотрите, как вы напрягаетесь… Ваша воля шепчет: «Я должна сопротивляться!»
Он поднял руку и дотронулся до ее груди. Он сделал это безразлично, будто трогал какой-то предмет, чтобы понять, зачем он нужен. Клара застонала. Грудь ее была холодной и чувствительной.
— Если я касаюсь вас, использую вас, вы превращаетесь в тело, видите? У вас меняется выражение, и мне нравится этот полуоткрытый рот, но это не совсем то, что я ищу… — Он отвел руку. — Много художников делали из вас разные картины, и все они были красивыми. Вы привлекательны. Участвовали в арт-шоках. Обожаете трудности. Будучи подростком, входили в группу «Зе Сёркл». В прошлом году отправились в Венецию, чтобы вас написал Брентано. Какой богатый опыт, — сыронизировал ван Тисх. — Вас превратили в архетип желания. Использовали вас, чтобы возбуждать карманы. Вы стремились быть картиной, а они превратили вас в тело. — Указательным пальцем он отвел волос с ее глаз. Клара чувствовала, что от него пахнет трубочным табаком. — Мне никогда не нравилось, когда полотно проходит через руки многих художников. Оно может подумать, что живопись — это оно. А полотно никогда, никогда не является живописью: оно только ее носитель.
— Я прекрасно знаю, кто я! — взорвалась Клара. — А теперь еще знаю, кто вы!
— Ложь. Вы не знаете, кто вы.
— Оставьте меня в покое!
Ван Тисх пристально смотрел на нее.
— Это выражение получше. Уязвленная гордость. Жалость к себе. Интересная дрожь губ. Если бы получить еще и блеск, было бы замечательно!..
Воцарилось долгое молчание. Ван Тисх наклонился над ней, опершись на ее левое плечо. Его пиджак касался голого Клариного тела, а давление руки на плечо вынуждало находиться в постоянном напряжении. Она заметила, что он смотрит на нее как на интересную живописную проблему, рисунок с трудной или слишком тонкой линией, которым он не вполне доволен. Она отвела взгляд от глаз ван Тисха. Прошла целая вечность, прежде чем снова послышался его голос.
— Как удивительно жалки люди. Кто сказал, что мы вообще можем быть произведениями искусства? У моих «Цветов» болит спина. Мои «Монстры» — преступники и калеки. А «Рембрандт» — как насмешка настоящих полотен настоящего художника. Расскажу вам историю из жизни. Гипердраматическое искусство выдумал Василий Танагорский. Однажды он пришел в одну галерею во время открытия выставки своих работ, влез на подиум и сказал: «Живопись — это я». Представляете, что за шутка. Но мы с Максом Калимой тогда были очень молоды и приняли ее всерьез. Раз мы пошли его проведать. У него было старческое слабоумие, и его положили в больницу. Из окна его палаты виднелся прекрасный английский закат. Танагорский рассматривал его, усевшись в кресло. Увидев меня, он указал на горизонт и сказал: «Бруно, как тебе моя последняя картина?» И мы с Калимой засмеялись, думая, что он шутит. Но это-то он говорил всерьез на самом деле. Природа в целом — гораздо более достойная восхищения картина, чем человек.
Говоря, ван Тисх провел пальцем по лицу Клары: лоб, нос, скулы. Его локоть все так же опирался на ее плечо.
— Какой ужас… Какой великий ужас — тот день, когда художник действительно будет знать, как сделать из человеческого существа настоящее произведение искусства. Знаете какой, я думаю, была бы эта картина? Она бы вызвала у всех отвращение. Я мечтаю о том, чтобы однажды сделать такую картину, за которую меня бы оскорбляли, презирали, проклинали… В этот день я впервые в жизни действительно создам искусство. — Он отодвинулся от нее и дал ей халат. — Я устал. Завтра буду писать вас дальше.
Он отвернулся и зашагал вперед. Казалось, что он замечательно ориентируется, несмотря на почти полную уже темноту. Клара пошла за ним, засунув руки в карманы халата, спотыкаясь и дрожа от холода и судорог из-за длительной неподвижности. На крыльце ждали Герардо и Уль. Свет с потолка одевал их в золотые капюшоны. Как будто ничего и не произошло. Клара даже подумала, что они стояли в тех же позах, в которых она их запомнила, когда видела в последний раз. Герардо держал руки на поясе. В припаркованном перед домом «мерседесе» притаилась молчаливая тень Мурники де Верн, секретаря Мэтра.
Вдруг ван Тисх остановился посреди дороги, словно что-то с ним случилось, и обернулся. Клара тоже остановилась.
— Подойдите поближе к машине, — сказал ван Тисх. — Но не совсем. Встаньте там.
Она прошла туда, куда он указал. Теперь вся верхняя часть ее тела отражалась в матовом черном стекле окошка машины.
— Посмотрите в сторону окна.
Она послушалась. Не увидела ничего, кроме собственного закутанного в халат тела и рыжих коротких волос, затемненных ночью. Внезапно рядом с ней появилась дрожащая тень ван Тисха. В его голосе слышалось отчаяние.
— Вот!.. Я снова его видел!.. На фотографии в каталоге вы стоите перед, зеркалом!.. Это зеркала!.. Зеркала дают это в ваших глазах! Какой я был идиот! Настоящий идиот!
Он схватил Клару за руку и потащил к дому, одновременно выкрикивая что-то своим помощникам, которые мгновенно исчезли в дверях. Когда вошли ван Тисх с Кларой, Герардо и Уль выдвигали в центр гостиной одно из зеркал в полный рост. Художник поставил Клару перед ним.
— Вот это?… Неужели я искал вот это, это так просто?!. Нет, не смотрите на меня! Смотрите на себя!..
Клара посмотрела на свое лицо в стекле.
— Вы смотрите на себя и загораетесь! — воскликнул ван Тисх. — Это выше вас! Вы смотрите на себя и… превращаетесь в другое существо!.. Вас завораживает ваше изображение?
— Не знаю, — после паузы ответила она. — Однажды в детстве я зашла на чердак… Там было зеркало, но я этого не знала… Я его увидела и испугалась…
— Отступите назад.
— Что?
— Отойдите к стене и продолжайте глядеть в зеркало оттуда… Вот так… Точно, когда вы смотрите на себя издалека, ваше выражение меняется… Становится более напряженным. Около машины это пропало, когда вы подошли ближе… Почему?… Вам нужно разглядывать себя издалека… Нужно видеть свое изображение на определенном расстоянии… Далекое изображение… Или, может, уменьшенное?… Я видел это выражение, когда подошел к вам в «Пластик Бос»! Но в этот момент рядом не было зерка… — Он остановился и поднял палец: — На мне были очки! Очки!.. Этот предмет вам о чем-нибудь говорит?
Кларе показалось, что особого потрясения у нее не было заметно, но ван Тисх его уловил. Он подошел к ней, не снимая очков, взял лицо руками и заговорил с ней почти мягким голосом:
— Расскажите. Ну же, расскажите. В нас есть вещи легкие, хрупкие и родные, как дети. Малейшие подробности, которые важнее всей нашей жизни. Я знаю, что вы стараетесь вспомнить нечто подобное.
Малюсенькая Клара смотрела на Клару из стекол очков ван Тисха. Слова послушно выскочили из ее губ на бесконечном расстоянии от ее ошеломленного разума.
— Да, такое есть, — прошептала она. — Но я никогда не придавала этому большого значения.
— Именно это и есть самое важное, — сказал ван Тисх. — Рассказывайте.
— Однажды ночью отец вошел в мою комнату… Это было когда он уже заболел…
— Продолжайте. Но все время смотрите в мои очки.
— Он разбудил меня. Разбудил и напугал. Но он уже был болен…
— Продолжайте.
— Он придвинул свое лицо очень близко к моему… очень близко…
— Он зажег свет?
— Лампу на тумбочке.
— Продолжайте. Что он сделал потом?
— Он очень придвинул свое лицо к моему, — повторила Клара. — Он ничего не сделал, только это. На нем были очки. У моего отца были очень большие очки. Мне они всегда казались большими. Очень большими.
— И вы увидели в них себя.
— Да, наверное, да… Теперь вспоминаю… Я увидела в стеклах свое лицо. На минуту я подумала о картине: оправа была толстой и походила на раму… Я была в стекле…
— Продолжайте! Что случилось потом?
— Отец сказал мне какие-то непонятные слова. «Что такое, папа?» — спросила я. Но он только шевелил губами. Внезапно, не знаю почему, я подумала, что это не мой отец был со мной, а другой человек. «Папа, это ты?» — спросила я. А он мне не ответил. Это меня очень напугало. Я снова спросила: «Папа! Пожалуйста, скажи, это ты?» Но он не ответил. Я расплакалась, а он ушел из комнаты.
— Замечательно, — сказал ван Тисх. — Замолчите наконец. Замечательно. — Он знаками подозвал Уля и Герардо. — Ее выражение сейчас… Лицо, полное ужаса и сострадания, любви и страха. Замечательно. Прорвало. Я написал ее. Она моя.
Он повернулся к помощникам и заговорил по-голландски. Она поняла, что он говорит о картине. Дает им указания. Его поведение полностью изменилось, теперь он не был ни злым, ни взволнованным. Он будто размышлял вслух, погруженный в элементарные технические сложности. Потом он замолчал и снова взглянул на Клару. Еще погруженная в только что всплывшее в памяти напряжение, она слабо улыбнулась.
— Но я никогда не думала, что этот случай в детстве наложит на меня такой необычный отпечаток… Я… Отец был очень болен и… и поэтому так себя вел. Он не хотел мне сделать ничего плохого… Со временем я поняла…
— Мне не важно, наложил он на вас отпечаток или нет, — сухо ответил ван Тисх. — Я художник по людям, а не психоаналитик. Кроме того, я уже сказал, что вы меня совершенно не интересуете, так что приберегите свои глупые соображения. Я получил то, что искал. Перед вами мы поставим скрытое зеркало, так что зрители его не увидят, но вы будете в нем отражаться. И все.
С Кларой он больше не говорил. Отдал последние указания Герардо и Улю и покинул дом. «Мерседес» тронулся с места. Потом наступила тишина.
* * *
Из ванны она вышла, завернувшись в полотенце, с вновь посветлевшими волосами, без бровей, с загрунтованной кожей. Герардо сидел на полу в гостиной, опираясь спиной о стену. Увидев ее, он встал и протянул ей сложенный лист бумаги. Это была цветная ксерокопия классической картины.
— Наверное, тебе уже можно узнать. Она называется «Сусанна и старцы». Рембрандт написал ее около 1647 года. Знаешь эту историю?… Она из Библии…
И он рассказал. Сусанна была благочестивой молодой женщиной, и муж ее был праведным человеком. Два старых судьи пристали к ней, когда она собиралась купаться в саду своего дома. Она отказалась угодить им, и старцы обвинили ее в прелюбодеянии. Ее приговорили к смерти, но Даниил, мудрый судья, спас ее в последнюю минуту, доказав, что обвинение лживо.
— На картине Рембрандта Сусанна с темно-рыжими волосами только что разделась, на ней осталась одна сорочка… Сзади показались старцы… Они бросаются на нее… Одна нога у нее уже в воде, словно один из старцев ее толкнул…
Именно такой эскиз из нее делали с самого начала, пояснил он: рыжие волосы, нагота, ночная слежка, приставания и унижения со стороны двух мужчин. Весь гипердраматизм крутился вокруг этих идей.
— Рисунок готов, — сказал Герардо. — Теперь остается закончить картину. В оставшиеся дни мы займемся прорисовкой позы и цвета тела и фиксацией твоих гипердраматических выражений. Предупреждаю, что работа и дальше будет сложной, но худшее уже позади. — В его голосе звучало облегчение. — Потом мы подсветим тебя софитами, чтобы создать светотени, и поставим на предназначенное для твоей картины место в «Туннеле». — Помолчав, он с улыбкой спросил: — Как себя чувствуешь после бури?
— Хорошо, — ответила она. И расплакалась.
По ее щекам побежала легкая странная влага. Ощущение было настолько удивительным, что она растерялась и не могла понять, что это. Но, кинувшись искать защиты у тела Герардо, она поняла, что впервые после того, как ее загрунтовали, у нее снова были слезы.
●●●
У идущей энергичным шагом к дому женщины короткие волосы, она очень худа, на ней дорогая одежда спортивного стиля: куртка, рубашка, узкие джинсы и ботинки, она в черных очках, в левой руке — сумочка. Ее скованное поведение не вписывается в окружающий ее мирный пейзаж. По обе стороны от гравийной дорожки, по которой она шагает, простирается превосходно подстриженный зеленый газон, четкие тени немногочисленных деревьев и вдалеке забор, огораживающий луг, где можно заметить нескольких пони в яблоках кофейного цвета. Дальше тянутся изгибы холмов, ковры кудрявых от травы пастбищ, пятна кустарников и лесков — весь этот влажный бескрайний пейзаж Дартмурских пустошей в западной Англии. Вечер подходит к концу, и солнце склоняется по левую руку от женщины. Дом, к которому она идет, состоит из двух крыльев: одного вытянутого, с двумя каминными трубами и восемью окнами, и второго, поменьше, перпендикулярного первому. У входной двери ожидает служанка в безукоризненном форменном платье. Она толстовата, и у нее очень белая кожа. При приближении женщины она улыбается, но та и не думает отвечать. Где-то заливается виртуозная пташка, одна из тех, что, несомненно, привлекли бы внимание естествоиспытателя.
— Добрый вечер, мисс. Пожалуйста, проходите.
Краснощекая улыбающаяся служанка говорила с уэльсским акцентом. Хоть Вуд и не ответила, служанка не утратила из-за этого ни капли своего видимого довольства жизнью. Дом был удобным и просторным; пахло благородными сортами деревами.
— Будьте любезны, подождите здесь, мисс. Господин сейчас вас примет.
Гостиная была огромной; в нее вели три полукруглые каменные ступени, сходящие вниз. Вуд спустилась по ним очень медленно, словно участвовала в каком-то театральном представлении. Ее ботинки от Феррагамо заскрипели на камне. У нее мелькнула мысль снять темные очки, но блеск остекленной стены в глубине гостиной заставил ее передумать. Эти диоровские очки шли к ее коротким волосам, на которые она наложила блики оттенка корицы. Стилист салона красоты на Оксфорд-стрит, куда она обычно ходила, порекомендовал ей костюмы спортивного типа в коричневатых и кремовых тонах. Вуд выбрала тонкую хлопчатую куртку, рубаху без ворота на шнурках и брюки в обтяжку. Сумка была крохотной, многогранной, очень легкой — казалось, что пальцы левой руки ничего не держат.
Стоя в ожидании, она быстро огляделась. Просторно, комфортно, без излишеств, в сельском стиле, решила она. «Денег у него больше, но вкусы не изменились», — подумала Вуд. Широкие ковры ручной работы, диваны неброских цветов, огромный камин и в глубине эта стеклянная стена с двойными дверями, ведущими в какой-то чудесный райский сад. Гостиную украшали всего две картины: одна стояла рядом со стеклянными дверьми, а другая у стены справа, около громадного ковра. Этой картиной был светловолосый обнаженный парень лет двадцати, прикрывавший руками лобок. Он не был окрашен, только чуть загрунтован. Было заметно, как он дышит, он часто моргал и, казалось, внимательно следил за движениями Вуд. Похоже было, что это не картина, а самый обыкновенный симпатичный парень, стоящий в гостиной без одежды. Он назывался «Портрет Джо», автор — Габриэль Мориц. Мориц относился к французской школе натурал-гуманизма. Вуд прекрасно знала это направление. Натурал-гуманизм отвергал все попытки превратить человека в искусство и поэтому резко противопоставлял себя чистому гипердраматизму. Для гуманистов картины прежде всего были человеческими существами. Они не покрывали свои модели красками и выставляли их такими, какими они были в обычной жизни, голыми или одетыми, фигуры позировали, почти не входя в состояние «покоя». Натурал-гуманисты кичились тем, что не скрывают недостатки тела: Вуд смогла разглядеть на правом колене «Портрета Джо» шрам от раны, вероятно, полученной им еще в детстве, и линию от давней операции аппендицита. Казалось, парню уже немного надоело выставляться. Пока Вуд разглядывала его, он кашлянул, набрал в грудь воздуха и облизнул губы.
Вторая картина была получше, но она вписывалась в то же направление. Вуд ее уже знала, и ей не нужно было подходить и читать название: «Девушка в тени» работы Жоржа Шальбу. Тело «Девушки в тени» было не таким грациозным, как в картине Морица. Она была похожа на студентку университета, которая решила над кем-то подшутить, сняла с себя всю одежду и застыла неподвижно. На подставках перед обеими картинами красовались характерные для ухода за картинами гуманистов вещи: маленькие подносики с бутылками минеральной воды и печеньем, которое картина могла поглощать в любое время, таблички с надписями о том, что картина пошла отдыхать или отлучилась, которые можно было вешать на стену, и даже плакат, гласивший: «Этот человек работает произведением искусства. Пожалуйста, проявляйте к нему уважение».
Вуд отвела взгляд от картин и, покачивая из стороны в сторону крохотной сумкой, прошлась по гостиной. Она ненавидела гуманистическое французское искусство и все его течения: стремившийся к искренности «сенсеризм» Корбетта, «демократизм» Жерара Гарсе и «абсолютный либерализм» Жаклин Тревизо. Картины, просящие позволения сходить в туалет или просто идущие туда, не говоря ни слова, наружные картины, бегущие под навес, когда начинается дождь, картины, договаривающиеся с тобой о часах работы и даже о позе, в которой они должны стоять, встревающие в твои разговоры с другими людьми, имеющие право жаловаться, если им что-то не нравится, или попросить у тебя то, что ты ешь, если им это понравилось. Что касается ее, ей больше нравился чистый гипердраматизм.
Послышался шум, и она обернулась. По садовой тропинке, прихрамывая и опираясь на палку, шел Хирум Осло. На нем были бежевый свитер и брюки и красная рубашка от «Эрроуз». Он был высоким и видным мужчиной. Смуглая кожа контрастировала с явно выраженными англосаксонскими чертами лица, унаследованными от отца. Черные короткие волосы зачесаны назад, брови густые и выразительные. Вуд показалось, что он не изменился, разве что немного похудел, но грустные глаза, доставшиеся в наследство от матери-индуски, были такими же. Она знала, что ему сорок пять, хотя выглядел он почти на пятьдесят. Он был очень участлив и внимательно наблюдал за всем, что происходило вокруг, стремясь обнаружить человека с проблемами, чтобы протянуть ему руку. Это изобилие солидарности старило его, по мнению Вуд, словно часть моложавости Осло переходила к другим.
Она пошла в сторону стеклянных дверей, к нему навстречу. Осло улыбнулся ей, но сначала остановился, чтобы поговорить с картиной Шальбу.
— Кристина, если хочешь, можешь отдохнуть, — сказал он ей по-французски.
— Спасибо, — улыбнулась картина и кивнула.
Только тогда он обратился к Эйприл:
— Добрый вечер, Эйприл.
— Добрый вечер, Хирум. Мы можем поговорить без картин?
— Конечно, пойдем в мой кабинет.
Кабинет был не в доме, а в пристройке на другом конце сада. Осло нравилось работать в окружении природы. Вуд заметила, что он не утратил своего пристрастия: он выращивал редкие растения и подписывал их названия на маленьких табличках, словно это произведения искусства. Пропуская Вуд в узком простенке с огромными кактусами по краям, Осло сказал ей:
— Ты очень хорошо выглядишь.
Она улыбнулась и промолчала. Быть может, чтобы заполнить паузу, он быстро добавил:
— Картины ван Тисха сняли с экспозиции в Европе не из-за реставрации, правда? Я ошибаюсь, думая, что твой сегодняшний приезд сюда как-то с этим связан?
— Не ошибаешься.
Из-за хромоты Осло шел медленно, но мисс Вуд без проблем приспосабливалась к его шагу. Казалось, у нее масса времени. Когда они вошли под свежий полог дубов, тени сгустились. Откуда-то Доносилось журчание воды.
— Как доехала? Легко нашла мою берлогу?
— Да, до Плимута долетела на самолете и взяла машину напрокат. Ты дал мне точные указания.
— Не все так думают, — с улыбкой заметил Осло. — Есть головы, которые теряются, как только выедут из Ту-Бриджес. Недавно ко мне приезжал один из этих художников, которые хотят ввести в картины музыку. Бедняга два часа плутал.
— Я вижу, ты наконец нашел идеальное убежище: одинокий уголок на лоне природы.
Осло не знал, воспринимать ли слова Вуд как похвалу, но, несмотря ни на что, улыбнулся:
— Здесь, конечно, намного лучше, чем в Лондоне. И климат превосходный. Хотя сегодня на рассвете были тучи. Если пойдет дождь, я спрячу наружные картины. Никогда не оставляю их под дождем. Кстати, — Вуд заметила, что его голос странно изменился, — тебя ждет сюрприз…
Они подошли к месту, откуда доносился шум воды. Это был искусственный пруд. В центре стояла наружная картина.
Помолчав, напрасно пытаясь понять чувства Вуд, Осло сказал:
— Работа Дебби Ричардс. Честно говоря, я считаю Дебби великой портретисткой. Она использовала твою фотографию. Тебе неприятно?
Девушка стояла на маленькой платформе. Мальчишеская стрижка была точной копией, а очки «Рэй-Бэн» были очень похожи на ее, так же как и покрашенный в зеленый цвет хорошо сшитый костюм с мини-юбкой. Было важное отличие (Вуд не могла не обратить внимание на эту деталь): нагие ноги подправили и чуть нарастили. Они были длинными и точеными. Намного более привлекательными, чем ее. «Но все знают, что хороший художник всегда тебя приукрашивает», — цинично подумала она.
Портрет неподвижно стоял в позе, в которую его выставили. За ним вздымалась стена из натурального камня, а справа журчал маленький водопад. Кто же эта девушка, так похожая на нее? Или это только эффект керубластина?
— Я думала, тебе не нравятся портреты с керубластином, — заметила она после паузы.
Осло сдержанно рассмеялся.
— Они мне на самом деле не нравятся. Но в этом случае определенное сходство с оригиналом было необходимо. Он у меня уже год. Тебе неприятно, что я заказал твой портрет? — добавил он, беспокойно глядя на нее.
— Нет.
— Тогда больше не будем об этом. Я не хочу, чтоб ты теряла время зря.
Кабинет располагался внутри стеклянной беседки. В отличие от гостиной здесь царил хаос из журналов, компьютеров и книг, сложенных в шаткие стопки. Осло настоял на том, чтобы расчистить кусочек стола, и Вуд молча ждала, пока он закончит. Неизвестно почему, она была немного выбита из колеи. Однако по ее внешнему виду этого никак нельзя было заметить. Но костяшки сжимавших сумочку пальцев побелели.
Это удар ниже пояса, черт возьми, удар ниже пояса. Ей никогда и в голову не могло прийти, что Осло хочет о ней вспоминать, да еще так романтично. Это абсурдно, бессмысленно. Она не виделась с Хирумом уже много лет. Конечно, оба они довольно часто слышали друг о друге; она — чаще, чем он. С тех пор, как Хирум Осло дезертировал из Фонда и стал гуру натурал-гуманистического движения, не было почти ни одного издания по искусству, которое не писало бы о нем с похвалой или с порицанием. В этот момент Осло прятал затасканный экземпляр своей последней книги, «Гуманизм в ГД-искусстве», которую Вуд уже прочитала. Во время перелета она продумала разговор и решила высказаться о некоторых местах книги — так, думала она, им не придется говорить о прошлом. Но прошлое было рядом, в этом кабинете не было ни одного места, где бы оно не пряталось, не существовало бесед, которые могли бы оставить его незатронутым. И в довершение всего — неожиданный портрет Дебби Ричардс. Вуд повернула голову и посмотрела в сторону сада. Она сразу заметила картину. «Он поставил ее так, чтобы видеть из кресла во время работы».
Когда Осло закончил с уборкой, он обратился к этой бледной, худой фигуре в черных очках. «Обиделась? — размышлял он. — Она никогда не показывает своих настоящих чувств. Никогда не знаешь, что у нее в голове на самом деле». Он внезапно решил, что ее возможная обида не имеет никакого значения. Уж ей-то меньше кого бы то ни было подобало упрекать его за воспоминания.
— Садись. Хочешь что-нибудь выпить?
— Нет, спасибо.
— Я готовлю небольшое выступление на следующей неделе. Будет проводиться большая ретроспектива французских мастеров наружных картин. Будут конференции и круглые столы. Но, кроме того, я отвечаю за уход за тридцатью картинами, среди них десять несовершеннолетних. Я стараюсь добиться, чтобы дети меньше выставлялись и у них было больше дублеров. И я еще не получил отчеты о разведке на местности. Все будет проходить в Булонском лесу, но мне нужно точно знать, где именно. Такие дела…
Он сделал жест рукой, словно извиняясь за то, что говорит о проблемах, касающихся только его. Последовало молчание. Когда Вуд заговорила, старавшийся избежать неловких пауз Осло вздохнул с облегчением.
— Вижу, твои дела в качестве советника Шальбу идут хорошо.
— Жаловаться не на что. Французский натурал-гуманизм начал с малого, но сейчас он в моде в большей части Европы. Здесь, в Англии, мы еще не спешим его импортировать, потому что тут преобладает влияние Рэйбека. И еще потому, что мы, как правило, меньше беспокоимся о ближних. Но некоторые английские художники уже меняют свое отношение к картинам и примыкают к гуманистическому течению. Они вдруг поняли, что могут творить великие произведения искусства и одновременно не унижать людей. Однако общая картина достойна сожаления.
Осло говорил своим обычным спокойным голосом, но Вуд видела, что он взволнован. Она знала, что эта тема не оставляла его равнодушным.
Мгновение спустя он взглянул на нее мягче.
— Но ты, наверное, приехала из Лондона не для того, чтобы интересоваться моими мелкими обязанностями. Расскажи немного о себе, Эйприл.
Мисс Вуд послушалась неохотно, но в итоге сказала намного больше того, что собиралась. Она начала с небольшого обзора своей личной жизни. Ее отец при смерти, сказала она, и ее срочно вызвали в больницу, чтобы сообщить, что конец может наступить в любой момент. У нее много дел в Амстердаме, но она была обязана, так она и сказала — «обязана», — переехать на эти дни в Лондон на случай, если произойдет худшее. Однако времени она даром не теряла. Из дома в Лондоне она рассылала факсы, отправляла и получала сообщения по электронной почте и проводила переговоры со специалистами со всего света и со своими сотрудниками. Наконец она решила обратиться за помощью к Осло. «Но предпочла приехать ко мне лично», — подумал он с оттенком удивительной радости.
— У нас кризис, Хирум, — подытожила Вуд. — И времени почти не осталось.
— Я сделаю все возможное, чтоб тебе помочь. Расскажи, что происходит.
Вуд ввела его в курс дела меньше, чем за пять минут. Она не рассказывала ему все подробности, а дала возможность представить все самому. Не назвала также и уничтоженные картины. Осло слушал молча. Когда она закончила, он сразу с болью спросил:
— Что это были за картины, Эйприл?
Вуд вгляделась в него, прежде чем ответить:
— Хирум, то, что я тебе расскажу, совершенно конфиденциально, надеюсь, ты понимаешь. Нам удалось заморозить информацию. Кроме маленькой группы, которую мы назвали «кризисный кабинет», никто ничего не знает, даже страховые компании. Мы готовим почву.
Осло кивал, широко раскрыв черные грустные глаза. Вуд назвала ему обе картины, и на минуту воцарилось молчание. Сквозь стекло доносилось журчание воды в пруду. Осло смотрел в какую-то точку на полу. Наконец он сказал:
— Боже мой… Это малое дитя… Эта девочка… Мне не так жаль двух преступников, но эта бедная девочка…
«Монстры» были такой же, а может, и более дорогой картиной, чем «Падение цветов», но Вуд прекрасно знала теории Осло. Она пришла не затем, чтобы спорить об этом.
— Аннек Холлех… — произнес Осло. — В последний раз я говорил с ней пару лет назад. Она была очаровательна, но чувствовала себя потерянной в этом ужасном мире живых картин. Ее убил не только этот психопат. Мы все понемножку убили ее. — Он резко обернулся к Вуд. — Кто? Кто может это делать? И зачем?
— Я хочу, чтобы ты помог мне разобраться. Тебя считают одним из авторитетнейших специалистов по жизни и творчеству Бруно ван Тисха. Я хочу, чтобы ты назвал мне имена и мотивы. Кто это может быть, Хирум? Я имею в виду не того, кто уничтожает картины, а того, кто платит за то, чтобы их уничтожили. Представь себе машину. Машину, запрограммированную на уничтожение самых важных работ Мэтра. У кого могут быть мотивы запрограммировать такую машину?
— Кого подозреваешь ты? — спросил Осло.
— Кого-то, кто ненавидит его настолько, что хочет причинить ему очень большой вред.
Хирум Осло заерзал на стуле и заморгал.
— Любой, кто знал ван Тисха, глубоко ненавидит и любит его. Ван Тисху удается творить шедевры, создавая в человеке эти противоречия. Ты же знаешь, что основная причина, отдалившая меня от него, — то, что я убедился: его методы работы жестоки. «Хирум, — говорил он мне, — если я буду обращаться с картинами как с людьми, из них никогда не получится произведений искусства».
«Но кому же я это говорю, — подумал Осло. — Посмотрите, сидит здесь с вырезанным из мрамора лицом. Боже мой, наверное, единственный человек, который действительно смог ее когда-нибудь тронуть, это Бруно ван Тисх».
— Правда и то, что трудно сказать, что жизнь помогла ему быть другим. Его отец, Мориц ван Тисх, пожалуй, был еще хуже. Ты знаешь, что он пособничал в Амстердаме нацистам?…
— Что-то об этом слышала.
— Он продал своих собственных соотечественников, голландских евреев, выдал их гестапо. Но сделал это так ловко, что свидетелей почти не осталось. Против него никогда ничего не удалось доказать. Он сумел выйти сухим из воды. Даже теперь есть люди, отрицающие, что Мориц был коллаборационистом. Однако я думаю, что именно поэтому сразу же после войны он уехал в маленькую мирную деревушку Эденбург. В Эденбурге он познакомился с той испанской девушкой, дочерью испанцев, эмигрировавших во время Гражданской войны, и они поженились. Она была моложе его почти на тридцать лет и не знала, что привлекло ее в Морице. Подозреваю, что у Морица тоже было это качество, втройне унаследованное его сыном: умение подчинять себе других и превращать их в марионеток своих собственных интересов. Через год после рождения Бруно его мать умерла от лейкемии. Легко представить себе, что это окончательно испортило характер Морица. И он выбрал сына в качестве отдушины…
— Я так поняла, он был реставратором.
— Он был неудавшимся художником. — Осло махнул рукой. — Согласился на работу по реставрации полотен в Эденбургском замке, но его золотой мечтой было стать художником. Он оказался посредственностью и в реставрации, и в живописи. Он часто бил Бруно кистями, ты знала?
— Я не в курсе жизни своего начальника, — чуть улыбнувшись, ответила Вуд.
— У него были кисти с очень длинными ручками, чтобы лучше доставать до некоторых картин, подвешенных высоко на стенах замка. Изношенные кисти он не выбрасывал. Не думаю, чтобы он оставлял их специально для того, чтобы бить ван Тисха, но иногда бил.
— Тебе ван Тисх рассказал?
— Ван Тисх ничего мне не рассказывал. Он как дверь за семью замками. Мне рассказывал Виктор Зерицкий, его лучший друг детства, пожалуй, его единственный друг, потому что Якоб Стейн просто идолопоклонник. Зерицкий — историк, он все еще живет в Эденбурге. Он пару раз согласился встретиться со мной, и мне удалось собрать кое-какие сведения.
— Пожалуйста, продолжай.
— Все могло бы этим и закончиться: забитый отцом ребенок, который потом, может быть, стал бы еще одним реставратором и еще одним художником-неудачником… Даже хуже, чем Мориц, потому что Бруно не умел хорошо рисовать. — Осло хихикнул. — А вот отцу его в таланте не откажешь… Зерицкий показывал мне некоторые акварели Морица, подаренные ему ван Тисхом, — они очень хороши… Но тут случилось чудо, «сказочное чудо», как говорят в документальных фильмах Фонда: в его жизни появился Ричард Тисх, миллионер из США. И все изменилось раз и навсегда.
Вуд что-то записывала в извлеченном из сумки блокноте. Осло сделал паузу, и его взгляд прошелся по сгущающейся темноте в саду.
— Именно Ричард Тисх дал Мэтру возможность превратиться во властелина империи. Он был сумасшедшим: ни к чему не пригодный, эксцентричный мультимиллионер, наследник состояния, которое он промотал, и нескольких сталелитейных заводов, которые он поспешил продать, как только умер его отец. Родился он в Питтсбурге, но считал себя прямым наследником отцов-пилигримов, голландских первопроходцев в Соединенных Штатах, а его навязчивой идеей было разузнать о своем роде. Он исследовал происхождение своей фамилии. Оказалось, что ван Тисхи из Роттердама во времена процветания Вест-Индской компании разделились на две ветви. Один из предков перебрался в Америку, и от него пошли Тисхи, занимавшиеся сталью и бизнесом. Ричард Тисх захотел отыскать «другую ветвь», европейскую половину своей семьи. В то время такая фамилия была только у двух человек: у отца Бруно и у его тети Дины, жившей в Гааге. Тисх приехал в Голландию в 1968 году и без предупреждения явился к Морицу. Он собирался быстро съездить и вернуться назад, не придавая поездке большого значения. Поболтает с Морицем об искусстве (он узнал, что тот был реставратором), возьмет что-нибудь на память и вернется в Штаты с кучей фотографий, пропитавшись историческими «корнями». Но он встретил Бруно ван Тисха.
Осло рассматривал филигранную вязь набалдашника своей палки. Рассеянно погладил ее и продолжил:
— Ты видела фотографии Бруно в детстве? Он был невероятно смазливым, с густыми черными волосами, бледной кожей и темными глазами, смесь латинской и англосаксонской породы. Настоящий маленький фавн. В глазах у него был огонь, ты не замечала? Виктор Зерицкий говорит, и я ему верю, что он мог гипнотизировать людей. Девчонки в деревне с ума по нему сходили, даже те, что постарше. И уверяю тебя, к нему испытывало желание немало мужчин. В то время ему было тринадцать. Ричард Тисх познакомился с ним и полностью утратил рассудок. Он пригласил его на лето в свое имение в Калифорнии, и Бруно согласился. Наверное, Мориц не увидел в этом ничего дурного, принимая во внимание щедрость этого новоприбывшего бога с другого берега океана. С тех пор они виделись каждое лето и вели подробную переписку во время школьных занятий Бруно. Потом ван Тисх уничтожил эти письма. Некоторые говорят об отношениях типа Сократа и Алкивиада, другие подозревают более неприятные вещи. Единственное, что известно наверняка, это то, что Ричард Тисх завещал Бруно все свое состояние и покончил жизнь выстрелом в рот из охотничьего ружья. Его нашли сидящим на обломке колонны в его палаццо на окраине Рима. Его мозг украшал настенные мозаики. Сейчас палаццо принадлежит ван Тисху, как и все остальные владения Тисха в Европе. Завещание было неожиданным, уж можешь себе представить. Конечно, немногочисленные недовольные родственники его оспорили, но безуспешно. Если прибавить к этому, что двумя годами раньше умер Мориц, мы поймем, что Бруно вдруг стал обладателем неограниченных денег и свободы.
Что-то отвлекло Осло, и он прервал рассказ: в сад пришли двое служащих, и теперь они помогали модели портрета Вуд выпрыгнуть из пруда. Время работы закончилось. Осло смотрел на операцию по снятию картины и говорил дальше:
— Следует признать, что Бруно удачно воспользовался и тем, и другим. Он объездил Европу и Америку и на какое-то время обосновался в Нью-Йорке, где познакомился с Якобом Стейном. До этого он побывал в Лондоне и Париже и завел связи с Танагорским, Калимой и Бунхером. Неудивительно, что гипердраматическое искусство приводило его в восторг: он был рожден, чтобы приказывать другим. Он всегда был готов писать людей, даже до того, как Калима создал теорию нового движения. Он использовал свое состояние, чтобы превратить ГД-искусство в самое важное искусство нашего века. На самом деле мы многим обязаны ван Тисху, — прибавил Осло, и в его словах было больше цинизма, чем он старался в них вложить.
— Отсюда ничего не вытащишь, — сказала мисс Вуд, стукнув карандашом по блокноту. — Судя по твоему рассказу, врагов у ван Тисха может быть не меньше, чем поклонников.
— Именно так.
— Надо подойти к этому по-другому.
В саду модель портрета работы Дебби Ричардс полностью разделась, и один из служащих осторожно складывал окрашенную одежду, а другой протягивал ей халат. Вуд присмотрелась к фигуре девушки (которая даже босая была на несколько сантиметров выше ее) и рассеянно подумала: неужели Осло она кажется настолько красивой. Вокруг ее шеи были заметны линии керубластиновой маски. Интересно, каково ее настоящее лицо? Она не знала; не хотела знать.
В раздумье Вуд сняла темные очки и потерла веки. Осло подумал: «Боже мой, какая она худая, какая изможденная». Он догадался, что нервные проблемы мисс Вуд, связанные с едой, углубились за эти последние годы. Сторожевой пес превращался в кожу да кости.
Он познакомился с ней, когда она была еще щенком.
Это было в Риме, в 2001 году, на курсах по уходу за наружными картинами, которые проводил там Осло. Он никогда не мог сказать, что в этой худой девушке, которой едва исполнилось двадцать три года, так его привлекло. На первый взгляд, ответить на этот вопрос было просто: Эйприл Вуд была красивой, одевалась с заметной элегантностью, а образованность и ум выделяли ее из толпы. Но было в ней что-то, что сразу же отталкивало от нее людей. В то время она возглавляла отдел безопасности Ферручолли и, несмотря на то что уже была богата, жила одна и не имела близких друзей. Осло казалось, он понял, что отделяло ее от других: медленная ненависть, глубокая, как подземный яд. Мисс Вуд источала ненависть из всех своих пор.
Со свойственным ему, когда он пытался помочь другим, бесконечным терпением Осло решил предложить ей подходящее противоядие. Он смог собрать некоторые факты из ее жизни. Узнал, что ее отец, живущий в Риме английский торговец, давил на Эйприл в годы отрочества, чтобы она стала полотном. И узнал, что она проходила лечение из-за проблем с нервной анорексией, которые тянулись с тех пор, как отец захотел во что бы то ни стало сделать из нее произведение искусства. «Он позвонил нескольким посредственным художникам, чтобы они сделали со мной обнаженные этюды, — призналась ему Эйприл однажды, — потом делал снимки и рассылал их большим мастерам. Но именно тогда я поняла, что у меня не хватает терпения быть картиной. Тогда я занялась их охраной». Однако «охранять картины» для нее значило именно «охранять картины». Она словно не считала их за людей. Они часто спорили на эту тему. Тогда Осло понял, что худший яд для Вуд — это Вуд. Противоядие от этого яда только причинило бы ей еще больший вред.
Когда Вуд начала работать в Фонде в качестве новоиспеченного начальника службы безопасности, дистанция между ними увеличилась. В 2002 году встречи стали более редки, а в 2003-м отдаленность окропила их обоих холодной росой. Слово «конец» так и не было произнесено. Они остались друзьями, но знали, что все, что между ними было, кончено.
Он думал, что еще ее любит.
Вуд положила очки на стол и взглянула на него:
— Хирум, я буду с тобой откровенна: у этого типа, который уничтожает картины, передо мной преимущество.
— Преимущество?
— Кто-то из нас ему помогает. Кто-то из Фонда.
— Боже мой, — прошептал Осло.
На кратчайший миг, на какую-то мимолетную долю секунды ему показалось, что она снова превращается в девочку. Осло знал, что за этой непробиваемой крепостью боязливо пряталось бедное, одинокое создание, которое иногда показывалось в ее глазах, но именно в этот момент истинное лицо Вуд поразило его. Однако момент быстро прошел. Вуд снова овладела собой. Даже из керубластина нельзя было бы сделать более совершенную маску, чем настоящие черты лица мисс Вуд, подумал Осло.
— Я не знаю, кто это, — продолжала она. — Возможно, кого-то подкупила компания конкурентов. В любом случае он может передавать конфиденциальную информацию о сменах охранников, местах хранения картин и других подобных вещах. Нас продали, Хирум, со всех сторон.
— Стейн знает?
— Ему я первому рассказала. Но он отказался мне помочь. Они даже не попытаются отменить следующую выставку. Ни Стейн, ни Мэтр не хотят вмешиваться в это дело. Когда работаешь на великих художников, проблема в том, что до всего надо доходить самой. Они на другой высоте, на другом уровне. Считают меня своей сторожевой собакой, даже так меня называют, и я не в обиде: это и есть моя работа. До сих пор они были мной довольны. Но теперь я одна. И мне нужна помощь.
— Я всегда был с тобой, Эйприл, и сейчас я с тобой.
Из сада послышался смех. Смеялись парни и девушки. Они шли по направлению к беседке, разговаривали и хохотали, как студенты на экскурсии. На них была спортивная одежда, на плечах сумки, но кожа их гладко светилась, как отполированные зеркала, под фонарями, которые только что зажглись между деревьев. Явление было чуть ли не сверхъестественным: ангелы с точеными телами, существа из далекой вселенной, из которой Хирум Осло и Эйприл Вуд считали себя изгнанными, так что им было трудно смотреть на них без тоски. Извинившись перед Вуд, Осло поднялся и открыл дверь кабинета.
Вуд сразу поняла, что это был ежедневный ритуал: картины Осло так прощались со своим хозяином. Она узнала среди них работы Шальбу и Морица. Осло говорил с ними и улыбался. Шутил. Она подумала о своем доме в Лондоне. У нее было больше сорока картин и почти двадцать живых украшений. Некоторые из них были настолько дороги, что позировали, даже когда она была в отъезде, несмотря на то что ее могло не быть неделями. Но Вуд не сказала ни одному из них ни полслова. Тушила сигареты о «Пепельницы», воплощенные обнаженными мужчинами, зажигала «Лампы»-подростков с депилированными девственными половыми органами, спала рядом с картиной маслом, образованной из трех окрашенных в синий цвет юношей в вечном равновесии, приводила себя в порядок рядом с двумя стоявшими на коленях и держащими во рту золотые мыльницы девушками, и никогда, даже когда они уходили отдыхать после полного рабочего дня у нее в доме, никогда ей не приходило в голову заговорить с ними. Однако Осло общался со своими картинами, как нежный отец.
Попрощавшись с полотнами, Хирум Осло вернулся в кресло и зажег настольную лампу. Свет заискрился в холодных голубых глазах Вуд.
— В котором часу тебе уезжать? — спросил он.
— Когда захочу. В Плимуте меня ждет частный самолет. А если не захочу садиться за руль, я могу вызвать шофера. Об этом не беспокойся.
Осло свел подушечки пальцев. На его лице читалась тревога.
— Ты, конечно, подумала о полиции.
Улыбка Вуд была полна усталости.
— За этим типом гоняется полиция всей Европы, Хирум. Нам помогают такие организации и департаменты обороны, которые включаются в дело только в очень крайних случаях, когда на кону стоит безопасность или культурное наследие стран-членов. Наверное, глобализация превратила методы Шерлока Холмса в антиквариат, но я отношусь к людям, которым нравятся устаревшие методы. Кроме того, рапорты этих органов попадут в кризисный кабинет, а я уверена, что один из его членов и есть человек, помогающий нашему типу. Но ужаснее всего то, что у меня нет времени. — Она сделала паузу и добавила: — Мы подозреваем, что он попытается уничтожить одну из картин новой коллекции и сделает это уже сейчас, во время выставки. Может, через неделю или через две, может — раньше. Возможно, он нападет прямо в день открытия. Долго ждать он не будет. Сегодня вторник, 11 июля, Хирум. Осталось четыре дня. Я в от-ча-я-ньи. Мои люди работают днем и ночью. Мы разработали очень сложные планы защиты, но у этого типа тоже есть план, и он обойдет нас, как обошел и раньше. Он прикончит еще одну картину. И я должна этому помешать.
Осло на минуту задумался.
— Опиши мне вкратце, как он действует.
Вуд рассказала ему, в каком состоянии обнаружили картину и как использовали устройство для подрезки холстов. И добавила:
— Он записывает, как полотна говорят странные вещи, которые, как мы предполагаем, он заставляет их читать. Я привезла тебе распечатку обеих записей.
Она вытащила из сумки сложенные листы бумаги и отдала ему. Когда Осло закончил читать, сад был погружен в темноту и в тишину.
— «Искусство, которое переживет века, есть искусство, которое умерло», — зачитал он. — Любопытно. Это похоже на манифест гипердраматического искусства. Танагорский говорил, что ГД-искусство не переживет века, потому что оно живое. Звучит парадоксально, но это так: его творят из людей из плоти и крови, а значит, оно преходяще.
Вуд оставила записную книжку и склонилась вперед, опершись о стол локтями.
— Хирум, ты думаешь, что в этих словах кроется глубокое понимание искусства?
Осло поднял брови и задумался перед тем, как ответить:
— Определить сложно, но я думаю — да. «Искусство — это еще и разрушение, — говорит он в другом месте. — Изначально только этим оно и было». И он упоминает пещерных художников, а потом египтян. Я понимаю это так: до Возрождения, грубо говоря, художники работали на «разрушение» или на смерть: бизоны в пещерах, надгробные фигуры, статуи жутких богов, средневековые изображения ада… Но с эпохи Возрождения искусство начало работать на жизнь. И так продолжалось до Второй мировой войны, хочешь верь, хочешь не верь. Начиная с этого конфликта, сознание, так сказать, откатилось назад. Художники утратили невинность, стали пессимистами, перестали верить в свою работу. Эти последствия ощущаем на себе и мы в разгар XXI века. Все мы — наследники этой чудовищной войны. Вот наследие нацистов, Эйприл. Вот чего нацисты добились…
Голос Осло утратил силу. Он стал мрачным, как окружавшие их сумерки. Он говорил, не глядя на Вуд, упершись взглядом в стол.
— Мы всегда думали, что человечество — животное, способное зализать собственные раны. Но на самом деле мы хрупки, как большая картина, прекрасное и ужасное монументальное полотно, которое создает само себя уже на протяжении столетий. Из-за этого мы ранимы: царапины на полотне человечества заделать трудно. А нацисты рвали холст, пока не превратили его в лохмотья. Наши убеждения разлетелись вдребезги, и их осколки затерялись в истории. С красотой уже ничего нельзя было сделать: только томиться по ней. Мы уже не могли вернуться к Леонардо, Рафаэлю, Веласкесу или Ренуару. Человечество превратилось в пережившего войну калеку с открытыми ужасу глазами. Вот настоящее достижение нацистов. Художники еще страдают от этого наследия, Эйприл. В этом смысле, только в этом смысле, можно сказать, что Гитлер навсегда выиграл войну.
Он поднял грустные глаза на молча слушавшую его Вуд.
— Как и в университете, я слишком много говорю, — улыбаясь, произнес он.
— Нет. Пожалуйста, продолжай.
Осло заговорил снова, разглядывая набалдашник своей палки:
— Искусство всегда чутко реагировало на исторические перипетии. Послевоенное искусство распалось; полотна вспыхнули яркими цветами, растворились в сумасшедшем кружении аморфных тел. Движения, течения оказались эфемерными. Один художник дошел до того, что не без основания утверждал, будто авангардные течения — всего лишь материя, из которой создается завтрашняя традиция. Появилась живопись действия, встречи и перфомансы, поп-арт и искусство, не поддающееся классификации. Школы рождались и умирали. Каждый художник стал сам себе школой, и единственным принятым правилом стало не следовать никаким правилам. Тогда родился гипердраматизм, который в определенной степени связан с разрушением более, чем какое-либо другое художественное движение.
— Каким образом? — спросила Вуд.
— По словам Калимы, великого теоретика ГД, человеческое начало не только противоречит искусству, а вообще нейтрализует его. Это его подлинные слова из книг, я ничего не выдумываю. Простыми словами можно объяснить это так: произведение ГД становится тем более художественным, чем меньше в нем человеческого. Гипердраматические упражнения направлены на эту конкретную цель: лишить модель ее человеческой сущности, ее убеждений, ее эмоциональной стабильности, твердости, отобрать у нее достоинство, чтобы превратить в вещь, из которой можно сделать искусство. «Чтобы создать картину, мы должны уничтожить человека», — говорят гипердраматисты. Вот искусство нашей эпохи, Эйприл. Вот искусство нашего мира, нашего нового столетия. Они не только покончили с людьми: они покончили и со всеми другими видами искусства. Мы живем в гипердраматическом мире.
Осло замолчал. Вуд снова, неизвестно почему, подумала о портрете Дебби Ричардс. О той более привлекательной женщине, которую Хирум держал у себя в доме в память о ней.
— Как обычно случается, — продолжал Осло, — это дикое направление вызывает самые противоречивые реакции. С одной стороны, есть люди, которые считают, что нужно дойти до конца и низвести человека до непостижимых крайностей: так родились арт-шоки, гипертрагедии, анимарты, живая домашняя утварь… И в довершение всего — высшая степень деградации: отвратительное «грязное» искусство… С другой стороны, есть люди, которые думают, что можно создавать произведения искусства, не разлагая человека и не унижая его. И так родился натурал-гуманизм. — Он поднял руки и улыбнулся. — Но не будем заниматься прозелитизмом.
— Значит, — произнесла Вуд, — написавший это мыслил гипердраматическими понятиями, так?
— Да, но попадаются странные фразы. Например, та, что завершает оба текста: «Если фигуры умирают, картины остаются в веках». Не понимаю, как произведение ГД может остаться в веках, если умрут его фигуры. Говорить так — это абсолютизировать парадокс Танагорского. Тексты запутанные, мне хотелось бы проанализировать их не торопясь. Как бы там ни было, не думаю, что их нужно воспринимать буквально. Помню, в «Алисе» Шалтай-Болтай утверждал, что может придать своим словам то значение, какое ему захочется. Тут происходит нечто подобное. Только автор знает, что он хотел всем этим сказать.
— Хирум, — помолчав, сказала Вуд, — я читала, что «Падение цветов» и «Монстры» занимают в творчестве ван Тисха особое место. Почему?
— Да, эти картины выделяются из всех остальных его работ. Ван Тисх пишет в своем «Трактате о гипердраматической живописи», что «Падение цветов» основано на видении, которое почудилось ему однажды, когда он сопровождал отца в Эденбургский замок. Мориц хотел, чтобы сын видел, как он работает, чтобы он быстро перенял его ремесло. Бруно обычно ходил с ним каждое лето, во время школьных каникул, и они вместе шагали по окаймленной цветами дорожке. В одном месте была полянка нарциссов, и однажды ван Тисху показалось, что он увидел среди цветов девочку. Может, он и на самом деле ее видел, но он думает, что это был лишь сон. Ясно только, что «Падение цветов» стало для него символом детства. Запах мокрой земли, который идет… который шел от этой картины… напоминает о летней грозе, которая пронеслась над Эденбургом вдень, когда у ван Тисха было видение. — Осло внезапно поморщился. — Я познакомился с Аннек, когда ван Тисх писал эту картину. Бедняжка думала, что ван Тисх ее ценил. А он, само собой, использовал эти чувства для своей картины. Они помолчали. Вуд наблюдала за ним из полумрака.
— В «Монстрах» он хотел показать Ричарда Тисха и, может быть, Морица. Конечно, братья Уолдены были ни чуточки на них не похожи, но это была карикатура, что-то вроде художественной мести существам, которые больше всех повлияли на его жизнь. Он выбрал пару психопатов и повесил им на шеи перечень не полностью доказанных преступлений. Уолдены были способны на многое, но, вероятно, ван Тисх изобразил их более извращенными, чем они на самом деле были, пользуясь известностью процесса, во время которого их обвинили в смерти Хельги Бланхард и ее сына. Таким образом, сравнение персонажей картины с персонажами его прошлого, возможно, скрывает еще один нюанс. Может быть, ван Тисх хочет сказать нам, что ни Ричард Тисх, ни Мориц наверняка не были такими уж злобными и извращенными, но в его воспоминаниях они таковы, и такими он их и написал: уродливыми, гротескными, педофилами, преступниками, схожими меж собой. Вот единственное, что связывает «Падение цветов» с «Монстрами», — прошлое. Никакая другая его картина так прямо не связана с его жизнью.
— А в «Рембрандте»? — Вуд наклонилась в кресле вперед. — Ты знаком с описанием картин новой коллекции?
— Что-то, конечно, слышал, как и все критики.
— Я привезла тебе каталог с самой последней информацией, — сказала она, доставая из сумки брошюру черного цвета. Она раскрыла ее на столе. — Тут подробно описаны все картины. Их тринадцать. Мне нужно, чтобы ты сказал, какая из этих картин, по-твоему, может быть особенно связана с прошлым ван Тисха.
— Невозможно что-то сказать, основываясь на описании в каталоге, Эйприл…
— Хирум, всю последнюю неделю в Лондоне я рассылала этот каталог во все уголки планеты. Я разговаривала с десятками критиков со всех пяти континентов и подготовила список. Все сказали мне то же, что и ты, и мне пришлось на всех давить, хотя только тебе я рассказала правду. Все они нехотя высказали свое мнение. Мне нужно добавить к этому перечню твое.
Осло смотрел на нее, тронутый яростным волнением, заметным в ее глазах. Он чуть задумался перед тем, как ответить.
— Очень сложно сказать, будет ли такая картина в «Рембрандте». Кажется, эта коллекция довольно сильно отличается от «Монстров», так же, как «Монстры» отличались от «Цветов». На первый взгляд, она создана в честь четырехсотлетия Рембрандта. Но следует иметь в виду, что Рембрандт — любимый художник Морица, и, быть может, именно поэтому, потому что речь идет о любимом художнике ненавистного отца, в этой коллекции полно гротескных деталей. Например, в «Уроке анатомии» вместо трупа — голая улыбающаяся женщина, а студенты, кажется, вот-вот на нее набросятся. В «Синдиках» представлены учителя и коллеги ван Тисха: Танагорский, Калима и Бунхер… «Еврейская невеста» может быть связана с коллаборационизмом его отца во время войны; говорят даже, он нарядил женщину-модель под Анну Франк… «Христос на кресте» — нечто вроде автопортрета… Полотно, Густаво Онфретти, одет, как ван Тисх, и повешен на крест… В общем, в «Рембрандте» почти все картины гротескно связаны напрямую с ван Тисхом и с его миром…
— Но этот тип уничтожит всего одну, — проговорила Вуд. — Мне нужно знать какую.
Осло отвел взгляд от этих молящих глаз.
— И что ты сделаешь, если я назову тебе одну возможную картину из тринадцати? Будешь больше защищать эту картину, правильно? А если я ошибусь? Мне придется принять на себя ответственность за смерть? А может, за несколько смертей?
— Не будет на тебе никакой ответственности. Я же сказала, что собираю мнения специалистов со всего мира и выберу ту картину, которая наберет больше голосов.
— Почему бы тебе не спросить ван Тисха?
— Он не захотел меня принять, — ответила Вуд. — Мэтр недосягаем. Кроме того, ему даже ничего не рассказали про уничтожение «Падения цветов» и «Монстров». Он находится на своей особой вершине, Хирум. Я не смогу к нему приблизиться.
— А если большинство специалистов ошибется?
— Даже в таком случае ничего страшного. Я не буду рисковать оригиналом.
Вдруг занервничал Хирум Осло. Глядя на освещенное настольной лампой лицо Вуд, он понял, что она собиралась сделать. Все его тело напряглось.
— Погоди-ка. Теперь я понял. Ты собираешься… Собираешься поставить копию как приманку для этого психа… Копию картины, которая наберет больше голосов…
Ответа не последовало. Хируму было ясно, что он попал в самую точку.
— Это ты задумала, да? А что будет с копией? Ты прекрасно знаешь, что мы говорим о людях…
— Мы будем ее охранять, — сказала она. Внезапно Осло понял, что она говорит неправду.
— Нет, не будете. К чему тебе ее охранять… Ты хочешь использовать ее как приманку. Хочешь расставить ему ловушку. Ты отдашь психу невинного человека или нескольких человек, чтобы спасти других!
— Копия картины ван Тисха стоит на рынке в лучшем случае пятнадцать тысяч долларов, Хирум.
Осло почувствовал, как им завладевает старая ярость.
— Но это же люди, Эйприл! Дублеры — это люди, так же, как и оригинал!
— Но как искусство они ничего не стоят.
— Но искусство ничего не стоит по сравнению с людьми, Эйприл!
— Хирум, я не хочу спорить.
— Все искусство на свете, все чертово искусство на свете, от Парфенона до «Моны Лизы», от «Давида» до симфоний Бетховена, по сравнению с самым незначительным человеком — мусор! Неужели ты не в силах этого понять?
— Хирум, я не хочу спорить.
Вот она, подумал Хирум, вот она, совершенно невозмутима, а мир будет и дальше вертеться в ту же сторону. Защитим мировое наследие, говорит она, защитим великие творения человечества, пирамиды, скульптуры, полотна, музеи, созданные на трупах, кости на костях. Защитим наследие несправедливости. Купим рабов для перетаскивания гранитных блоков. Купим рабов для окраски их тел. Чтобы делать «Пепельницы», «Лампы» и «Кресла». Чтобы вырядить их в животных и людей. Чтобы уничтожить их в соответствии с их рыночной стоимостью. Добро пожаловать в XXI век: жизнь кончается, искусство остается. Утешительно.
— Я не буду помогать совершению несправедливости, — сказал Осло.
Мисс Вуд ни с того ни с сего улыбнулась:
— Хирум, на протяжении твоей жизни ты видел многие работы ван Тисха и знаешь, что по художественным меркам нет никакого сравнения между копией и оригиналом Мэтра, так ведь? — Осло кивнул. — Хорошо, ты утверждаешь, что копия и оригинал — люди, и я с тобой соглашаюсь. Именно поэтому, потому что материал один и тот же, ценность произведения различна. И когда нужно принимать важные решения, следует склоняться к тому, что имеет большую ценность. Я уже сказала, что не хочу спорить, но приведу тебе самый типичный пример. В твоем доме пожар, и ты можешь спасти только одну картину. Что ты спасешь: «Бюст» ван Тисха или копию «Бюста»? И в том, и в другом случае речь идет о девочке лет одиннадцати-двенадцати. Но какую из этих девочек ты бы спас, Хирум? Которую из них?
Последовало долгое молчание. Осло провел ладонью по вспотевшему лбу. Вуд, снова улыбнувшись, добавила:
— Я предлагаю тебе сотрудничать именно с такой «несправедливостью».
— Ты не изменилась, — выдавил Осло. — Ты не изменилась, Эйприл. Чего ты на самом деле хочешь не допустить? Потери картины или потери своей веры в себя?
— Хирум.
Этот наэлектризованный шепот. Это ледяное журчание, парализующее тебя, как змея парализует жертву. Вуд склонилась вперед, будто ее тело утратило центр тяжести. Она заговорила крайне медленно, и от ее голоса Осло заерзал на стуле.
— Хирум, если хочешь мне помочь, выскажи, блядь, твое голимое мнение.
Помолчав, бесстрастная Вуд, не сводя голубых кварцевых глаз с Осло, добавила:
— Хирум, прости за этот поспешный визит. На самом деле ты и так уже мне очень помог. Ты не обязан делать это и дальше.
— Нет, подожди, дай каталог. Я просмотрю его и позвоню тебе завтра. Если увижу какую-то картину, с большей степенью вероятности подпадающую под твои характеристики, сразу скажу.
Прежде чем продолжить, он на мгновение заколебался, будто оценивая, стоит ли просить об этом хлипком обещании человека, который смотрел так, как смотрела она, и говорил таким ужасным голосом.
— Эйприл, обещай мне, что постараешься, чтоб никто не пострадал.
Она кивнула и вручила ему каталог. Потом встала, и Осло проводил ее назад к дому.
Над миром сгущалась ночь.
●●●
Куда ни глянь — всюду в сумерках открываются ладони, словно пытаются что-то поймать. Они висят на фонарях, лепятся к стенам и к бронированным коробкам трамваев, развеваются на арках пересекающих каналы мостов. Это изображение выбрали для рекламной кампании коллекции «Рембрандт»: рука Ангела из «Иакова, борющегося с ангелом», картины, которая будет представлена прессе в «Старом ателье» уже сегодня, в четверг, 13 июля, картины, которая откроет самую поразительную выставку за последние десять лет.
Босх с волнением думал, что более подходящую эмблему найти трудно. Он знал о другой протянутой в темноте руке, старающейся что-то поймать. По мере того как проходили дни, опасения, посеянные в нем Вуд, сгущались. Если раньше у него были какие-то сомнения в том, что Художник совершит атаку на «Рембрандта», теперь он в этом не сомневался. Он был уверен, что преступник находится здесь, в Амстердаме, и что он подготовил стратегический план. Он непременно уничтожит одну из картин, если только они не найдут способ его задержать. Или защитить картину. Или расставить ловушку.
Когда утром в четверг Босх приехал в «Новое ателье», небо было выстелено толстыми тучами. Над крышей музея «Стеделик» виднелись черные верхушки занавесов, образовывавших «Туннель Рембрандта», как окрестила пресса выставочный павильон, установленный на эспланаде Музеумплейн. Было свежо, хоть и стояло лето. Босх вспомнил, что прогноз погоды обещал дожди на субботу, день открытия выставки. «Да, дождь, и еще гром и молнии», — подумал он. Войдя в свой кабинет, он увидел, что на всех телефонах мигают огоньки ждущих ответа сообщений, но не смог заняться ни одним из них, потому что его уже ждали Альфред ван Хоор и Рита ван Дорн с компакт-диском, обуреваемые жаждой обо всем ему рассказать и — в случае Альфреда — показать новую компьютерную анимацию. И у ван Хоора, и у Риты на лацканах пиджаков были наклейки с выставки: крохотная рука Ангела, простертая поверх слова «Рембрандт». Босху эти наклейки показались смехотворными, но он воздержался от комментариев. Оба его сотрудника удовлетворенно улыбались, радуясь тому, как хорошо были организованы все меры безопасности накануне, во время презентации. Стейн поздравил их с хорошей работой. Оба гордились своей заслугой. Босх смотрел на них с некоторым сожалением.
— Погляди, пожалуйста, на эту схему, Лотар, — говорил ван Хоор, показывая на трехмерный скелет «Туннеля» на компьютере. — Что-нибудь привлекает твое внимание?
— Эти красные точки.
— Вот именно. А знаешь, что это?
Босх заерзал в кресле.
— Наверное, эваковыходы для публики.
— Точно. И что ты о них думаешь?
— Альфред, пожалуйста, расскажи все сам. У меня будет ужасное утро. Мне не до экзаменов.
Рита молча улыбнулась. Юный ван Хоор принял обиженный вид.
— Лотар, эваковыходов для картин мало. Мы больше думали о публике, но предположим чрезвычайную ситуацию. Пожар.
Он нажал клавишу, и начался спектакль. Ван Хоор смотрел на экран так же горделиво, думал Босх, как Нерон на разрушение Рима. За несколько секунд весь трехмерный «Туннель» был охвачен пламенем.
— Я знаю, что завесы сделаны из невозгораемого материала и что Попоткин клянется, будто софиты светотени в отличие от обычных ламп не могут спровоцировать короткое замыкание. Но представим себе, что, несмотря на все это, пожар возникнет…
Игорь Попоткин был физиком, создавшим софиты светотени. Кроме того, он был поэтом и пацифистом, как многие русские ученые, сформировавшиеся в эпоху гласности и перестройки. Стейн говорил, что через пару лет ему дадут какую-нибудь Нобелевскую премию, хоть и не решался предположить, какую именно. Босх видел Попоткина пару раз, когда тот приезжал в Амстердам. Это был старичок с бычьим лицом. Ему страшно нравилось курить травку, и он обошел все «кофейни» Красного квартала, коллекционируя мешочки.
— Как ты думаешь, Лотар, что произойдет, если начнется пожар?
— Что бегство публики будет мешать эвакуации картин, — сказал Босх, полностью отдавшись допросу.
— Вот именно. А значит, какой из этого выход?
— Увеличить число эваковыходов.
На лице ван Хоора появилось выражение притворного сочувствия, как у ведущего телеконкурса, который слышит неправильный ответ.
— На это у нас нет времени. Но вот что мне пришло в голову. Одна из групп охранников должна будет эвакуировать картины в случае катастрофы. Смотри.
Появились марионетки в белых штанах и рубашках и в зеленых жилетах.