Педро Сарралуки
Для любовников и воров
Четверг
Жизнь любит самые причудливые переплетения событий. Вся эта история не произошла бы, если бы не упаковка свечей и не буря, которая собиралась несколько часов и предупреждала о своем приближении таким оглушительным гулом, будто она с грохотом катится по небу. У меня был старый громоздкий велосипед «Орбеа», покрашенный в черный цвет: по-видимому, он еще блестел в те времена, когда служил своему первому хозяину, однако со временем краска облупилась, став похожей на тусклый и рыхлый уголь. Велосипед был очень тяжелый, и от него исходил довольно странный запах, так как я привык смазывать цепь свиным жиром, который воровал с кухни, где работал вместе с отцом. Вынужденный неутомимо крутить педали, я был постоянным объектом насмешек друзей. Почти все они уже ездили на мопедах. Обгоняя меня на шоссе, иногда – с напуганной, но счастливой девушкой на заднем сиденье – они делали вид, будто крутят педали, и смеялись. Их движение по шоссе, сопровождаемое оглушительным треском двигателя, напоминало замедленные гонки.
Я завидовал своим друзьям. Но не из-за мопедов, а из-за девушек. Я не мог понять, как им удавалось обращаться с девушками с такой непринужденностью, с видом посвященных в их интимные секреты. Со злостью и отчаянием я думал, что они таким образом хвастались теми легкими отношениями, которые в моем воображении вырастали до размеров огромной страсти. А я был не в состоянии даже представить такие отношения с женщинами. Я не мог отделаться от мысли, что, даже если бы мне нечего было скрывать, им хватило бы одного взгляда на мое лицо, чтобы все узнать обо мне. По сути дела, девушкам моих друзей, вероятно, я и в самом деле казался человеком, которому нечего было скрывать, не имевшим ни секретов, ни даже желаний, выходящих за рамки самых тривиальных. Той весной мне оставался год до получения водительских прав, которые обеспечили бы мне доступ к отцовскому грузовичку. К этому сводились все мои суетные устремления, так как вопреки своему желанию я приобрел заслуженную славу нелюдима и не знал, как от нее избавиться.
Вместо испуганной, но счастливой девушки я поместил на заднем сиденье большой деревянный ящик, потому что мой велосипед служил прежде всего для работы. На нем я развозил продукты из принадлежавшего моей матери магазинчика рядом с площадью. Кроме того, я работал помощником повара, так как мой отец, видя, что я, обуреваемый сомнениями, был не в состоянии самостоятельно выбрать профессию, решил посвятить меня в тайны кулинарного искусства. Я делал успехи на этом поприще, да и отец был хорошим учителем, но все же гораздо больше мне нравилось доставлять заказы. На улице я чувствовал себя свободным. К тому же мне было интересно заглядывать в дома своих клиентов и наблюдать украдкой за их жизнью.
Больше всего меня интересовал дом Франсиско Масдеу. Это был довольно пожилой человек, сделавший некоторое состояние на издании книг. Его дом находился за чертой города, в горах. Туда вела длинная неасфальтированная дорога, которую дожди делали труднопроходимой. Однако издателю нравилось жить именно там. Дом представлял собой большой отреставрированный особняк, находившийся на территории, где заканчивалась линия электропередачи. Из-за своей ветхости и криво вбитых столбов, державших его, провод больше походил на длинную и тонкую веревку для сушки белья. Франсиско Масдеу, которого все мы по его просьбе называли просто Пако, жил один: работу по дому выполняла приходившая из города служанка, а за садом и питомником с экзотическими птицами ухаживал работник-марокканец. Бывший издатель иногда спускался в город – как правило, просто прогуляться, а не по хозяйственным делам, – так как обычно он все необходимое заказывал по телефону. Пако шел неторопливо, опираясь на палку, в надетом на голову пыльном берете. Он покупал сыр и шампанское, а также брал напрокат несколько видеокассет. После этого издатель заходил в казино, чтобы выпить кофе и немного поболтать.
– Я – выдумка Жозепа Пла, – говорил он тем, кто соглашался его послушать. – Фантазия великого выдумщика, которая тоже чего-нибудь да стоит.
Я очень нравился Пако. Он говорил, что самое лучшее в моем характере – постоянные сомнения. Когда я проезжал мимо него на велосипеде, он останавливал меня, чтобы поговорить, и советовал читать свободных от догматизма авторов, таких как Чехов или Мопассан, и избегать Флобера (которого он называл великим ниспровергателем) – до тех пор, пока я не осознаю, что подлинная мудрость – в сомнении. «Никогда не доходи до того, чтобы назвать свою героиню шлюхой, потому что она тебя переживет». Потом я вновь ставил ногу на педаль, собираясь продолжать работу, и Пако спрашивал меня:
– Куда ты едешь?
– Честно говоря, не знаю, – врал я, а он надрывался от смеха.
Той весной в четверг я вернулся вечером в магазин, выполнив все заказы. Мать ждала меня с нетерпением. Она в отчаянии заламывала руки, но, увидев меня, вздохнула с облегчением и указала на приготовленный сверток, лежавший на прилавке.
– Возьми эти свечи. Звонил Масдеу – он сказал, что забыл заказать их и просил тебя их привезти. Он был очень нервный, ты же его знаешь. Господи, у меня голова идет кругом от всего этого. Сегодня вечером у него гости, а тут – буря собирается. Естественно, что с первой молнией у него отключится свет. Нет, все-таки лучше не езди! Да-да, так будет лучше. Я никогда бы себе этого не простила – мало ли что может случиться из-за этой ужасной бури. Решено: ты никуда не поедешь.
Я знал, как следует истолковывать слова матери. Она имела в виду, что выбор зависит от меня: если я захочу выполнить заказ – это мое дело, и вся ответственность ложится на меня, а сама она пыталась меня отговорить.
Далекий гром, протяжный, как рев зверя, встретил меня, когда я вышел на улицу. На небе, известном своим непостоянством, отдельные участки попеременно то прояснялись, то заволакивались налетавшими облаками. Однако на севере виднелась темная грозовая туча, которая неумолимо надвигалась и выглядела действительно устрашающе. Я положил упаковку свечей в ящик на велосипеде и выехал на шоссе, на длинную тополиную аллею, тянувшуюся вдоль реки. Ветви деревьев качались от порывов ветра, а листья едва отражали свет, как зеркала в полумраке. Я энергично нажал на педали. Вскоре я проехал захудалый поселок, который некоторое время назад заселили рабочие с электростанции. Там, в этом призрачном и крошечном пригороде, затерявшемся среди полей, жили самые бедные семьи округи и эмигранты из Марокко. Отсюда дорога углублялась в горы через каштановые и дубовые рощи. Через несколько километров извилистого и узкого пути началась неасфальтированная дорога. Там я должен был ехать, внимательно глядя вниз, чтобы не наткнуться на камни. Запах сырости и растений был очень сильный, слегка пьянящий. Корни деревьев появлялись на поверхности посреди дороги и вновь исчезали под землей, как извивающиеся змеи. Для того чтобы не наткнуться на них, мне иногда приходилось ехать по самому краю дороги, по мягкому ковру мха.
Дорога, длинная и извилистая, как казалось, петляла в горах. Когда я одолел значительную часть пути, крупная капля дождя упала мне на голову. Я посмотрел вверх. Там еще были видны клочки голубого неба, но грозовая туча нависла уже прямо надо мной. Я подумал, что свечи промокнут от дождя.
Однако я ошибся. Продолжали падать редкие крупные капли, и внезапно все погрузилось во мрак, но туча так и не могла разразиться ливнем. За последним поворотом показалась усадьба издателя. Калитка была открыта. Я прокатил за нее велосипед и пересек сад. Прошел мимо питомника с экзотическими птицами, в котором царила настораживающая тишина, и подумал, что птицы, напуганные приближающейся грозой, сбились в кучу в глубине своего домика. Я миновал бывший зерновой склад, превращенный в гостевой домик, и направился к дому. Невысокий холм, на котором он стоял, порос травой. На этом пригорке одиноко возвышалась большая плакучая ива, ветви которой под порывами ветра казались огромными морскими водорослями.
Как делали все и даже сам Пако, я не вошел в главную дверь, а обогнул фасад для того, чтобы пройти через дверь, ведущую на кухню. Когда я завернул за угол, порыв мокрого ветра, как будто влажной простыней, хлестнул меня по лицу. Собака издателя скулила, прижавшись к земле, но не попыталась войти со мной в дом.
Я был немного удивлен, увидев кухню пустой.
На большом столе в середине кухни стояла глиняная миска с фруктами и коробка с луком пореем. Я положил свечи рядом. Так как не раздавалось ни звука, я громко позвал Лурдес, служанку издателя, но навстречу мне вышел он сам. Пако был не в своей обычной одежде, а в костюме, который ему велик. Воротник рубашки был расстегнут. Издатель патетически воздевал руки вверх, что делало его похожим на ожившую статую оратора:
– Ты видел эту бездельницу? Ты встретил ее по дороге? Куда, черт возьми, она запропастилась? А свечи-то по крайней мере ты принес?
Когда на тебя обрушивают целый шквал вопросов, чувствуешь себя как на минном поле. В этом случае лучше сохранять спокойствие и не отвечать ничего. Поэтому я пожал плечами и молча указал на стол. Пако взял принесенный мной пакет и исчез в комнате. Через несколько секунд он вернулся.
– Это точно свечи? – спросил он, стараясь разорвать упаковку. – Твоя мать вечно все путает. Однажды я заказал у нее хозяйственное мыло, а она прислала мне щелочь. Да еще и огромную упаковку. Хорошо еще, что Лурдес попробовала ее раньше, чем я. И представляешь – целую неделю потом не могла работать.
Он вытащил несколько свечей и глубоко вдохнул восковой аромат. Издатель был неравнодушен к запахам – гораздо больше, чем его собака, вялая и совершенно нелюбопытная.
В казино Пако всегда обнюхивал содержимое стакана, прежде чем пригубить его, даже если это была вода, а когда хотел что-нибудь вспомнить, подносил руки к носу, как будто его пальцы хранили в себе больше информации, чем могла удержать память. Также он нюхал руки, вынимая их из карманов, и молча кивал, узнав свой запах; вымыв руки мылом с незнакомым ароматом, он обнюхивал их с тем вожделением, с каким вдыхают запах духов через несколько часов после ухода проститутки.
– Я должен вернуться в город, – сказал я, не переставая думать о приближающемся ливне.
– Вернуться в город ты всегда успеешь. Лучше бы поехал мир посмотреть.
Не говоря больше ни слова, он ушел, оставив меня одного. Я постоял в нерешительности несколько секунд и вышел на улицу. Небо было таким темным, что казалось, будто наступила ночь. Время от времени раздавались оглушительные раскаты, сопровождавшиеся таким продолжительным шумом обвала, как будто подножие горы взрывали динамитом. В темноте воображению рисовались телеги с камнями, огромные кучи трута, раскаленные угли, электрические разряды и неуловимые завывающие тени – все, что угодно, но только не дождь.
Я потрепал собаку по голове, но она в ответ только зевнула, едва взглянув на меня. С трудом закрыв пасть, она заскулила и положила морду на передние лапы. Я поспешил в обратный путь. Задержавшись только для того, чтобы закрыть калитку, сел на велосипед и стал изо всех сил крутить педали. Я не проехал и километра, когда раскат грома едва не свалил меня. Земля содрогнулась. Кровь застучала у меня в висках, а сердце бешено забилось; я поехал чуть медленнее и посмотрел вверх. На небе то и дело вспыхивали молнии. Оно было похоже на повисший в воздухе океан. Охваченный ужасом, я увидел, как от этих далеких вспышек отделилась темная масса. Я стал отчаянно крутить педали, и в этом момент на меня обрушился поток воды с такой силой, что я почувствовал ее тяжесть на своей спине. Потоки дождя струились по моим рукам и бокам, как будто им не хватало силы, чтобы расплющить меня окончательно. Я наткнулся на что-то и поставил ноги на землю. Вода налилась мне в ботинки и насквозь промочила носки. Я понял, что не смогу добраться до города – он был еще слишком далеко. Возвращаться в дом издателя под таким ливнем тоже было невозможно. Единственное, что мне оставалось, – это укрыться под деревом. Боясь свалиться в овраг, я, прежде чем пошевелиться, попытался припомнить направление дороги и представить себе то место, где оказался. Я еще не решил, в каком направлении двинуться, как вдруг завесу дождя прорезали два луча. Это были фары автомобиля. Я застыл на месте, как ослепленное животное, посредине шоссе. Мне совсем не приходило в голову, что машина может сбить меня, я хотел только, чтобы кто-нибудь забрал меня с дороги. Наконец фары осветили меня и остановились совсем рядом с колесом велосипеда. Шум ливня был настолько сильным, что заглушал рев мотора и гудок, доносившийся как будто издалека. Я положил велосипед на землю и подошел к автомобилю. Одна из его дверец приоткрылась. Когда я сел в машину, меня тотчас окутала волна тепла и опьяняющий аромат духов. Мужчина и женщина, сидевшие на переднем сиденье, повернулись ко мне.
– Боже мой, мальчик, – сказала женщина, – как можно кататься на велосипеде в такую погоду?
Дождь, стучавший по крыше, был похож на беспорядочный треск петард, но внутри машины, за стеклами, он казался не таким устрашающим, далеким от нас.
– Я намочу сиденье, – едва слышно пробормотал я, глядя на свои мокрые руки.
– Ничего страшного, – ответила женщина, – самое главное – поскорее где-нибудь укрыться. Здесь нет стоков для воды. Так что будет ужасное наводнение. Пожалуй, мы еще увидим, как тут будут плавать трупы коров.
– Может быть, ты перестанешь говорить всякие глупости? – проворчал мужчина, который завел машину и ехал, почти уткнувшись носом в ветровое стекло. – Мы, наверное, недалеко от дома, ведь уже целую вечность едем по этой дурацкой дороге.
Они были одеты как на праздник. Мужчина был в темном костюме и галстуке. Запонки на рукавах рубашки блестели, как светлячки в грозовой темноте. На женщине было жемчужное колье, надетое поверх черного свитера с коротким рукавом. В этот момент она закрывала его рукой, как будто боясь, что кто-нибудь сорвет его. Впоследствии я имел возможность убедиться, что она часто повторяла это движение, даже если на ней не было никаких драгоценностей: в действительности это был элегантный жест, позволявший ей убеждаться в собственном существовании.
Наконец мы подъехали к калитке. Мужчина настойчиво посигналил, но никто не вышел нам навстречу. Тогда они решили, что лучше смириться и самим выйти из машины. Я не долго думая так и сделал. В конце концов, я и без того уже промок до нитки. Единственным моим желанием было войти в дом и сесть у огня камина. Женщина, прежде чем выйти из машины, высунула сначала одну ногу, как будто пробуя температуру воды в бассейне. Она была в красных туфлях на высоком каблуке. Я пошел вперед, чтобы открыть калитку. Они вошли в сад, шлепая по лужам; женщина прикрывала голову сумочкой. Когда мы подходили к плакучей иве, появился издатель с зонтиком. Женщина остановилась в ожидании, однако он прошел мимо нее и подошел ко мне.
– Педро, дружище! – сказал он, закрывая меня зонтиком. – Хорошо еще, что ты недалеко уехал. Лурдес попала в аварию, когда ехала сюда на машине. Она сбила корову!
– Вот видишь? – крикнула женщина своему спутнику. – Я же тебе говорила! А ты, Пако, так и будешь держать меня здесь?
Мы повернулись в ее сторону. Несмотря на то что она закрывалась сумкой, по ее волосам струились потоки воды. Ее свободная рука лежала на жемчужном колье. Каблуки ее туфель полностью погрузились в мокрую землю. Казалось, что она с трудом удерживает равновесие, как будто стоя на цыпочках на краю ступеньки или бортика тротуара. Издатель фыркнул и, ворча, подошел, чтобы укрыть ее от дождя.
– Изысканность для тебя немыслима без асфальта, – сказал он и, взяв ее под руку, энергично потащил за собой.
– Перестань, Пако. Отпусти меня. Я и сама могу идти. Вообще-то я предпочитаю ходить по мрамору или граниту. Асфальтированные улицы имеют очарование только в Нью-Йорке.
– Я хочу виски, – заявил ее спутник, направляясь к дому.
Я остался стоять под дождем. С самого детства мне иногда нравилось оставаться одному в каком-нибудь неприятном месте, чтобы, когда ощущение одиночества станет невыносимым, поскорее избавиться от него, отправившись на поиски компании. Я видел, как издатель и его гости вошли в дом, освещенный свечами. Значит, электричество уже отключилось. Во время грозы дом, излучавший слабый свет, казался кораблем, плывущим по воле волн. У меня было ощущение, что вода заполняет все мое существо, всю душу. Дверь вновь открылась. Пако высунул голову и позвал меня. Я неспешно пошел к дому, не обращая внимания на дождь, хлеставший меня по плечам и спине.
– Ты можешь быть менее задумчивым? – недовольно сказал он, когда я вошел, дрожа от холода и одиночества, казавшегося мне в тот момент теплым и приветливым.
Гости исчезли. Издатель предложил мне стакан вина. Потом он дал мне сухую одежду – необъятные вельветовые брюки и клетчатую рубашку – и затащил меня в ванную, оставив подсвечник на подоконнике.
– Я уже поговорил с твоей матерью, – сообщил Пако, открывая кран душа. – Ты умеешь готовить, стелить постель и прислуживать за столом. Будешь работать вместо Лурдес. Я тебе хорошо заплачу.
Он вышел из ванной и закрыл за собой дверь. Комната погрузилась в полумрак. Пламя свечи тревожно дрожало, как будто не находя себе места в окружавшей его пустоте. От душа шел пар, и вскоре его влажная и горячая волна окутала меня с ног до головы. Только тогда, в этой тропической и душной атмосфере, мне стало неприятно ощущение мокрой одежды на коже. Я стал раздеваться, решив покорно плыть по течению жизни.
Издатель отвел мне комнату рядом с кухней. Там была большая кровать с витыми колоннами в изголовье, кресло-качалка и стол под оконцем, из которого был виден птичник и очертания домика для гостей.
Я задержался на минуту в своей комнате и слышал, как Пако нетерпеливо шагает по кухне. Развесив мокрую одежду на кресле-качалке, я придвинул к нему обогреватель, так как напряжение в силовой линии оставалось. Через несколько секунд от одежды пошел пар. Я выложил на ночной столик содержимое своих карманов: бумажник, упаковку жевательной резинки и несколько монет. Это было все мое имущество. В соседней комнате зазвонил телефон, и издатель ответил раздраженным голосом. Он назвал имя городского таксиста. Должно быть, известия были не самые приятные, потому что Пако выругался и приказал своему собеседнику (при этом я представил себе растерянного таксиста – маленького человечка со слабым и тихим голоском), чтобы в случае необходимости он употребил силу. Повесив трубку, Пако продолжал ругаться. Он постучал костяшками пальцев в дверь моей комнаты. Открыв дверь, я увидел принесенные им высокие черные сапоги и большой зонт.
– Мне очень жаль, дружище, но мои гости оставили в машине свои вещи. Сейчас они сидят, завернувшись в полотенца, в ожидании, что кто-нибудь их выручит. Такие уж они, что тут поделаешь. Стоит их вытащить из роскошных отелей, как они делаются совершенно беспомощными. Я уже не один десяток лет работаю их личным спасателем. Ну а теперь – твой черед, у тебя ноги крепкие.
Я пошел за чемоданами, а когда вернулся, кухня опять была пуста. Пако оставил на столе несколько бутылок вина и пакеты с сушеными фруктами. Я снял сапоги, чтобы не пачкать пол, и обул сабо, принадлежавшие Лурдес. После этого я понес чемоданы на второй этаж, где находились спальни. Туфли женщины валялись посредине коридора. При свете канделябра они отбрасывали длинные, как копья, тени. За одной из дверей слышались голоса супругов. Голос женщины звучал очень раздраженно, как будто что-то выводило ее из себя. «Не смотри на меня, – говорила она. – Я же сказала, не смотри! Боже мой, это выше моих сил! Но хуже всего то, что я постепенно привыкаю. Да и ты со своим брюшком – просто ужас! На нас противно смотреть. Если нам сейчас же не принесут одежду, я упаду в обморок».
Я постучал в дверь. Мужчина тотчас же мне открыл. Вокруг его бедер было обернуто полотенце. Я не мог удержаться от того, чтобы не взглянуть на его «брюшко». Не слишком большое, оно все же подошло бы более крупному мужчине, чем он. Он внес чемоданы в комнату и отпустил меня, странно улыбнувшись. Я остался в коридоре один. Тогда, повернувшись к лестнице, я вновь обратил внимание на валявшиеся на полу туфли. Я осторожно поднял их, как будто это были маленькие зверьки. Они были все в грязи. Я провел пальцем по одному из каблуков, вернув ему красный цвет.
Я посмотрел по сторонам. Туфли казались в моих руках зевающими, непривычно пустыми. Мне ясно вспомнились ноги женщины, шлепавшие по лужам под дождем. Я сунул нос в одну из туфелек. Она пахла грязью, горячей сыростью и мокрой кожей с примесью легкого (возможно, воображаемого) женского аромата. Я почувствовал странное волнение, как будто ложился в постель, откуда только что встала разгоряченная и надушенная женщина. В этот момент я поднял глаза и увидел, что издатель наблюдает за мной с лестницы.
– Ты правильно делаешь, – сказал он мне. – Женщин не нужно слушать. Если хочешь узнать их секреты, ты должен их нюхать.
Он повернулся и стал спускаться вниз. Я поспешно последовал за ним, держа туфли в руках. Когда мы пришли на кухню, он оперся на стол и серьезно посмотрел на меня. Отблеск свечей придавал его лицу экспрессионистский вид. Я поставил туфли рядом с коробкой, где лежал лук порей.
– Это Антон Аррьяга. Он пишет детективы, которые продаются в дешевых сериях и приносят ему значительный доход, но они действительно хороши. Их бессчетное множество в киоске рядом с твоим домом. Ты наверняка читал какой-нибудь из них.
Я подтвердил это кивком. Мне прекрасно был известен его детектив Паломарес, угрюмый сыщик, считавший, что раскрытие правды – сомнительное и бесполезное дело. Каждая из его удач оставляла за собой невинную жертву и порождала мысль, что лучше было бы ни во что не вмешиваться. По своему нраву он был полной противоположностью Шерлока Холмса. Если бы у Паломареса был свой доктор Ватсон, восхищавшийся его гениальностью, он никогда бы не заявил ему, как сыщик Конан Дойла, что гений – это безграничная способность брать на себя чужие заботы. Эта фраза показалась бы ему возмутительно оптимистичной.
– Его жену зовут Долорес, – продолжал издатель, – она тоже писательница. Вместо своей фамилии Гарсия она взяла себе псевдоним Мальном, в честь одной барселонской улицы и своего неизменного состояния духа. Для того чтобы выжить, она притворяется нервной и светской. Недавно она получила значительную премию по женской литературе за «Слабые оправдания», свой последний роман, нигилистический и, следует признать, достаточно интересный.
– Она не нравится себе, – сказал я. – Она не выносит, чтобы ее видели раздетой.
Издатель взглянул на меня с удивлением. Затем, поддаваясь своей страсти к запахам, он внимательно посмотрел на грязные туфли и, вероятно, подумал, что я почерпнул эту информацию оттуда.
– Потом, – продолжил он, подавляя желание сунуть нос в одну из туфель, – мы переведем их в домик для гостей. Там есть двуспальная кровать, а все остальные гости – холостяки. Должны приехать еще трое писателей. Двое из них приехали на поезде в город, а сюда доберутся на такси, если водителю удастся их уговорить. А третий приедет сам по себе с намерением всадить мне кинжал в спину. Смотри – здесь порей для ужина.
Некоторое время спустя Пако и его друзья беседовали в гостиной. Антон Аррьяга, с робким и блуждающим взглядом, зашел на кухню в поисках льда для виски. Его жена появилась чуть позже с распущенными волосами, в брюках и толстом свитере с высоким горлом. Она была очень привлекательна. Следуя своей привычке мысленно переносить женщин в вымышленные и несуществующие места, я представил ее в бальном зале с люстрами и старинной мебелью – изысканную и слегка скучающую, с сердцем, жаждущим найти повод для волнения. С этими нелепыми фантазиями я решил освоиться на своем новом рабочем месте. Я порылся в шкафах, чтобы узнать, где Лурдес хранила необходимые вещи. Потом я заглянул в кладовку и холодильник, забитые до отказа, как будто приближались голодные времена. Холодильник еще морозил, но было бы лучше, чтобы электричество включили как можно скорее.
Разумнее всего было начать с чего-нибудь легкого и простого: я решил сделать блюдо из жареного лука порея, со сливочным маслом и рисом, и омлет со свежим укропом. А на следующий день, основательно изучив несметные съестные припасы Пако, можно было составить меню на все выходные. Я отделил несколько пучков порея и принялся их чистить. Как всегда, я поколебался перед первым из них, спрашивая себя, где заканчивалась мягкая часть и начиналась непригодная. В порее между белой и зеленой частью нет четкой границы. Резать его ножом означало выносить окончательный приговор, который, как и все приговоры вообще, казался мне слишком категоричным. Моего отца эти колебания выводили из себя. Он чистил латук, резал порей и лук батун без всяких колебаний, довольный тем, насколько тесно переплетены повсюду хорошее и плохое. Мне же необходимо было осмыслить это, как будто взвешивая слова для выражения слишком сложной идеи. Мой отец говорил, что я никогда не стану хорошим поваром, если не пойму, что все – абсолютно все – съедобно. Для него в том, что касалось мира вкусовых ощущений – иногда он с улыбкой добавлял, что то же самое относится и к женщинам, – не существовало совершенства. Поэтому я решил смириться с невозможностью разграничения и принялся резать порей с деланной решимостью.
В гостиной вино и виски разогрели атмосферу. Были слышны шаги издателя, имевшего обыкновение постоянно ходить по своему дому. Двое гостей сидели возле камина, разговаривая о рекламных поездках. Долорес отказывалась ездить в города с населением менее одного миллиона. В оправдание своего отказа она привела длинную историю:
– Было утро, но улицы были пустынны, а все магазины закрыты. К тому же было так холодно, что не хотелось даже никуда выходить. Так что мне пришлось остаться в отеле. Единственным клиентом в баре был толстый мужчина, потягивавший из кружки пиво. Официант время от времени появлялся и безмолвно исчезал. Над стойкой висели часы, издававшие монотонный шум, похожий не на тиканье, а на нечто вроде капания. Это был единственный звук, нарушавший тишину этого бара, затерявшегося у черта на рогах. Толстяк сопел, вытирал платком лоб и пытался встретиться со мной взглядом. Я старалась не смотреть на него, но что-то развратное и ужасное заставило меня это сделать. Я поняла, чем он занимается, и почувствовала, что мое сердце стало биться чаще, но не могла пошевелиться. Это было отвратительное зрелище, вызывающее нездоровый интерес, как вид искалеченного тела. По-видимому, он понял, что я раскрыла его, и немного испугался. Но я по-прежнему не двигалась с места. Через несколько секунд он продолжил свое занятие. Все это время мы смотрели друг на друга. Потом с агрессивной робостью он показал мне руку, прежде чем вытереть ее о платок. Нет ничего более угнетающего, чем провинциальные отели.
Я понял, что эта писательница никогда не посетит мой городок, и почувствовал из-за этого некоторую обиду. Я подумал, что соборы и небоскребы были построены не потому, что действительно были необходимы, а лишь для того, чтобы избавиться от деревенской клаустрофобии, а тротуары, вымощенные мрамором и гранитом, существовали для того, чтобы по ним могли ступать женщины в жемчужных колье и туфельках на высоком каблуке.
В это время послышались приглушенные голоса на улице. Я отложил нож и приоткрыл дверь в сад. Мне показалось, что я наклонился над бездонным колодцем. Дождь продолжался, но уже с меньшей силой. Воздух был таким свежим, что, вдыхая его, я чувствовал, как он ополаскивает мне легкие. Взяв зонтик, я пошел открывать калитку, двигаясь вслепую, подчиняясь интуиции. У меня возникло ощущение, что я бреду в обитаемом пространстве, по дну океана, ослепленный водой. Плакучая ива незримо предстала передо мной, заявив о своем присутствии шумом листьев. Все было на своих местах, только в скрытом виде.
Но было и что-то новое. Я столкнулся с тенью, двигавшейся так стремительно, что казалось, будто она бежит от себя самой. Столкнувшись, мы застыли, ошеломленные, и уставились друг на друга, не в состоянии что-либо разглядеть. Незнакомец отреагировал гораздо быстрее: убедившись, что я не издатель, он выхватил у меня зонтик и направился обратно. Я покорно пошел за ним следом, так как знал, что если этого не сделаю, придется возвращаться позднее за багажом. Теперь мне было уже не важно, что я снова промокну.
Рядом с той машиной, на которой меня подвезли, стояла другая. В салоне горел свет. Внутри, в этом сиянии, неподвижно сидела молодая женщина, похожая на освещенную статую Девы Марии в глубине старой и мрачной церкви. Мужчина, вырвавший у меня зонт, оказался равнодушен к религиозным образам: он открыл дверцу и сделал повелительный жест. Однако женщина отреагировала так, как будто действительно только что воскресла, или, говоря более низким слогом, вернулась к жизни. Окруженная призрачным свечением, с сияющим лицом и раскрытыми ладонями, она воскликнула:
– Какая чудесная ночь! Кажется, будто все рушится! Так произошло мое знакомство с писателем Умберто Арденио Росалесом и нежданной Полин. Я пишу ее имя именно так, помня ее подробнейшие объяснения. Через некоторое время, когда все грелись у камина, она зашла на кухню, вытирая волосы полотенцем, со сверкающими от любопытства глазами. Она обнюхала сковородки, стоявшие на огне, и сказала мне с видом человека, выдающего пустячный секрет:
– В действительности меня зовут Мануэла. Но я не брею подмышки, и Умберто говорит, что я похожа на француженку. Поэтому он дал мне французское имя – Полин. Как цветочная пыльца – polen, – только с буквой «i». A ты хороший повар? Я очень люблю покушать.
В тот вечер я стал привыкать к жизни под дождем. Женщина, смеясь, вышла из машины. Мужчина поспешил за ней с зонтиком. Я же открыл багажник и достал вещи.
Когда я внес в дом чемоданы, Пако уже встречал гостей и, разводя руками, просил прощения за плохую погоду, капризы которой невозможно было предотвратить. Новый гость был толстым человеком с удивительно плоскими и невыразительными губами и нависшими веками, придававшими его взгляду неподвижность. Не скрывая того, что извинения нисколько не уменьшают его раздражения, он представил девушку как свою секретаршу. Пако поспешил поцеловать руку Полин, задержавшись на несколько секунд, очевидно, для того, чтобы вдохнуть ее запах. По выражению его лица было заметно, что он остался доволен. Я почувствовал зависть к мужчинам, которые, как Пако, могли так спокойно прикасаться к женщинам. Я же не мог без волнения даже пожать им руку и поэтому избегал женщин, как чумных, из-за непреодолимого страха выдать себя.
Беседа продолжалась в гостиной. Когда Полин зашла на кухню, промокая полотенцем свои длинные волосы, я тушил порей. Она вызвалась помогать мне. Я посмотрел вокруг, чтобы найти какое-нибудь занятие для нее, и увидел проволочную корзинку, полную маленьких золотистых яиц. Среди своих экзотических птиц издатель держал несколько куриц. Поутру он первым делом, до завтрака и душа, отправлялся в птичник, чтобы собрать яйца и карандашом написать на каждом из них число. Я попросил Полин, чтобы она нашла самые свежие, помеченные сегодняшним или вчерашним числом. Она свернула полотенце тюрбаном на голове и очень старательно стала вынимать яйца из корзинки и осторожно раскладывать их на столе, боясь, как бы они не упали на пол. Я хлопотал у плиты и наблюдал за ней краем глаза. Глядя на Полин, я боролся с искушением подойти к ней. Что-то в ее плечах, в движениях рук с невероятной силой притягивало меня. Насколько я помню, это была первая женщина, показавшаяся мне не только привлекательной, но и приветливой. Потом все произошло как-то само собой. Я не подошел к Полин, но мои ноги сами скользнули по полу и очутились рядом с ней. По крайней мере так мне показалось. Я нагнулся над столом и придвинул свою голову к ее, притворяясь, будто тоже внимательно разглядываю надписи на яйцах. Я чувствовал на своей щеке исходившее от Полин тепло. Я не знал, как объяснить ей свое внезапное приближение и что делать потом, но Полин сама разрушила чары этого затянувшегося мгновения. Она повернулась ко мне, собираясь что-то сказать. У меня мелькнула мысль, что я упаду в обморок, устроив настоящий погром среди разложенных рядами яиц. Но раздался голос не Полин, а чей-то другой.
– Ну и ну! Мы точно в деревню приехали! Ты видел это, Фабио?
Маленькая, растрепанная и промокшая до нитки женщина смотрела на нас с порога. На ее плече висела холщовая сумка. Вслед за женщиной вошел высокий широкоплечий мужчина. У него были напряженно сжатые челюсти и какой-то отсутствующий взгляд – казалось, этот человек уделяет внешнему миру внимание лишь для того, чтобы не наталкиваться на предметы. Мужчина сосредоточенно морщил губы, как будто был погружен в неприятные размышления.
– Ты видел эти ряды яиц? – вновь заговорила женщина. – Что они тебе напоминают? Ничего? Так мать Набокова раскладывала на столе грибы, которые собирала в своем имении Выра.
– Набоков, Набоков. Что, черт возьми, все вы в нем нашли? О чем он писал? Он садился за свой письменный стол и описывал кружение мухи. Он не был настоящим писателем, а всего-навсего мастером деталей. Моя тетя Энграсия тоже пишет замечательные акварельные зарисовки своего сада. Грибы! Мне лично нравится Бальзак.
Он взял яйцо. Забывшись во время своего собственного монолога, он небрежно подбросил его вверх. Мне запомнилось, что это было яйцо, датированное двенадцатым апреля, и когда жонглер произнес имя автора «Человеческой комедии», оно выскользнуло у него из пальцев и разбилось. Это было похоже на протест с того света. Женщина кинула сумку на пол и подошла к нам с Полин. Только тогда мы наконец разогнулись, так как всю предыдущую сцену наблюдали, подняв головы и не двигаясь, как натуралисты, прерванные посредине своей работы.
– Фабио страдает, – сказала она нам. – Он так страдает, что у него нет времени на размышления, они его даже и не интересуют. А вы страдаете?
Этот вопрос, риторический и пустой, вызвал во мне лавину новых чувств. Полин же, напротив, ответила просто и непринужденно:
– Я сильно страдаю, но забываю об этом. То есть я сразу же отвлекаюсь. Страдания для меня – все равно что люди, по которым иногда очень скучаешь, но никогда не находишь времени, чтобы позвонить им по телефону.
– Значит, ты счастлива, – сказал издатель, заходя на кухню со стаканом вина в руке; его щеки горели от жара камина и выпитого спиртного. – Ты будешь счастлива, а я проведу всю жизнь в ожидании твоего звонка.
Пако казался Вакхом. Даже редкие волосы издателя, растрепанные из-за его привычки постоянно проводить рукой по голове, чем-то напоминали венок из виноградных листьев.
– Теперь мы все в сборе, – продолжал Пако. – Познакомьтесь: это Исабель Тогорес и Фабио Комалада. Это ночь и день, белое и черное. Вместе они написали бы великий роман, но они упорно хотят оставаться двумя разными людьми.
Не знаю почему, но эти слова заставили меня примириться на некоторое время со своим поварским ремеслом, с наставлениями моего отца и даже с необходимостью выносить жестокий приговор порею. По-видимому, за эти выходные Пако заразил меня своим вакхическим духом, оставшимся во мне на всю жизнь. Едва ли существует что-то лучшее, чем некоторые моменты в этом возрасте, к сожалению, таком мимолетном, когда ты открываешь новые грани своего характера и не перестаешь удивляться, видя себя не таким, каким всегда считал, а более сложным и одновременно более загадочным. Стоя на кухне рядом с Полин и с восхищением глядя на этого старого философа, столь походившего на Жозепа Пла и Вакха, я понял, что мое счастье не в великих предприятиях, а в наслаждениях, даже если они всегда будут маленькими, случайными и мимолетными. Возможно, именно благодаря этому. Что может сравниться с удовольствием внезапно ощутить аромат жасмина, неизвестно откуда появившийся и вновь унесенный ветром?
В домике для гостей были спальня и гостиная с большим диваном у камина. Издатель, еще не раскрывший нам своих замыслов, поставил там пару столиков, которые должны были служить письменными столами. Они были простенькие, но там имелось все необходимое: кожаные папки, листы чистой бумаги и старинный чернильный прибор для перьев, карандашей и шариковых ручек. Я отнес багаж супружеской пары в отведенную им комнату и поставил его на деревянную скамейку у кровати. Потом я включил обогреватель, откинул верхнюю часть покрывала, взбил подушки и вернулся в особняк, чтобы приготовить другие комнаты. На втором этаже находилось три спальни, не считая комнаты самого издателя. Они предназначались для остальных гостей.
Для Полин, на которую заранее не рассчитывали, Пако отвел место в своем собственном кабинете. Это была небольшая, заваленная книгами комната рядом с гостиной, занимавшая пристройку, где в прежние времена находился хлев. Мне эта комната казалась самым интересным местом в доме. В трех стенах были проделаны узкие окна, втиснутые между полками, полными книг. В дождливую погоду эта комната делалась похожей на душную подводную каюту, какой я представлял себе каюту капитана Немо в «Наутилусе».
Я вошел, чтобы включить обогреватель и постелить постель. На столе издателя лежало несколько экземпляров книги Фабио Комалады. Она называлась «Ласка животного», и на обложке была изображена женщина, на которую накинулось волкоподобное чудовище. Много лет спустя я узнал эту акварель на выставке работ Эмиля Нольде. Я открыл наугад одну из книг и прочитал несколько абзацев, в которых главный герой рассуждал о необходимости погружения в бездну разврата. Эти строчки показались мне не столько волнующими, сколько слишком искусственными. Я прибрал комнату и отправился накрывать стол для ужина.
Пако, с налившимся кровью лицом и торчавшим из кармана пиджака галстуком, сказал, чтобы я поставил прибор и для себя. Я попробовал отказаться, так как предпочитал наблюдать за всем со стороны. Однако издатель настаивал с добродушным, но властным упорством, которому невозможно было противостоять. Пако было просто не узнать. Обычно он всегда излучал буйную энергию, которая, однако, никогда не переходила в эйфорию. Но в тот вечер издатель, казалось, чувствовал себя несказанно счастливым в этом обществе: как принц-мизантроп, решивший посетить дворцовый бал, – возможно, лишь для того, чтобы оживить воспоминания о более счастливых днях. Антон Аррьяга пил четвертую рюмку виски. Умберто Арденио Росалес, развалившись на диване и положив одну руку с заплывшими жиром пальцами на свой внушительный живот, озирался с недовольным видом. На кухонном столе стояло уже несколько пустых бутылок из-под вина. Лишь Фабио и Полин держались отдельно от всей компании. Как только Пако довольно необычным образом представил писателя, Полин моментально забыла про яйца и объявила себя страстной поклонницей его таланта. Они тотчас нашли укромный уголок и сидели там, даже не притронувшись к стаканам с вином и ведя вполголоса доверительную беседу. Из их диалога можно было услышать лишь раздававшийся время от времени смех секретарши.
Огорченный, я смотрел на них, думая, что это слишком походило на невыносимое секретничанье моих друзей с их девушками. Однако я понял, что в моих чувствах происходили важные изменения: уединение Фабио с Полин не вызывало во мне той зависти, какую я испытывал к своим друзьям, когда они обгоняли меня на шоссе с испуганной, но счастливой девушкой; то, что я чувствовал теперь, была первая зарождающаяся ревность, похожая на панику потерявшегося ребенка. В тот вечер я сделал много значительных, хоть и бесполезных, открытий. Привычка к самоанализу придает поразительную ясность уму, однако поначалу от нее мало проку: первые женщины, которых ты желал, никогда не узнают, что когда-то в мечтах они принадлежали тебе.
С необычной для моего характера живостью я поспешил на кухню готовить омлет с укропом, для того чтобы поскорее прервать разговор писателя с секретаршей. Как только я сообщил Пако, что ужин готов, он неожиданно зазвонил в колокол, подвешенный к балке. Звон был таким гулким, что все мы почувствовали, как удары колокола отдались у нас в животах каким-то урчанием. Долорес недовольно вскрикнула. Даже Полин и Фабио, погруженные в свои излияния, встревоженно обернулись.
– Ужин подан, – сказал издатель, которого я впервые видел слишком увлекшимся своей игрой. – Этот колокол принадлежал трапезной монастыря, и мы будем использовать его здесь для той же цели. Наш повар будет звонить в него два раза в день. Это молодой маэстро. Конечно, не как звонарь – это искусство требует долгого обучения, – а как кулинар. Я прошу вас, слыша звон колокола, отрываться от всепоглощающего творческого процесса и приходить отведать приготовленные им блюда.
– Вот тебе раз, – сказала Исабель Тогорес, ставя свой бокал на стол и покосившись на порей, – ведь мы приехали сюда, чтобы отметить твой день рождения, а не работать.
Все сели за стол – при этом каждый сам выбрал себе место. Однако, как это часто случается, с того вечера все придерживались раз и навсегда заведенного порядка. Когда однажды Долорес села на место Умберто Арденио Росалеса, он с той же бесцеремонностью, с какой вырвал у меня зонтик под дождем, попросил ее пересесть. Мне кажется очень странным, что мы принимаем за обычай то, что было не более чем случайностью. Иногда у меня даже возникали подозрения, что ощущение порядка, а следовательно, и место каждого человека в мире, – всего-навсего условность. Как бы то ни было, в тот вечер я оказался сидящим рядом с издателем и, чувствуя себя очень неловко, поднялся, чтобы обслуживать гостей.
– Этот парень настоящий джентльмен, – сказал Пако, увидев, что я начал с дам. – Он учится кулинарному искусству, читает классиков, все замечает и воздерживается от комментариев. Он далеко пойдет.
– Не знаю почему, но мне кажется, что это упрек в адрес твоих авторов, – ответила ему Исабель, которая не могла оставить намек неразъясненным.
– Ты ошибаешься. Я вас упрекаю только за то, что вы так дорого мне обходитесь. Для того чтобы заплатить вам, мне пришлось продать половину моей маленькой империи. Сейчас вы зарабатываете больше, но все же вы менее значительны, чем хотелось бы.
– Как вкусно! – с восторгом сказала Полин, которой дела не было до критики издателя и высокой стоимости всего в этой жизни.
Я хотел поймать ее взгляд, но она смотрела на издателя. Умберто Арденио Росалес и Фабио Комалада тоже высказали свое одобрение. Только последний одарил меня улыбкой, но я отвел глаза, охваченный смущением и беспричинной обидой. Антон Аррьяга еще не попробовал кушанье. Он нервно курил, а свободной рукой придерживал стоявший на столе стакан виски, как будто боясь, что кто-нибудь его отнимет.
– Я думаю, что Пако собрал нас здесь не только для того, чтобы отметить свой день рождения, – веско изрек Умберто Арденио Росалес.
Издатель кивнул с довольным видом, налил себе еще вина и подождал несколько секунд, оглядывая присутствующих.
– Мне исполняется семьдесят лет, в течение которых я с упоением наслаждался литературой. Я хочу попросить вас об услуге. В определенном возрасте склоняешься к мысли, что твоя жизнь была большим недоразумением. Мне кажется, что я должен был быть русским князем, сатрапом в древней Персии или парижской проституткой. Не знаю, почему мне это пришло в голову. Короче говоря: вы мои лучшие авторы, и мне бы хотелось, чтобы каждый из вас написал за эти выходные рассказ на тему «Недоразумение». Я хорошо бы вам заплатил, а потом выпустил бы эти рассказы небольшим сборником и подарил бы его своим немногочисленным друзьям.
– Это заказ? – немного обиженно спросил Умберто Арденио Росалес.
– Это был бы не первый твой заказ, – ответила ему Исабель. – Про тебя говорят, что у тебя есть целая команда, которая пишет тебе статьи о винах Мадейры и чудовищах Бомарцо.
– В редакции журнала все были в истерике, – подтвердила Полин под устрашающим взглядом своего шефа. – У них были уже готовы фотографии, но они не могли найти никого, кто бы знал, что Бомарцо – это место, а не только роман.
– Сарамаго говорит, что романы – литературные пространства, – заметил Антон, не выпуская из рук стакана с виски.
– В общем, – пояснила Полин, пожимая плечами, – я имею в виду тот парк в Италии, который разбил горбун, сошедший с ума от любви. По крайней мере так мне рассказывал Умберто. И обещал свозить меня туда… когда-нибудь.
Постепенно на улице все затихло. Казалось, что гости Пако разговаривают в глубине пещеры. Я заметил, что капли уже перестали стучать в оконные стекла. Значит, дождь закончился. Я подумал о своем велосипеде, брошенном где-то возле дороги. Представив его лежащим там, в наступившей после бури тишине, я испытал щемящее чувство тоски. Как ни странно, но я, сам любивший бывать один, не мог выносить чужого одиночества. В то время я испытывал сильные угрызения совести из-за заброшенности других – старичка на тротуаре, собаки, обнюхивающей мусор, даже фонаря, стоящего возле поля, – как будто я был единственным, кто мог составить им компанию.
– Можешь взять любой из моих рассказов, – предложила Исабель Тогорес. – У меня уже есть семь законченных. И все прекрасно тебе подойдут. Я назову книгу «Воображаемые жизни», но она ничего общего не имеет с Марселем Швабом или Андре Жидом. Это реальные истории людей, которые на самом деле были не тем, чем казались: двойной шпион во время «холодной войны», низенький кинолюбовник, вынужденный всегда ходить на каблуках, отец семейства, ходивший по ночам искать мальчиков на проспекте Лус, красотка, жившая в 50-е годы в Барселоне…
– Это мне не подходит, – поспешно ответил Пако. – Это должны быть неизданные рассказы, написанные или по крайней мере начатые в моем Доме в эти выходные.
– Ты требуешь от нас, чтобы мы были лучше, чем мы есть на самом деле, – сказала Долорес с грустной улыбкой. – Но я принимаю предложение.
– Я тоже, – подал голос Фабио Комалада. – Эта идея мне нравится. Должен признаться, как это сделал в свое время Вольтер, что я своего рода Дон Кихот, выдумывающий страсти для того, чтобы поупражняться.
Он бросил на Полин выразительный взгляд, который она восприняла как любезность, но мне этот намек показался скорее оскорбительным. Женщины всегда легче поддаются влиянию чар, чем доводам логики.
– Какие вы медлительные! – прогремел вдруг голос Антона Аррьяги.
Он поднялся, пошатываясь. Он не притронулся к еде, и виски на него сильно подействовало.
– Вы медлительны, ужасно медлительны. Вы все еще обсуждаете это предложение, а у меня уже есть история.
Так было положено начало исполнению замысла Пако, и пришли выходные, запомнившиеся мне на всю жизнь. В тот вечер мы не засиживались за столом. Гости продолжали говорить обо всем подряд, подшучивая друг над другом и обмениваясь колкостями, но все же что-то изменилось. Хотя все были очень не похожи друг на друга, их объединяла некоторая отрешенность, похожая на рассеянность человека, который, разговаривая по телефону, в то же время листает газету. Все начали подыскивать тему для своего будущего рассказа. Я спросил себя, откуда они берут истории, и вспомнил, что сказал мне Пако однажды утром в городском казино. Местный журналист только что вручил ему несколько листов с напечатанным на машинке текстом. Издатель их читал. Когда я сел рядом, прерывисто дыша от того, что только что слез с велосипеда, Пако посмотрел на меня с меланхолическим видом. «Мы потеряли уважение к литературе, – сказал он мне, – уже никто не читает, но каждый воображает, что ему тоже доступно вдохновение. И вот к чему это привело: ни одного приличного ремесленника и множество посредственных писателей! Теперь ты не найдешь мастера, который сделает тебе венецианскую штукатурку. Те, которые должны были бы освоить эту профессию, слишком заняты сочинением банальностей. Они не понимают, что музам плевать на то, что они делают. Несчастные музы перечитывают Кафку, чтобы окончательно не впасть в депрессию. Запомни это, парень. Если когда-нибудь захочешь избавиться от посредственности, тебе удастся это сделать, лишь идя по стопам тех, кто стремился к этому прежде тебя, следуя творениям великих писателей. И если у тебя нет настоящего таланта, что случается почти со всеми, ты научишься таким образом скрывать свои недостатки. И еще раз повторяю тебе: не вздумай читать Флобера, пока я не разрешу!»
Когда был подан кофе, Антон Аррьяга был уже совершенно невменяемым и едва держался на стуле. В конце концов жена Антона и издатель отвели его спать. Долорес Мальном уже не возвращалась из домика для гостей. Вскоре и Полин ушла в свою каюту «Наутилуса». Так как единственной оставшейся женщиной была не очень привлекательная Исабель, Фабио Комалада, поколебавшись несколько минут, тоже решил удалиться.
Неутомимый Пако достал бутылку арманьяка и коробку гаванских сигар. Он предложил Умберто Арденио Росалесу и Исабель Тогорес сесть возле камина. Убирая со стола, я заметил, насколько более подвижно пламя свечей по сравнению с электрическим светом. При свечах все становится зыбким. Тени колеблются, умножая свои очертания. Мне это очень понравилось. Казалось, будто сомнения, за которые меня так упрекал мой отец, овладели всем домом.
Я вымыл посуду и протер стол. После этого, так как мне больше нечего было делать, я решил заняться чисткой туфель Долорес, испачканных грязью. Я придвинул табурет к столу, для того чтобы тщательно их рассмотреть. Грязь на них уже засохла. Я перерыл весь шкаф, где Лурдес хранила чистящие средства, и наконец нашел щетку для обуви. Я сел на табурет и стал осторожно, почти как реставратор, проводить щеткой по боковой стороне одной из туфелек. Красный цвет постепенно проявлялся. В гостиной слышались голоса все еще бодрствовавших гостей. Закончившаяся гроза оставила после себя ощущение спокойной умиротворенности. На улице было совсем неподвижно. Воздух застыл, как будто тучи унесли с собой даже легкий ветерок.
Я высунулся из дверного проема с туфелькой в руке. На небе кое-где высыпали звезды, но луна все еще была скрыта огромной массой плывущих черных туч. Вдруг появился пес издателя, медленно двигавшийся по направлению ко мне. Я спросил, откуда он идет. Он едва взглянул на меня и, зашагав чуть быстрее, но не меняя своей ленивой походки, вошел в дом. Услышав незнакомые голоса в гостиной, он резко остановился, как будто наткнувшись на что-то. Постояв несколько секунд в полной неподвижности, он решил укрыться под кухонным столом.
– Ты кажешься дурачком, – сказал я ему, – но думаю, ты вовсе не глуп. Ты хочешь превратиться в невидимку.
Собака никак не отреагировала на мой голос, и я снова принялся чистить туфли. Вскоре появилась Исабель Тогорес, держа между пальцами почти докуренную сигару. Она удивленно подняла брови, увидев, чем я занимаюсь, но ничего не сказала. Она лишь налила себе стакан воды и внимательно на меня посмотрела, отчего я почувствовал себя очень неловко.
– Если вам что-нибудь нужно, я к вашим услугам, – несколько неожиданно предложил я.
– Настоящие женщины всегда оставляют после себя следы, – сказала она мне после некоторого размышления. – Следы помады на бокалах, туфли на кухне, трусы, валяющиеся на полу. Не знаю, как это у них получается, но это так. Действительно так. А я кажусь лесбиянкой, черт возьми.
Она поставила свой стакан в раковину и вышла, не сказав больше ни слова. В воздухе остался запах сигары. Почти сразу же я увидел, как отправился в спальню Умберто Арденио Росалес. Издатель задержался на некоторое время, для того чтобы потушить камин. После этого он пришел пожелать мне спокойной ночи и сказал, чтобы я лег спать поскорее. Оставшись один, я пошел в гостиную, чтобы убрать стаканы и бутылки (ведь никому не нравится натыкаться поутру на остатки вчерашнего пиршества). Я потушил свечи и открыл два окна, чтобы проветрить комнату, после чего вновь занялся чисткой туфель.
Закончив свою работу, я посмотрел на нее с гордостью. Никто бы не стал сомневаться, что эти туфли ступали только по мрамору и граниту. Я подумал, что Долорес Мальном, склонная видеть все в пессимистическом свете, обрадуется, узнав, что ее туфли были возвращены к жизни. Для этого нужно было только приложить небольшие усилия. Мне нравилось проявлять упорство, придавая важность незначительным вещам. Меня успокаивала мысль, что я умел противостоять всему: чужому влиянию, своим собственным сомнениям, книгам, которые читал, и советам других людей. В детстве я любил наблюдать, как у меня заживают царапины. Это наполняло меня ощущением своего собственного могущества. Лежа в постели с открытыми глазами, я воображал себя сказочным существом, способным полностью возрождаться. Теперь же, много лет спустя, я придавал такое значение спасению туфель, чтобы убедиться, что ничто – никакая грязь мира – не может противостоять мне.
Я взял туфли и вышел из дома, собираясь оставить их рядом с дверью Долорес, чтобы она нашла их на следующее утро. Я думал, что в это время она уже спит, но на одном из письменных столов стояла зажженная свеча. Я заглянул в окно и увидел Долорес. Она сидела, опершись локтями на стол и закрыв голову руками. Я подошел к окну поближе. Перед Долорес не было ни книги, ни чистого листа. Все на столе оставалось так же, как положил Пако. Я постучал в дверь.
* * *
Неспешно открыв дверь, Долорес окинула меня таким равнодушным взглядом, как будто меня там не было и она выглянула просто так, чтобы полюбоваться ночью.
– Я почистил ваши туфли, – сказал я, протягивая их ей.
Долорес взглянула на туфли и в знак благодарности изобразила слабую улыбку. В ее руках туфли сразу же превратились в непонятные предметы. Я понял, что Долорес чувствует себя очень одинокой, что она вовсе не светская дама и ей дела нет до тротуаров Нью-Йорка и раздувшихся трупов коров. Пако был прав. Долорес Мальном жила благодаря той энергии, которую давало ей разыгрывание комедии. Я почувствовал себя очень близким ей, будто ясно осознав то, что Долорес и не пыталась мне объяснить. Возможно, именно это, а также легкость, ощущаемая мной из-за ее равнодушия, позволили мне произнести слова, на которые я всегда считал себя неспособным:
– Вы очень красивая.
Долорес снова улыбнулась и на мгновение оживилась.
– Вас, молодых, легко завлечь чем угодно, – сказала она. – Спасибо за беспокойство, но это того не стоило. Честно говоря, я терпеть не могу эти туфли.
– Они вам очень идут, – настаивал я, уже не смущаясь и слегка задетый тем пренебрежением, с каким она отнеслась к моей борьбе против всей грязи мира.
Я повернулся и пошел обратно, но писательница негромко окликнула меня. Обернувшись, я услышал странный вопрос:
– Хочешь забрать их?
Она протянула руку, и туфли засверкали в темноте. В этот момент вышла луна, и нас окутал тусклый свет, похожий на холодный дым. Буря, из-за которой я оказался в этом доме, растаяла за горизонтом.
Застыв возле плакучей ивы с туфлями в руках, я смотрел на звезды и чувствовал, как холод пронизывает меня насквозь. Долорес уже потушила свечи, но в особняке еще кое-где был виден свет. Не спали Пако и Умберто. В комнате Фабио Комалады тоже до сих пор горели свечи. В окне вырисовывался его силуэт. Фабио расхаживал по комнате, наклонив голову и сосредоточенно глядя в пол. Я забеспокоился, представив, что он может выглянуть и увидеть, как я, притаившись в темноте, наблюдаю за его окном. Я отступил на несколько шагов. Мысль, что он застанет меня за подглядыванием, внушала мне необъяснимый панический ужас. Еще в детстве, когда меня находили во время игры в прятки, я испытывал такое отчаянное волнение, как будто, обнаружив мое укрытие, другие раскрывали все мои секреты. Наверное, именно из-за этого ощущения я и полюбил искать потайные уголки, испытывая вместе с тем чувство стыда и беззащитности: прячась, я отдавался во власть того человека, за которым подсматривал. В ту ночь, глядя на силуэт погруженного в свои мысли Фабио, я не смог вынести собственной уязвимости и побежал на кухню.
Я закрыл окна в гостиной и потушил все свечи. Дом погрузился в такую мертвую тишину, что казался заброшенным. Мне не хотелось оставаться в одиночестве. Я испытывал какое-то беспокойство, как будто от дуновения или легкого поглаживания по затылку. Я поспешил закрыться в своей спальне. Пес издателя ухитрился, пока меня не было, открыть дверь и теперь лежал перед горевшим обогревателем. Я погладил пса по спине – она была такая горячая, что казалось, будто вот-вот вспыхнет. В комнате было так жарко, что моя одежда уже высохла. Я погасил обогреватель и лег в постель. Собака грустно на меня посмотрела. Я протянул руку, чтобы еще раз ее погладить. Мне не хотелось, чтобы она уходила. Собака решила притвориться мертвой – это был ее любимый трюк, и я знал, что теперь она не сдвинется с места.
В ожидании, пока придет сон, я стал размышлять о случайностях, забросивших меня в этот дом. Разве я мог предположить, когда уезжал днем из городка, что вечером буду готовить ужин для людей, которых никогда прежде не видел? Как могло случиться, что издатель, всегда такой скрупулезный, забыл заказать свечи? На каком отрезке пути – вероятно, недалеко от того места, где остановился я с велосипедом, – Лурдес сбила корову? Из-за какого каприза природы буря так долго не начиналась и разразилась именно тогда, когда я встретился с машиной, возвратившей меня в дом издателя? Почему все обстоятельства переплелись именно так, чтобы сейчас я лежал в постели в чужом доме, размышляя о своенравии случая, а рядом со мной дремал пес, мечтающий стать невидимкой?
Постепенно, погруженный в эти абсурдные размышления, я стал засыпать. Однако внезапно меня разбудил странный шум. Это скрипела лестница под тяжестью чьих-то шагов. Я прислушался. На несколько секунд все затихло, но вскоре вновь послышался скрип ступенек. Кто-то медленно, стараясь не шуметь, спускался по лестнице. Я приподнялся, встревоженный подозрением, и осторожно спустил ноги на пол, боясь, как бы скрип кровати не выдал меня. Пес, не переменивший своего положения, продолжал лежать неподвижно с закрытыми глазами. Было трудно догадаться, когда он действительно спал, а когда нет: это был безупречный шпион.
К сожалению, мне недоставало философского хладнокровия собаки, тем более в этой ситуации. Я был уверен, что по лестнице спускался не кто иной, как Фабио Комалада, жаждущий в полной мере насладиться преклонением Полин.
Желая убедиться, действительно ли волкоподобный зверь принялся за старое, я, крадучись, пошел к нему, боясь наткнуться на что-нибудь в темноте и выдать себя. Я опасался, что пес, неожиданно переменив свой нрав, лая, пойдет вслед за мной или же внезапно включат электричество и во всем доме загорится свет. Мне пришлось присесть на корточки, когда слабое мерцание свечи осветило кухню. Я последовал за ускользающей тенью, направлявшейся через гостиную к подводной каюте, где Полин спала или дожидалась своего возлюбленного. Я осторожно высунулся, спрятавшись за дверью. Узнав тайного любовника, я не мог не вздохнуть с облегчением.
Мужчина, направлявшийся к двери кабинета, был не Фабио, а Умберто Арденио Росалес, похититель зонтика и ревностный защитник своего места за столом. По какой-то труднообъяснимой причине мне казалось более допустимым, чтобы прелестями секретарши наслаждался тучный и неприятный человек, чем мучимый страстью и бессонницей писатель. Так я впервые столкнулся с низостью, присущей всем нам. По сути, у меня было достаточно оснований для того, чтобы, как всегда, остаться в стороне. Впутываться в то, что видишь, бывает довольно обременительно, и хуже всего то, что нам, оказывается, легче видеть несчастья других, чем их романы. Иными словами: так как для меня Полин была недосягаема, мне было менее обидно представлять ее принуждаемой, чем соблазненной. Я предпочел не задумываться о ее чувствах и уж тем более не стал гадать о ее сердечной склонности. Я посмотрел, как закрылась дверь, и ушел в свою комнату.
Вновь улегшись в постель, я взглянул на часы. Было уже два часа ночи, но мне совсем не хотелось спать. Прошло довольно много времени, но даже возобновленные размышления о своенравии случая не могли усыпить меня. Я подумал, что Полин сейчас, наверное, выскользнула из кровати, где храпел ее любовник, и смотрела в темноту сквозь одно из узких окошек своей каюты. Может быть, и Фабио застыл в это время у окна, остановив свой взгляд на поникших ветвях плакучей ивы, из-под которых я в тот вечер за ним наблюдал. Вполне вероятно, что Долорес и издатель тоже не спали, а может быть, даже и Антон. Я представил себе, как он, протрезвленный внезапной вспышкой сознания, лежал в кровати с открытыми глазами и сдавленной тоской грудью, не в силах понять, где находится. Наверное, эта ночь была для нас не периодом отдыха, в котором никто не нуждался, а перемирием, необходимой передышкой, как будто все – и даже я, всего лишь повар, – должны были сражаться, приняв вызов Пако, чтобы показать, на что мы способны.
Я провел несколько часов в этом приятном состоянии между сном и бодрствованием. Один раз я открыл глаза и посмотрел в окно. Небо начинало уже немного светлеть. Птицы издателя не шумели, собравшись в питомнике. В зарождающемся рассвете сосредоточилась вся напряженность этой беспокойной ночи, как в прощальной улыбке человека, с которым расстаешься навсегда.
Пятница
Издатель звал меня тихим, но настойчивым голосом, как будто ему нужно было непременно меня разбудить, но он хотел сделать это как можно мягче. В полусне я сначала подумал, что это Фарук, садовник, включил машину для стрижки газона в дальнем углу сада. Однако в действительности это рычание издавал Пако, повторяя мое имя с максимальной нежностью, на какую был способен, – его оглушительный голос не допускал никакого изменения тембра. Обычно, когда он хотел сказать что-нибудь по секрету и начинал шептать мне на ухо, я думал, что он внезапно и сильно охрип.
Наконец я открыл глаза. Увидев, что я проснулся, Пако вздохнул с облегчением – его беспокойный характер не позволял ему выносить сна других.
– Я не могу найти карандаш, – сказал он, – карандаш с кухни. Он у тебя?
Я слегка приподнялся и посмотрел на него с некоторой растерянностью. Его дом был полон письменных принадлежностей. На секунду я подумал, что все еще сплю. Я протер глаза и снова на него посмотрел. Пако наклонился ко мне, с нетерпением ожидая ответа. Вчерашний костюм, очевидно, извлеченный на свет божий исключительно для приема гостей, снова покоился в шкафу. Издатель, несомненно, считал, что достаточно надеть костюм один раз, для того чтобы выполнить требования этикета. В то утро на нем был довольно потертый свитер с широким воротом и растянутыми карманами. Я увидел, что они были набиты яйцами и понял, что издатель пришел из птичника и искал свой «Стедтлер-Норис 120-1 Б», чтобы, как всегда, пометить им добычу. Пако хранил карандаш в корзинке из ивовых прутьев вместе с блокнотом в клетку для записывания заказов у моей матери и крошечной приходно-расходной книгой пятнадцатилетней давности, куда изысканным почерком миниатюриста издатель иногда заносил данные о работах по ремонту особняка.
– Так он у тебя? – настойчиво повторил Пако.
Я отрицательно покачал головой. Тогда Пако перешел на свой обычный тон. Он упер руки в бока и завопил:
– Так я и знал! Золотых «паркеров» и «монбланов» им мало! Я ведь прекрасно знаю их и никому не доверяю. Потому-то я и завалил их комнаты ручками! И что вы думаете? В первую же ночь – в первую! – у меня крадут карандаш для метки яиц!
Он вышел, схватившись руками за обе стороны дверного проема, как будто борясь против сильного порыва ветра или неотвратимой старости. Я посмотрел на часы. Оказалось, что я проспал менее двух часов, но не чувствовал усталости, только некоторую тяжесть в голове от бессонницы. Я подскочил с постели с намерением принять освежающий душ. Собаки в комнате уже не было. В ванной горела лампочка – значит, дали электроэнергию. Из окошка я увидел сад и Фарука, шедшего с большими садовыми ножницами в руках. С этой стороны дома открывался вид на горы: они были такого темно-синего цвета, что казалось, будто в них прячется ночь. Всего пару недель назад на вершинах ближайших гор можно было еще разглядеть остатки снега. Открывая краны, я вспомнил, как однажды Пако набросился на меня на улице, возмущенный книгой, которую в то время читал. «Ты только посмотри на его стиль, – говорил он мне, показывая абзац, но не давая его прочитать, – послушай, что он пишет: «Горы четко вырезались на горизонте»… Этот парень еще не забыл про свои детские ножницы! Но это еще что! Незадолго до этого он пишет, что тучи были как будто нарисованы на небе. И послушай, что он продолжает писать про эти несчастные горы: «Покрытые снегом, они издалека походили на Вифлеем». Понимаешь, что это за чепуха? Это все равно что сказать, что человек похож на свою собственную карикатуру. Парень, не вздумай писать, если ты не готов тщательно работать над образами. Лихтенберг говорил, что многие люди читают только для того, чтобы не думать. Он был слишком снисходителен к писателям!»
Но я не хотел становиться писателем. Мне никогда это не приходило в голову, а мой отец уже решил мое будущее с той же категоричностью, с какой резал порей. Я должен стать поваром, хорошим поваром Ампурдана, привыкшим смешивать вкус моря и гор, как в сюрреалистической песне, известной мне с детства: «Зайцы бегают по морю, по горам – сардины». Должен признать, что поварское искусство всегда казалось мне довольно приятной профессией.
Я пошел на кухню и включил кофеварку. Пако налил себе чашку кофе и выпил его, не добавляя ни молока, ни сахара. Он сказал мне, чтобы я подавал обильный завтрак в столовую и был готов обслуживать просыпающихся гостей. Я достал масло, джем, сыр и колбасы. Я сделал тосты и намазал некоторые из них томатной пастой, а другие завернул в салфетку и положил в хлебницу. Потом я приготовил апельсиновый сок и поставил в центр стола большую глиняную миску с фруктами. Однако первого появившегося гостя все это нисколько не интересовало.
Антон Аррьяга вошел через главную дверь, которая вела из сада. Я притворился, будто не замечаю его присутствия, но наблюдал за ним краем глаза. Он подошел к мини-бару, налил себе стакан виски и выпил его залпом. Потом, бросив обеспокоенный взгляд в мою сторону, Антон поставил стакан на полку, как будто он остался там с прошлого вечера. Только после этого он кашлянул, чтобы привлечь мое внимание, и направился ко мне, отряхивая пиджак. Можно было подумать, что он только что вернулся с бодрой прогулки по окрестностям и теперь смахивал с себя травинки.
Он сел за стол и с полным равнодушием посмотрел на все, что я приготовил. Наконец, остановив свой выбор на том, что, по-видимому, казалось ему наиболее удобоваримым, Антон взял одну виноградину и положил ее в рот. Он тщательно разжевал ее, сначала на одной, а потом на другой стороне зубов, чтобы перебить запах виски, и с усилием проглотил ее, как огромное витаминное драже. На его лице выразилось удовлетворение и в то же время некоторое замешательство.
– Долорес просит кофе, – сказал он мне, – она не может подняться, пока ей его не принесут.
Я предложил свои услуги. Пока я готовил поднос, Антон обнаружил на столе свежие газеты, каждый день привозимые Фаруком из города. Он взял одну из них и принялся читать.
В домике для гостей стояла гробовая тишина. Я хотел оставить поднос на одном из письменных столов, но услышал слабый голос Долорес, которая звала своего мужа. Я отозвался, сказав, что принес ей кофе, и заглянул в темную комнату. Мои глаза не привыкли еще к темноте, и я видел только очертания мебели. Долорес попросила, чтобы я поставил поднос на свободную половину кровати. Я осторожно подошел, нащупал кровать рукой и поставил на нее завтрак. Затем, по-прежнему погруженный в свои размышления, я приоткрыл ставни. Повернувшись к Долорес, я увидел, что она сидит с обнаженной грудью. Меня охватила паника, но я не сдвинулся с места. Она тоже не пошевелилась и даже не попыталась прикрыться. Я собирался пробормотать извинение, когда заметил, что у Долорес были распухшие веки и покрасневшие глаза. Она плакала.
– Есть вещи, которые тебе не следует видеть, – сказала она мне, – уходи, прошу тебя.
Я не должен был открывать окно. Сделав это, я проник в грусть, таившуюся от посторонних глаз. Для этой женщины грусть была чем-то постыдным, грязью души, скрываемой от других, разрушавшей тот образ, который она представляла миру. Я вышел оттуда в таком потрясении, что почувствовал непреодолимую потребность забыть все случившееся.
Пако и Антон разговаривали, сидя за столом. Издатель налегал на завтрак, а Антон рассуждал по поводу новостей. Я ушел на кухню, горя желанием взяться за работу. Я вытащил из холодильника креветок и пару домашних куриц и стал готовить томатный соус, приправив его душицей, тимьяном и лавровым листом. Потом, чтобы перебить беспорядочную смесь запахов, я измельчил чеснок, миндаль и лесной орех и замочил их в выдержанном вине и водке. Стараясь избавиться от какой-то навязчивой мысли, я понюхал подушечки пальцев, как всегда делал издатель. Мой отец всегда говорил, что нужно трогать еду руками, ласкать ее, обращаться с ней с уважением. Однажды он взял меня с собой на охоту. Мы проходили через рощу только что зацветших миндальных деревьев. Их запах был таким сильным, что опьянял, как наркотик. Из кустов выпрыгнул кролик, и отец уложил его одним выстрелом. «Здесь есть все необходимое для хорошего блюда, – сказал он мне. – Природа – роскошный стол, накрытый для нас. Но этот стол еще сырой и живой. Ты должен научиться готовить еду, но никогда не забывай, откуда берется тот материал, с которым ты работаешь. Когда ты кладешь что-нибудь в кастрюлю, делай это с должной учтивостью».
В этот момент со второго этажа спустился Умберто с лицом отлично выспавшегося человека и тщательно начесанными на лысину волосами. Они лежали отдельными жидкими прядями, и в них были видны бороздки, оставленные зубцами расчески. Он внимательно посмотрел на лежавшие газеты, но, конечно же, захотел именно ту, которую читал Антон. Я подумал, что он оставил Полин под утро, для того чтобы тайком вернуться в свою комнату. Я не понимал, почему этот человек скрывал то, что для любого другого, и в особенности для него самого, должно быть предметом гордости.
Вскоре после этого появились Исабель Тогорес и Фабио Комалада. Я поспешил приготовить кофе и выжать еще апельсинового сока. Когда окончательно рассвело, за столом стало заметно оживление.
– Как здорово! – воскликнула Исабель, охваченная одним из тех редких порывов радости, которые были как цветы среди репейника ее неизменного цинизма. – Только в деревне можно завтракать запахом еды. Сколько очарования в одном лишь предвкушении! А в городе все делается на скорую руку, даже романы.
Это последнее замечание было вполне в ее стиле. Исабель почувствовала, что чересчур увлеклась, и решила этим высказыванием умерить свой собственный восторг. Никто не упрекнул ее за слишком смелый выпад против литературной импровизации, но ей было все равно. У нее хватало чувства юмора.
Только Долорес и Полин еще не вышли из своих комнат. Издатель благодушно посмотрел на всех собравшихся. Так отец смотрит на своих выросших детей и думает, что быть стариком – вовсе не ужасно. Я знал, что этот вид был наигранным. У Пако не было ни малейшего отцовского чувства по отношению к своим писателям. Он часто называл их – хрипло шепча мне на ухо – образованными хищниками.
– Надеюсь, вы хорошо отдохнули, – сказал он. – Весна проникает в кровь, сгущает ее и заставляет нас медленнее думать. Но я уверен, что скоро ваше недоразумение прояснится.
Я спросил себя, как может «проясниться недоразумение». Возможно, это означало писать истории, выдумывать причины и следствия, раскрывать их шаг за шагом (как маг-шарлатан, желающий только того, чтобы его не разоблачили), изо всех сил стараться опередить читателей и тем самым их удивить. К этому времени я уже разделал обе курицы. Приправив их солью и перцем, я стал обваливать их в муке, чтобы потом поджарить на сковородке.
– Думаю, что да, – послышался голос Умберто Арденио Росалеса. – Я уже знаю, о чем будет мой рассказ. Более или менее. Это будет история о случайностях и совпадениях. Вечерний город. Человек дома один. Допустим, он журналист. Это не совсем безупречный и не слишком везучий человек: он часто играет, за ним имеются делишки, за которые, возможно, ему когда-нибудь придется расплачиваться. Он выдумывал ложные новости и за деньги замалчивал их. В общем, что-то в этом роде. На его счету много неблаговидных дел. Он с горечью думает, что все было впустую, что все сделки с совестью помогли ему лишь кое-как сводить концы с концами. Зачем продаваться, если судьба против тебя? Вдруг раздается звонок телефона. Он звучит очень настойчиво, тревожно. Человек никак не решается ответить. Он знает, что должен это сделать, потому что скорее всего звонят из газеты, но его охватывает необъяснимая паника. Есть что-то странное в той настойчивости, с какой звонит телефон.
Умберто осторожно посмотрел на остальных, чтобы узнать, какое действие произвела его речь. Все внимательно слушали, кроме Антона, погруженного в чтение газеты. Умберто, садясь за стол, осмелился высказать свои притязания на газету, и теперь Антон, отказавший ему, собирался прочитать ее самым обстоятельным образом, не пропустив даже объявлений о приеме на работу. Но теперь Умберто Арденио Росалесу было не до газет.
– Разве может быть что-то странное в телефонном звонке? – придирчиво спросила Исабель Тогорес.
Умберто ее не услышал. Он был полностью поглощен своей историей.
– Наконец журналист решается. Он берет трубку, подносит ее к уху и слышит незнакомый женский голос: «Я в отеле «Монако», номер 214. Приходи немедленно». Конечно же, это недоразумение. Не иначе как недоразумение. Он собирается спросить, кто говорит, по какому номеру звонят, но женщина кладет трубку. Раздаются короткие гудки. Разговор обрывается.
Воцарилась тишина. Антон Аррьяга перевернул страницу газеты, стараясь произвести как можно больше шума.
– Как оригинально! – продолжала язвить Исабель. – Теперь он возьмет свой кейс, набитый деньгами, полученными за нечестные делишки, и выйдет на улицу. На остановке автобуса ему подменят кейс на другой, по случайности похожий. И что же он найдет внутри? Секретнейший список всех общих мест… Умберто, ты гений.
– Итало Кальвино уже использовал прием с телефоном в книге «Если однажды зимней ночью путник», – добавил Антон, оторвавшись на секунду от маниакального чтения газеты. – Человек выходит на прогулку. Каждый день он проходит перед домом, где всегда в одно и то же время звонит телефон, но никто не берет трубку.
– Хватит! – воскликнул Умберто, вставая и опрокидывая стул. – Что, черт возьми, с вами происходит? Я решил начать классически. Разве это плохо? Мы же знаем, что все, что не традиция, – плагиат. Самое главное – то, что произойдет в комнате 214 гостиницы «Монако». Кто эта женщина? Вас это интересует? Конечно же, это вам не интересно. За столько лет писательства вы утратили всякое любопытство. Вы уже не читатели. Вот где ваше слабое место.
Умберто вышел в гостиную. Из кухни его не было видно, но я предположил, что он остановился и в чрезвычайном раздражении стал смотреть в окно.
– Кто эта женщина? – вступил в разговор молчавший до сих пор Фабио. – Именно этим вопросом задаются все романы. На днях я ехал в такси и нашел на сиденье мобильный телефон. Я не знал, что с ним делать. Я уже хотел отдать его таксисту, как вдруг телефон зазвенел. Я ответил. Разъяренный голос женщины прокричал мне в ухо: «У вас мой телефон!»
Исабель рассмеялась. В этот момент вошла Долорес Мальном с чашкой в руке. Она была великолепна – в черных облегающих брюках и свитере, с повязанным на голове платком в стиле Одри Хепберн.
– Этот чудесный мальчик принес мне кофе, – весело сказала она, – но мне нужно больше, намного больше. Один неаполитанский миллионер, немного вульгарный, но очень любезный, сказал мне однажды, что в кофе содержится секрет вечной молодости. Мы решили совершить путешествие на Капри. Этот человек нанял официанта, который должен был сопровождать нас с огромным термосом и чашкой севрского фарфора для того, чтобы я нисколько не постарела, пока в его власти было предотвратить это.
– Со мной никогда не происходит ничего подобного, – сонным голосом сказала Полин, стоя на пороге своей комнаты.
На ней был розовый махровый халат. Она медленно прошла по гостиной, обхватив плечи руками и нежась после сна с детской беззастенчивостью. Увидев ее, я вновь почувствовал прилив восторга и тут же оказался из-за этого в нелепой ситуации. Полин села за стол и величественно зевнула. У меня помрачился рассудок, и я, думая только о том, как бы угодить ей, поспешил подать чашку. Поставив чашку перед Полин, я обнаружил, что в другой руке у меня была крупная креветка. Я пришел в ужас, как будто то, что я держал в руке, было в действительности любовным письмом к секретарше. Все сидевшие за столом наклонились немного вперед, чтобы рассмотреть креветку.
– Бедное создание, – сказала Полин, думая, что я показываю ей креветку. – Но наверное, она будет очень вкусной. Спасибо. Ты очень любезен.
Пако вопросительно на меня посмотрел. На его губах заиграла хорошо известная мне задумчивая улыбка. Так он улыбался, когда, сидя по воскресеньям на террасе казино, разгадывал газетные кроссворды и ребусы.
– Это креветка, – сказал я, окончательно растерявшись.
Не зная, что делать дальше, и будучи не в силах совладать с собой, я спрятал креветку за спину. Полин зажала руки между колен и задумчиво посмотрела на поставленную мной чашку.
– Со мной такого не происходит, – повторила она. – Меня не возят на Капри, не нанимают для меня официантов. Иногда мне хочется, чтобы все было более… бескорыстным. Более ненужным. Например, мне никто ни разу не подарил шляпу. Вам не кажется это несколько трагическим?
– Если ты хочешь, чтобы я была откровенна, – ответила ей Долорес, – со мной тоже такого не происходит. Но я потому и стала писательницей – чтобы спасаться от скуки с помощью вымысла.
Она так задорно захохотала, что ее смех показался всплеском воды. Я посмотрел на нее, сбитый с толку. Я не мог забыть полумрака ее спальни, царившую там грусть, ее глаза, полные слез. Сейчас писательница коснулась одной рукой груди, как будто ища колье, которого в этот день на ней не было, а другой рукой взяла чашку кофе. Поднеся ее к губам, она подмигнула мне, подняв глаза над краем чашки.
– Загадочная женщина звонит из гостиницы «Монако», – пробормотал Пако своим хриплым голосом, похожим на звук заржавевшего мотора, – и креветка появляется за завтраком… Это начинает становиться интересным.
Я приготовил все к обеду. Потом, воспользовавшись затянувшимся завтраком, отправился прибирать комнаты. В домике для гостей я вспомнил слова Исабель Тогорес о женщинах, оставляющих следы повсюду. Долорес даже не открыла окна, чтобы проветрить спальню. Одежда, в которой она была накануне, валялась на полу. На кровати лежало мокрое полотенце. Пепельница была полна окурков, а на ночном столике лежала помада и множество другой косметики. Ванная была в таком состоянии, как будто там неистовствовала вчерашняя буря, отчаянно ища выход. Книга «Страх неба» Флер Йегги была открыта и едва держалась на краю фаянсовой раковины. Я спросил себя, как удается Долорес выглядеть всегда такой ухоженной и в то же время быть до такой степени неаккуратной. Антон, напротив, не оставил никаких следов своего присутствия, хотя этому, конечно же, способствовало то, что он так рано напился, а потом поутру похмелялся виски. Вскоре я понял, что для Антона Аррьяги сон был не сознательным и важным делом, а неизбежным забытьём, в которое он впадал со смирением эпилептика.
Я вернулся в особняк. В комнате Исабель я не увидел ни одежды, разбросанной по полу, ни косметики. Эта женщина скрывала хаос в своей большой холщовой сумке. Там было свалено в кучу все ее имущество, кроме нескольких бумажных салфеток, лежавших на ночном столике рядом со снотворным. В отличие от Долорес Мальном Исабель Toгорес напряженно работала за письменным столом. Листы были в беспорядке. Они были исписаны тем размашистым почерком, которым пишут, когда хотят удержать быстро ускользающие мысли. Я прочитал одну запись: «В такси Комалада опять мне наврал. Он не выдвигал меня на премию и даже не голосовал за меня. Он сделал все, чтобы премию дали той поэтессе, которая краснеет, когда разговаривает с мужчинами, и пишет только о сексе». На другом листе была только одна строчка: «Нечто о бесплодной страсти. Это должно понравиться подлецу Пако».
Я вышел в коридор, где прошлым вечером нашел валявшиеся туфли Долорес. Оттуда были слышны голоса гостей, которые все еще пили кофе и читали газеты в столовой. Я вошел в комнату Умберто. Там практически нечего было делать. Он не много времени провел в своей постели, и поэтому она была почти не смята, а на личных вещах Умберто была печать той же маниакальной страсти к порядку, с какой он приглаживал свои три волосинки на голове. Письменные принадлежности, приготовленные Пако, исчезли – Умберто убрал их в ящик. Вместо них на столе появился ноутбук и электронная записная книжка. Вчерашний пиджак висел на спинке стула. Смутное подозрение заставило меня обшарить его карманы. Там я обнаружил пропавший с кухни карандаш. Я забрал его, не понимая, для чего мог понадобиться карандаш этому писателю, явно не любившему писать от руки. Чуть позже я нашел этому факту довольно неприятное объяснение.
По комнате Фабио Комалады было заметно, что ее обитатель провел ночь в тоскливом отчаянии. В мусорной корзине лежали скомканные листы – все абсолютно чистые. Постель была разворочена, как будто на ней происходило сражение. Даже нижняя простыня сбилась, открыв матрас. Я высунулся из окна. Оттуда виднелась плакучая ива, неподвижно стоявшая под теплым утренним солнцем. Я представил себя рядом с этим деревом ночью, с красными туфлями Долорес в руках. У меня было чувство, будто я смотрю в зеркало, в котором все вокруг меняется, кроме моего лица. Подобное происходило со мной не в первый раз. С болезненной изобретательностью – как камера, снимающая и того, кто ею пользуется, – память часто рисовала мне мой собственный образ в самых неприглядных ситуациях. Тогда, с красными туфлями в руках и испуганным взглядом, неподвижно устремленным на окно, я походил на потерявшегося мальчика из фильма Эрика Ромера.
Застилая постель, я обнаружил между простынями книгу в твердом переплете. Она называлась «Ласка и другие нежности». Я заглянул на внутреннюю сторону обложки, чтобы посмотреть на фотографию автора. Это была очень молодая женщина, бледная, как только что ободранный заяц; ее глаза смотрели робко и в то же время вызывающе, не скрывая своих тайных желаний. В ее взгляде не было той рассеянности, похожей на близорукость, с которой обычно позируют для фотографии. Она знала, на кого смотрит, и не скрывала этого. Я подумал, что это была та самая поэтесса, так раздражавшая Исабель, и еще раз внимательно посмотрел на фотографию. Потом я оставил книгу на письменном столе и снова вышел в коридор.
Пако запретил мне входить в его комнату. Он говорил, что привык сам заправлять постель и, даже рискуя быть похожим на Грету Гарбо, коммунистку из «Ниночки» (которая отказывалась от услуг вокзальных носильщиков и добивалась того, чтобы русский граф считал реакционером своего управляющего), он не собирался менять привычки в столь преклонном возрасте. Я подозревал, что, ссылаясь на свою опрятность – невероятную для такого неряшливого человека, – Пако стремился оградить беспорядок своего логова. Я не собирался посягать на его личную анархию, но все же не мог удержаться от искушения заглянуть в его владения. В действительности, комната Пако, хотя и заполненная сложенными друг на друга вдоль стен книгами, была не так ужасна, как я предполагал. Запыленная и погруженная в тишину, она походила на келью просвещенного монаха. По-видимому, именно в такой аскетической обстановке созревали самые сложные математические задачи, самые запутанные головоломки, планы самых мощных крепостей и самые прекрасные произведения искусства: одним словом, смелые идеи, делавшие человека измученным, но счастливым. Я все больше и больше убеждался, что Пако умел по-настоящему наслаждаться жизнью, как будто она была долгим пиром, а его желудок – бездонным колодцем. Как я уже сказал, за эти дни издатель заразил меня желанием бурных, сиюминутных и безрассудных удовольствий: это чувство наполняло меня радостью, хотя я не знал, где можно найти ему удовлетворение и хорошо ли вообще испытывать такие желания.
Я вставил новые свечи во все канделябры и спустился на первый этаж. Некоторые гости уже встали из-за стола. Умберто же, наоборот, снова уселся и читал газету, которую Антон, истощив свои силы или уже выучив ее наизусть, наконец ему отдал. Когда я зашел на кухню, у меня замерло сердце. Полин, так как в ее комнате не было ванной, мылась в душе рядом с моей комнатой. Я слышал, как она напевала там, где совсем недавно был я. Смущенный тем, что Полин представлялась моему воображению с такой ясностью, как будто стена исчезла, я вспомнил, что еще не прибрал ее комнату. Я пошел в кабинет издателя и закрыл дверь. Там присутствие Полин тоже ощущалось, однако было менее агрессивно, и мне, ужасно робевшему перед женщинами, было гораздо легче его выносить.
Я проветрил постель Полин, прежде чем ее заправлять – скорее для того, чтобы уничтожить следы ее любовника, чем из соображений гигиены. Полин ни к чему не прикасалась в этой пестрой каюте. На столе все было по-прежнему: груды книг и чистая пепельница. Свою одежду секретарша деликатно оставила в чемодане, как будто, сознавая временность своего пребывания в этом месте, не захотела захламлять своими вещами рабочий кабинет. Однако рядом с диваном, заваленным подушками, где издатель имел обыкновение читать и дремать, я нашел маленькую скомканную бумажку, брошенную в угол. Подняв ее, я увидел листочек в клетку, вырванный из блокнота, где Пако записывал заказы у моей матери. Я развернул листок и обнаружил записку: она была написана карандашом, четкими, как будто напечатанными буквами: «Я приду, когда все улягутся. Не спи».
Так вот для чего понадобился Умберто карандаш для метки яиц! С тяжелым сердцем я несколько раз перечитал записку. Это было самое отвратительное, что я видел в жизни. Записка, не имевшая ни подписи, ни даже инициалов, написанная в повелительном и властном тоне, свидетельствовала о его самоуверенности и бесцеремонности. Записка Умберто отличалась от той игривой таинственности, которая только разжигает любовь. Это было просто приказание. Я представил себе бедную Полин с этой запиской в руке: как она закрылась в своей комнате, перечитала ее и с раздражением бросила на пол; как, не смея заснуть, удивительно покорная, она думала о том, что ей никто никогда не дарил шляпу. Маленькие трагедии, которые труднее всего переносить, обычно связаны с тем, как с нами обращается другой человек.
– Ну и ну, – сказала Полин, – ты застелил мою постель!
Я спрятал бумажку в карман, прежде чем обернуться к ней. Она стояла, завернувшись в большое полотенце, с голыми ногами и распущенными влажными волосами, и смотрела на меня с благодарной улыбкой. Негодуя на ее любовника, я подумал, как, должно быть, чудесно делать подарки такой женщине. Очевидно, писатель презирал девушку именно за признательность, за явное равнодушие к цене и качеству вещей. Полин была бы рада любой шляпе. Как ни парадоксально, но именно это было препятствием к тому, чтобы кто-нибудь подарил ей шляпу, и делало Полин достойной презрения в глазах Умберто Арденио Росалеса.
Я с опаской прошел мимо Полин, как по краю затягивающей и вызывающей головокружение пропасти. Только оказавшись за ее спиной – Полин не пошевельнулась и не обернулась, – я сказал ей:
– Ты не должна позволять, чтобы с тобой плохо обращались.
Я ушел, не дав ей времени опомниться. Вдруг меня осенило. Я поспешно вышел в сад. Мне нужно было воспользоваться свободным часом и сходить за велосипедом, но прежде я обязательно должен был найти Фарука, чтобы привести в исполнение свой гениальный замысел.
Я решил заглянуть в заднюю часть дома, в кладовку, где марокканец хранил инструменты. Дверь в кладовку была открыта. Внутри пахло деревом, чистящими средствами, ржавчиной. Фарука там не было. Я задержался на минуту, чтобы насладиться обстановкой. На верстаке лежала книга «Альгамбра», открытая на странице, изображавшей великолепные орнаменты зала Двух сестер. Фарук проводил целые часы, рассматривая эти фотографии, а издатель подогревал его восторг. «Почему вы позволили прогнать себя этим варварам? – говорил он ему. – Вы ушли, и победила Инквизиция, которая до сих пор сидит у нас в головах. Все из-за вас!»
Очарованный своим прошлым, марокканец изобразил некоторые из этих замысловатых орнаментов на листах бумаги. На доске он с неистощимым терпением вырезал узоры в виде цветов и геометрических фигур и стихи из Корана. Я провел кончиками пальцев по вырезанным линиям, ветвившимся по деревянной доске, как блуждающие мысли или пригрезившиеся образы. Почти каждый день после работы Фарук оставался на пару часов, чтобы посидеть у верстака. Там, окруженный орудиями для возделывания огорода и сада, мешками с кормом для птиц, инструментами, служившими для устранения каких-либо неполадок в доме, Фарук работал резцом, поглаживая доску, как беспокойное животное, готовое в любой момент спрыгнуть с его коленей и убежать. В действительности это было то же почтение к материалу, которое однажды мой отец попытался объяснить мне в миндальной роще.
Я вышел из кладовки и побежал в сад, находившийся в нижней части холма. Там марокканца тоже не было. В конце концов я нашел его в птичнике. Питомник состоял из деревянного домика и большой площадки на открытом воздухе, огороженной металлической сеткой, которая должна была охранять птиц от нападения лис и хорьков. Там были куропатки и павлины, какаду, почтовые голуби и даже пара кетцалей, привезенных издателем из Гватемалы, – главная гордость Пако. Среди этих разноцветных птиц куры, бегавшие по птичнику и глядевшие на все своими безумными глазками, казались деловитыми и старательными привратницами. Фарук ходил среди птиц, не обращавших на него внимания, с парой павлиньих перьев в руке. Он был замкнутым, немногословным человеком.
Я вошел в птичник. Увидев меня, он поздоровался кивком головы и остановился, внимательно разглядывая перья, которые держал в руках. Фарук никогда не смотрел в глаза человеку, когда тот к нему обращался, а лишь тогда, когда говорил сам. Я предполагаю, что он поступал так не потому, что был застенчив, а из вежливости, чтобы не торопить собеседника и дать ему время спокойно взвесить слова. Я увидел, что его соломенная шляпа висит на гвозде рядом с дверью домика.
– Твоя шляпа, – сказал я ему, указывая на нее пальцем.
Фарук значительно кивнул, как будто я сказал ему важную истину. Только тогда он очень серьезно посмотрел на меня и ответил:
– Солнце светит в глаза.
– Я хочу попросить тебя об одолжении. Привези мне завтра из города шляпу. Меньшего размера, дамскую. А в понедельник я зайду к тебе домой и заплачу за нее.
Фарук снова значительно кивнул. Я не был до конца уверен, что он меня понял. По-видимому, Фарук заметил это и, чтобы меня успокоить, мягко повторил:
– Дамскую. – Затем он повернулся ко мне спиной и опять принялся за работу.
Теперь я мог идти за велосипедом. Я не помнил точно, где я его оставил, но в моем распоряжении был целый час, чтобы отыскать его. Открывая калитку, я заметил Исабель Тогорес, вышедшую из дома и направляющуюся ко мне. Она оделась по-деревенски, однако, как всегда, с присущей ей нарочитостью. Казалось, что эта женщина живет на сцене и неохотно играет в пьесе, раздраженная неискренностью других актеров и досадной необходимостью приспосабливаться к своей собственной роли. Она поприветствовала меня кривой усмешкой человека, чувствующего себя нелепым в маскарадном костюме волхва, домино или медведя панды, и вызвалась идти вместе со мной на поиски велосипеда. Она заверила, что ей хорошо удается находить вещи, абсолютно ненужные ей самой, но помогающие утешить других.
– Моя последняя книга, – сказала она, когда мы отправились в путь, – называлась «Забытые страсти». Это мои детские и юношеские воспоминания, написанные в форме романа. Когда я писала эту книгу, у меня было ощущение, будто я запускаю руку в мешок, полный змей. Как мне было противно, Боже мой! Мне просто хотелось избавиться от этих воспоминаний. Однако один критик сказал, что книга была очень душевной и ее хорошо покупали, потому что люди видели в ней самих себя. Понимаешь? В книге я сожалела о том, что у меня никогда не было достаточно решимости, чтобы отправиться в путешествие на «Эспаньоле». Я ненавидела эту посредственную жизнь, которая превратила меня в наблюдающего писателя. Я даже не спилась – видишь, до какой степени все банально. А читатели не презирали меня за трусость. Они восхищались мной за то, что я такая же, как они, и за то, что преподношу им на блюдечке нечто вроде литературного искупления.
– Возможно, самой большой вашей трусостью, – услышал я свой голос, – было то, что вы написали эту книгу, а не «Остров сокровищ».
Иногда я слышу свой голос издалека. Подобные ощущения испытывал бы человек, если бы другие люди могли слышать его мысли – это своего рода непроизвольная и почти сомнамбулическая честность. На этот раз Исабель Тогорес издала звук, как будто сломалась ветка. Она застыла на месте, а я продолжал идти дальше, как человек, чувствующий приставленное к спине орудия дуло. Однако вскоре послышались ее шаги по тропинке и голос:
– Для такого скромника, каким тебя считает Пако, у тебя слишком острый язык. Ты мне нравишься.
Я не ответил. Она пошла со мной в ногу, и мы продолжали путь в тени высоких дубов. Земля еще не впитала всю воду после бури, и углубления на дороге превратились в маленькие озерца, которые мы обходили по обочине. Исабель, в парусиновых туфлях, тотчас промочила ноги грязной водой. Она шагала с упрямой решимостью человека, вознамерившегося пройти во что бы то ни стало по намеченному пути. По-видимому, она так же, как многие люди с энергичным характером, даже для того чтобы поднести стакан воды к губам, должна была преодолеть невидимое, но явное сопротивление, как будто все в этом мире, даже стакан воды, требовало постоянного упорства. Я всегда склонялся к мысли, что все вещи находятся в неустойчивом равновесии, и поэтому они сдвигаются с места или падают, если их слегка подтолкнуть. Так же и люди. Именно поэтому, хотя Исабель была мне симпатична, я чувствовал к ней некоторую неприязнь того рода, какую испытывал к маленьким собачкам, воображавшим себя чрезвычайно агрессивными.
Когда я решил, что мы уже достаточно удалились от дома, я пошел по левой стороне дороги, стараясь разглядеть блеск велосипеда в густой чаще леса. Для писательницы это было началом увлекательной игры. Забыв о необходимости обходить лужи, она нетерпеливо осматривала густые заросли и залезала в самую чащу, раздвигая кусты, в которых мог скрываться мой велосипед. Энтузиазм Исабель Тогорес был намного более бурным, чем можно было ожидать от убежденного циника. Но это было еще не все. Вскоре она повернулась ко мне и сразила меня одним из своих бредовых вопросов:
– А тебя-то что заставляет продолжать жить?
Теперь пришла моя очередь остолбенеть. Я никогда не задумывался о том, что жизнь была чем-то касающимся лично меня. Мне всегда казалось, что достаточно плыть по течению, чтобы жить, – ведь это так же естественно и спонтанно, как дыхание. Должно быть, ужасно, когда жизнь перестает быть состоянием и превращается в решение.
– Мне нравится наблюдать, – ответил я слишком загадочно. – Все изменяется, и мне нравится видеть это. Несколько месяцев назад Пако взялся открыть мне вкус устриц. Я ел их тысячу раз с моим отцом, поваром. Но в тот день устрицы показались мне другими. Пако научил меня иначе наслаждаться их вкусом.
– Ты мне нравишься, определенно ты мне нравишься. Знаешь, кто такой писатель? Это человек, который стремится видеть вещи каждый раз в новом свете. У тебя есть эта способность. А у меня ее нет. Я всегда вижу вещи такими, какие они на самом деле, – и это ужасно. Поэтому я всегда буду неудовлетворенной. Здравомыслящей, но неудовлетворенной.
Очевидно, Исабель Тогорес, так же как и меня самого, чрезвычайно интересовал вопрос, кто она такая и что делает в этом мире. Но невозможно жить, внимательно вглядываясь во все вокруг и в себя самого, как будто ищешь брошенный в лесу велосипед. Разница заключается в том, что велосипеды, как правило, все-таки находятся.
– Вот он, – закричала Исабель, не в силах скрыть своей радости.
Если бы не моя неутомимая спутница, мне бы не удалось найти его. Он скатился на достаточно большое расстояние по склону и был скрыт папоротниками. Стоя на обочине дороги, я увидел взволнованную Исабель: ее ноги были покрыты царапинами, и она торжествующе указывала пальцем на свою находку. В конце концов, возможно, не так уж и плохо было походить на крохотную собачку, старающуюся вести себя как большая ищейка.
Я спустился к тому месту. Увидев, как она изо всех сил старается поднять мой несчастный велосипед, я испытал искреннее восхищение этой женщиной. Исабель Тогорес отряхнула свой деревенский костюм, поджав губы, как человек, гордящийся безупречно выполненной работой. Потом, резко придя в себя от этого неожиданного благодушия, она сделала недовольную гримасу и стала подниматься на холм, ворча и ругаясь. Когда я вернулся на тропинку, Исабель заинтересованно разглядывала гнездо дроздов, не замечая, что ее ноги были по щиколотку погружены в мутную воду. После этого она перестала обходить лужи и шла напрямик.
Мы почти не разговаривали на обратном пути. Я катил велосипед, а писательница шлепала по лужам так, что в грязи под водой оставались следы ее ног. Я вспомнил, как прошлой ночью она сказала мне, что настоящие женщины, не такие, как она, повсюду оставляют свои следы. В этот момент я совершенно изменил свое мнение об Исабель Тогорес. Она стала казаться мне Душевной, хотя ей и не нравилось это слово.
Мы вошли в калитку и остановились возле плакучей ивы. Я прислонил велосипед к дереву. У писательницы был жалкий вид. Казалось, будто она вернулась не с прогулки на свежем воздухе, а прошла пешком весь африканский материк.
– Теперь вам будет нетрудно дойти босиком до дома. Оставьте мне туфли, я их почищу.
– Ни в коем случае! Я нарочно их запачкала. Не будь таким угодливым.
Я встал перед ней на колени.
– Я вовсе не угодливый. Вы исцарапали себе все ноги, когда искали мой велосипед. Позвольте мне отблагодарить вас за услугу.
Немного поколебавшись, она позволила мне снять с нее туфли. Я поднялся и повесил туфли на руль велосипеда. Мы пошли в разные стороны: она – по направлению к двери на кухню, а я – к кладовке Фарука. Я поставил велосипед в углу так, чтобы он не мешал садовнику, и стал рассматривать туфли. В этот момент появился издатель, уже давно искавший меня по всему дому. Увидев меня с туфлями Исабель Тогорес в руках, он расхохотался:
– Вот это да, Педро! Твоя слабость к женским ногам становится подозрительной. – Потом с внезапно пробудившимся интересом он добавил: – Наверняка у них не такой запах, как у туфель Долорес, а?
Во время моего отсутствия произошли некоторые неприятности. В это утро отправились на прогулку не только мы с Исабель: Фабио Комалада и Полин, никого не предупредив, тоже долгое время пропадали на природе. Они вернулись в таком безмятежном расположении духа, что не могли не вызвать подозрений у Умберто Арденио Росалеса. Он очень грубо напомнил при всех своей секретарше, что хорошо платит ей за то, чтобы она выполняла свои обязанности, а не ходила на прогулки. Я пожалел о том, что при этом не присутствовала Исабель Тогорес. Она бы поставила Умберто на место. Однако Полин и сама сумела защититься, проявив жесткость, порожденную, по мнению Пако, либо ее простодушием, либо врожденным оборонительным инстинктом. Не заметив или решив не замечать ревности Умберто, Полин придала своему взгляду мечтательное выражение и, извинившись за свое исчезновение, сказала, что Фабио придумал невероятно чудесную историю для готовящейся книги.
– Умберто был вне себя, – сказал издатель, и я с удивлением увидел, что туфли Исабель непонятным для меня образом оказались у него в руках. – Но у него нет повода для другой ревности, кроме литературной. Во время прогулки Фабио и Полин даже не коснулись друг друга плечами. Все было до такой степени целомудренно, что даже вызывает беспокойство. Фабио романтичен до нелепости. Что, черт возьми, с ним происходит? – Затем, сменив тон, он добавил: – Ты подводишь меня, парень. Ты не выполняешь своих обязанностей наблюдателя. Так ты ничему не научишься. А я уже не в том возрасте, чтобы лазить по горам.
– Я ходил с Исабель за своим велосипедом, – ответил я, глядя на Пако с неподдельным изумлением и представляя его притаившимся в кустах, похожим на старого хромого фавна.
– Это хорошо. Надеюсь, ты воспользовался этим, чтобы выведать все у нее. Говори, о чем будет ее рассказ.
Я пожал плечами, но тут же вспомнил наброски, найденные мной в ее спальне.
– О бесплодной страсти. Исабель говорит, что вам это понравится.
– Хорошо, хорошо, – заключил Пако, удовлетворенный. – Исабель любит бередить язвы. Это великая писательница.
Он подошел к двери кладовки с туфлями в руках, остановился на несколько секунд, вдыхая их запах, а затем поставил туфли на полку.
– Парусиновая обувь не очень изящна. Вот что. Давай немного разрядим обстановку хорошим аперитивом. Мы организуем его в саду. Сегодня прекрасная погода.
Я накрыл стол в тени плакучей ивы, поставив несколько тарелок с иберийской ветчиной, великолепным овечьим сыром, выписанным из Экстремадуры, и несколько чашек с арбекинами из Камп-де-Вальбоны, которые очень любил издатель. Аскетизм, отличавший жизнь Пако, превращался в настоящее расточительство в том, что касалось еды: это придавало моим временным обязанностям повара необычайную значимость и вызывало во мне чувство гордости и одновременно неуверенности. Я делал все возможное, чтобы быть на уровне отца, но как я мог достичь этого, если до сих пор не знал, в каком месте разрезать порей? Какая польза была с того, что я обращался с овощами почтительно, если все равно меня охватывали сомнения, когда наставал момент обрушить на них нож? Несколько недель назад Пако сидел в ресторане отца и, когда я подал ему тушеное кабанье мясо, схватил меня за руку. «Великолепно! – воскликнул он, не отпуская меня. – Великолепно. Но ведь это животное всего несколько дней назад спокойно расхаживало, выкапывая трюфели. Кухня – ужасное искусство для чувствительных душ. Так же, как и литература. Возьми это». Он отпустил наконец мою руку и, порывшись в пластиковом пакете, вручил мне пару книг. «Здесь ты найдешь сбалансированное меню: вегетарианский салат с запеченной бараньей головой. Ты должен научиться наслаждаться самым разнообразным чтением так же, как и едой». Я вернулся на кухню, разглядывая обложки книг. Одна из них была «Прогулка» Роберта Вальзера, другая – «Сердце тьмы» Джозефа Конрада. Всю ночь я провел с горящей лампой на ночном столике, погруженный в чтение этих столь различных книг. Уже светало, когда, выглянув из окна своей комнаты, я подумал, что издатель был прав, ища связь между кухней и литературой: не было никакого образца или канона, которые позволили бы писать бессмертные произведения, так же как не существовало никакого рецепта, способного превратить ученика в искусного повара.
Когда все собрались под плакучей ивой, я предложил приготовить королевский кир для тех, кто захочет, изъявили желание только издатель, Фабио и Полин. Эта парочка, казалось, решила делить все ощущения. Антон Аррьяга, в свою очередь, объявился со стаканом виски в руке. Все остальные предпочли пиво. В тени ивы, на легком ветерке, оставшемся после бури, обстановка располагала к тому, чтобы расслабиться и предаться мечтам. Долорес, сидевшая с усталым видом, подперев щеку ладонью, казалась воплощением бессодержательного и хаотичного размышления. Ее красота, всегда овеянная легкой томностью, выгодно подчеркивалась этой отрешенной неподвижностью. Антон Аррьяга разглядывал листы, испещренные записями. Он все утро работал в пустой гостиной, рядом с мини-баром и в двух шагах от комнаты Полин, куда он заходил время от времени, чтобы посмотреть что-нибудь в книге из библиотеки издателя. Даже Исабель, обычно очень многословная, сидела, погруженная в созерцание гор, отделявших нас от остального мира. Фарук прошел мимо с корзиной, полной латука и помидоров, только что собранных на огороде. Он даже не взглянул на нас. Он не обратил на нас ни малейшего внимания, как будто мы подсматривали за ним, внезапно превратившись в бестелесные существа.
Издатель нарушил молчание своим хриплым громовым голосом. Он сказал, что эти горы – рай для ботаников, энтомологов и грибников, но для него самого они невыносимы из-за полного отсутствия происшествий. Завтра ему исполняется – ни много ни мало – семьдесят лет. Он надеется, что гости подарят ему то, о чем он их попросил. Кроме того, он заплатит за подарки, очень хорошо заплатит.
Не говоря больше ни слова, он встал перед Антоном Аррьягой и внимательно посмотрел его записи.
– Ну что ж, – сказал писатель с некоторой угрюмостью, как будто Пако нашел у него какую-то ошибку, – в моей истории есть одна хитрость. Эта задумка была у меня уже давно, но я никак не мог придумать, в какой форме воплотить ее, чтобы книгу хорошо покупали. Ведь я никогда не забываю об экономической выгоде.
Исабель повернулась в его сторону. В ее глазах я заметил странный блеск, выражавший нечто среднее между восхищением и жалостью.
– Не оправдывайся, – сказала она ему. – В этом нет необходимости.
– Эта идея пришла мне в голову, когда я готовил статью о книгах, написанных для кого-либо. Не посвященных кому-либо, а предназначенных для определенного человека. Тогда я подумал, что нет ничего лучше романа, содержащего шифр, который известен автору и лишь одному-единственному читателю. Я принялся это обдумывать. Возможно, все романы – одни в большей, другие в меньшей степени – таят в себе нечто подобное. Значит, в каждом из них должны быть скрытые сообщения, лежащие перед глазами любого читателя, но понятные лишь избранному адресату. По-моему, это достаточно логично. С какой стати я должен предполагать, что Стендаль хотел, чтобы кто-нибудь вроде меня понимал его полностью. Разве это не было бы ужасным искажением? Разве это не было бы абсурдно и чрезмерно? Когда я читаю какой-нибудь роман, у меня бывает ощущение, что внутри его скрыто нечто, не предназначенное для меня. Несомненно, это там есть.
– Любовное послание, скрытое в описании пейзажа, – произнес Фабио, которого всегда больше привлекала чувственная сторона вещей. – Мне это нравится. Нечто вроде письма По, да еще и без конверта! Вот оно перед вашим носом, но вы не сможете его прочитать. Еще гораздо хуже. Вы будете читать его, даже не подозревая об этом.
– Что это за письмо По? – спросила Полин, томно проводя пальцем по краю стакана.
– Лучший способ что-либо скрыть – оставить это на самом видном месте, – ответила ей Исабель. – Он делал так с письмом. Оставлял его на полке, если хотел, чтобы его никто не заметил. Честно говоря, я очень часто чувствую себя таким же письмом.