Хавьер Серкас
«В чреве кита»
Часть первая
Женщина в окне
1
Еще не прошло и полутора лет, а казалось, целая вечность миновала с того августовского вечера, когда я снова увидел Клаудию Паредес и опять влюбился в нее. Или, по крайней мере, именно так я считал в тот момент и часто думал потом: что я опять влюбился в Клаудию, как только снова увидел ее, и поэтому было невозможно избежать всех последующих событий, явившихся результатом этой встречи и приключившихся за те полтора года, что полностью и, видимо, навсегда изменили мою жизнь. Иногда мне кажется, что событий за этот срок произошло больше, чем за предыдущие тридцать шесть прожитых мной лет. Но стоит лишь немного поразмыслить, как становится очевидным, что уверенность в неизбежности всего случившегося все это время служила лишь более или менее действенным противоядием от угрызений совести и чувства вины, а также, наверное, от тоски и желания, и была явной и весьма обычной формой защиты, поскольку не соответствовала действительности: на самом деле всего можно было избежать, ничто не обязано было происходить так, как произошло, а если все произошло именно так, то лишь потому, что кто-то этого захотел и не помешал произойти, и этот кто-то — я сам, отсюда и угрызения совести, и чувство вины, а порой тоска и желание. В противном случае неправда даже то, что я опять влюбился в Клаудию, как только снова увидел ее: удивительным образом, к счастью это или к несчастью, в моей памяти хранятся очень четкие воспоминания о тех днях, но тем не менее сам момент встречи с Клаудией подернут дымкой. Единственное, в чем я совершенно уверен, так это что в тот вечер, едва я заговорил с ней у входа в кинотеатр «Касабланка» или немного спустя, на террасе «Гольфа», где мы пили пиво на закате, мной завладело настроение, которому я затруднился бы дать определение, в равных пропорциях в нем сочетались своего рода слабость, оцепенение, беззащитность, — то было давно забытое состояние души, молниеносно вернувшее меня в ту пору юности, когда я был влюблен в Клаудию.
Еще не прошло и полутора лет, а казалось, миновала целая вечность, и, вероятно, именно поэтому я, наконец, отважился рассказать о тех днях, сыгравших решающую роль в моей судьбе, словно расстояние более отчетливо позволяет увидеть застывшую вязь событий и дает возможность оценить их, но и это представляется крайне сомнительным, скорее можно было бы сказать, что все происходит наоборот. В любом случае, если я сейчас собираюсь поведать эту историю, то делаю это не потому, что лелею глупую надежду, будто кто-то сможет извлечь из нее уроки (поскольку рассказ о чьей-то жизни или об эпизоде чьей-то жизни никогда не должен содержать никаких уроков, хотя в ряде случаев многому можно было бы поучиться), и не для того я это делаю, чтобы заполнить долгие часы досуга, ибо мне хорошо известны другие способы проводить время, к тому же писательское ремесло никогда не казалось мне развлечением, и ошибется тот, кто подумает, будто я не устоял перед тщеславным искушением оказаться главным действующим лицом дешевого посредственного романа. Возможно, наименее неточно или наиболее справедливо было бы сказать, что я, в конце концов, решился поведать эту историю в силу своего рода настоятельной необходимости, носящей почти терапевтический характер, с целью понять в процессе рассказа читателю и, в первую очередь, самому себе, что же в действительности произошло, почему и как это произошло, и таким образом, если получится, освободиться от этого и, быть может, даже забыть. Я уже говорил, что, к счастью это или к несчастью, — а на самом деле, и к счастью и к несчастью, — я храню подробные воспоминания о тех днях и верю, что по мере того, как я стану воскрешать их, память высветит участки, затененные ходом времени. Насколько мне известно, еще живы все, кроме одного, персонажи, игравшие важную роль в этой истории, и хотя каждый знает только какую-то часть случившегося (я и сам не исключение, ведь неизбежно моя версия также будет неполной), сама лишь возможность утаить что-либо уже вынудит меня в большей степени, коль скоро это необходимо, быть честным в описании событий, вернее, духа тех событий. Поскольку я понимаю, что этот рассказ неизбежно будет омрачен умолчаниями, искажениями и ошибками, то я с этим готов смириться. Я и не предполагаю быть абсолютно правдивым или точным: мне известно, что вспомнить — это то же самое, что и выдумать, что прошлое — зыбкая почва и что возвращение к нему почти всегда означает его изменение. Поэтому я надеюсь быть скорее не правдивым или точным, а только лишь верным своему прошлому, быть может, чтобы не предать настоящее. И именно поэтому, а также поскольку зачастую воображение помнит лучше, чем сама память, я уверен, что оно сможет восполнить все грядущие пробелы в моих воспоминаниях. В конце концов, может, и вправду только вымышленная, но правдивая история сможет помочь нам навсегда забыть о том, что произошло в действительности.
Я начну с самого начала, а самое начало — это жаркий августовский четверг, последний четверг августа, чтобы сказать точнее, шестнадцать месяцев назад. Моя жена Луиза всю неделю была в отъезде, в Амстердаме, где по приглашению оргкомитета принимала участие в конгрессе историков; она возвращалась в субботу, и мы заранее договорились, что я буду встречать ее в аэропорту. Что касается меня, то я воспользовался отсутствием Луизы, чтобы привести в порядок материалы, которые с весны собирал для вроде бы заказанной мне статьи об одном романе Хосе Мартинеса Руиса, Асорина.
[1] Я был вынужден заняться этим не только потому, что обещал сдать текст осенью, но и потому, что заверил Марсело, моего руководителя в университете, еще до его отъезда на каникулы в Морелью, что в первый же день нового учебного года я обдумаю и представлю на его одобрение подробный вариант статьи. Поэтому в тот четверг, после того, как я провел все утро, наводя последний глянец на статью, к полудню я посчитал ее законченной, и тут мне стало ясно, что данное мною Марсело обещание и то обстоятельство, что учебный год начинался только в следующий вторник, открывали передо мной заманчивую перспективу провести четыре с половиной дня в блаженной праздности без малейших угрызений совести.
Я решил скромно отметить начало моего импровизированного отпуска обедом в «Лас Риас», чистеньком недорогом ресторане неподалеку от дома, куда я иногда заглядывал во время отлучек Луизы. В тот момент я оказался единственным посетителем «Лас Риас», и, чтобы скоротать время, пока готовят еду, я уселся за стойку и попросил пива у хозяина, тощего болтливого галисийца, с которым поддерживал скорее рассеянно-вежливые, нежели сердечные отношения. Однако в тот день, будучи в прекрасном расположении духа, я, против обыкновения, вступил в разговор с хозяином. Помнится, мы долго болтали о том, как идет его торговля, и он мне сообщил, что на следующей неделе собирается начать развозить обеды на дом; полагаю, мы поговорили и обо мне, о моей работе и, с непременными шуточками, об отсутствии Луизы.
После обеда я немного поспал, а затем отправился постричься — истинное наслаждение, и действует на меня успокаивающе, может, я еще потом вернусь к этой теме. Я пошел в парикмахерскую, куда обычно ходил в то время, и обнаружил ее почти пустой. Возможно, потому, что стоял конец августа, или, может, потому, что еще было рано (или по обеим причинам сразу), из троих обычно работавших там мастеров на месте находился только один и был занят с клиентом, так что я уселся, взял газету и, пока ждал своей очереди, проглядел киноафишу. И поскольку в то время я привык значительно меньше думать о том, что я делаю в данный момент, нежели о том, что я уже сделал или, в особенности, что я собираюсь сделать, то с самого полудня я не переставал перебирать разнообразные возможности, как провести свой первый отпускной вечер, но мои сомнения рассеялись, когда я увидел, что в кинотеатре «Касабланка» идет «Женщина с картины»,
[2] старый фильм Фрица Ланга, который я не то видел раньше, не то уже успел забыть.
Около шести часов вечера я зашел в «Касабланку» и в начале девятого выходил из кинотеатра. И тогда я ее увидел. Вернее, я подумал, что вижу ее, потому что, быть может, в ошеломлении, с трудом возвращаясь к реальности, как это иногда со мной случается после просмотра хорошего фильма, несколько секунд я пытался осознать, что женщина в короткой юбке, блузке небесно-голубого цвета и черных босоножках — это именно Клаудия. Она стояла в нескольких шагах от меня и лениво, с видом человека, которому некуда спешить, разглядывала развешанные в холле «Касабланки» афиши и кадры из фильмов; ее неясный и такой родной силуэт четко вырисовывался в тусклом освещении на фоне оживленно гудящей и попыхивавшей огоньками только что закуренных сигарет толпы, суетливо стремящейся нырнуть в удушливый вечерний зной из кондиционированной прохлады кинотеатра. Я хорошо помню, что, едва я узнал Клаудию в женщине, повернувшейся застывшим профилем к выходящим из зала, моим первым желанием было не приближаться к ней и не здороваться. Но, похоже, сам факт столкновения с человеком, давным-давно утерянным из виду, внезапно возвращает нас в то состояние, в каком мы пребывали в пору наших частых встреч, и потому в тот же момент у меня ослабли ноги, я ощутил пустоту в желудке и инстинктивно решил продолжать движение, пройти мимо своей бывшей подруги, не сказав ни слова, и вернуться домой, будто я ее и не видел.
Много раз в течение прошедших полутора лет я задавал себе вопрос, как бы сложилась моя жизнь, если бы в тот вечер я прошел мимо Клаудии, не сказав ей ни слова. Разумеется, выяснить это уже невозможно, да и не важно, но я точно знаю: в равной степени я раскаивался бы, что ослушался своего первого порыва и не сбежал сразу, поскольку мне было бы труднее уйти от нее, чем корить себя потом за трусость и малодушие, и совершенно так же я раскаивался бы, что не подошел к ней, ибо я себя знаю и, видимо, принадлежу к тому типу людей, которые целыми днями сокрушаются о принятых решениях.
Так что после бесконечно долгого мига сомнений я кинулся к ней, воскликнув, даже скорее возопив: «Клаудия!» — и неуместная резкость этого звука пронзила тишину холла — абсолютно идиотский способ скомпенсировать только что с трудом подавленную попытку сбежать. Не знаю, обратили ли на меня внимание окружающие, но внимание Клаудии я точно привлек: вздрогнув, она обернулась, бросила растерянный взгляд, словно охваченная смешанным чувством недоверия, смущения и неудовольствия, и, наконец, узнала меня. Я уже успел захотеть, чтобы Клаудия обрадовалась встрече, но я совершенно не был готов к тому, что произошло. Клаудия широко распахнула объятия, и ей удалось придать глазам выражение нескрываемой радости.
— Томас! — закричала она, как будто желая состязаться со мной в радушии приветствия. — Что ты здесь делаешь?
Вопрос был явно риторическим, и Клаудия даже не дала мне времени придумать ответ: она накинулась на меня, поцеловала и затем отстранилась, чтобы получше меня рассмотреть.
— Какая радость! — произнесла она ликующим топом и тут же повторила: — Что ты здесь делаешь?
— Я только что вышел, — объяснил я, махнув в сторону зала. — А ты?
— Ничего, — сказала она и, не переставая улыбаться, развела руки в беззаботно-равнодушном жесте. — Так, убиваю время. На самом деле я думала зайти в кино, но…
Я было собрался высказать суждение по поводу фильма и посоветовать ей сходить его посмотреть. Ее неудержимый восторг от нашей встречи, в реальность которой она даже не могла до конца поверить, помешал мне сделать это: словно до сих пор не в силах осознать чудо, она снова принялась целовать меня, разглядывать с насмешливым и слегка смущенным вниманием, радостно восклицать, и в то же время, охваченная жаждой узнавания, столь естественной между давно не видевшимися друзьями, обрушила на меня беспорядочный шквал вопросов, на которые я так же беспорядочно отвечал, польщенный ее интересом и заразившийся ее неожиданным воодушевлением. В какой-то момент мне удалось вставить вопрос:
— У тебя сейчас есть дела?
— Нет. А у тебя?
— Тоже нет.
— А фильм?
— К черту фильм!
Она взяла меня под руку и, указав сквозь дымчатые стекла холла в сторону улицы, потащила за собой со словами:
— Пойдем, выпьем. Это надо отметить.
Мы вышли на бульвар Грасия, решительно пересекли его и уселись на террасе «Гольфа», где спустившиеся сумерки гасили удушливый вечерний зной. Быть может потому, что мне еще не удалось прийти в себя от потрясения или от удивления, но я не могу точно вспомнить, о чем мы говорили сначала. Но я помню Клаудию с кружкой пива, которое оставляло следы пены на ее полных губах, помню, как она прикуривала одну сигарету от другой, время от времени отводя в сторону гладкие короткие пряди черных блестящих волос, падавших ей на брови и закрывавших виски, как она то с жадностью, то рассеянно смотрела на меня бездонно-синими глазами, напоминавшими глаза безмятежного животного, как она сидела, скрестив покрытые свежим бронзовым загаром ноги; я помню, как она разговаривала, смеялась и жестикулировала с той энергичной и беззаботной мягкостью, которую я всегда связывал с ее подкупающе-непосредственным отношением к окружающей действительности, возможно, испытывая при этом некую зависть. Но из тех первых моментов нашей встречи ярче всего мне запомнилось мое смущение: казалось, словно вопреки очевидности, не рассудок, а моя память отказывалась признать, что сидящая напротив меня женщина — та самая девушка, в которую я был влюблен почти двадцать лет назад, и подозреваю, что именно поэтому в первые минуты инстинктивно я был более восприимчив не к ее словам, а к чертам, подтверждающим соответствие между некогда знакомой мне юной девушкой и этой только что встреченной женщиной.
Нелегко смириться со следами, оставленными временем в людях, близких нам в детстве или в юности, ибо мы склонны видеть их такими же, какими видели в ту пору; без сомнения, это послужило поводом к тому, что после первой минутной растерянности я поддался явной иллюзии, что за все прошедшие годы, пока мы не виделись, Клаудия почти не изменилась: конечно же, ровное сияние ее кожи и яркий цвет лица слегка потускнели, а признаки утомления, отяжелившие ее веки, иногда тайком проскальзывали и во взгляде, окрашивая ее лицо выражением усталости, казавшейся не только телесной; но даже все это не мешало любоваться прежней грациозностью и живостью ее жестов, ее манеры говорить, любоваться ее крепкими ногами и руками и догадываться об упругости груди, подчеркнутой весьма откровенным вырезом, попадать под обаяние ее ослепительной улыбки и безупречной синевы ее глаз — все это без труда давало возможность поверить, что зрелость ничуть не испортила красоту Клаудии, но, напротив, еще больше обогатила ее, будто давние юношеские черты явились лишь эскизом, предвещая расцвет к тридцати годам. Не знаю, была ли Клаудия столь же снисходительна ко мне, сочла ли она, что я сильно изменился (во всяком случае, мне она этого не говорила, а у меня хватило ума не спрашивать), но доподлинно мне известно одно: поскольку наша свобода всегда ограничена тем, чего от нас ждут окружающие — а человек почти всегда предстает не таким, какой он есть на самом деле, а таким, каким они его видят, — так вот, весь вечер мне приходилось прилагать волевые усилия, чтобы перестать вести себя подобно мальчишке во власти всех сомнений и страхов юности, каким я всегда был для Клаудии.
Вторая кружка пива помогла мне справиться со смущением и снова вернула меня к реальности. Клаудия рассказывала мне о том отрезке своей жизни, когда мы не виделись. После бакалавриата она поступила в школу переводчиков, но — то ли она не объяснила почему, то ли я не понял — не смогла закончить образование. Потом несколько лет она работала торговым агентом и продавала драгоценности для некой французской фирмы: занятие забавное и хорошо оплачиваемое, заверила она, но изматывающее.
— Ладно, полагаю, случаются вещи и похуже, правда? — прервал я Клаудию, стараясь отыскать лучик света среди мрачноватого перечисления невзгод и постоянных разъездов. — По крайней мере, ты повидала мир.
— Я повидала города, — исправила она меня. — А это не одно и то же. Поначалу это увлекает, но потом надоедает, уверяю тебя, потому что обнаруживаешь, что, по сути, все города похожи друг на друга. Наверное, за единственным исключением: это Нью-Йорк, потому что Нью-Йорк не хочет быть ни на кого похожим, напротив, все остальные города хотят походить на Нью-Йорк.
Она взяла кружку пива за ручку и, прежде чем отпить, рассеянно пожала плечами, сказав:
— В конце концов, не знаю, как прежде, наверняка было иначе, но сейчас — если ты видел один город, значит, ты видел их все.
Клаудия машинально провела пальцем по губам, стирая мазок пены от пива, и продолжила прерванный рассказ. Бросив работу торгового агента, вскоре она вышла замуж за оператора со студии телевидения Сант-Кугата, некоего Педро Уседа. У них был двухлетний сын, но они развелись (по обоюдному согласию, уточнила Клаудия) вскоре после рождения ребенка. С тех пор она живет одна, со своим сыном Максом, и, насколько я понял, не испытывает затруднений с деньгами, так как благодаря щедрому ежемесячному содержанию со стороны бывшего мужа она смогла заняться фотографией как свободный художник — ее давняя страсть, которую удалось возвести в категорию источника пусть нерегулярных, но постоянно растущих доходов благодаря целой серии удачных совпадений и тому, что она не была связана необходимостью работать ради куска хлеба.
— Так что я не жалуюсь, — заключила Клаудия, следя за мной сквозь сигаретный дым. — Не то чтобы у меня совсем не было причин, в конце концов, это почти мой первый свободный вечер за последние два года…
— Правда?
— Ну конечно, — ответила она, в свою очередь удивившись моему изумлению. — Ты это поймешь, когда у тебя появится ребенок: он поглощает тебя целиком. Полагаю, что вдвоем все-таки легче, все заботы распределены, и жизнь становится терпимее. Но когда ты одна…
— Понятно, понятно, все намного усложняется, — быстро вмешался я, пытаясь с грехом пополам выразить своим тоном одновременно преклонение перед твердостью характера в борьбе с обстоятельствами, продемонстрированной моей подругой, и безоговорочное осуждение поведения ее мужа, на которого, как нетрудно предположить, она возлагала ответственность за произошедшее, — и все это в надежде, что такой странный сплав позволит сменить тему беседы, казавшуюся мне на тот момент по меньшей мере неподходящей. — А где ты сейчас оставила Макса?
— Он у моих родителей, — произнесла Клаудия, и на ее губах промелькнула легчайшая улыбка непроизвольной, почти пронзительной нежности. — В Калейе. Две недели мы отдыхали в доме, который они там снимают, а вчера мне пришло в голову, что не худо бы взять пару свободных дней, потому что в следующий вторник мне обязательно нужно приступить к работе. Честно говоря, я не знаю, понравится ли мне, в конце концов, нынче первый день, который я провожу без Макса, но я подумала, что это пойдет мне на пользу. Так что сегодня после обеда я сказала родителям, что еду в Бегур к друзьям (не хочу, чтобы они думали, что я одна, ведь ты знаешь, какими бывают родители), взяла машину и приехала сюда.
Она заглянула мне в глаза и сказала с обезоруживающей мягкостью:
— Ну кто бы мог подумать, что мне повезет встретить тебя, правда?
— Да, — вымолвил я, сглатывая слюну. — Это настоящая удача.
Я поднял кружку с пивом и протянул ее в сторону Клаудии со словами:
— За это надо выпить.
Клаудия взяла свою кружку и подняла ее.
— За нас, — произнесла она. — За эту встречу.
Мы чокнулись кружками.
— За нас, — сказал я.
Мы выпили.
— Ладно, теперь расскажи мне о себе, — попросила Клаудия, и пока я искал по карманам зажигалку, зажав сигарету в губах, она раздавила на полу свой окурок и поднесла мне зажженную спичку, зачем-то прикрывая ладонью пламя от тихого прохладного вечернего воздуха. — Наверняка ты кучу всего натворил.
Я безразлично пожал плечами, будто уверяя ее, что рассказывать особо нечего, и без энтузиазма поведал ей о студенческих годах и о том, как, получив диплом, мыкался на сдельной работе в издательстве; я также сказал ей, что уже пять лет преподаю в Автономном университете. Это последнее сообщение позволило увести разговор в сторону более общих тем, как, к примеру, университет. Клаудия мне рассказала о своем пребывании там, а я, возможно немного рисуясь, о своей диссертации, занятиях, коллегах. Я не помню, говорил ли я о своем временном статусе на факультете, скорее всего, лишь мельком упомянул, и также не захотел скрывать, правда лишь мимоходом сообщив, что женат; но вот что я точно скрыл, возможно, потому, что сам еще не свыкся с этой мыслью (а быть может, потому, что мы с Луизой считали преждевременным оглашать эту новость, и поэтому мы еще никому о ней не сообщали, за исключением матери Луизы), так это то, что уже две недели Луиза знала, что ждет ребенка. Однако, прежде чем Клаудия, как можно было предвидеть, начала бы задавать вопросы о Луизе и о моем браке, — две темы, которые мне в тот момент совершенно не улыбалось обсуждать, — я заметил, что уже поздно, и, вдохновленный приятной беседой и радостью от близости Клаудии, а может, в основном, легкой эйфорией от своего красноречия, вызванного пивом, на этот раз я без тени задней мысли отважился предложить вместе поужинать. Клаудия вопросительно приподняла брови и взглянула на меня с некоторым разочарованием, заметив:
— А Луиза?
— Она в отъезде, — объяснил я, чувствуя, что вся кровь бросилась мне в лицо, будто бы я по рассеянности раскрыл чужую страшную тайну и это вероломство делало меня ее соучастником. — На конгрессе. Луиза тоже преподаватель. Преподает историю. В конце концов, — я в раздражении схватился за ручки кресла, — если мы не поторопимся, нас нигде не покормят. Так идем или нет?
Пока мы шли к стойке, чтобы заплатить, Клаудия предложила пойти в ресторан на углу улиц Арагон и Пау Кларис.
— Отлично, — сказал я.
На ужин нам подали салат из устриц, паэлью и пару бутылок «Рибейро». Беседа потекла более непринужденно, и вскоре глаза Клаудии возбужденно заблестели. Мне помнится, по мере того как сгущалась ночь, я почти физически ощущал, как быстро нарастает во мне влечение к моей подруге, быть может, потому, что в ней я видел сочетание той далекой, знакомой мне девушки, веселой и желанной, и зрелой женщины, сидящей напротив и испытывающей искреннее удовольствие от нашей встречи. Что касается меня, то я тоже был счастлив — не только потому, что находился рядом с Клаудией, и потому, что она была счастлива, но и потому, что неловкость первых минут окончательно испарилась, и вследствие этого мне захотелось верить, что уже не ситуация владеет мной, а я сам начинаю управлять событиями.
Неудивительно, что во время того ужина мы с Клаудией говорили прежде всего о нашем прошлом, о нашей юности, отчасти проведенной вместе, хотя на первый взгляд могло показаться странным мое желание снова и снова с мучительно-сладкой жестокостью ворошить слова и поступки того юноши, каким я был в пору наших с Клаудией частых встреч. Однако если посмотреть поближе (или приглядеться в свете прошедшего с того вечера времени), то в моем поведении сразу же обнаруживается скрытая логика, и это добровольное самоуничижение задним числом, которое, казалось бы, могло только повредить мне, легко превращается в негласное требование, чтобы Клаудия мне возражала, и оборачивается наиболее доступным мне способом провести границу между мной теперешним и тогдашним юнцом, вынуждая Клаудию признать мое нынешнее мужское превосходство. Тем не менее, к счастью, у меня достало сообразительности не докучать своей подруге этой не лишенной корысти ревизией прошлого, ибо ничто так не утомляет, как необходимость все время слушать, и, с другой стороны, я знаю за собой склонность злоупотреблять словами. Кроме того, как нетрудно догадаться, у Клаудии имелся свой взгляд, отличный от моего и, возможно, непредсказуемый, на наши юношеские годы, проведенные вместе, и я вдруг заметил, что ей не терпится поделиться им со мной, так что я сдержался и замолчал. Те, кто еще сохранил иллюзии о существовании альтруизма, не должны расценивать этот поступок как акт человеколюбия: позволить говорить нашему собеседнику — это, бесспорно, один из самых эффективных и быстрых способов заслужить его одобрение, но самый эффективный и быстрый способ — польстить ему. Быть может, будучи более искушенной или менее лицемерной, чем я, Клаудия сознательно придерживалась этой последней стратегии, что, наверное, могло бы объяснить один из ее рассказов той ночью — он придавал моему прошлому совершенно новые пропорции и поразил меня сильнее всего, словно человека, вернувшегося в дом, где он прожил много лет, и вдруг обнаружившего неизвестную ему комнату. По словам моей подруги, многие знакомые времен юности приписывали мою жадность к учебе якобы свойственной мне гордости или даже высокомерию (по сути же, и в ту пору, и в последующие годы такое отношение лишь с очевидностью демонстрировало мой страх перед жизнью, являясь своего рода броней, которой скорее инстинктивно, нежели добровольно я старался отгородиться от агрессивности окружающей действительности); это обстоятельство в сочетании с моей робостью и своеобразием внешности — я был высоким подростком, тощим и бледным, с гривой прямых иссиня-черных волос, глаза тоже черные, окруженные глубокими темными тенями, а мои манеры казались неуклюжими и неловкими, — все это придавало мне, опять же если верить Клаудии, некое болезненное очарование, в любом случае способное воспламенить не одно огнеупорное девичье сердце. И хотя сейчас мне представляется разумным отнести лестные воспоминания Клаудии на счет ее желания снискать мое расположение или, кто знает, чтобы скомпенсировать обиды, причиненные мне во времена моей влюбленности в нее, верно лишь то, что в тот миг я охотно отказался от попытки разоблачить беспощадную реальность, скрывающуюся за этими тешащими меня реминисценциями, и воспользовался преимуществами, определенно появившимися у меня в данной ситуации, весело подхватив перечисление моих якобы давних привязанностей, предпринятое затем Клаудией; причем мягкая ирония, звучащая в ее тоне, была мне совершенно незнакома, но вне всяких сомнений подчеркивала дистанцию, с какой моя подруга рассматривала свое прошлое.
Я убедился в том, что вечерами в компании с мужчиной женщины не любят задумываться. Но возможно, потому, что тогда я еще не дошел до этой нехитрой премудрости, а может, потому, что исключительные обстоятельства помешали мне действовать последовательно, в ту ночь я допустил ошибку и оплатил счет, не продумав заранее, где бы мы могли выпить по рюмочке, которая непременно продолжает всякий романтический ужин. Так что едва мы вышли на улицу, стремительность всего происходящего помрачила мой рассудок, и в этот головокружительно тоскливый миг, проклиная свою непредусмотрительность, которая, конечно же, могла привести к преждевременному завершению счастливого вечера, я с безысходной торопливостью рылся в памяти в поисках какого-нибудь подходящего бара неподалеку (странно, что мне даже не пришло в голову пригласить Клаудию к себе домой, то ли потому, что могло показаться, будто я опережаю события, то ли потому, что боялся пробудить подозрения, лишь отчасти беспочвенные); наконец, когда я уже совсем было смирился с неизбежным, после скорее короткой, нежели неловкой паузы, я вдруг услышал предложение своей подруги:
— Почему бы нам не выпить у меня дома?
Удивлению моему не было предела, ибо еще секунду назад мне даже мечтать не приходилось о подобном широком жесте. Излишне говорить, что я согласился.
2
Еще не было двенадцати, когда мы вышли из такси на улице, параллельной улице Республики Аргентины, уже близко к Путжет. Я оплатил машину и двинулся вслед за Клаудией. Короткая прямая улочка поднималась вверх и заканчивалась в нескольких кварталах от нас, упираясь в железную ограду; мне показалось, что за ней, в тусклом свете фонарей, виднелись неясные очертания леса или, может, парка.
Не доходя конца улочки, Клаудия произнесла:
— Это здесь.
Мы прошли через застеленный ковром вестибюль и поднялись на лифте в мансарду. На маленькую лестничную площадку выходила лишь одна дверь. Клаудия вытащила из сумки связку ключей, попросила меня подержать сумку, выбрала ключ и вставила его в замочную скважину, пробормотав:
— Будем надеяться, нам повезет.
Смысл комментария оставался неясным до тех пор, пока я не увидел, как Клаудия безуспешно пытается открыть дверь.
— Ты уверена, что это нужный ключ? — спросил я.
— Совершенно.
Секунду спустя, наверное устав от бесплодных усилий, Клаудия повернулась ко мне с улыбкой, словно извиняясь или прося проявить терпение.
— Когда-нибудь этот замок сведет меня с ума, — предрекла она. — Мне уже давно надо было его сменить. Но не переживай, — закончила она, передохнув, — в конце концов он откроется.
Как бы это выразиться поделикатнее: я никогда не слыл на все руки мастером. Таким образом, с удивлением услышав в тот миг свои собственные слова, я смог объяснить их только эффектом от выпитого пива и «Рибейро», в сочетании, быть может, с неуклюжим и неуместным желанием набить себе цену.
— Дай я попробую.
Мне не пришлось раскаиваться в своем предложении, потому что, к счастью, Клаудия пропустила его мимо ушей: она процедила сквозь зубы что-то, что я не понял, и продолжала ковыряться в замке. Я с облегчением вздохнул. Мне пришло в голову, что если мы не сможем открыть дверь, то у меня легко получится уговорить Клаудию пойти ночевать ко мне. Однако пока я гадал, как сформулировать вслух это предложение, показавшееся мне на тот момент блестящей идеей, поскольку оно выдавало желание за необходимость, как дверь внезапно распахнулась.
— Слава богу! — воскликнул я тут же, с трудом скрывая разочарование. — Я уж боялся, что мы останемся на улице.
— И я тоже, — созналась Клаудия. — Этот замок ни к черту не годится. Завтра же попрошу слесаря поменять его.
— Возьми, — добавила она, вручая мне ключи. — Положи в сумку.
Я прошел за ней через прихожую, через коридор с белыми стенками, через просторную темную гостиную, где угадывались кресла, диван, телевизор и несколько стеллажей, и, наконец, мы оказались на кухне с огромным окном во всю стену, выходившим прямо в непроглядную ночь.
— Где мы устроимся? — спросила Клаудия. — Здесь или на воздухе?
— Где хочешь, — ответил я. — Ты здесь хозяйка. Куда положить сумку?
— Оставь здесь, — сказала она, указывая на стол.
Клаудия нажала выключатель, и два пучка яркого света озарили темное окно, за которым обнаружилась просторная терраса, но за ее пределами тени сгущались сильнее, и непроницаемый ночной мрак лишь изредка пунктиром пронизывали огоньки.
— Я думаю, на террасе будет удобно. Что будешь пить?
Я положил сумку на стол и пожал плечами, одновременно кивнув головой с великодушным видом, рассчитывая, что Клаудия истолкует это следующим образом: «Не важно, что пить, а важно — с кем». Но поскольку Клаудия не спешила истолковывать мои жесты, я пояснил:
— Все равно.
— Все равно — это не ответ, — заметила она, и на ее губах появилась добродушно-снисходительная улыбка, призванная смягчить контраст между здравым смыслом ее слов и глупостью моих. — У меня есть виски, коньяк, джин…
— Виски, пожалуй, — прервал я ее.
Мы поставили на поднос два стакана, бутылку «Джонни Уокера» и наполовину заполненное ведерко со льдом и вышли с ним на террасу, расположившись в дальнем углу, рядом с пахучим кустом герани. Сидели мы на обычных металлических садовых стульях, с круглыми сиденьями и спинкой в форме сердечка, за столиком того же стиля, со столешницей из разноцветных плиточек и железными витыми ножками. Клаудия поставила поднос на стол, налила два виски и в который раз за этот вечер произнесла:
— Чин-чин! — Она подняла стакан и посмотрела мне в глаза. — За нас. За нашу встречу.
Мы выпили. Клаудия скрестила ноги и зажгла сигарету.
— Что скажешь о доме? — спросила она.
— Очень красиво, — ответил я, хотя мало что успел рассмотреть.
— Мне тоже нравится, — сказала она. — Квартира довольно большая, поэтому я могу работать прямо здесь, особенно после того, как Педро съехал… Я тебе потом покажу маленькую фотостудию, которую я себе оборудовала.
Словно желая разделить энтузиазм своей подруги, я глубоко вдохнул ночной воздух, слегка театральным жестом раскинул руки и изрек:
— К тому же еще есть и терраса.
Я подкрепил свои слова похвалой пышным цветам на террасе, задавал вопросы о трудностях и заботах по их содержанию, отметил свежесть морского ветерка и его несомненную пользу для здоровья, особенно для здоровья ребенка… Чего боишься, то и притягиваешь, ибо стоило затронуть тему здоровья, как я тут же замерз. И на самом деле посвежело; с другой стороны, ни для кого не тайна, что последние дни лета таят опасность, когда еще не отвыкший от жары организм совершенно беззащитен, а неутихающий ветер уже пропитан коварным осенним холодом. Я всегда считал, что со здоровьем шутки плохи, но в тот момент, опять же с учетом того, что мою подругу, казалось, дуновение бриза ничуть не заботит, — в тот момент гордость превозмогла страх перед простудой. Мое отважное решение стоически выдержать перепад температур, хотя единственной защитой мне служила легкая рубашка, еще более укрепилось, когда Клаудия с завидным самообладанием сообщила:
— Если на улице прохладно, как сейчас, то здесь великолепно, но недели две назад в это время суток не было ни малейшего сквознячка, а уж днем — настоящее пекло.
— Представляю себе, — произнес я и затем, энергично растирая руки, отважился заметить: — Ну что тебе на это сказать: честно говоря, сейчас-то совсем не жарко.
— Принести тебе свитер? — заботливо спросила Клаудия.
— Да ладно. Это так, к слову.
Я усиленно запротестовал, но мне не хотелось переходить ту грань, где настойчивость перерастает в невежливость.
Она вскоре вернулась со свитером, протянула мне его и опять уселась на свой стул; затем с самым непринужденным видом, словно ее действительно интересовала эта тема, произнесла:
— Ты мне ничего не рассказал о Луизе.
— Ты меня и не просила, — ответил я, сосредоточенно пытаясь просунуть голову в свитер. — Что тебе рассказать?
— Тебе помочь? — спросила она.
— Не надо, справлюсь, — отказался я.
Воцарилась пауза, пока Клаудия, должно быть, раздумывала.
— Не знаю, — под конец призналась она странным голосом. — Ты ей когда-нибудь изменял?
Я окончательно запутался в свитере. Это дало мне возможность выиграть немного времени, но его было явно недостаточно. Так что, стараясь натянуть на голову рукав свитера и лихорадочно подыскивая подходящую реплику, я тем временем ответил вопросом на вопрос:
— Что ты имеешь в виду?
Сознаю, это был не самый блестящий выход, но все-таки выход. Ибо пока Клаудия встала, чтобы помочь мне разобраться со свитером, запутавшимся самым чудовищным образом, пока она со смехом меня оттуда вытащила и, вернувшись на место, повторила свой вопрос, мне хватило времени избрать стратегию, показавшуюся наиболее выигрышной: всеми силами способствовать сохранению впечатления обо мне как о человеке без предрассудков, которое, как мне казалось (по крайней мере, я надеялся на это), создалось у моей подруги.
— Иногда, — соврал я.
— Сколько раз? — продолжала настаивать она.
— Не знаю, — сказал я, будто сомневаясь или будто количество не имело никакого значения. — Два. Может, три. Не помню.
— Ты действительно не помнишь?
— Действительно, — ответил я. — Тебе это кажется странным?
— В высшей степени странным, — заверила она, внимательно глядя на меня и явно забавляясь. — Лично я прекрасно помню всех мужчин, с которыми спала.
— «Los feits d\'amor no puc metre en oblit, ab qui els hagui, he el lloc, no em cau d\'esment»,
[3] — процитировал я медленно, по слогам.
— Это чье?
— Аузиас Марк, — ответил я. — Тебе нравится?
— Это прекрасно, — произнесла она. — И это правда.
— Это прекрасно, потому что это правда, — уточнил я. — По крайней мере, в твоем случае.
— Ставлю что угодно, что и в твоем тоже, — сказала Клаудия и, словно желая наградить меня за цитату или похвалить ее, подлила мне виски. — Ты, конечно, ужасный врун.
Я рассмеялся. Затем, окрыленный успехом, перешел в наступление:
— А ты?
— Что я? — переспросила она, прикуривая новую сигарету и опять скрестив ноги. — Врунья ли я?
— Нет, обманывала ли ты когда-нибудь своего мужа?
— Ни разу, — с чувством произнесла она, и ее губы сложились в лукавую улыбку. — Я всегда была идиоткой.
— Почему?
— Потому что он мне изменял, — ответила она. — Насколько мне известно, минимум пару раз.
Я ничего не сказал, но в тот миг отчетливо понял, что с моей стороны ошибкой было лгать. На минуту я даже собрался исправить положение, сообщить ей, что это шутка, и признать правду: я никогда не изменял Луизе. К счастью, я этого не сделал; я вовремя понял, что в некоторых случаях лекарство способно причинить больший вред, чем сама болезнь. Потому что самое страшное во лжи не то, что человек может в нее поверить, а то, что произнесенные слова навязывают говорящему более жесткую необходимость придерживаться их, нежели правда.
Поскольку я не мог предать свою собственную ложь, то я попытался оправдать ее. Я робко высказался, что верность — это одно из качеств, более всего отличающих мужчин от женщин, ибо нам стоит значительно большего труда соблюдать ее. Но, едва сформулировав фразу, я сразу же в ней раскаялся, она показалась мне совершенно дурацкой.
— Ерунда, — прозорливо отреагировала Клаудия. — Это одно из немногих качеств, которые нас объединяют. Нам обоим одинакового труда стоит хранить верность; но дело в том, что многим женщинам просто страшно перестать быть верными, а большинству мужчин — нет.
— Не вижу разницы.
— Но она есть.
— В любом случае проблема та же, — продолжил я, не дав Клаудии пояснить свою мысль. — Верность. Почему верность считается добродетелью, если она идет вразрез с нашей природой? Люди любят разнообразие. Во всем. Человек — это животное, любящее разнообразие.
— Поэтому он несчастен.
— Поэтому он человек. Только животные получают удовольствие, делая одни и те же вещи в одном и том же месте. Вот они счастливы. Ладно, по мне так и слава богу. Но для меня, если представить себе ад, то это такое место, где всегда происходит одно и то же, одним и тем же способом, с одними и теми же людьми.
— Забавно, но я именно так всегда представляла себе небеса — место, где человек всегда делает одно и то же и не устает от этого.
— Так нас всегда учили представлять себе рай, не так ли? — пошутил я. Я не знаю, верил ли я сам в свои слова, но точно помню, что говорил с удовольствием, то ли потому, что это давало мне возможность взять беседу в свои руки, то ли потому, что я втайне был убежден, будто Клаудии это было приятно. — Мне кажется, что человек почти всегда неверен. Кто несчастлив со своим партнером, поступает так от неудовлетворенности, а кто счастлив — для того, чтобы не раствориться друг в друге полностью, своего рода компенсация.
— А кто ни то ни другое — чтобы иметь возможность рассказать об этом.
— Ну и это тоже, — согласился я. — Хотя, вероятно, все, что мы делаем, мы делаем, чтобы рассказать об этом.
— Будь любезен, оставь философию на другой раз, Томас, — сказала Клаудия. — Уже глубокая ночь.
— Извини, милая, — сказал я с улыбкой, слегка покраснев, и перед тем, как пригубить виски, пожурил ее: — Это ты виновата, ты меня споила.
— Хочешь еще немного?
Я протянул ей стакан и предупредил:
— Только потом не жалуйся.
Она налила мне еще виски. И себе налила.
— Послушай, Томас, скажи мне одну вещь, — продолжила она, снова облокачиваясь на спинку стула, не расплетая ног, одной рукой отводя прядь волос со лба, а другой держа наполненный стакан и догорающую сигарету. — Ты когда-нибудь Луизе об этом говорил?
— О чем? Что я сплю с другими женщинами?
— Да.
— Ни слова, — сказал я. — Зачем бы я стал это говорить?
— Многие люди так поступают, — промолвила она, словно желая спровоцировать меня, и мне представилось, что она изо всех сил старается изобразить наивность, совсем ей не свойственную. — К примеру, Педро.
«Так вот как у вас все было», — подумал я.
— А вот я этого никогда не делал и не собираюсь делать, — отрезал я. — Я не понимаю, что можно выиграть, рассказывая об этом.
— Быть честным.
— Не всегда надо говорить правду, — заметил я. — Я имею в виду, что всегда хорошо не лгать, но иногда лучше не говорить правду без необходимости лгать. — Я улыбнулся. — Знаешь, мне кажется, что я окончательно запутался.
Клаудия рассмеялась.
— Вот и мне так кажется, — заметила она.
— Я хотел лишь сказать, что поскольку человек никогда точно не знает, что такое правда, не всегда полезно рассказывать ее. Напротив: в большинстве случаев правда осложняет жизнь. Поэтому брак, где супруги всем делятся, не может длиться сколь-нибудь долго. Они бегут друг от друга как черт от ладана или мрут со скуки, а это самая жуткая смерть, потому что ты при этом остаешься в живых. Именно по этому поводу кто-то сказал, Вольтер, кажется, что рассказывать все — это скорейший способ перестать вызывать интерес.
— Ну, тогда ты перестанешь вызывать интерес с минуты на минуту, потому что я прикинула, что твой запас цитат уже начинает иссякать.
На этот раз наступила моя очередь рассмеяться.
— Об этом не волнуйся, — успокоил я ее и в тот момент понял, что слишком много выпил, но, поскольку Клаудия, должно быть, тоже была изрядно пьяна, я решил не придавать этому значения. — Для подобных случаев у меня всегда есть стратегический запас.
— Во всяком случае, — продолжал я забавляться, глотнув еще виски и прикурив сигарету от лежащей на столе зажигалки, — я готов отстаивать свою правоту. Нельзя рассказывать все. Особенно если ты женат. Ибо беда любого брака в том, что все делается вместе: вместе едят, вместе спят, даже нужду справляют в одном помещении, а иногда и вместе. Это ужасно, больше всего напоминает концентрационный лагерь, потому что нет места для частной, внутренней жизни. Если человек не способен создать себе личное пространство, неведомое и недоступное для партнера, то он пропал. Так вот, это личное пространство и является тайной. Пусть это звучит несколько напыщенно, но я скажу тебе, что это пространство — территория свободы. Поэтому нужно уметь хранить тайну.
И тогда я вспомнил недавно прочитанный анекдот. Двое друзей встречаются в баре, болтают ни о чем, а потом один говорит другому с загадочным видом: «Я расскажу тебе один секрет, если ты способен сохранить его». На что другой, не скрывая раздражения, отвечает: «Как ты хочешь, чтобы я сохранил твой секрет, если ты первый неспособен сохранить его!» Клаудия оценила анекдот и расхохоталась, и я рассмеялся вслед за ней, поскольку всегда приятно доставлять радость людям (может, это говорит в пользу всеми порицаемого эгоизма) или просто поскольку с благодарностью убедился, что, в отличие от времени, когда мы встречались, теперь я мог рассмешить Клаудию — и я почувствовал себя счастливым. И вот тогда Клаудия меня по-настоящему удивила.
— Послушай, Томас, позволь мне задать тебе один вопрос, — произнесла она с легкой улыбкой, еще блуждавшей на губах, в то время как я наслаждался успехом своего красноречия и закреплял его новыми глотками виски. — Я ведь раньше тебе нравилась, правда?
Я поперхнулся и закашлялся.
— Прости, Клаудия, — извинился я. — Что ты сказала?
— Нравилась ли я тебе раньше?
— Нравилась ли ты мне? — Я улыбнулся, не сумев скрыть свою растерянность. — Ну и вопрос!
Клаудия сделала глубокую затяжку и, задумчиво глядя на огонек сигареты, раздуваемый ветром, выпустила через рот и нос легкое расплывчатое облачко дыма. Она взглянула на меня с искоркой иронии в глазах и продолжала настаивать:
— Скажи мне правду; нравилась я тебе или нет?
— Ну да, думаю, да, я не знаю, прошло столько времени, — пробормотал я. — Полагаю, что нравилась.
— Не слишком уверенно ты это говоришь.
— С той поры прошла тысяча лет, Клаудия, — возмутился я. — Сколько? Пятнадцать, двадцать? А ты хочешь, чтобы я был уверен. Да я и половины всего не помню.
— А я вот помню все.
— Тогда зачем ты меня спрашиваешь?
— Потому что хочу услышать это от тебя, — созналась она. — Нравилась я тебе или нет.
— Да, полагаю, что да, я тебе уже говорил.
— По-настоящему или нет?
— Бог мой, по-настоящему…
— Я имею в виду, любил ли ты меня.
Внезапно мне стало жарко в свитере. Я не осмелился его снять.
— Любил ли? — переспросил я. — Я не знаю. Тогда я думал, что да, а сейчас не знаю…
— Так на чем же мы остановимся?
— На том, что любил, — сказал я, снова сдаваясь, и, возможно, заинтригованный желанием узнать, как далеко собирается зайти Клаудия, продолжил: — По правде, любил. Долгое время ты мне очень нравилась. На самом деле, по-честному, с тех пор как я тебя помню.
— А сейчас?
— Сейчас что?
— Сейчас я тебе нравлюсь?
— Конечно же, Клаудия, — сказал я со всей искренностью, которую был способен изобразить. — Ты очень красива.
— Не валяй дурака, Томас, — произнесла она. — Я не спрашиваю тебя, красива ли я. Я спрашиваю, нравлюсь я тебе или нет.
В этот момент я ощутил эрекцию.
— Очень, — признался я.
— Ты хотел бы переспать со мной?
— К черту, Клаудия, ты что это, в самом деле! — воскликнул я в отчаянии, будучи не в силах побороть подозрение, что моя подруга пытается издеваться надо мной, и тщетно стараясь удержать ту дружески-ироничную манеру, которая весь вечер помогала мне сохранять благоразумие. — Это допрос?
— Нет, конечно, — серьезно ответила она. — Я только хотела бы знать, пошел бы ты со мной в постель?
— Когда?
— Сегодня ночью, — сказала она. — Прямо сейчас. Скажи: да или нет.
Воцарилось молчание.
— Я был бы в восторге.
— Правда?
Мне показалось немыслимым, что она в этом сомневается. Я просто ответил:
— Правда.
Клаудия посмотрела мне в глаза, улыбнулась, допила виски, затушила сигарету, встала и протянула мне руку.
— Давай, — сказала она. — Пойдем.
3
Первое, о чем я подумал наутро, проснувшись с пересохшим ртом и режущей болью в горле и в висках, это о том, что алкоголь и ночной холод сделали свое дело. Клаудия все еще лежала рядом со мной, обнаженная, свернувшись калачиком под простыней, прядь волос упала ей на лицо, а зажмуренные веки словно пытались защитить покой ее сна от падающих из галереи ярких солнечных лучей, заливающих комнату золотистым светом, лишь слегка приглушенным белыми занавесками. Меня мучила жажда и хотелось в туалет, так что я встал, натянул брюки и направился в ванную. Я пописал. Затем попил воды из-под крана и, подняв голову, внезапно увидел свое отражение в зеркале: волосы взъерошены, веки опухли, сонные усталые глаза, нос и скулы осунулись, губы безвольно обмякли, подбородок потемнел от щетины. Я слегка пригладил волосы, провел рукой по лицу, и внезапно в памяти совершенно отчетливо, словно вспышка света, быть может, вызванная запахом Клаудии, впитавшимся в мои пальцы, встало воспоминание о бесконечно долгом, поразительном и чудесном наслаждении этой ночи. С пробуждающимися угрызениями совести, которые я, как смог, тут же придушил, я подумал о Луизе; затем подумал о Клаудии: о многих годах, не сумевших убить во мне желание, о проведенной с ней ночи. Нет ничего невероятного в том, что в постыло-привычных любовных отношениях время от времени присутствует наслаждение, упрочивая их, но в тот момент я твердо знал, что ничто не может сравниться с самозабвенным восторгом первого раза. Может, потому, что в глубине души я не понимал, что произошло, а может, потому, что это было свыше моих сил (и потому, что всегда значительно проще прибегнуть к чужим словам, чем найти свои), я вспомнил афоризм Оскара Уайльда: «Самая глубокая вещь — это кожа»; я его читал, и вспоминал, и сам цитировал много раз, но лишь сейчас постиг его смысл. Умывшись, я ощутил себя помолодевшим, чудесным образом свободным от чувства вины и почти счастливым.
Я пошел на кухню. Сквозь окно, выходящее на террасу и на улицу, обрушивались потоки полуденного солнца; я задернул занавески, и кухня погрузилась в тень. Затем я исследовал содержимое холодильника, открыл бутылку кока-колы и в два глотка осушил ее. Утолив жажду, я почувствовал голод, и, поскольку холодильник был почти пуст, я решил пойти купить что-нибудь к завтраку. Возвращаясь в комнату Клаудии через столовую, я заметил на каминной полке три фотографии, привлекшие мое внимание. Я подошел поближе, чтобы их рассмотреть. На первой был изображен младенец нескольких месяцев от роду: светловолосый, голый, пухлый, розовый и улыбающийся. На втором снимке Клаудия с немного удивленной улыбкой кормила необычно округлой и белой грудью ребенка, который с наслаждением сосал, полузакрыв глаза. На последней фотографии тоже были сняты Клаудия и ребенок: мальчик, чуть старше, чем на предыдущих снимках, расположился на коленях у матери, а она сама, одетая в белое, в большой соломенной синей шляпе, сидит на металлическом стуле также белого цвета, на фоне жаркого летнего дня; а на заднем плане угадываются какие-то люди, ажурная зелень высокой ивы, теннисный корт, а дальше роща и кусочек голубого неба; но на этой фотографии рядом с Клаудией, с другой стороны белого металлического столика, сидит еще один человек: мужчина в спортивном костюме, с теннисной ракеткой на коленях и бездумным взглядом веселых пустых глаз; ему около сорока лет, крепкая фигура и жесткие, словно высеченные резцом, черты лица: низкий выпуклый лоб, орлиный нос, каменный подбородок, густые сросшиеся брови, аккуратные усики и самодовольная улыбка, обнажающая ровные зубы и даже десны; казалось, эта улыбка призвана излучать спокойствие и уверенность, но его выдавали нерешительность во взгляде и та неуместная сила, с которой он вцепился руками в подлокотники стула. Помню, меня удивило, что Клаудия хранит на виду фотографию, где они сняты вместе с бывшим мужем (мне даже в голову не пришло, что этот тип в спортивном костюме мог оказаться кем-нибудь другим), и так же, или даже больше, меня поразило, что Клаудия несколько лет своей жизни могла провести рядом с субъектом столь откровенно отталкивающего вида.
Клаудия еще спала, когда я зашел в комнату, но пока я одевался, она проснулась. Я сел рядом с ней на кровать. Ее глаза еще были затуманены недавним сном. Я отвел волосы с ее лба. Улыбнулся.
— Привет.
Она тоже улыбнулась.
— Привет.
Я поцеловал ее, и поцелуй оставил у меня во рту вкус слюны и нежной теплой плоти.
— Ты хорошо спала? — спросил я.
Она кивнула, потягиваясь, и ее улыбка стала еще шире.
— А ты?
— И я тоже.
Это было неправдой: может, от волнения, что Клаудия спит здесь, рядом со мной, обнаженная, я всю ночь не сомкнул глаз и теперь едва мог поднять веки.
— Кстати, ты слышала телефон?
— Когда? Ночью?
— Да, — сказал я. — Кажется, звонили несколько раз.
— Тебе приснилось.
Я собирался сообщить ей, что она ошибается, я уверен, что слышал звонки, но Клаудия не дала мне это сделать: она привлекла меня к себе, взъерошила волосы и поцеловала.
— Ты была великолепна, — прошептал я.
— Не будь дураком, Томас.
— Нет, правда, — продолжал настаивать я. — Я уже целую вечность не получал такого удовольствия. Что звучит невероятно: после всего, что мы выпили ночью…
— А мне вот пошло на пользу.
— Мне тоже. Но знаешь… — Я поднял брови с заговорщическим видом и процитировал: — «Drink provokes desire, but takes away performance».
[4]
— Идиот, — расхохоталась она и шлепнула меня ладонью по лицу.
Я схватил ее за тонкое шелковистое запястье и отвел руку, задавая неизбежный вопрос:
— А как тебе было?
— Хорошо, очень хорошо, — ответила Клаудия, но на секунду мне показалось, что откровенно рассеянное выражение, с каким она это произнесла, опровергало ее слова; последующая ее реплика, которую она пробормотала с двусмысленной гримаской, словно извиняясь или словно еще не совсем проснувшись, укрепила мои подозрения: — Хотя, Томас, не знаю, если начистоту…
Приложив все усилия, чтобы голос не выдал внезапно охватившую меня тоску, я спросил:
— Что?
— Нет, ты был очень хорош, — поспешила объяснить Клаудия и, поскольку наверняка заметила во мне признаки нарастающей тревоги, привстала, прислонилась спиной к стене, энергично потерла глаза тыльной стороной руки, отгоняя остатки сна, и настойчиво принялась меня успокаивать. — Правда, Томас, это была фантастика. Я хочу сказать, что… Не знаю, как объяснить.
И, тщательно подбирая слова, произнесла:
— Будто бы этой ночью была не я, будто бы это был другой человек.
Объяснение, которое должно было заставить меня задуматься, тогда лишь польстило мне, ибо мое суетное тщеславие решило истолковать его как смущенное изъявление благодарности; поэтому я не постеснялся высказаться:
— А может, ты впервые этой ночью была сама собой.
На мгновение ее зубы блеснули в ироничной, почти сочувственной улыбке.
— Может быть, — согласилась она без особой уверенности и, словно только что заметила, что я одет, спросила: — Что, уже уходишь?
— Нет, если ты меня не выгоняешь. — Я встал, закончил одеваться и добавил: — Пойду куплю что-нибудь на завтрак. Чего тебе хочется?
Клаудия пожала плечами, и я весело объявил:
— Скоро вернусь.
Стояло чудесное утро: солнечные лучи отвесно падали с безукоризненно синего неба, их яркий свет слепил глаза, а воздух был так прозрачен, что казался стеклянным. Я дошел до проспекта Республики Аргентины. В булочной купил хлеб и круассаны, а в магазинчике неподалеку пакет кофе, литр молока и апельсиновый сок. Я все время думал о Клаудии: помню, что на обратном пути к ее дому мне вдруг показалось невероятным, что моя подруга меня ждет; и еще меня очень возбуждала идея провести с ней несколько часов в милой домашней обстановке. У входа в здание, в застекленной будочке с деревянными стенками, сидел увядший человечек, одетый в серое, с черными влажными прилизанными волосами, с глазами навыкате и презрительным взглядом, а его безвольные дряблые губы не в силах были скрыть яркую белизну двух выступающих передних зубов, над которыми нависал диснеевский нос. Человек, оказавшийся портье, очень мне кого-то напоминал. Он лениво листал газету и, увидев меня, оторвал взгляд от нее, опустил окошечко привратницкой и, даже не поздоровавшись, спросил меня, к кому я иду; едва он открыл рот, я вспомнил, на кого он был похож: на Джерри Льюиса. С трудом сдержав улыбку, я ответил.
— Она уже вернулась? — спросил он подозрительно, имея в виду Клаудию. — Я думал, что она приедет только ко вторнику.
— Она уже здесь, — ответил я весело и, указывая пальцем на панель со звонками, спросил: — Мне позвонить или вы откроете?
Словно оказывая мне неоценимую услугу, портье поднялся, на несколько секунд исчез за дверью и вновь появился в вестибюле, открывая мне дверь. Полагаю, что, проходя мимо него, я пробормотал нечто вроде благодарности, и помню, что, пока я ждал лифта, а он подчеркнуто неторопливо возвращался в свою будку, я все время ощущал на своем плече его подозрительный любопытный взгляд.
К тому моменту, как я поднялся в мансарду, у меня уже был готов комментарий по поводу портье, объединявший забавным образом его малоприятную внешность, наглость и сходство с Джерри Льюисом; едва Клаудия открыла мне дверь (она была только что из душа, босиком, с мокрыми взъерошенными волосами, одетая лишь в свободную белую футболку до бедер), как я сразу же громко озвучил свою шутку. Клаудия оценила мой юмор одобрительным смешком, сообщила мне, что портье в курсе дел всех жильцов дома, выхватила у меня из рук пакеты с продуктами и, пока я шел за ней по коридору на кухню, сказала мне:
— Прими душ, если хочешь. А я за это время приготовлю завтрак.
Я пошел в ванную, разделся, напевая сквозь зубы «Лестницу в небо», песню «Led Zeppelin», которую я очень любил во времена наших с Клаудией встреч и уже давно не слышал, и, когда я включил душ, мне показалось, что зазвонил телефон и Клаудия взяла трубку. Намыливаясь и напевая, я чувствовал себя счастливым под струей теплой воды, бьющей мне в лицо и растекающейся по телу, но, закрыв кран, я опять услышал голос Клаудии, суровый и далекий, с явными нотками досады. «Дерьмо», — подумал я, выходя из душа. Я быстро вытерся и оделся, предположив самое плохое, что пришло в голову: «Что-то с ребенком». На тот раз (и могу заверить, что только на тот) мои худшие предположения не подтвердились. Я понял это сразу же, как только вошел в столовую и увидел Клаудию: она сидела ко мне спиной в кресле, словно скорчившись над телефонной трубкой, и напряженно слушала, нервно сжимая пальцами свободной руки только что зажженную сигарету. Я прошел мимо нее прямо на кухню и, ловя неразборчивые обрывки раздраженной беседы, принялся готовить завтрак. Я не успел закончить, как услышал, что Клаудия с силой бросила трубку. Я поспешил в столовую и из дверей спросил:
— Что случилось?
Клаудия не обернулась; она продолжала сидеть в неестественной позе, быть может, лишь слегка выпрямившись, и смотрела на телефон, будто это был спящий опасный зверь, в любую минуту угрожавший проснуться.
— Ничего не случилось, — солгала она охрипшим надтреснутым голосом, когда я повторил свой вопрос.
Наверное, я настаивал, потому что Клаудия провела рукой по лицу и волосам и разбитым тоном добавила:
— Прошу тебя, Томас, мне сейчас не хочется говорить.
Я вернулся на кухню и, пока варил кофе (все остальное к завтраку уже стояло на столе), решил про себя, что если у Клаудии какие-то проблемы, то мой долг помочь ей. Я также задавался вопросом, какого свойства могут быть эти проблемы, и, перебрав различные возможности, одна другой страшнее, дал себе слово не уходить, пока она мне все не расскажет. Каким бы смешным это сейчас ни казалось, я подозреваю, что мысль спасти от невзгод беззащитную любимую женщину пробудила в моем воображении розовые мечты о героизме; во всяком случае, ко мне вернулись уверенность и оптимизм, изрядно поколебленные резкостью Клаудии. Вдохновленный подобной иллюзией собственной отчаянной смелости, я немного раздвинул занавески, чтобы яростное полуденное солнце развеяло золотистые утренние полутени, окутывавшие кухню, и, когда кофе был готов, я налил себе чашку и выпил ее маленькими глотками, глядя сквозь стекло поверх террасы на небо, исчерченное последними летними ласточками.
— Извини, Томас, — услышал я вздох за спиной. — Я была немного не в себе.
Я медленно обернулся с улыбкой.
— Неважно, — сказал я и одним глотком допил кофе. Клаудия стояла, прислонившись к дверному косяку, засунув руки в карманы потертых джинсов, из которых выбивалась небрежно заправленная просторная белая футболка; она казалась спокойной, но по тому, как еще больше потемнели и припухли круги вокруг ее глаз, я решил, что она плакала. Мотнув головой в сторону окна, я добавил:
— Прекрасное утро.
Клаудия молча кивнула и вытащила руки из карманов.
— Я сварил кофе, — сказал я. — Хочешь чашечку?
Пока я наливал ей кофе, Клаудия уселась на диван, стоящий рядом с дверью на террасу, и, помолчав, сообщила мне, что по телефону она говорила со своим мужем. Бог знает, какие сложности в жизни Клаудии я себе навоображал, но, услышав это признание, испытал явное облегчение.
— На самом деле мы далеко не в первый раз ругаемся по телефону, — пояснила она, взяв протянутую ей чашку и устроившись с ней в одном углу дивана, тогда как я сел в другом углу.
Помешав кофе, Клаудия продолжила:
— И далеко не в последний, полагаю. Он совсем спятил. Вот уже месяц он мне звонит, где бы я ни находилась — здесь, у родителей, в Калейе…
— Так сегодня ночью звонил…
— Он, — закончила Клаудия и, даже не вспомнив, что совсем недавно скрывала от меня правду, оторвала взгляд от чашки и спросила: — Какого черта ему приходит в голову звонить в такое время? Конечно, это он, ведь он даже не оставил сообщения на автоответчике. По правде, я это предполагала, само собой, поэтому и не стала вставать к телефону. И сейчас не надо было подходить.
Воцарилось молчание, и Клаудия в три неторопливых, с паузами, глотка задумчиво выпила свой кофе, а я, подумав, что она не собирается продолжать, допил свою вторую за это утро чашку и спросил: