Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хулио Кортасар

Тот, кто бродит вокруг

Кубинской пианистке Эсперансе Мачадо
Хименеса высадили, едва только стемнело, понимая, что риск очень велик; бухточка находилась почти рядом с портом. Конечно, его доставили на скоростной и бесшумной лодке, она стремительно прочертила след на поверхности моря и опять растаяла вдали, а Хименес, замерев в кустах, выжидал, пока глаза привыкнут к темноте, пока все пять чувств вновь приспособятся к горячему воздуху и звукам этой земли. Еще два дня назад кругом был ад раскаленного асфальта и тошнотворная вонь городской стряпни, ясно ощутимый запах дезинфекции в вестибюле гостиницы \"Атлантик\", почти всегда под напыщенные тосты \"бурбон\"[1], которым все они пытались заглушить воспоминания о роме[2]; а теперь, пусть затаившийся, настороженный, едва смеющий думать, он впитывал всем своим существом запахи Оръенте[3], ловил такой знакомый зов одинокой ночной птицы, — быть может, она здоровалась с ним, во всяком случае, будем считать это добрым знаком.

Поначалу Йорку казалось неразумным высаживать Хименеса так близко от Сантьяго[4], это было против всяких правил, однако именно поэтому и потому, что Хименес знал местность, как никто другой, Йорк в конце концов пошел на риск и подготовил лодку. Теперь главное было не запачкать туфли и появиться в мотеле с видом туриста из провинции, осматривающего свою страну; там Альфонсо позаботится о его устройстве, остальное же вопрос нескольких часов: отнести пластиковую бомбу в нужное место и вернуться на берег, где будут ждать лодка и Альфонсо; когда они окажутся в открытом море, по сигналу с лодки сработает взрыватель, на фабрике раздастся взрыв, к небу взмоют языки пламени — это будут проводы честь по чести. А пока что надо было подняться к мотелю по старой тропинке, забытой людьми с тех пор, как севернее проложили новое шоссе, передохнуть перед последним отрезком пути, чтобы никто не заподозрил, сколько на самом деле весит чемодан; когда Хименес встретится с Альфонсо, тот подхватит багаж с готовностью друга, избегая услуг гостиничного носильщика, и отведет Хименеса в одну из удобно расположенных комнат мотеля. Это составляло самую опасную часть задания, но попасть на территорию фабрики можно было только из сада, окружавшего мотель; немного удачи, помощь Альфонсо — и все сойдет хорошо.

На тропинке, забытой прохожими, заросшей кустами, ему не встретилось ни души; вокруг только запахи Орьенте да жалобы птицы, которая на мгновение вывела Хименеса из себя, словно его нервам нужен был предлог, чтобы чуть-чуть расслабиться, чтобы он против своей воли признал, что полностью беззащитен, даже без пистолета в кармане, на этом Йорк настаивал категорически, дело удавалось или проваливалось, но в обоих случаях пистолет был ни к чему, более того, мог все погубить. У Йорка были свои представления о характере кубинцев, Хименес знал их и про себя поливал его бранью, пока поднимался по тропинке, замечая, как среди последних кустов, точно желтые глаза, загораются огни редких домов и мотеля. Но не было смысла бранить Йорка, все шло according to schedules, как сказал бы этот сукин сын, и Альфонсо в саду мотеля с громким возгласом шагнул ему навстречу, что за черт, а где же машина, старик, двое служащих смотрят и прислушиваются, я жду тебя уже четверть часа, да, но мы немного опоздали, а машина поехала дальше отвезти одну женщину, которая едет к своим, я вышел там, на повороте, ну еще бы, ты ведь у нас галантный мужчина, пошел ты, Альфонсо, здесь пройтись одно удовольствие, чемодан перешел из рук в руки без малейшей заминки, мускулы напряжены до предела, но если бы кто посмотрел со стороны, сказал бы, что он легкий как перышко, совсем пустой, пошли за ключом, а потом выпьем по глотку, как там Чоли и ребята, ну, им капельку грустно, конечно, старик, хотелось бы поехать вместе, но сам знаешь, школа и работа, на этот раз отпуска не совпали, что поделаешь, не повезло.

Наскоро принять душ, убедиться, что дверь надежно заперта, чемодан стоит открытый на второй кровати, зеленый сверток — в ящике комода, среди рубашек и газет. У стойки Альфонсо уже попросил два рома и побольше льда, они курили, разговаривали о Камагуэе[5], о последнем бое Стивенсона[6], музыка доносилась как бы издалека, хотя пианистка сидела тут же, у конца стойки, она тихонько сыграла хабанеру[7], потом что-то из Шопена и перешла к дансону[8], а затем к балладе из старого фильма, ее в прежние добрые времена пела Ирене Дунне. Они взяли еще по порции рома, и Альфонсо сказал, что утром вернется и повозит его по городу, покажет новые кварталы, в Сантьяго есть что посмотреть, работают тут что надо, люди выполняют и перевыполняют планы, микробригады — отличная штука, Альмейда[9] приедет на открытие двух новых фабрик, недавно здесь был сам Фидель, все товарищи трудятся не покладая рук.

— Да, у нас в Сантьяго не заспишься, — сказал бармен, и они одобрительно засмеялись; в ресторане оставалось уже мало народу, и Хименесу отвели стол возле окна. Альфонсо простился, повторив, что заедет за ним утром; удобно вытянув ноги, Хименес принялся изучать меню. Усталость, усталость не только телесная — заставляла его следить за каждым своим движением. Все здесь было таким мирным и сердечным, тишина, Шопен, пианистка опять наигрывала прелюдию Шопена, но Хименес чувствовал, что опасность притаилась рядом, малейший промах — и эти улыбающиеся лица исказит гримаса ненависти. Он знал такие ощущения и умел с ними бороться; попросив мохито[10], чтобы время летело незаметнее, он благосклонно выслушал советы официанта — сегодня рыбные блюда лучше мясных. Ресторан был почти пуст, у стойки молодая пара, чуть подальше — человек, похожий на иностранца, он пил, не глядя в стакан, не спуская задумчивых глаз с пианистки, которая теперь опять повторяла балладу Ирене Дунне, Хименес вдруг вспомнил ее название — \"Твой взор подернут дымом\", тогдашняя, прежняя Гавана, опять Шопен, один из этюдов, Хименес тоже играл его мальчиком, когда учился музыке, давно, до периода больших потрясений, медленный, меланхолический этюд, напомнивший ему гостиную у них дома, покойную бабушку, и по контрасту — его брата Робертико, оставшегося тут невзирая на отцовское проклятие, он как последний идиот погиб на Плая-Хирон[11], вместо того чтобы сражаться за возврат к настоящей свободе.

К собственному удивлению, он поел с аппетитом, смакуя незабытые блюда, иронически допуская, что только это тут и хорошо, если сравнивать с безвкусной, ватной пищей, которую они ели там. Спать не хотелось, ему нравилась музыка, пианистка была еще молода и красива, она играла словно для себя, ни разу не взглянув в сторону стойки, где человек, похожий на иностранца, следил за движениями ее рук, берясь за новую порцию рома и новую сигару. После кофе Хименес подумал, что ждать, сидя в комнате, ему будет мучительно, и подошел к стойке выпить еще. Бармену хотелось поговорить, но он понижал голос почти до шепота — из уважения к пианистке, как будто понимал, что иностранцу и Хименесу нравится эта музыка; теперь пианистка наигрывала один из вальсов, простую мелодию, в которую Шопен вложил словно бы звуки неторопливого дождя, словно бы приглушенные краски сумерек или сухие цветы из альбома. Бармен не замечал иностранца, быть может, тот плохо говорил по-испански или любил молчать, в ресторане уже тушили свет, надо было идти спать, но пианистка наигрывала кубинский мотив, и, неохотно прощаясь с ним, Хименес зажег новую сигарету, пожелал всем спокойной ночи и пошел к выходу, навстречу тому, что ждало его за порогом, в четыре ноль-ноль утра по его часам, сверенным с часами лодки.

Перед тем как войти в свою комнату, он постоял немного у окна в коридоре, подождал, пока глаза привыкнут ко мраку сада, чтобы проверить все, о чем говорил Альфонсо: тропинка метрах в ста отсюда, от нее отходит другая, ведущая к новому шоссе, осторожно перейти через него и затем — дальше на запад. Из мотеля видно было только темное пятно зарослей, среди которых начиналась тропинка к фабрике, но было полезно всмотреться в огоньки впереди и в два-три огонька слева, чтобы прикинуть расстояние. Территория фабрики начиналась в семистах метрах к западу, возле третьего цементного столба он найдет дыру в проволочном ограждении, через которую проникнет на фабрику. В принципе было маловероятно, чтобы здесь появилась охрана, они делали обход каждые четверть часа, но в промежутках предпочитали собираться и болтать в другой стороне, где были свет и народ; во всяком случае, тут было уже не страшно и испачкаться, придется проползти сквозь кусты к месту, подробно описанному Альфонсо. А возвращаться будет легко, без зеленого свертка, без всех этих людей, окружавших его до сих пор.

Он почти сразу же растянулся на постели и потушил свет, чтобы спокойно покурить; можно даже подремать, пусть тело расслабится, он умел просыпаться вовремя. Но сначала он убедился, что дверь хорошо заперта и все лежит так, как он оставил. Он промурлыкал вальс, запавший в память, смешивающий прошлое с настоящим, сделал усилие, чтобы избавиться от него, перебить мелодией \"Твой взор подернут дымом\", но вальс все возвращался или сменялся прелюдией, он погружался в дремоту, не в силах прогнать их прочь, перед его глазами двигались белые руки пианистки, ее голова чуть склонялась набок, как будто она внимательно прислушивалась к самой себе. Ночная птица опять пела где-то в кустах или в пальмовой роще к северу.

Его разбудило что-то более темное, чем темнота комнаты, более темное и тяжелое, притаившееся где-то в ногах постели. Он видел во сне Филлис и фестиваль поп-музыки, сон был таким грохочущим и ярким, что, открыв глаза, он точно упал в пустоту, в черный бездонный колодец, но тут же спазма в желудке дала ему понять, что это не так, что часть пространства была иной, обладала иной массой, иной чернотой. Рывком протянув руку, он включил свет; иностранец из ресторана сидел в ногах кровати и спокойно глядел на него, словно до сих пор просто стерег его сон.

Подумать, сделать что-то было одинаково невозможно. Все оборвалось внутри, ужас и только ужас, тишина, длившаяся вечность, или, быть может, одно мгновение, взгляд, идущий двойным мостом из глаз в глаза. Первая — и бесполезная — мысль: пистолет, хотя бы пистолет. Звук собственного прерывистого дыхания вернул его действительности, отвергая последнюю надежду на то, что это все еще сон, сон, в котором есть Филлис, и музыка, и выпивка, и огни.

— Да, вот так, — сказал иностранец, и его акцент словно царапнул Хименеса по коже, подтверждая, что он — не здешний, как о том же говорило нечто в посадке головы, в форме плеч, отмеченное еще в баре.

Выпрямиться по сантиметрам, попытаться сесть, его поза губительна, единственное спасение — в неожиданности, но и на это рассчитывать нечего, он заранее обречен: мускулы ему не подчинятся, ноги, вытянутые на постели, не позволят сделать отчаянный рывок; и гость знал это, он сидел в ногах кровати спокойно и даже расслабленно. Когда Хименес увидел, что тот достал сигару, а другую руку беспечно сунул в карман, ища спички, он понял, что броситься на иностранца — значит просто потерять время: слишком много презрения было в его манере игнорировать Хименеса, он даже не допускал мысли об обороне. И было кое-что похуже: ведь он предпринял все меры предосторожности, дверь заперта на ключ, закрыта на задвижку.

— Кто ты? — услышал Хименес собственный голос, нелепый вопрос, прозвучавший из состояния, которое не могло быть ни явью, ни сном.

— Да не все ли равно, — сказал иностранец.

— Но Альфонсо...

На Хименеса взглянуло нечто, живущее как бы в другом времени, в другом, полом, пространстве. Огонек спички отразился в орехового цвета глазах с расширенными зрачками. Иностранец погасил спичку и поглядел на свои руки.

— Бедный Альфонсо, — сказал он. — Бедный, бедный Альфонсо...

В его словах не было жалости, только отчужденное подтверждение свершившегося факта.

— Но ты-то кто, черт тебя побери? — выкрикнул Хименес, зная, что это уже истерика, утрата последнего самообладания.

— О, тот, кто бродит вокруг, — сказал иностранец. — Знаешь, я всегда подхожу поближе, когда играют мою музыку, особенно здесь. Мне нравится слушать, как ее играют здесь, на этих простеньких фортепьяно. В мое время все было по-иному, мне всегда приходилось слушать ее вдали от родных мест. Поэтому теперь я люблю быть как можно ближе, это как бы примиряет меня с прошлым, восстанавливает справедливость.

Стискивая зубы, чтобы побороть дрожь, колотившую его с головы до ног, Хименес подумал, что единственно разумным было бы считать гостя сумасшедшим. Уже было неважно, как он вошел, как узнал — а он, конечно, знал, — но он был сумасшедшим, и это сейчас давало Хименесу единственное преимущество. Значит, надо выиграть время, поддержать разговор, спросить о пианино, о музыке.

— Она играет хорошо, — сказал иностранец, — но, конечно, только то, что ты слышал, легонькие пьески. А сегодня мне бы хотелось услышать этюд, который называют \"Революционным\", право, мне очень бы этого хотелось. Но ей, бедняжке, это не под силу, это не по ее пальцам. Тут нужны вот какие пальцы.

Он вытянул руки и показал Хименесу свои длинные пальцы, расставленные и напряженные. Хименес еще успел увидеть их за секунду до того, как они сомкнулись на его горле.



Куба, 1976