Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Волков

ГОД ФРАНЦУЗСКОЙ ЛЮБВИ

Роман в историях

— Как зовут тебя, Птица Удачи? — спросил он. — Ворона! — каркнула в ответ птица и какнула ему на голову.
Необходимое предисловие автора

В каждом веке есть год, две последние цифры которого складываются в некий отчасти мистический, отчасти юмористический символ, астрологам известный как знак Рака, любителям игры в лото — как «туда-сюда», туристам — как поза для спанья «валет», продвинутой молодежи — как поза «французская любовь». 69 год, одним словом. В этом замечательном году я и родился. Дело было в ХХ веке, в стране, которую ныне вы уже не найдете на карте…

Нет, само собой, родился в этом году не я один, нас было много, очень много. У всяких там демографов и социологов есть, по-моему, даже термин специальный — «дети детей войны». Так вот, это — про нас, сердешных. Мы родились под бравурные марши и песни о великом и могучем государстве, краше коего нет ничего на земле, выросли, внимательно наблюдая, как это самое государство медленно гниет и разлагается, мы полной грудью (а как еще дышат в юности?) вдыхали этот смрад, и наверное, отравились. Но молодость наша пришлась на самую агонию, и мы радовались, наблюдая, как Отечество наше умирает. Наверное, потому что были отравлены? Или потому что были молодыми? Или просто радовались жизни, даже если она и была такая? Черт его знает, чему мы радовались…

Эта книга сложилась из историй. Она, наверное, подобна тем, которые сейчас издаются направо и налево бывшими советскими детскими писателями и состоят из собранных ими в прошлом детских страшилок, рассказов про желтое пятно и красную руку, которые мы шепотом пересказывали друг другу после отбоя в палатах пионерских лагерей. Вот, кстати, один из множества парадоксов, друзей гения — почему в лагерях — палаты? А не блоки и бараки, как положено? Или — если палаты, то почему лагерь, а не больница или санаторий? Парадокс? Парадокс. Друг гения? Друг.

Истории, что легли в основу книги, не выдуманы. Все они когда-либо случились с людьми моего поколения, с людьми, родившимися в год французской любви, что само по себе тоже парадокс, потому что от французской любви (знатоки это поймут) никто родиться не может. От нее, говорят, даже СПИДом заразиться нельзя, но тут я пас, собственного опыта не имею. Не в смысле любви, а в смысле СПИДа, хвала моей предусмотрительности.

Сконцентрировав, свалив в кучу судьбы всех моих одногодчан, я вывел среднее, и вот что получилось: по средине Средней полосы России течет издалека долго река под названием… правильно! Она и течет. Где-то в ее среднем течении есть городок провинциальный, который так и называется Средневолжск. Вот там-то мы все и родились, а кто не там, тот приехал или был привезен родителями в среднемладенческом возрасте.

Как здорово, что все мы здесь…

Безоблачное и счастливое детство, за которое спасибо персонально уже никому не скажешь, отрочество (мерзкое время, сверстники жестоки до озверения, да и сам ты, как «эссесовец», так и норовишь кому-нибудь или циркуль в задницу воткнуть, или обматерить за здорово живешь. Но отмазка железная: «У меня переходный возраст!»).

Следом за отрочеством движется юность, тут же и любовь первая, именно та, о которой пропето: «Первое хочу, первое нельзя». Потом количество «хочу» и «нельзя» возрастет лавинообразно, и все зависит от того, в какую сторону перевес. Если «хочу» больше, чем «нельзя», человек все же может быть счастлив. Если наоборот — станет уголовником. Задумались? То-то.

Юность у особей мужского пола моего возраста связана с еще одним замечательнейшим событием — отдание Родине своего гражданского долга в количестве двух лет. Предвижу — сейчас все экзальтированные и «снобствующие» мужчинки, особливо из столиц, эстетски скривят губы: «Фи! Служить за „совок“! Терять два года своей ценнейшей жизни! Все приличные люди ка-а-асили…» Да ну вас, извините, парни, в жопу. Эта книга не для вас, закройте ее и выбросьте в окно. Там поднимут и прочитают те, кому надо. Все, идем дальше.

Придя из армии, мы столкнулись с новой жизнью, тут, кстати, и Союз окончательно крякнул, царствие ему и все такое. Началась молодость, время вползания во взрослую жизнь. Именно вползания, потому что пешком или даже на четвереньках никто нас туда пускать не хотел, занято все было, занято старшими товарищами. Что нам оставалось? Раньше шли мы в инженеры, а теперь в бандиты…

Пройдя через горнило того неведомого общественно-политического строя, что существует ныне на одной пятой, пардонте, уже шестой, что меньше, части земного шара, мы с потерями и боями дожили до своего тридцатилетия, и по этому поводу решили собраться на родине, на малой нашей родине, с маленькой буквы, то есть во все том же Средневолжске. Именно собраться, жить-то там никто почти что не остался, так уж получилось, увы.

И ничего, что на современной политической или какой иной карте мира вы даже при всем желании не найдете наш город. Нашу страну ведь вы тоже теперь не найдете…

Мы все нынче разные — кто-то и одет поприличнее, и говорит складно, ни тебе мата, ни фени, ни всяких «лОжить» и «звОнит». Другой сидит с синим рылом, с похмелия перманетного мается, и одежонка у него плохонькая, а уж говорит… Лучше б молчал, короче.

Третий в военной форме, без погон, правда. Офицер? Наемник? Охранник? Хрен его знает. А вот еще экземпляр — чудо! Документов нет, денег нет, сам в бегах. Типа Робин Гуд, одним словом.

Ну, и основная масса вокруг: крутятся, вертятся, семьи, дети, машины, не «мерины» шестисотые, конечно, но и не «копейки» ржавые. Звезд с неба не хватают, но живут, живут, движутся по жизни…

Вот сидим мы все у костра, как в старые добрые времена. На пикничке, типа того. Хотя раньше мы такие мероприятия называли походом. «Девочки, пойдемте с нами в поход! Какие мы тебе девочки, мы уже два раза в поход ходили!»

Н-да, бойцы вспоминают веселые дни, и битвы, где зубы теряли они. Однако у нас сегодня чистый мальчишник, баб нет. Это, правда, пока, пить-то только начали, но все еще чинно-благородно: закуска, выпивка, шашлык-машлык, водка-модка, сигареты-мигареты, разговоры-мозговоры. Завелись чего-то все, едва по первой приняли, и рассказы пошли — не отчеты в стиле «как я провел жизнь», а истории всякие, былины, если говорить по-старинному.

Поодаль, в тенечке, под кустиком, магнитофончик крутится тихонько. Он не поет, ни к чему теперь это, он, гад, записывает — для потомства… Вот и назаписывал.

История первая

Один за все и все на одного

Это было давно, я еще в четвертом классе тогда учился. Школа наша, носившая не очень приличный номер «шесть», была, однако, не самой плохой и не самой занюханой в городе Средневолжске, носила она гордое имя Павлика Морозова, того самого, геройски погибшего от рук то ли собственного деда, то ли дяди пацана, что сдал своего единоутробного отца.

Четвертый класс в былые годы, когда советская система ну очень среднего образования была самой прогрессивной и лучшей в мире, считался весьма важным и ответственным. Начальная школа позади, детишки вместе с книжками и тетрадками вприпрыжку вырвались из-под опеки учительницы первой своей и теперь, как взрослые, слоняются на переменах по всей школе в поисках класса, где будет следующий урок.

Коллектив формируется, и сознание тоже коллективное — «один за всех, и все за одного». Правда, со второй частью этого замечательного девиза всегда почему-то выходит промашка, но это уж гримасы мира взрослой жизни.

В те незабвенные годы каждый класс в каждой советской школе представлял из себя еще и первичную ячейку детской коммунистической организации юных ленинцев — пионеров. Наш четвертый «а» исключением не был. А где коммунистическая организация, там и руководство, естественно. Номенклатура, проще говоря.

Так уж получилось, что меня, помимо редколлегии, что понятно, рисовать я любил, хотя и не умел, выбрали еще и председателем совета отряда. По-моему, какие-то из этих слов раньше писались с большой буквы, но я уже не помню, какие, так что пусть все будет с маленькой.

В обязанности председателя входило: проводить под руководством классной руководительницы пионерские собрания и сборы, выступать, критиковать, ходить на заседания совета дружины школы… Номенклатура, короче. Выступай, заседай, отлынивай, вполне законно, от учебного процесса.

Честно говоря, я лично против пионерии ничего не имею, возможно, изначально эта скопированная со скаутского движения организация была настоящим спасением для победившего пролетариата. Еще бы — бесхозные фабрично-заводские ребятишки, читай — шпана, наконец-то были взяты в оборот, организованно построены и с песнями и речевками отправлены в светлое будущее. Спите, жители, спокойно, вся шпана ушла на сбор.

С другой стороны, хорошая идея очень быстро была запоганена и вот уже лучшие из пионеров закладывают собственных родителей, после чего уподобляются отпрыскам Тараса Бульбы и их именами называют через пятьдесят лет школы по всей стране.

За минувшие со дня основания пионерской организации годы «дети рабочих» все больше и больше накапливали в себе острую неприязнь ко всякого рода официозу, мероприятиям разным, а тут еще отцы и старшие братья чуть не все поголовно — сидельцы, привезшие с зон и «химий» неписаный закон: кто сотрудничает с администрацией, тот — сука. Не в смысле — самка собаки, а в смысле — ссучившийся индивид.

В нашем четвертом «а» пацанов, знакомых с подобной выкладкой не понаслышке, а непосредственно из первых рук, было немало. Понятное дело, они-то, этакий актив класса наоборот, и были «крутыми», а остальные звались «чушками». Не куришь? Не ругаешься матом? Учишься хорошо? Значит — чушок…

Я чушком быть не хотел, и поэтому изо всех сил старался «выбиться в люди». Курил. Дрался. Портфели ни за кем из актива наоборот не носил (чушки — носили). Но — прокололся, став председателем. Значит — приблизился к администрации. С этого все и началось…

Апрель. Весна в самом соку. Все течет, все изменяется, сугробы почернели, осели, покрылись тонкой и блестящей корочкой льда, ажурной, точно кружево. Если полоснуть по такому сугробу прутом или палкой какой-нибудь, все это ледяное кружево с еле слышным шорохом и едва уловимым для уха звоном обрушиться, и на мгновение станет жалко, что ты совершил такое, чего исправить, восстановить уже невозможно…

Солнце заливает весь город своим яростным светом, точно оно с ума сошло, безжалостно растапливает снег, высвечивает, вытаивает, выплавляет из него всю дрянь, весь мусор, всю грязь, что накопилась за долгую зиму в сугробах. Но вот удивительное дело — под палящими лучами никчемные, а то и откровенно отвратные вещи выглядят совсем по иному, и пацанва радостно собирает в карманы вытаявшие пуговицы, ключи, ржавые гайки, гвозди, какие-то обломки, шпильки, расчески и прочую дребедень. Потом, дома, все это богатство будет безжалостно извлечено из грязных продырявленных карманов и выброшено под канючание и вопли оскорбленных сборщиков, а на завтра все пойдет с начало, ибо поисковый азарт — штука великая и разуму не поддающаяся.

Отдельная тема в апреле — вода. Ручьи и чуть не целые реки ее, текущие по щербатым улицам и ухабистым дворам Средневолжска, манят к себе, влекут, и влечение это сродни тому, что двигало Колумбом, когда тот снаряжал свои каравеллы.

Старыми ножами из щепок, веток, досок, палок выстругиваются цыпкастыми пацановскими руками по всему городу корабли и кораблики, и вот уже несутся по мутным, в бензиновых разводах, «рекам» флотилии гордых парусников, а в необъятных «морях» меж полузатонувших окурков и всякого сора происходят морские баталии, окруженные разлетающимися окрест брызгами и сопровождаемые дружным хлюпанием простуженных носов.

Однако плавания «вокруг дома» и экспедиции «до гастронома» — не для настоящих моряков. Настоящим морякам подавай кругосветку, подавай шаткую палубу под ноги и северный ветер, ох нет, норд-вест в лицо! Риск подавай! Чтоб все взаправду, как в кино и в книгах!

Настоящие моряки в Средневолжске собираются позади городской бани. Там, на дне небольшого овражка, заваленного всяким сором, досками, остовами машин, какими-то ржавыми железными бочками и прочими отходами людской жизнедеятельности, в апреле, когда Волга еще скована льдом, разливается настоящее море. Ну, озеро. Озерцо. Пруд. Лужа…

Лужа-то лужа, а вот глубина ее, особенно в середине, метра три, между прочим, так что все действительно по настоящему, как в кино.

Если ты решил податься в мореманы, первым делом нужно обзавестись командой. Команда — это еще один человек, как правило, потому как втроем плавать тяжко, третий всегда лишний, так уж заведено в этом мире.

Потом — плот. Самый лучший плот для двоих юных корсаров — деревянный блин от кабельной катушки, держит идеально, сколачивать ничего не надо, да и устойчив. Более-менее…

Не знаю, может я какой-то особенный, может урод или придурок, но для меня каждое плавание или морской бой в нашем овраге заканчивался всегда одинаково. Да, именно так — костром в подвале соседнего недостроенного дома, сушащимися штанами и свитером (куртки мы всегда снимали перед плаванием) и легким насморком.

В апреле того, странного и зловещего года, когда все прогрессивное человечество готовилось к великому празднику дружбы и спорта, а все непрогрессивное — этот праздник байкотировало, когда «державный бровеносец в потемках» еще был достаточно крепок для того, что бы самостоятельно всходить на трибуну, но уже достаточно в маразме для того, чтобы годом раньше отправить ограниченный контингент наших пацанов погибать за весь соцлагерь в богом забытый Чуркестан, когда Высоцкий, уже неизлечимо больной, репетировал в далекой Москве «Гамлета», и когда все готовились к празднованию сто десятой годовщины со дня рождения человека, которого так и не похоронили, словом, в апреле восьмидесятого, я, в очередной раз провалившись в мутную воду нашего «моря», слишком долго проваландался в ней, и заболел «по серьезному».

Болеть весной — нет хуже наказания. Зимой или, еще лучше, поздней осенью, болеть даже приятно. На улице холодно, мерзко, сыро, неуютно, а ты лежишь себе в теплой и мягкой кровати, кормят тебя, поят, уроки делать не надо, в школу ходить, вставать в семь утра и выбредать из дому в ледяную тьму, освещенную лишь редкими фонарями — тоже.

А вот весной все иначе. Весной и в школу ходить — в радость (Не на уроках сидеть, а ходить, улавливаете разницу?), а уж после школы — и вовсе раздолье. Но нет, попался в сети коварному ОРЗ или мерзкому бронхиту на крючок — и все это уже не для тебя. Лежи, скучай, изнывай от тоски и осознания того, что сейчас все твои друзья-приятели балдеют от души. Лечись. Поправляйся.

Вот и лежал я целыми днями, смотрел, сощурив глаза, в залитое солнцем окно, температура все не падала, кашель все не заканчивался, не смотря на интенсивную терапию, проводимую моей мамой, не смотря на пилюли, таблетки, порошки, банки, горчичники, «дышание над картошкой» и прочие прелести домашнего лазарета.

А время шло. Снег стаял, громыхнул первый гром, распустились почки, в открытую форточку запахло уже не весной — летом. Каникулами запахло. Апрель пролетел, словно и не бывало, десять дней всего осталось до «мир-труд-мая», и день рождение вождя мирового пролетариата и великого сахема, буквально через два дня должен был быть. Тут меня пришли навестить. Актив класса. Настоящий, не наоборот, да еще и с пионерским поручением. Не хала-бала, короче…

Мне уже разрешено было вставать, ходить, по квартире, и ясное дело, дверь активу я открыл сам, чем поверг пришедших в невероятный восторг. Они, актив то есть, ожидали меня чуть не при смерти застать, а я во какой шустрый, даже чаю предложил.

За чаем и вскрылось — к 22 апреля стенгазету необходимо сотворить, большую и чтобы и про Ленина, и про революцию, и про пионерию в ней было. И про злостного прогульщика и двоечника Серегу Бурляева, обличительный материал. Вот ватман, вот даже краски. Пионерское поручение. Сможешь? Смогу. К послезавтра? Запросто!

Актив попил чайку, сожрал все конфеты и баранки и ушел. Остался я вновь один-одинешенек, с ватманом и красками. И, устав от вынужденного болезненного безделья, с азартом принялся за дело…

Ну, с революцией все просто. Есть универсальный такой стишок, автора, к сожалению, не помню, а то бы благодарность от всей души высказал, еще бы — человек «эпохалку» сотворил, всем помог, на несколько поколений вперед. В оригинале там значилось такое: «Я вижу город Петроград в семнадцатом году…».

Дальше — дело техники: срисовываешь с открытки отважного матроса, сурового рабочего и серьезного красногвардейца, а снизу красиво, «шрифтом», пишешь:



Я вижу город Средневолжск в семнадцатом году.
Бежит матрос, бежит солдат, стреляя на ходу.
Рабочий тащит пулемет, сейчас он вступит в бой.
Висит плакат: «Долой господ! Помещиков долой!».



Да, чуть не забыл! Плакат этот, ну, который висит, изобразить надо над тремя товарищами. Все, про революцию есть.

Теперь — про вождя. Ленина рисовать нельзя, если разрешения нет специального, это нам наша старшая пионервожатая Наталья Кирилловна поведала, когда собирала нас, всех школьных редколлег, еще осенью. Значит все проще — берешь журнал «Костер» или «Пионер». В одном из двух произвольно выбранных номеров обязательно отыщется подходящая картинка. Находишь, вырезаешь, клеишь. Обводишь красным фломастером, если есть. Если нет — и карандаш сгодится. Красота!

Теперь стих. Можно что-нибудь заковыристое, типа «И будь я хоть негром преклонных годов…». А можно попроще: «В Горках знал его любой…» или «Когда был Ленин маленьким…».

Поразмыслив, я все же остановился на негре — звучит могуче, писать много не надо, и про русский язык есть, про школу, значит. А чтобы было нагляднее, рядом с вырезанной картинкой, изображавшей двух пионеров, стоящих у бюста Ленина, я нарисовал сгорбленного седого и губастого негра в красном галстуке. Негр вроде как тоже отдавал Ленину пионерский салют, правда, больше похоже получилось на то, что он закрыл лицо рукой, в ужасе от увиденного, ну да это фигня, кому надо, те поймут правильно.

И вот осталось самое сложное — «пропесочить» в газете Серегу Бурляева, а попросту — Бурляя, грозу чушков, совершеннейшего, как станут говорить потом, отморозка. Отношения у меня с Бурляем были сложные — он подозревал меня, в измене подозревал, и, наверное, подозревал правильно — я был «не ихний», я не мечтал жить «как на зоне», я не тырил мелочь из карманов в школьной раздевалке, я никогда не участвовал в коллективных наказаниях тех, кто струсил, «сканил», по-блатному, и еще — я всегда имел свое мнение, часто отличное от мнения коллектива, а Бурляй такого не простил бы даже самому себе.

Правда, до поры до времени Бурляй был не просто обходителен со мной, он даже как бы заискивал, и если, к примеру, в школьном туалете, где мы курили на переменке, речь заходила о каком-нибудь фильме или книге, и некто косноязычный начинал излагать сюжет, бекая и мекая через раз, Бурляй молча показывал горе-рассказчику кулак, а потом, улыбаясь, точно родному, говорил мне: «Лучше ты расскажи. Ты „четко“ рассказываешь».

И я рассказывал, благо, читал постоянно и знал великую прорву всяких сюжетов. Зато, когда я начинал говорить, все замолкали, и бывало даже, что никто из нашей компании «юных курцов» не шел на урок, пока я не заканчивал какую-нибудь «Одиссею капитана Блада» или «Приключения капитана Гаттераса».

И вот теперь мне предстояло нарисовать на Бурляя карикатуру, написать обличительный стишок про «Ай-ай-ай!», то есть не просто пойти на «сотрудничество с администрацией», а еще и как бы «заложить своего блатного кореша». Не сделаешь — пионерия навалится. Сделаешь… Тоже ничего хорошего. Дилемма, блин!

Раскинув мозги по закоулочкам, я все же решил, что с Бурляем я договорюсь. Ну чего такого, в конце концов, отвалится от этого придурка что-нибудь, что ли, если я нарисую его верхом на «двойке», с бычком в зубах и с большими кулаками? Нет, конечно, целый весь останется. А я? Вот это ба-альшой вопрос…

Вопрос тем и хорошо, что ответы на него могут быть разными. Положительными и отрицательными. Плюнул я по итогу и нахреначил вот такенную картинку, в припадке катарсического вдохновения умудрившись даже лицо Бурляйское похоже изобразить. Получи, фашист, и не кашляй.

Вечером, когда родители вернулись с работы, я гордо продемонстрировал им свое творение, получил «одобрямс», свернул ватман в трубочку и убрал на шкаф — до послезавтра.

Актив пришел, как и ожидалось, в два. Осмотрели газету, похвалили, скупо выцедили из себя новости типа: «Классуха два дня болела», спросили, когда я сам выздоровею, узнали, что через два дня, обрадовались и ушли, унося в свернутом ватмане похожего на себя Бурляя верхом на «двойке». Я затаился.

Осмысление содеянного пришло, точно полуночный кошмар, ночью. Я проснулся в холодном поту, ясно и четко осознавая — все, хана. Морда будет битой, но это только полбеды…

Два оставшихся до выздоровления дня я ходил, точно в воду опущенный, ругая себя самыми последними словами — на кой черт я нарисовал эту карикатуру? Ведь яснее ясного — Бурляй мне этого не простит.

И вот настал день, когда болезнь окончательно отступила, и я, с утра побывавший в поликлинике, получил «справку об освобождении».

В принципе этот день еще можно было бы «проболеть». Но я, маясь от неизвестности, решил идти в школу, к пятому уроку. Лучше уж — сразу. Как там писали в книгах: «Или пан, или пропал». И выбирали обычно поляка, хотя и сокрушались по этому поводу.

Апрель был на самом излете. Кругом и всюду весело зеленела молодая зелень, со свистом и чириканием носились в воздухе всякие стрижи, воробьи, вороны и прочие ласточки. Стояла теплынь, и на широком школьном дворе первоклассная мелюзга гоняла на одной ножке по расчерченным мелом квадратикам баночку из-под вазелина. Шел четвертый урок.

Я вошел в гулкий и пустой вестибюль и направился к «Расписанию занятий». Без труда найдя свой четвертый «а», с удивлением обнаружил, что расписание за то время, пока я болел, у нас изменилось. Сейчас все были на «рус. яз.», а потом два урока подряд должны были быть труды.

Уроки труда в школе — это тема отдельного юмористического романа. Ну, представьте сами: человек двадцать десятилетних оболтусов с умным видом сидят за верстаками и внимательно слушают, как пожилой и умудренный опытом мастер объясняет, что такое рейсшина, штангенциркуль, чем пассатижи отличаются от круглогубцев, а драчевый напильник — от надфиля. И над всем этим гордо высится плакат: «Семь раз отмерь, один — отрежь!» И подпись под плакатом — И. Левша.

Потом начинается самое веселое. Оболтусам в руке дают пилы, рубанки, стамески, те же рейсшины и напильники, и Левша вместе со своим великим изречением отдыхает. Боже мой, какие нелепые и асимметричные штуки умудрялись сотворить мои одноклассники и я в их числе! А ведь тема урока была всего лишь — «кормушка для птиц „домик“…

Для меня в тот день труды были отчасти спасением — проходили они не в здании школы, а рядом, в одноэтажных кирпичных мастерских. Девчонки занимались где-то отдельно, что-то шили или кроили, не знаю. Короче, на уроках труда нас делили по половому признаку, и сейчас мне это было на руку — если чего, все будет „келейно“, девчонки ничего не узнают, и, соответственно, до учителей ничего не дойдет.

Чтобы не тратить время на слоняние по школьному двору в ожидании конца урока, я сразу отправился в мастерские — дожидаться своих. Трудовик, краснолицый пенсионер Геннадий Иванович, потомственный столяр, потерявший во время общения с циркулярной пилой два пальца, увидев меня, удивился, что я раньше времени, но спрашивать ничего не стал и отправил в класс расставить стулья.

Прозвенел звонок. С замиранием сердца сидел я в пустом классе, вдыхал запах свежего дерева, что исходил от разложенных на верстаках заготовок для наших будущих поделок, вслушивался в звуки, доносившиеся до меня со школьного двора и ждал, когда с гомоном и гамом примчится весь шалман моих одноклассников.

Не дождался. Прозвенел звонок с перемены, урок начался, но никто, ни один человек не пришел. Геннадий Иванович, зайдя с плакатами наглядного пособия под мышкой в класс, сильно удивился, но он не знал, как был удивлен я! Это ж надо! Никто! Ни один человек!

Посмотрев на меня поверх очков, трудовик скучным голосом велел мне идти домой, сам не дрогнувшей рукой выставил всему классу двойки за неявку на урок, забрал журнал и ушел. Да, теперь дело окончательно запахло керосином. Двойки выставили всему классу. Всем, даже чушкам. Избежал сей злой участи только я, чем вступил в развернутый антагонизм с коллективом. А коллектив — это сила…

Вышел я на школьный двор, полный великих дум и сомнений, и напоролся на нашу классичку, Любовь Семеновну. Она, женщина неплохая, наверное, никак не могла понять, что детьми можно управлять, но нельзя руководить, как солдатами, и поэтому класс находился в состоянии ползучей войны со своей классной дамой, впрочем, об иной доле и не мечтая, ибо учителей другого склада в нашей стране было не просто мало, а буквально по пальцам пересчитать.

Увидев меня, Любовь Семеновна заорала вдруг диким голосом, что, мол, наконец-то появился этот выродок! Этот циник! Этот формалист! А ну бегом за мной! Куда мне было деваться? Побежал…

Забежав в буквальном смысле следом за классичкой в учительскую, я был усажен на стул, и завуч по внеклассной работе, кажется, Наталия Викторовна, сунув руки в рахитичные кармашки короткого жилета, с металлом в голосе начала настоящий допрос: кто надоумил меня создать этот грязный пасквиль? Как я мог так опозорить класс, Любовь Семеновну, всю школу, в конце концов, и когда? Когда весь мир, все прогрессивное человечество, празднует день рождения великого вождя рабочих и крестьян! И так далее, и тому подобное…

Я сидел, скажу честно, ни жив, ни мертв. Самое смешное, я никак не мог взять в толк, в чем, собственно, дело-то? В чем меня обвиняют? Оказалось дело в газете. Во-первых: какой „Средневолжск“ в семнадцатом году»?! Город построили в начале пятидесятых, неуч!

Во-вторых: какое отношение имеет «негр преклонных годов» к дню рождения Ленина? Что, лучше стиха подобрать не смог? И в третьих, в самых главных: почему на картинке, посвященной дню рождения Ленина, посвященной сто десятой годовщине вождя мирового пролетариата, изображены вьетнамские пионеры у бюста Хо Ши Мина?! Как это понимать?! И еще — почему хулиган и двоечник Бурляев едет на двойке и грозит кулаком под надписью «Ленин и теперь живее всех живых!»? Что это за намеки?!

Валандались со мной долго. Народу набилось в учительскую — полным полно. Старшая пионервожатая, по моему, даже всплакнула в углу. Рядились и трепали мое честное имя битых два часа. Постановили: из председателей совета отряда — вон, из редколлегии — вон, родителей вызвать в школу, самого — на педсовет, во всех классах провести собрания, усилить воспитательную работу с привлечением ветеранов и компетентных товарищей.

А ведь я хотел, как лучше! Ну похожи они — Хо Ши Мин этот и Ленин. Оба с бородками, у обоих скула калмыцкая. А уж вьетнамских пионеров от бурятских или казахстанских даже сами вьетнамцы, буряты или казахи не отличат. И все остальное тоже не со зла…

Вы сами понимаете, в каком настроении я приплелся домой. Да, родителям я все сказал. Слава Богу, с родителями мне повезло, хотя они тоже были люди советские (а других, к слову, в нашей стране и не водилось), и расстроились, что их сын покинул ряды пионерской номенклатуры, но по поводу злосчастной газеты решительно встали на мою сторону, мол, нечего ребенку доверять такие вещи. Мол, педагоги сами виноваты и шить мальчику чуть ли не антисоветчину никто не позволит.

Ладно, с этой бедой пронесло. Но оставался Бурляй и его гнилые зонские законы…

На следующий день в классе со мной никто не разговаривал. Актив класса глядел на меня с суеверным ужасом, так, наверное, смотрели на Джордано Бруно юные послушники ордена иезуитов. Бурляйская команда одаряла презрением и во время третьего урока от них мне пришла записка: «После уроков будет прОвилка. Готовься, козел!»

Но после уроков сперва было классное собрание. Любовь Семеновна брызгала слюной чуть не до Камчатки. Всплыл вчерашний срыв трудов, всем пацанам поставили неуд по поведению. До сих пор не знаю, была ли это гениальная интрига Бурляя, или просто совпадение, но так или иначе кто-то распустил слух, что трудов не будет, и именно поэтому я оказался вчера один одинешенек в мастерских.

А потом меня под усиленным конвоем поволокли на «провилку». Происходило все это занимательное действо в старой хоккейной коробке за школой, подальше от чужих глаз. Бурляй пригнал сюда всех пацанов из нашего класса, включая даже самых расчушпанских чушков, сказал речь про козла и гниду, который оборзел, падла, а потом меня долго и больно били, пинали ногами, причем, следуя блатной практике, Бурляй заставил хотя бы разок ударить меня каждого. Как там после споют? Круговая порука мажет, как копоть…

Я неделю не ходил в школу. Я два года восстанавливал свой авторитет, хотя уже на будущий год Бурляй с великой радостью начал свои «этапы большого пути», убыв от нас в спецшколу, откуда потом прямиком угодил в колонию для несовершеннолетних, а оттуда пошел дальше, на так манившую его с детства зону…

Но все это было для меня уже не так важно. Я получил урок, и наверное, урок был заслуженным и справедливым. Нельзя быть «лучшим из худших и худшим из лучших». Нельзя быть «и нашим, и вашим». Жить в мире со всем миром невозможно, ибо он, мир, очень разный, и всегда приходится выбирать — с кем ты. Ибо сказано: «кто не с нами — то против нас…»

«Обсуждение после просмотра»

— Н-да, интересно…

— Погоди, а Бурляй… Это тот самый, который в машине сгорел в 95? Ну, возле заправки, ночью? Он еще на 27-ом квАртале жил? Он, да?

— Да не знаю я, может быть.

— Не, в машине сгорели тогда двое — Димон с Пестрого двора и Шанхай, рыжий. А на 27-ом нету никакого Бурляя.

— Ладно, пацаны, хрен с ним, с Бурляем этим. Дай-ка помидорчик. Кто еще чего-нибудь расскажет, повеселее?

История вторая

Серый

Мне тогда было лет двенадцать, ну в крайнем случае — тринадцать, возраст тут роли не играет. Я был обычным подростком периода полового созревания, как любят писать циники от литературы, «молочно-восковой» зрелости, в меру прыщавым, в меру упрямым, в меру любопытным.

Родители мои развелись давно, отца я по сути и не помню, и после развода мама, прихватив меня, умчалась из Москвы в небольшой городок на Средней Волге, который так и назывался — Средневолжск. Маме надо было «сменить обстановку», что она и сделала, оставив в Москве кучу престарелых родственников и двухкомнатную квартиру.

Мама моя вообще — человек уникальный. Кандидат наук в тридцать два, она произвела на руководство единственного в Средневолжске крупного предприятия — Радиопромышленного завода, неизгладимое впечатление: «Из Москвы! Инженер! Кандидат! Красавица!».

Мы быстро получили квартиру в новом доме, мама неплохо, очень неплохо — завод был оборонным, а на подобных предприятиях тогда платили, зарабатывала, жизнь наладилась, по-моему, у мамы даже были романы с кем-то из сослуживцев, но надо отдать ей должное — домой она никого никогда не водила.

В принципе, до тех самых событий, о которых я хочу рассказать, жизнь моя была абсолютно безбедной, ну, не считая мелких детских неприятностей.

Мы, ватага сверстников с одного двора, шатались по окрестностям, играли в футбол на старом поле возле «тринадцатой» школы, враждовали с пацанами из «седьмого» дома, втихаря курили, взрывали самодельные «бомбочки», играли в многочисленные пацаньи игры, словом, все было нормально, как у всех, причем — как у всех по всей огромной стране, исключая, пожалуй, лишь детей, живших в центрах больших, за миллион жителей, городов…

Первый раз о Сером я услышал случайно — мама приехала с работы, позвала меня, болтающегося в нашем огромном, метров двести на двести, заставленном гаражами и голубятнями бывших блатных, дворе, ужинать, и пока я прощался с приятелями, остановилась поболтать со своей знакомой из пятого подъезда, тетей Алиной, которая работала в книжном магазине, а по сему имела шикарную домашнюю библиотеку, которой, впрочем, любезно разрешала мне пользоваться.

Я, по совести сказать, мальчик умный, но не рассудительный, имел в ту пору одну идиотскую привычку: пугать. Я просто обожал подкрадываться ко всем своим знакомым, неслышно подбегать на улице, и вдруг резко хлопать по плечу и только-только прорезавшимся басом рявкать в самое ухо какой-нибудь бред.

Не помню, с чего, но я решил напугать свою маму. Заметив, что она стоит спиной к открытой двери нашего подъезда, я прошмыгнул вдоль забора школы, прячась за кустами, за дом, нырнул в квадратное окно давно освоенного нами, и поэтому почти родного подвала, поднялся по ступенькам подвальной лестницы, и оказался в подъезде, в нескольких шагах за маминой спиной.

Я уже было собирался выскочить с жутким криком, чтобы потом насладиться зрелищем насмерть перепуганных женщин, хотя еще далеко не факт, что они бы испугались, но тут я услышал такое, что заставило меня забыть обо всем и внимательно вслушиваться в слова.

Говорила тетя Алина. Начала разговора я не слышал, но в женских разговорах это особо и не важно — все становиться понятно и в середине, и даже в конце:

— …Ходит он в сером плаще и резиновых сапогах! Говорят, что он жил раньше на Затоне, потом его посадили за убийство, а он сбежал! Вчера мальчишку нашли в колодце канализации, двенадцать лет всего. Он его… И убил потом, ножом изрезал всего, представляешь!

— Что же его не поймают?

— Ловили уже, вся милиция на ушах, а толку! Он, Серый этот, в Разинских пещерах прячется, а там разве найдешь! Ты своего предупреди, чтобы один нигде не лазил, да и с пацанами тоже — что они смогут против маньякА!

Тетя Алина произнесла это слово с ударением на последнем слоге, и именно это почему-то ввергло меня в состояние ужаса — по городу бродит страшный маньяк в сером плаще и сапогах, ловит пацанов, насилует и убивает! Было от чего прийти в ужас! А то, что маньяки насилуют свои жертвы, я в те годы уже знал досконально — дворовое воспитание первым делом заполнило сексуальные бреши моего интеллекта, впрочем, на этом и остановившись.

Я стоял в подъезде, прикрывшись половинкой двери, и слушал леденящие кровь подробности — оказывается, за Серым человеком числились не только пацаны, но и девчонки, и общий счет его жертв перевалил за десяток, но все это он творил в других городах, и вот теперь добрался и до своей родины, до Средневолжска!

Позже, за ужином, мама коротко, опустив все подробности, сообщила мне о жутких новостях, и приказала: на улицу — ни ногой, из школы и в школы только вместе с товарищами, ни с кем незнакомым не разговаривать, домой никого не пускать, если что — бежать быстро, кричать громко.

Если мама начинала говорить со мной в таком тоне, я знал — надо подчиняться. Кроме того, лучше всяких приказов был страх — я действительно УЖЕ боялся Серого Человека, хотя какая-то, упрятанная глубоко внутри часть меня сгорала от любопытства — кто он, что он, вот бы его поймать и прослыть героем, и все такое…

На следующий день в школе страшную новость уже знали все. Мало того посреди второго урока, горячо нелюбимой нами физики, в класс вошел директор и молодая женщина в милицейской форме с погонами капитана.

Директор попросил у физички прощения и представил нам милиционершу. Оказалось, что это инспектор по делам несовершеннолетних, и она сейчас обратиться к нам по очень важному делу.

Инспекторша слегка покраснела, достала бумажку и прочитала:

— Дорогие ребята! Руководство Средневолжской милиции обращается к вам с просьбой — в ближайшее время как можно меньше находиться на улицу, стараться ни где не бывать без сопровождения взрослых, и обо всех подозрительных мужчинах, особенно о тех, кто будет разговаривать с детьми, немедленно сообщать в милицию, или хотя бы взрослым!

После уроков мы — я, мой тезка Сережка Голубь, Фарид, родители которого работали в Ираке, и еще один наш приятель с глупой кличкой Буратино, собрались за школьными мастерскими — покурить добытые Буратино две сигареты «Лайка» с бумажным фильтром и обсудить заодно и страшные новости…

— Блин, да пошел он на хрен! — Голубь ухарьски цыркнул слюной сквозь редкие зубы: — Серый! Пидор какой-нибудь, небось! Братан мой сказал пацанам своим: «Если поймаем, в бочку железную от бензина засунем, и в Волгу, на хрен!» И писец, блин!

— Им-то ништяк, они здоровые! — вмешался Фарид, принимая из рук Голубя бычок, и как бы право высказываться: — А если мы на него напоремся, че делать?

— Не сс-ыы! — заверил Фарида Буратино, выпустив сизую струю дыма, за что сразу получил от Голубя по загривку: «Кури в затяжку, блин, а то добро на говно переводишь!» Буратино послушно затянулся и продолжил:

— Мы тоже его грохнуть можем, в легкую! Че ты думаешь, не сможем? Арматуру на стройке возле больницы возьмем — и все! Серый, ты че молчишь?

«Серый» — это мне. Меня зовут Сергеем, как и многих моих ровесников, к слову, у нас в классе семь Сергеев было, а в тех местах, где я провел детство, имя мое было принято в пацанской среде трансформировать в прилагательное «Серый». Не в смысле — тупой, ограниченный, а просто по созвучию.

На слова Буратино я пожал плечами, мол, что тут говорить.

— Ладно, блин, херня все это! — рубанул воздух ладонью Голубь: Ссыкуны мы все, блин! Айда домой, а то мне еще ковер пылесосить надо до мамкиного прихода! Серый, че сидишь, айда!

Я молча помотал головой. Не знаю, что за бес в меня вселился в тот момент, но я поднял голову, посмотрел Голубю в светлый глаза, и брякнул:

— Мы его поймаем!

* * *

Как нам было известно из многочисленных слухов, Серый-маньяк скрывался, прятался, жил в Разинских пещерах. В окрестностях поволжских городов, особенно ближе к Самаре, к Жигулям, полно таких пещер, Разинских, Пугачевских, или еще каких. Вокруг всякой пещеры — легенды, одна другой замысловатее. Тут и клады разбойничьи, и могилы староверов, и входы в секретные подземные города, где «бомбы делают», и прочие вымыслы.

Однако пещеры действительно существуют во множестве, и природные, и созданные людьми, многие из них завалены, забиты от любопытного пацанья железом и камнем, но не из-за желания властей сокрыть какие-то великие тайны или богатства, а просто из соображений безопасности — уж больно ветхи песчаниковые своды…

Вот в таких-то пещерах и прятался маньяк. И вот там-то мы, четверо пацанов, и решили его изловить.

После уроков, заныкав обшарпанные портфели под школьную лестницу и завалив их плакатами с внушающими оптимизм лозунгами типа «Ленин — наш рулевой!» (хотя куда может зарулить покойник?), мы отправились за арматурой — излюбленным оружием пацанвы. Ребристый арматурный дрын с руку длиной при желании мог даже в слабой руке восьми-десятилетнего ребенка разбить голову здоровому бугаю, а уж если не полениться и заточить этот дрын, неделю пошкрябав его вечерами концом по шершавому бетону где-нибудь в подвале, то ты уже по настоящему вооружен эдакой «карманной шпагой». Почему карманной? А потому что носили мы свое оружие в штанинах — тупой конец арматурины обматывался изолентой, из которой торчал проволочный крючок. В кармане делалась дырка, и заточенный штырь висел в штанине, вдоль бедра, зацепленный проволочным крючком за карманную прореху. Со стороны — хрен догадаешься, а при необходимости — р-раз! И ты практически д, Артаньян, попробуй, подойди!

Само собой, и менты, и родители, и педагоги изо всех своих маломощных сил боролись с детской тягой к милитаризму, видя в ней, по взрослому своему недомыслию, лишь шалость. Ну и в самом деле, откуда им знать, что их родное чадо за пределами отчей квартиры, на улице, практически также беззащитен, как Зоя Космодемьянская в лапах гестаповцев? И что в любой момент на ребенка, который, правда, сам себя таковым не считает, и уже пять лет как курит, могут налететь представители, мягко говоря, недружественной «дворовой державы», и самое безобидное, чем закончится столкновение, если чадо не озаботилось вооружиться — отнимут мелочь, выданную мамой на покупку «полбулки черного и батон за двадцать две», и дадут пендаль под зад гуляй, пацан! А в худшем… В худшем происходили иной раз такие вещи, о которых я и теперь, с высоты, так сказать, прожитых лет, вспоминаю с ужасом…

Арматуру мы натырили там, где и предполагали. Само собой, точить ее времени не было, но Голубь потащил нас в котельную, где у него (а скорее у его всесильного братца-блатнюка) были знакомые мужики-алкаши, и там, ничего особо не спрашивая, седой худощавый дед в ватнике разогрел концы арматур сваркой и в несколько ударов кувалды придал им форму копейных наверший.

— Кованая! — с уважением отметил Голубь, разглядывая свою «шпагу», когда мы на задах котельной бинтовали арматурины изолентой.

Испытав заточки на боеспособность, для чего нам пришлось основательно истыкать ими деревянный блин от катушки с кабелем, мы наконец-то отправились в поход. О, если бы только я знал тогда, чем он закончится!

Буратино с Фаридом шли метрах в десяти от нас с Голубем, держа арматурины наготове, и вполголоса о чем-то переговаривались. Мы двигались по поросшей бурьяном бугристой равнине, тут и там утыканой решетчатыми столбами ЛЭП. Равнина эта, а верней было бы сказать — пустошь, простиралась между городом и приречными холмами, поросшими чахлым леском. Там, в холмах, и находились пещеры…

— Слышь, Серый! — Голубь тронул меня за рукав: — Так мы его не заметим, блин! Он мимо пройдет по канаве, а за травой хрен разглядишь!

— И че ты предлагаешь? — спросил я.

— Разойтись надо! Цепью идти, как немцы в кино! — Голубь сплюнул и крикнул Буратино и Фариду: — Э, мля, долбени, айда сюда, побазарить надо!

Манера общаться друг с другом у нас в те годы была искусствено-приблатненная, и лишь потом, через много лет, я понял, что искусственного там было гораздо больше, но тогда нам казалось, что мы ну о-очень «деловые» пацаны…

Дальше мы пошли, «как немцы в кино», разбредясь друг от друга. Голубь достал из кармана и надел на левую руку стыриный у брата блестящий дюралевый кастет, а правой крепко сжимал арматурину.

Фарид шагал метрах в двадцати дальше, пригибаясь и временами разглядывая сырую землю под ногами — видимо, он недавно читал Фенимора Купера, и теперь, воображая себя Чингачкугом, пытался обнаружить следы.

Буратино, рослый, плечистый и красивый, как я теперь понимаю, мальчик, но совершенно не отягощенный избытком интеллекта, просто топтал бурьян и изредка поглядывал на авторитетного Голубя, ожидая, что тому надоест и он скомандует привал или вообще повернет назад.

Я шел самым крайним, сжимал в руках ребристый остроконечный дрын, и боялся. По-моему, никто из моих друзей толком не понимал, во что мы ввязались, и для них это было — Приключение, Приключение с большой буквы, это будоражило, заставляя кровь резвее бежать по телу, и толкало — вперед, вперед!

Меня сам процесс поиска маньяка интересовал постольку-поскольку. Я с ужасом ждал развязки, моля про себя всех богов, чтобы только пронесло. Никаких иллюзий по поводу того, что случится, встреть мы этого Серого, я не питал — здоровый, взрослый и ненормальный мужик, привыкший убивать и испытывающий от этого удовольствие, легко положит четырех самонадеянных пацанов их же оружием, и ку-ку! Прощай, дорогая мама, ты никогда не забудешь меня…

Конечно, так гладко я сформулировал собственные мысли уже потом, гораздо позже, уже будучи взрослым. А тогда я вяло брел по сухому, трещащему бурьяну, уныло озирал серое небо, вдалеке — полуоблетевший лесок у подножья приречных холмов, и боялся, то и дело вытирая потеющие ладони о штаны.

Минут через двадцать Голубь крикнул:

— Дойдем до леса — покурим!

— Да ну, давай прям щас! — отозвался Буратино, но Голубь только помотал головой, мол, нет.

До леска оставалось всего-ничего, когда я услышал журчание воды где-то неподалеку был ручей, текущий со стороны города к Волге, и носивший в Средневолжске неоригинальное и незатейливое название «речка-вонючка».

Вскоре я увидел и саму «речку» — не широкий, мутный поток в топких берегах. Голубь тоже заметил ручей, и крикнул мне:

— Серый, переходи на тот берег!

Он очень любил командовать, мой друг Голубь, а для тех, кто был с ним не согласен, у него имелся богатый арсенал усмирительных средств, и одним из главных было банальное «слабо». Я уже предвидел, как лицо Голубя в случае моего отказа искривит ехиднейшая гримаса, губы вытянутся в трубочку, и он с великолепно разыгранным презрением прошипит: «Че, „сканил“?»

«Сканить» на уличном языке значило — испугаться. Труса, соответственно, называли — «конек», «конила», и не было хуже этого слова оскорбления для «нормального» пацана…

Я молча пожал плечами, свернул и одним, великолепным и грациозным, как мне казалось, прыжком перемахнул через ручей, вляпавшись, правда, у самой воды, в липкую, скользкую глину на том берегу.

Теперь меня от остальных отделяла «речка-вонючка», зато ее правый берег оказался сухим и на нем не стоял стеной уже здорово доставший меня ломкий бурьян. Пока пацаны продирались через трещащие джунгли, доходившие даже рослому Буратино почти до плеч, я спокойненько шел себе по жухлой траве, помахивая своей железякой, и странное дело — и страх прошел, и настроение улучшилось, и еще — появилась твердая уверенность в том, что никакого маньяка-убийцу мы, конечно же, не встретим, и весь наш героический поход закончится костром на берегу Волги, печеной картошкой, которую мы предусмотрительно захватили с собой, поздним возвращением домой и дежурной выволочкой за несделанные уроки и за то, что я так и не удосужился пообедать.

Пустошь тем временем кончилась. Мы подошли к подножью холмов, не очень высоких с этой стороны, но там, со стороны Волги, обрывавшихся вниз метров на триста чередой лесистых уступов. Много позже я узнаю, что это называется «речной террасой», но в детстве я таких мудреных слов не знал, и, как и все в Средневолжске, именовал эти горки «буграми». «Пошли на бугры? Пошли!».

Русло ручья сильно понизилось, образовав небольшую долину, метров двадцать в ширину, скорее даже не долину, а овражек с довольно крутыми склонами. Справа вырос самый высокий, Лысый бугор, слева тоже торчала небольшая горка, а худые березки и осинки, росшие тут и там, скрывали окружающий пейзаж. Я перестал видеть друзей, и слышать их шаги, и пройдя еще десяток шагов, остановился.

Пора было перекурить, да и бродить по этим холмам в одиночку мне не улыбалось. Я собрался было крикнуть Голубю, что все, тормозим, даже набрал для этого воздуха в грудь, но тут раздался сухой треск ломающейся ветки, и сразу за ним — шорох, который обычно издает одежда быстро идущего человека.

Я обернулся и крик застрял у меня в горле — там, где я только что прошел, метрах в десяти позади меня, стоял человек! Даже теперь, хотя прошло уже немало лет, я отчетливо вижу его — длинный темно-серый, перепачканный грязью плащ с капюшоном, такие выдавали лесникам и рыбинспекторам, высокая, чуть сгорбленная фигура, тяжелые литые резиновые сапоги, все в глине, за спиной — тощий выгоревший рюкзак.

Сердце мое дало сбой и гулко ударило в уши — он! Сразу же ватная слабость охватила ноги, во рту пересохло, а руки задрожали той противной, трусливой дрожью, которая ведома только записным «конькам». Все, я попался!

До сих пор не знаю, почему я не закричал. Издай я тогда хоть один, пусть совсем тихий, вопль, пацаны примчались бы мне на помощь, и Серый скорее всего убежал бы. Скорее всего… Но я не крикнул. Я стоял, молчал и широко раскрытыми от ужаса глазами смотрел на медленно приближающуюся фигуру в плаще.

Постепенно, как изображение на фотобумаге в ванночке с проявителем, из черного провала капюшона проступили черты лица — тонкие губы, заросшие рыжей щетиной щеки, низкий лоб с прилипшими к нему грязными прядями потемневших от пота волос, и глаза — белесые, с расширенными зрачками. Все в этом лице было застывшим, мертвым, только мокрые губы постоянно кривились в какой-то дикой усмешке, и шевелились ноздри кривого, перебитого носа. Он был не страшным — просто обычный человек, каких много, но именно эта «обычность» еще сильнее напугала меня.

Серый подошел ко мне почти вплотную, так, что я почувствовал тяжелый запах пота, перепревшей одежды, дешевых сигарет и, почему-то, резины.

Пока Серый шел, руки его были в карманах, но подойдя ближе, он протянул ко мне правую и тихим, бесцветным голосом произнес:

— Дай сюда!

Он имел в виду арматурину, которую я все еще сжимал в кулаке, и тут мне надо было вмочить что есть силы по серому капюшону ребристой железякой и бежать, голося на весь лес, но я лишь бросил взгляд на протянутую ко мне руку, и окончательно одервенел — на руке была резиновая перчатка!

Не знаю, почему меня это так поразило, но в тот момент именно простая перчатка толстой резины, какие используют в работе электрики, чтобы их не долбануло током, произвела на меня настолько жуткое впечатление, что я покорно протянул Серому арматурину.

Он просто отшвырнул ее в сторону, угодив прямо в мутную воду, шагнул ко мне, на ходу выхватывая из другого кармана грязно-белую тряпку, схватил меня за шею свободной рукой и залепил, зажал тряпкой лицо. В нос мне ударил тошнотворный, химический, или скорее, больничный запах, все сразу поплыло, я начал падать, падать, падать, и помню, в последний момент меня удивило, что до сих пор никак не ударюсь о землю…

* * *

Б-р-р-р! И по сей день меня передергивает при воспоминании об этом запахе! Скорее всего это был хлороформ или что-то вроде того, но вырубил он меня капитально и надолго, и последнее, что я тогда видел — ту треклятую долинку, унылый овражек в буграх…

Очнулся я как-то сразу, и тут же, еще не открыв глаз, понял, что связан — и ноги и руки мои крепко и очень грубо спутаны чем-то жестким, типа электропровода. Я осторожно открыл один глаз — и почти ничего не увидел. Какие-то тени, темнота со всех сторон, и неяркий отблеск живого, мятущегося света из-за угла.

В ушах стоял тягучий звон, по всему телу прокатывались волны слабости, очень першило в горле. Я закашлялся, пытаясь перевернуться на спину, одновременно открыл второй глаз и наконец сообразил, где нахожусь.

Это было что-то вроде подвала, вернее, длинного и широкого подземного коридора. Откуда и куда он вел, мне было непонятно, но я лежал на дощатом топчане в своеобразном зале — здесь коридор расширялся едва не вдвое, и в полу темнело обложенное камнем широкое, круглое отверстие, шахта, метров пяти в диаметре.

Было темно, свеча горела где-то за поворотом, и в ее скудном свете я разглядел, что пол, стены и потолок — каменные, вдоль стен стоят какие-то ящики, сундуки, явно старые, и лишь здоровенный агрегат в стороне, что-то вроде большого компрессора, напоминает о том, что на дворе конец ХХ века.

Все это, включая и пол, и стены, было покрыто жутким слоем пыли, в пять пальцев толщиной буквально, и лишь по центру коридора шла рваная, неширокая полоса, от пыли свободная — тут ходили, и ходили недавно.

На поросших белесой плесенью и затянутых паутиной каменных стенах висели цепи, торчали пушистые от пыли крюки, хранившие остатки привязанных к ним веревок, а в редких нишах лежали бесформенные и тоже очень запыленные груды позеленевших палок и камней, в которых я с ужасом и дрожью опознал человеческие кости, очень старые и замшелые. Словом, ни на какие «Разинские пещеры» это подземелье не походило, скорее уж это подвалы Опричины, владения Малюты Скуратова…

И в этот момент меня вдруг словно током дернуло — Серый! Я же в лапах маньяка! Мамочки, что же делать-то! Я начал биться, в бессознательном желании освободиться, пытался вывернуть руки из оков провода, но Серый, видимо, имел опыт — я только натер запястья. От бессилия я заплакал, истерично взвизгивая — в тот момент я уже ни на что не надеялся.

Мои визги, видимо, привлекли внимание Серого, который что-то делал в коридоре за углом, там, где горела свеча. Он вышел, и вид его жуткой фигуры, вдруг возникшей в тусклом желтоватом свете, заставил меня замолчать.

— Очухался… — то ли спросил, то ли объявил сам себе он, подошел ко мне ближе, взметая полами плаща пыль, плюнул, неумело, так, что слюна повисла на нижней губе, схватил меня за волосы, резко повернул голову:

— Здравствуй… мальчик…

Он произнес это тихо, раз, другой, третий, потом отошел к черному провалу шахты, захихикал, повернулся ко мне и сказал свистящим шепотом:

— Сейчас я схожу… А потом вернусь и…

И он объяснил мне, что он со мной сделает, объяснил просто и четко, матом, без всяких киношных «Мы с тобой позабавимся!» и так далее. И продолжая твердить эти страшные слова, которыми я и мои друзья не раз бравировали в разговорах, подчеркивая тем самым свою «взрослость», он начал спускаться в шахту по железным скобам, вбитым в ее каменную стену…

Я вновь остался один. Бормотание Серого и шорох его рук о скобы еще слышались некоторое время, а потом стало тихо — шахта, видимо, была глубокой.

Меня трясло от ужаса. Это уже не был тот страх, что сковал меня ранее, страх перед пугалом, которого боялись все, нет, это был животный ужас, ужас жертвы, приготовленной к закланию, ужас безысходный и беспросветный. Я впал в какое-то оцепенение, только пальцы моих спутанных проводом рук шевелились, словно лапки краба, перебирая складки одежды…

Но постепенно что-то во мне восстало — ощущение было таким, словно какое-то насекомое вылупляется из кокона там, внутри меня — сперва появляются усики, затем голова, скомканные крылышки, но вот уже крылья обсохли, выпрямились, и прекрасная бабочка улетает прочь. И я начал бороться!

Электрический провод в изоляции трудно разорвать, далеко не каждому мужику это под силу, а разорвать несколько витков провода не сможет никто, это факт. Но провод можно переломить, если сгибать его в одном и том же месте — это я знал очень хорошо. Все осложнялось тем, что руки мои были спеленуты слишком крепко, и захватить пальцами провод я не мог. Зато я мог, согнувшись, дотянуться до провода на ногах, благо руки мне Серый связал впереди, а не за спиной. И для начала я занялся ногами.

Кое-как подцепив один виток провода, я изо всех сил потянул, сжав ноги, насколько можно, и таким образом, чуть-чуть ослабил кусок провода. Теперь его надо было переломить. Если держишь большой кусок провода в руках, это легко. Но у меня было лишь несколько сантиметров, и все же я начал гнуть скользкую жилу.

Силы в детских пальцах немного, но ужас подгонял меня, и я в исступлении гнул, гнул, гнул… И провод не выдержал! Дальше было проще — я распутал ноги, сел на топчане, попробовал встать — и тут же рухнул обратно на топчан. Занемевшие конечности совершенно не слушались, и я, словно парализованный, не мог не согнуть их, не выпрямить.

Постепенно кровообращение восстанавливалось. Серого было не слышно, и я уже собрался было бежать, прямо так, со связанными руками, но тут из черного зева шахты раздались царапающие звуки и голос Серого. Поздно!

На плохо еще слушающихся, негнущихся ногах, я доковылял до края шахты и заглянул вниз. Моему взору открылся прямой ствол, метров пятьдесят глубиной, на дне которого, освещенном такой же тусклой свечой, что и на верху, по кругу виднелись двери, четыре темных проема.

Метрах в десяти ниже меня, цепляясь за вбитые между каменных глыб скобы, карабкался наверх Серый. За его спиной виднелась связка каких-то тускло поблескивающих железяк, в темноте было плохо видно. Он был уже совсем близко, и мое счастье, что Серый не смотрел наверх. Надо было что-то делать, но что?

Я заметался у жерла шахты, мне даже пришла в голову мысль прыгнуть вниз, чтобы этот маньяк ничего не смог сделать со мной. Я представил на миг, как лечу вниз, как мое тело сбивает с лестницы Серого, и как мы оба с воплем падаем… И тут вдруг я понял, как мне надо действовать! Я сброшу на Серого не свое тело, а что-нибудь другое, тяжелое, ящик или мешок, один из тех, что лежат у стен.

Осталось только найти достаточно тяжелый ящик, дотащить его до того места, где в стену шахты были вбиты скобы, и сбросить. Времени было в обрез!

Я метнулся к одной стене, к другой, хватаясь за все подряд, но мешки рвались под моими связанными руками — ткань истлела, и покрытое плесенью зерно, оказавшееся внутри, распространяя тяжелый запах гнили, комками падало в густую пыль. Ящики же, все как один, оказались при ближайшем рассмотрении огромными, тяжеленными сундуками, обитыми металлом, с выпуклыми крышками, с большими кованными ручками, все запертые, и на многих висели на ржавых цепочках большие свинцовые печати. Ни один сундук сдвинуть с места мне не удалось…

А бормотание Серого слышалось все громче и громче — он поднимался! Я в отчаянии чуть было не заорал от страха, мечась вдоль стен, связанными руками дергая за все, что попадалось на глаза, весь в хлопьях пыли, в слезах и соплях. Почему я просто не убежал? Не знаю. Много позже, еще и еще раз вспоминая эти страшные мгновения, я задавал себе этот вопрос — и не мог найти на него ответа. Это — позже, а тогда я вообще ни о чем не думал, просто метался и искал, чем бы мне… Чем бы мне убить Серого, хотя и об убийстве я тоже не думал, мне просто нужно было его остановить, остановить во что бы то ни стало!

И вот, когда надежда совсем оставила меня, возле компрессора мне под руки попалась деревянная, полусгнившая обрешетка, скорее даже клетка, внутри которой, на куче черной от времени стружки, стояла огромная двадцатилитровая бутыль, наполненная под самое горлышко прозрачной жидкостью.

Я не думал, что это такое — некогда было. Я просто нашел вещь, которую я мог сдвинуть, и схватив бутыль за горлышко, я рванул, надеясь довольно легко вырвать ее из деревянной решетки. Рванул — и ахнул! По моему разумению, внутри бутыли должна была быть вода — а что еще прозрачное, бесцветное и жидкое бывает в природе? Но это была не вода, по крайней мере, весила она вдвое, а то и втрое больше!

Кое-как, стараясь не разбить, я уронил бутыль вместе с обрешеткой на бок, и волоком, упираясь дрожащими ногами в пыльный камень, потащил ее к шахте. Я тащил, тащил, тащил, вцепившись в крепко запечатанное сургучом горлышко, и уже возле самой шахты догадался не надрываться, а катить бутыль.

И тут, как в замедленном кино, я увидел руку в резиновой перчатке, которая появилась над краем шахты и вцепилась в последнюю скобу. Серый поднялся, а мне осталось еще около двух метров, чтобы докатить бутыль! Я не успел!

Волна одури, одури от ужаса, страха, бессилия и обиды, накатила на меня, и я из последних сил толкнул бутыль к шахте!

Оставляя за собой широкий след во взбаламученной пыли, бутыль медленно катилась прямо на поднимающегося Серого. Он еще не видел опасности, но вот его мокрое от пота и красное от напряжения лицо появилось над краем колодца, он увидел бутыль — и неожиданно завизжал, тонким, противным голосом, выставил вперед руку, чтобы оттолкнуть надвигающийся стеклянный бочонок, но резина скользнула сверху по пыльному стеклу, стирая эту саму пыль, и более-менее чистым боком бутыль ударилась о последнюю, торчащую из пола, скобу, над которой возвышался по плечи Серый.

Раздался звон, бутыль раскололась, и жидкость широкой волной хлынула прямо в лицо Серому! Я сжался в комок — все пропало! Сейчас он вылезет и…

Дикий вопль пронесся по каменному коридору! Серый вопил, орал, кричал, нет, человеческих слов не хватит, чтобы описать то, что извергал из своей глотки Серый! Я видел, как он пытается руками, разом отпустив скобу, стереть жидкость с лица, увидел выкаченные, странно побелевшие глаза, кровь на губах, и тут, потеряв равновесие, он резко, как-то вдруг, рухнул назад, и вниз — в шахту.

Вопль его некоторое время метался в проеме шахтного ствола, потом раздался неприятный, тупой хряск — и тут же наступила оглушающая тишина, только слышно было, как жидкость шипит в пыли, и капает вниз, в черный провал…

Не помню, сколько я простоял в оцепенении над черным зевом. В себя я пришел от запаха — пахло чем-то удушливым, противным, гниловатым. От лужи у края шахты шел пар или дым — не сильно, но заметно. Я, двигаясь, как деревянная кукла, подошел к шахте, заглянул вниз — и отшатнулся. Там, в круге света, лежало на спине тело Серого, и я отчетливо видел, что его лицо превратилось в сплошное кровавое месиво, сверху похожее на разбитую банку с томатным соусом «Южный».

Я хрипло вскрикнул и бросился прочь от страшной шахты. Я бежал по коридору, по пылевой дорожке, протоптанной Серым, и напряжение и ужас, скрутившие все мое тело, постепенно отступали, отступали, чтобы на их место пришел страх, слабость, усталость…

Где и как я выбрался из пыльных подземелий, я не помню. Просто, в очередной раз навалившись на очередную тяжеленную ржавую дверь в конце очередного темного коридора, я шагнул навстречу неяркому свету осеннего неба, но мне он больно резанул по глазам, привыкшим к темноте.

Я с полу прикрытыми веками, стараясь смотреть только под ноги, побежал вперед, прочь от ужасных катакомб, пару раз падал, натыкался на деревья, пока, наконец, мои глаза не привыкли к свету, и я не смог оглядеться.

Я стоял в каком-то небольшом распадке, все в тех же буграх. Вокруг высились деревья, ветер тоненько свистел в голых ветках, справа от меня сквозь лес свинцово серела необъятная гладь Волги, а впереди возвышалась голая вершина Лысого холма, прямо посредине которой сидели у дымящего костра три человека.

Черная кепка Голубя и оранжевые полоски на куртке Фарида не оставили у меня сомнений — это были мои друзья…

Я ничего не стал им рассказывать — ни про Серого, ни про бетонные коридоры под буграми. Я ВООБЩЕ НИКОГДА И НИКОМУ об ЭТОМ не рассказывал…

А вход в казематы я, подросший, сколько потом не искал, найти так и не смог, и кто, когда и зачем создал их, что хранилось в сундуках, куда вели двери на дне шахты, чьи несчастные останки покоились без погребения в каменных нишах, и зачем там были бутыли с серной кислотой, а ведь именно она сожгла Серому лицо, я так никогда и не узнал…

Пацаны распутали мне руки, и засыпали вопросами, и вот тут то меня окончательно «отпустило» — и взвинченные нервы отказались повиноваться. Я полгода болел, и честь и хвала моей замечательной маме, которая отбила меня у наших «самых прогрессивных в мире» психиаторов, и своим вниманием и лаской растопила-таки тот кусок льда, который вдруг сковал мой мозг около пяти вечера одним сентябрьским днем на буграх у Волги…

«Обсуждение после просмотра»

— Ну и че, этот Серый, он там так и лежит, что ли?

— Наверное, я не знаю. Сказал же — искал я потом те пещеры. Не нашел.

— Да врет он все, пацаны! Нет тут никаких пещер.

— Ты-то много знаешь! Всю жизнь в спортзале мяч гонял, теперь лезешь.

— Я-то может и гонял, зато мастер спорта. А вы как по подвал водку хлестали, так и сейчас хлещете…

— Да пошел ты!..

— Пацаны, брэк! Давай лучше ты рассказывай.

— А че я то? Я потом, вон пусть лучше он…

История третья

Как это делалось в Средневолжске

Восемьдесят шестой год это был, февраль, кажется. Я десятый класс заканчивал, впереди уже брезжила долгожданная свобода от порядком доставшего за десять лет «всеобщего среднего», виделись радужные перспективы поступления в вуз, непременно столичный, да еще и не абы какой, а тот, который даст возможность получить ту специальность, к которой душа лежит. Мечты, мечты, так сладок ваш дурман…

Ну, а пока до сладостного мига линяния из родительского гнезда оставалось еще чуть ли не полгода, а моченьки уже никакой нету — хотелось оттянуться на полную катушку, заело все, и школа, и родители, чаще, впрочем, именуемые родаками, предками, или родичами. Потом я с немалым удивлением узнал, что эти казавшиеся нам, сопливым остолопам, презрительные клички, на самом деле являлись очень уважаемыми и почитаемыми словами у наших пращуров.

Естественно, у молодежи от четырнадцати до восемнадцати в те годы загнивающего социализма самым острым вопросом было — как убить свободное время, получив от этого убивания наибольший кайф?

В нашем маленьком городке и летом-то самой крутой развлекухой были танцы — унылое колыхание телесами внутри железной клетки, поверху обмазанной солидолом — чтобы юные любители культурно провести время не проникали внутрь без билетов. Танцы сочетали в себе все — и общение с противоположным полом, и выпивку в кустах, и мордобой, когда разные «дворы» выясняли свой вес и значимость в городской иерархии. Тоска, одним словом.

Это, заметьте, летом. А зимой и того не было. Городишко, расположенный на приволжских холмах, заваливало снегом по самые крыши желтых двухэтажных домов, которые и составляли основную массу жилого фонда. Такие, в общем-то симпатичные домики. Возводились они на закате сталинского периода истории отечественной архитектуры, и имели всяческие нехорошие излишества типа эркеров, лепнины, высоких потолков и всякой другой сколь милой взору, столь и непрактичной фигни.

Танцев зимой, понятно, не было, вернее, их жалкое подобие проводилось в местном Доме Культуры и Техники (до сих пор не могу понять, почему в названии этого по сути большого сельского клуба оказалось слово «техника»?). Но если летние танцы во многом пользовались популярностью из-за окружавших танцплощадку диких лесов, именуемых властями города лесопарком, то танцы «дэкашные» посещались в основном всякими ботаниками и ботаничками, ибо и в фойе, и в зале там всегда шаталось море ментов, мгновенно и беспощадно пресекавших любые проявления свободы духа или тела, без которых, как известно, молодежи жить очень тяжко.

Поэтому зимой основная жизнь кипела по квартирам и подвалам. Естественно, подвальный вариант был самым лучшим — ни тебе дорогой мебели, которую можно поцарапать, ни вероятности того, что предки нагрянут. Но подвалов в городе было мало, и далеко не во всех домах жильцы беспечно позволяли пацанам и девчонкам просачиваться туда. А кроме того, доблестная милиция регулярно совершала рейд-проверки, облавы по-русски, и всех выловленных в бетонных катакомбах автоматом ставила на учет в ИДН. Вы что, не помните, что такое ИДН? Инспекция по делам несовершеннолетних! Да вы что, с луны свалились… А, просто забыли. Понял, понял, молчу.

Словом, тусование в подвале хотя и имело явные преимущества, но и минусы подвального зависания тоже тяготили изрядно. Оставались квартиры. Но и тут молодежь страдала от безкомфортности. Главные беды России — отнюдь не пресловутые дураки и дороги, а вполне реальные бездомье и безденежье. Редко у кого из моих сверстников была «своя» комната, еще меньше было тех, у кого родители по крайней мере нейтрально относились к тому, что их родное чадо посещали какие-то туповатого вида личности, коих чадо именовало друзьями.

Значит, приходилось ждать одного — праздников. На праздники удача изредка улыбалась нам — чьи-нибудь предки отправлялись в гости, и уж совсем радостным событием было, если эти гости случались «с ночевой». Это значило, что у нас есть не только место, но и время, то есть не надо пить с оглядкой и курить с отдышкой. Балдей, братан, хоть до утра!

Тут, правда, вставала другая проблема — как отпроситься из дома на ночь, но когда есть стимул, подобные преграды преодолеваются на голом энтузиазме.

В тот ветреный февральский четверг я и мой тогдашний лучший друг Вовка Бубен слиняли с последнего урока, обще — и всеми — «любимой» химии, слиняли просто так, от тоски и безысходности бытия. Но внизу, у дверей раздевалке нас поймал падла-директор, которому делать было нечего, вот он и таился в засаде у школьных дверей, обнюхивая входящих учащихся и выцепляя курильщиков.

Выцепленные директором перед нами двое семиклассников послушно выдали свои дневники для внесения в них соответствующих лозунгов красной ручкой, и вернулись к учебному процессу, ну, а мы-то выпускник же, не хрен собачий! Ясное дело, пошли на принцип, ясное дело, поругались, и уж совсем ясное дело — в класс не вернулись, а директор пообещал вызвать родителей.

Короче, вышли мы из школы в препоганейшем настроении и уныло помахивая сумками, двинулись в сторону дома, благо жили по соседству.

Вовка, прозванный Бубном за свое плоское и широкое лицо, на котором какой-то отдельной жизнью жили узкие зеленые глаза, делающие его похожим на карикатуру из чукотского журнала, был, по нашему мнению страшным бабником. В городе он знал всех девчонок, причем не просто в лицо и по именам, а прекрасно ориентировался в хитросплетениях отношений, четко зная, кто с кем «ходит», кто кого послал, кто сейчас свободен, а к кому лучше даже и не подходить. Словом, если вам нужно было скоротать вечерок в женском обществе, Бубен тут же мог предоставить с десяток кандидатш, причем отдельно — погулять, отдельно — для кино, отдельно — для танцев, ну и для этого самого тоже отдельно…

Мы, уныло перебрасываясь глупыми фразочками типа «Почему крокодилы не летают?», прошагали уже половину пути от щколы до нашего квартала, когда нас нагнал запыхавшийся Леха Бабаев, имевший, не смотря на фамилию и родовые корни в Дагестане, блондинистый хаер и голубые глаза. Бабай, как звали мы Леху промеж себя, тоже был нашим корефаном и учился в параллельном классе. Переводя дух, он пожал нам руки, и отдуваясь, выдал:

— У меня предки сегодня отваливают к бабушке, на юбилей! С ночевой, и Таньку с собой берут. Так что давайте, вечером все у меня. Бубен, слышь, подумай, кого звать.

Вовка, веселея лицом, почесал свои кудрявые волосы, ухмыльнулся широко и радостно:

— Светке позвоню, из медучилища, Ольгу можно позвать, и Вику рыжую. Пойдет?

Леха задумался, потом махнул рукой:

— Пойдет! Только рыжую не надо. Лучше Наташку из тринадцатой школы. Сможешь?

Бубен презрительно скривил губы, но потом милостиво согласился:

— На кой она тебе? Ну да ладно, забили. К семи подойдем, готовься!

Мы быстренько скинулись, у кого сколько было, и набрали приличную сумму, обещавшую обильные возлияния. День перестал быть серым и буквально расцветился всеми красками радуги, хотя свинцовое небо по прежнему лежало на наших бровях, да и закопченный снежок тоже сохранял свой грязноватый колер, а уж рылы встречных прохожих вообще походили на персонажей Босха. Как там в песне: «Обернись, незнакомый прохожий… Ты ногою получишь по роже!» Фольклор, мать его.

Дома я наскоро поел, позвонил матери на работу, провел предварительное прощупывание почвы — «отпустят-не отпустят», вечерок сулил много волнующих моментов и жаль было его терять. Ночевать не отпустили, но «до двенадцати» мы договорились, а это значило — предки завалятся спать, и можно будет даже изрядно бухим прошмыгнуть к себе в комнату незамечено и безнаказанно. Радостно напевая: «У павильона „Пива-воды“ лежал советский человек. Он вышел родом из народа, но вышел и упал на снег…», я с легким сердцем оправился к Бубну — нам еще предстояло затариться спиртным.

В те времена, когда бронепоезд Перестройки только набирал ход на своем запасном пути, и никто еще не знал, что путь этот окажется уж очень коротким, потому что некие партизаны со ставропольщины и свердловщины уже заложили под рельсы целую кучу мин-сюрпризов, так вот, в самом начале всего процесса глумления над народом глумились еще не так явно и нагло, как в девяностых, а потихонечку, но с садистским удовольствием. Кто не понял — я про майское постановление восемьдесят пятого, про борьбу с «зеленым змием».

Мало того, что спиртное можно было купить теперь только после двух часов дня, и только после двадцати одного года возраста. Оно, зараза, еще и подорожало, и что самое унылое — усохло в ассортименте. Ушли в небытие, в бездонное прошлое милые не одному поколению советских людей «Солнцедары», портвейн «Три семерки», «Стрелецкая» и тому подобные напитки. Остались водка-андроповка, «Агдам Петрович» и море разливанное венгерского «сухача», который наш народ признавал исключительно как «запивалку» в виду своей явной малограмотности, а также в виду малоградусности напитка.

Если раньше в каждой столовой наливали, в каждом буфете подносили, а уж про магазины и гастрономы и говорить нечего, то теперь на весь город осталось четыре специализированных заведения, у которых и стояло все населения Средневолжска, причем стояло, по-моему, круглосуточно, а ведь в те времена еще все работали, да и статью имени Иосифа Бродского за тунеядство тоже никто не отменял.

Нам, «салагам», не достигшим заветного двадцатиодногодного возраста, самостоятельно купить выпивку было совершенно нереально, но у каждого магазина, у каждой точки возле длинной колбасы очереди всегда крутилось с десяток ушлых мужичков-шнырей, готовых за лишние двадцать-сорок копеек оказать помощь и поддержку подрастающему поколению, а также тем пижонам из взрослых мужиков, кому было западло стоять в очереди.

Изрядно намозолив ноги в поисках «своих», знакомых помощников, мы с Бубном по итогу обзавелись-таки одной «поллитрой», четырьмя «чекушками» по двести пятьдесят граммов, и пятью «пузырями» «Рислинга» — бабам.

Их, то есть девушек, приглашенных на нашу пьянку, всех троих знал только Витек. Я пару раз на танцах и во время вечерних сидений на скамеечках во дворах встречался с Светкой из меда, конченной, по моему мнению, оторвой, довольно неплохо был знаком с Ольгой, весьма приличной и достаточно умной девчушкой, держащей нос по ветру в смысле моды, а вот какую-то загадочную Наташку из тринадцатой школы, за которую ратовал Бабай, знать не знал и слышал о ней впервые. В общем-то мне было по барабану, по утвержденному промеж себя раскладу эта самая Наташка предназначалась хозяину квартиры, развратник Бубен, естественно, намылился подкатиться к Светке, ну а я ничего не имел против Ольги, с ней хоть поговорить было о чем, да и провожать потом недалеко.

В оговоренный срок мы возникли у дверей Бабаевской квартиры, были запущены внутрь и сразу двинулись на кухню — девчонки еще не пришли, и нам надо было быстренько «подготовиться» к их приходу. Если кто подумал, что мы стремились напиться до появления наших дам, как это делается теперь, то зря. «Подготовка» заключалось в том, чтобы напихать в «сухач» димедрола — в пацанской среде считалось, что растворенный в сухом вине димедрол не только мощно «бьет по шарам», но и способствует половому возбуждению. Потом, гораздо позже, я случайно узнал, что сухое вино практически нейтрализует лекарство, сводя его действие на нет, но в юности мы находились под могучей властью уличных предрассудков, а также связанных с ними легенд, россказней и всяких «правдивых» историй, и поэтому с увлечением вскрывали вино, забрасывали в каждую бутылку по пять таблеток и начинали интенсивно болтать бутылки, чтобы беленькие кругляшки быстрее растворились.