– За что?
– Ты знаешь.
– Я ничего не сделал.
– Я, в отличие от тебя, не теряю память, когда пьян. Мы оказались в тюрьме, но я повеселился. Мы их отделали.
– Говори тише. Похоже, я их убедил, что ты спишь, и они перестали кричать. Я попробую уснуть.
Морис кивает, я закрываю глаза.
– Амедео, знаешь, почему надо мной все издеваются? Потому что я дурачок с Ля Бют. С самого детства. Для них это развлечение – оскорблять меня. Если растешь с убеждением, что ты деревенский дурачок, потом у тебя всю жизнь проблемы.
– У тебя нет проблем.
– Есть, и много. Тебе перечислить? У меня нет отца. Мне лечили эпилепсию – вином. Моя мать спала со всеми подряд. А я не мог уснуть, пока она не вернется. Если ее не было дома и на следующий день, я проводил ночи под окнами ее любовников. Меня много раз клали в больницу, чтобы лечить нервы. При первых признаках судорог меня связывали, чтобы я все не разнес. Алкоголь – единственное, что меня успокаивает. Моя мать вынудила меня рисовать, при этом она всегда была талантливее меня. Я сплю только с проститутками. В большинстве случаев я слишком пьян, чтобы у меня стоял. Люди на улице мне говорят, что моя мать – шлюха, а ее любовник – моего возраста. Этого достаточно?
Я некоторое время молчу; я не могу оспаривать такие очевидные факты, поэтому предпочитаю пошутить:
– И это всё?
Он начинает смеяться.
– Тише, я прошу тебя, иначе они снова начнут.
– Амедео, ты мой лучший друг. Остальные меня просто терпят.
– Не говори ерунду. Я тоже тебя терплю.
Морис понимает шутку – и улыбается в ответ.
– Амедео, я ненормальный.
– Не хвастайся этим. Ты не уникален.
– Кто-то или что-то прислал тебя из Италии – ради меня.
– А я-то думал, что приехал сюда, чтобы стать художником.
– Мне бы не хотелось, чтобы ты стал таким, как я. Не общайся со мной слишком много.
– Ради бога, не надо этого пафоса…
– Я рад быть твоим другом, но держись от меня подальше.
– Хорошо, начнем прямо сейчас. Уходи!
Морис немного раздумывает над последней фразой, а когда понимает – начинает кататься по кровати от смеха. Падает на пол, задыхается и продолжает смеяться.
– Ты слышал, что я тебе сказал? Уходи! Иди отсюда! Держись от меня подальше, ненормальный!
Мы оба смеемся – и чтобы не шуметь сильно, сдерживаемся до удушья.
– Я никогда не забуду эти ночи.
– Ночи? Какие ночи?
– Те, что я провожу с тобой.
– Морис, я уже переживаю. Ты не путаешь меня с Максом?
– Я не шучу. Ты единственный, кто не заставляет меня думать, что меня терпят.
– Морис, ты мудак, пьяница, который устраивает драку в кафе, ты оказываешься в тюрьме и тащишь меня за собой…
– Тогда поступай как остальные: избегай меня.
– Если хочешь, я могу погладить тебя по голове, как песика.
– С тобой бесполезно разговаривать, ты никогда не бываешь серьезен, Моди.
– Господи, и ты тоже? Моди. Почему ты меня так называешь?
– Не знаю… Я не первый, кто тебя так зовет, и не единственный. Ты суеверен?
– Очень.
– Это не maudit. А Моди. Думаю, что тебя так начали называть, когда ты выставился в Салоне Независимых.
В этот момент из глубины коридора, соединяющего камеры, слышатся лязг открывающейся двери и звук приближающихся шагов. Дверь нашей камеры открывается, мы тотчас садимся на кроватях и видим двух надзирателей.
– Следуйте за нами.
– Зачем?
– Никаких обсуждений.
Мы поднимаемся и идем за ними. Когда я прохожу мимо камеры, где находятся два придурка, которые задирали Мориса, я подхожу к двери.
– Спокойной ночи, девушки! Будьте умницами, а мы уходим.
Надзиратели заводят нас в большой кабинет, где в ряд стоят несколько столов. В глубине комнаты двое мужчин разговаривают и курят. Они в штатском, довольно элегантные. Я их никогда не видел, но по выражению лица Мориса заключаю, что он их хорошо знает.
– О нет…
– Что происходит? Кто эти двое?
– Делай, что они скажут, и не спорь с ними.
– Можете идти.
Надзиратели разворачиваются и уходят.
– Располагайтесь.
Мы с Морисом садимся на крутящиеся стулья. У мужчин напротив – радушные, дружественные выражения лиц.
– Синьор Утрилло, как ваши дела? Давненько мы с вами не виделись.
– Да уж…
– Однако на этот раз – не только шум, нарушение общественного покоя, бродяжничество… Мы имеем самую настоящую драку, с причинением телесных повреждений. Кто бы нам объяснил, каким образом такие, как вы, уложили таких типов? Два художника против двух нахалов. Я бы на вас ни франка не поставил!
Несколько секунд мы смотрим молча друг на друга.
– Синьор Модильяни, позвольте представиться. Меня зовут Эжен Декав, комиссар Декав, а этот господин – комиссар Леон Замарон.
Я киваю в знак приветствия.
– Что за хмурые лица? – присоединяется к разговору Замарон.
Мы не отвечаем. Замарон продолжает:
– Синьор Модильяни, я обращаюсь прежде всего к вам, поскольку синьор Утрилло – наш старый знакомый. Мы ничего не имеем против искусства и художников. Верно, Декав?
– Совершенно верно! Скорее, наоборот.
– Мы внимательно наблюдаем за тем, что происходит в Париже. Мы с Декавом – друзья художников с Монмартра и Монпарнаса. Нам просто не нравятся некоторые вещи…
– Многие вещи, по правде говоря.
– Зачем вы употребляете эти странные субстанции? Гашиш, опиум, кокаин…
– Мы нашли даже эфир! Не говоря уже об алкоголе. Мы уверены, что все это не идет вам на пользу.
Я слушаю их – и не понимаю: то ли они читают нам нотации, то ли издеваются над нами.
– Синьор Модильяни, как безусловно может подтвердить синьор Утрилло, мы – большие почитатели искусства.
– В особенности вашего друга Утрилло, верно? – улыбается Замарон.
Морис кивает.
– Знаете, я сын гравера Альфонса Декава и брат писателя Люсьена Декава. В нашей семье искусство всегда было на первом плане.
– Мы уверены, – продолжает Замарон, – что сейчас наблюдается наиболее разноплановый, плодотворный и интересный период парижского искусства.
– Но мы должны следить за правопорядком, понимаете?
Я киваю, но на самом деле совершенно не понимаю, к чему они клонят.
– Знаете, кто приходил нас навестить? Синьор Пабло Пикассо.
Это нас сильно удивляет; мы с Морисом вопросительно переглядываемся.
– Он был не один. Вместе с ним пришли синьоры Кислинг, Жакоб, Де Сарате и одна наша общая знакомая.
– Кики? – Ее имя вырвалось у меня непроизвольно.
Декав улыбается.
– Я так и предполагал, что вы ее знаете.
На какое-то время повисает молчание. Затем Замарон продолжает:
– Господа выступили свидетелями в вашу пользу, заверив, что синьор Модильяни вступился исключительно в защиту синьора Утрилло, который в одиночку несомненно оказался бы побежден. Они поручились, что эти два нахала первыми вас спровоцировали и что вы сделали все возможное, чтобы избежать драки.
– Вы подтверждаете? – Декав улыбается.
Я киваю, Морис тоже.
– Все свидетели – известные и уважаемые люди, и у нас нет никаких оснований не верить их словам…
Замарон делает паузу – и я осмеливаюсь спросить:
– Значит, мы можем идти?
– Вы торопитесь? – Замарон добродушно улыбается.
Это лишь кажется невинным вопросом… Я отвечаю аккуратно, чтобы не разозлить их:
– Нет.
– Тогда давайте немного поговорим?
– О чем?
– Об искусстве, разумеется.
Я полагаю, что это шутка, и улыбаюсь. Но Замарон уверяет меня в обратном:
– Синьор Утрилло может подтвердить, что это не в первый раз.
Я смотрю на Мориса, он – довольно раздосадованно – кивает. Я, помня его предупреждение, изо всех сил показываю им свое расположение:
– Хорошо, давайте поговорим.
Декав достает из-под стола небольшую картину в раме, размером примерно тридцать на тридцать сантиметров. Он демонстрирует ее нам.
– Что скажете?
На картине изображены два стилизованных лица, смотрящих друг на друга. Я сразу же узнаю стиль Пабло.
– Это Пикассо.
– Конечно. Он нам ее только что подарил.
– Что вы думаете о кубизме?
Я не могу поверить, что подобный вопрос нам задает полицейский! После небольшой паузы я отвечаю:
– Я не кубист.
– Почему?
– Потому что мне не интересен этот стиль.
– Да, понимаю. Но почему?
– Он слишком далек от человеческой природы.
– Хорошая фраза.
Я согласен. Замарон обращается к Декаву:
– Видишь? Я тоже всегда это говорю. Лично я предпочитаю картины Утрилло.
– Я тоже! – Декав с готовностью кивает.
– Кстати, у нас есть некоторое их количество.
– По одной за каждый раз, когда он был нашим гостем.
После этого повисает долгая пауза, искусно созданная полицейскими, чтобы я кое-что осознал. И, возможно, я начинаю понимать. Я смотрю на Мориса, он мне слегка улыбается, будто извиняясь. Декав продолжает:
– Мы – страстные коллекционеры. У нас есть картины Моисея Кислинга, Мориса де Вламинка, Сюзанны Валадон, Цугухару Фудзиты…
– У всех случаются неприятности.
Они добродушно посмеиваются.
– У вас, художников, намного чаще, чем у простых людей, – но реже, чем у тех, кто не в ладах с законом.
– Мы понимаем, что у вас такой характер и ваша открытость и узвимость – необходимое условие для творчества.
– Впрочем, никто из вас не совершает серьезных проступков. Этих двоих я бы и сам с удовольствием побил.
– Мы всё хорошо понимаем…
– Нам просто нравится искусство и художники. А наркотики – намного меньше.
– У нас есть мечта: в будущем организовать выставку картин из нашей коллекции.
Я чувствую, что должен пояснить.
– Я скульптор.
– Это верно, но только отчасти. Вы еще отличный рисовальщик и выдающийся художник.
– Откуда вам это известно?
– Мы осведомлены обо всем, что происходит в Париже. Нам это нравится.
– Поясню: мы не хотим подарков, – уточняет Замарон. – Но я уверен, что мы еще встретимся. Из-за вашего характера и вашего круга общения. И мы найдем оптимальный способ для сотрудничества. Что скажете, синьор Модильяни?
– Важно, чтобы вы понимали: мы абсолютно не желаем подарков, – Декав еще более точен. – Мы просто хотим купить ваши работы по очень, очень… дружественной цене. Мы не хотим, чтобы однажды нас обвинили во взяточничестве. От злых языков невозможно защититься.
Я не могу сдержаться и смеюсь. Декав смеется вместе со мной.
– Синьор Модильяни, я рад, что вы это так воспринимаете.
– Хотите одну из моих скульптурных голов? Я вам ее с удовольствием продам… по очень дружественной цене.
– Отлично! Именно так и делается. Услуга за услугу. А мы вам гарантируем, что эти двое вас больше не побеспокоят. Мы слышали про их мстительные намерения… Я вас уверяю, что у нас есть надежные методы заставить их взять свои слова обратно.
– Отлично! Естественно, они не должны больше беспокоить и моего друга Утрилло.
– Разумеется!
– Вы можете сегодня же прийти и выбрать скульптуру.
Они переглядываются и на лету понимают друг друга.
– Однако, синьор Модильяни, видите ли… То, что я вам собираюсь сказать, следует воспринимать с осторожностью: мы не художники, мы рассуждаем лишь как коллекционеры… Скульптуры – это хорошо, но…
– Но?
– В общем, картины – лучше.
– Картины?
– Люди предпочитают вешать картины на стены, а не ставить статуи посреди комнаты.
– Вы хотите картину?
– И картину тоже. Более того, не одну. Конечно, не сразу. Со временем, в спокойном темпе.
– Наши отношения будут длительными, понимаете? Мы не тривиальные полицейские. У префектуры полиции Парижа есть прозвище.
– Какое?
– Спросите у вашего друга Утрилло.
Я смотрю на Мориса.
– Музей Замарона.
– Морис, сколько картин ты им передал?
– Много.
– Семь, если не ошибаюсь, – уточняет Замарон.
– Восемь, – поправляет Морис.
Декав продолжает:
– Синьор Модильяни, мы знаем, что вы, художники, – непостоянны, вам привычно быстро и часто менять свою жизнь… Тот же Пикассо создает много скульптур, но в первую очередь он – художник.
– Что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать, что мы вам советуем писать картины.
– Вы мне советуете?
– Другими словами, мы бы предпочли иметь ваши картины.
– Я польщен.
– Мы рады. – Декав не распознал сарказма в моем ответе.
– Мы – друзья художников.
Я позволяю себе еще одну шутку:
– Да, вы это уже много раз произнесли. Вы… богемные полицейские.
– Мне нравится это определение.
Замарон и Декав удовлетворенно улыбаются.
– Значит, мы можем рассчитывать и на ваши картины?
Я киваю в знак согласия, поскольку понимаю, что у меня нет выбора. Замарон продолжает:
– Мы говорим это для вашего блага: живопись любят больше, чем скульптуру.
– Спасибо за совет.
Декав смотрит на Мориса.
– Синьор Утрилло, перейдем к вам. Что вы можете нам предложить? Еще один вид Парижа?
– Разумеется. – Морис выглядит смирившимся.
– Хорошо. Тогда мы позаботимся о предоплате.
Декав бросает взгляд на Замарона – и тот достает деньги из ящика. Сорок франков для меня и двадцать для Мориса. Он кладет их на стол, и нам не остается ничего иного, кроме как забрать деньги.
– Было приятно пообщаться. – Декав мне улыбается. – Ваши «друзья» больше никогда вас не побеспокоят.
– Синьор Модильяни, хотите взглянуть на нашу коллекцию? Идемте.
Я поднимаюсь и следую за Замароном. Он достает ключ из кармана жилета и открывает дверь смежного кабинета. Я вхожу, и передо мной предстает – в идеальном порядке! – самая настоящая коллекция произведений искусства. Мне не составляет труда узнать Пикассо, Матисса, Дерена, Де Вламинка, Утрилло, Кислинга, Валадон, Фудзиту…
– Разве это не великолепно?
– Откровенно говоря, да, так и есть.
Это тоже Париж, и это тоже богема.
Снова Кики
Я крепко сплю. Кто-то стучит в дверь. У меня нет сил понять, снится ли мне это – или стучат в реальном мире. Я продолжаю спать, и снова слышу стук. Открываю глаза; уже наступил день.
– Моди, это я.
Голос Кики. Я тащусь полуголый к двери, открываю и вижу… Передо мной – она, королева Монпарнаса: прекрасная, солнечная, благоухающая.
– Кики, который час?
– Вторая половина дня.
– Я на ногах еле держусь, у меня болит голова.
– Я верю… Тебя же ударили. Пустишь меня?
Я ее впускаю, закрываю дверь и иду обратно в кровать. Она какое-то мгновение смотрит на меня, потом скидывает на пол пальто – естественно, под ним она полностью обнажена, – и заползает ко мне под простыню.
– Какой ты мягкий…
– Ты тоже мягкая.
– Хочешь спать?
– А ты? Хочешь поспать со мной?
– Мне было бы приятно.
– Обними меня…
Мы лежим какое-то время молча, обнявшись.
– Пикассо мило себя повел.
– Да, очень.
– Вас сразу отпустили?
– Да.
– Это я убедила всех пойти в префектуру!
– Спасибо, Кики… Что бы я без тебя делал?
– Амедео, ты меня ценишь?
– Кики, я тебя – люблю.
– Ты врешь!
– Нет. Я правда тебя люблю.
– Ты знаешь, что я тебе не верю, и тем не менее продолжаешь мне это говорить.
– Я люблю тебя, Кики.
Я чувствую биение ее сердца, ее горячее дыхание на своей шее, ее мягкую теплую кожу, ее духи с цветочным ароматом.
Кожа Кики – действительно особенная. Она гладкая, деликатная, тонкая… Она как будто вибрирует. Как только я до нее дотрагиваюсь – она покрывается мурашками и трепещет под моими пальцами.
Все то, что Кики испытывает, вызвано инстинктом. Ее тело и ее кожа принимают решение раньше, чем ее мозг.
Сейчас мы неподвижны, я лишь немного по-другому надавливаю пальцами на ее спину – и этого достаточно, чтобы она выгнулась назад. Мы не делаем ничего сексуального, мы просто лениво лежим обнаженными. Тем не менее в нашем соприкосновении присутствует глубина наших душ. Нет ничего более настоящего, чем это деликатное явление – мурашки. Это чувствительность сближающихся сердец. Все то, чего не признает мозг, кожа чувствует без слов и объяснений.
Дыхание Кики становится медленным и спокойным, в точности как мое. Мы легко засыпаем, практически не заметив этого.
Перед тем как уснуть и сразу же после пробуждения, я всегда думаю об одном и том же, с самого детства. Несмотря на то, что домашние делали все, чтобы не дать мне понять, что моя жизнь в опасности, – я это знал. Когда все мне улыбались, делая вид, что ничего не происходит, когда мама объясняла мне, будто я не должен бояться, – я ей не верил. Я ей никогда не верил. С тех пор, перед тем как уснуть и как только я просыпаюсь, я думаю о моей болезни. Всегда. Сон – это единственное спокойствие.
Я всегда завидовал тем, кто способен закрыть глаза и в считаные секунды заснуть. Я никогда не мог испытать такую быструю отрешенность. Мой сон – как прилив, он поднимается медленно и никогда не приходит внезапно, к сожалению. В эти моменты у меня в голове роятся ужасные мысли, которые исчезают только тогда, когда я сам исчезаю.
Сон – мое единственное спасение, но также и наказание, потому что мне жалко тратить на сон время той жизни, которая обречена продлиться недолго.
Это правда, что жизнь любого человека может закончиться в любой момент и быть короче моей; можно умереть молодым и не только от туберкулеза. Однако разница в том, что я знаю: смерть уже находится внутри меня; я всегда в ее компании.
Во сне меня не посещают мысли о жизни и смерти. Было бы лучше спать вечно. В одном сне ты умираешь, в другом плаваешь, а в следующем занимаешься любовью. Никаких последствий, никаких обязательств, все случайно, безумно, нереально. Было бы чудесно, если бы смерть была такой: «вечным сном», мельчайшей крупицей памяти, которая продолжает работать, производя бессвязные сны. Компромисс между человеком и богом. Не настоящая жизнь, а приснившаяся. Многие, вероятно, были бы согласны со мной.
Сон рядом с Кики дает мне ощущение покоя, защищенности и отрешенности.
Я бы хотел быть безнадежно влюбленным в нее, но во мне слишком многое сопротивляется этой мысли, да и она не хочет быть единственной, не понимает, как можно принадлежать кому-то одному. Никто из нас никогда не был по-настоящему влюблен, и мы не знаем, что такое абсолютное вовлечение, которое порождает в том числе болезненные и губительные действия. Мы с Кики никогда не порождаем ничего негативного. Мы всего лишь дети, которые воодушевляются и радуются посредством деликатной и веселой формы любви.
Опустилась ночь; мы долго спали. Мы еще вялые и сонные, защищенные теплом, исходящим от наших тел.
Я шевелю пальцами – и ее кожа снова покрывается мурашками и трепещет. Кики чувствительна словно музыкальный инструмент, способный зазвучать от любого прикосновения. Наши ноги соприкасаются и поглаживают друг друга. Я ощущаю ее грудь на моей, ласкаю – и соски моментально твердеют. У меня тоже кое-что твердеет.
– Ты проснулся!
– Да.
– Я это чувствую…
Я рукой раздвигаю ей ноги и ощущаю ее влажное возбуждение.
– Ты тоже проснулась…
– Да.
Я легко вхожу и медленно скольжу внутри нее; после мы остаемся неподвижными, соединенными.
– Я люблю тебя, Кики.
– Не говори ерунды.
– Нет, я буду это повторять.
– Я тоже тебя люблю, Амедео. Было бы хорошо, если бы так было всегда. Но мы не всегда такие.
– Ты права, Кики. Мы оба многогранны и не всегда способны жить вместе. Сейчас ты просто Кики, но потом ты снова захочешь быть королевой Монпарнаса.
– А ты не удовлетворишься быть просто Амедео, ты хочешь быть еще и художником. И это правильно. Но принц и королева могут выкроить себе моменты сна в объятиях.
– Обнявшись и соединившись.
– А теперь я хочу еще, Амедео. Не оставайся неподвижным. Двигайся. Давай покажем миру, на что мы способны.
– К сожалению, мир нас не видит, Кики.
Картины
Никому не интересно то, чего хочу я, и никто не хочет того, что интересно мне. Это неоспоримый факт. Я хочу быть скульптором – а меня ценят за живопись. Это какая-то шутка, насмешка.
В чем я могу упрекнуть Поля Александра? В том, что он ценит мои картины, рисунки и акварельные работы? Это было бы нелепо и неблагородно. Безразличие к скульптуре он выражает с предельным расположением и уважением. В моей комнате стоят несколько скульптурных голов, вырезанных в мраморе, которые мне очень нравятся и которые высоко оценил и Бранкузи. Когда я говорю об этом Полю Александру, он улыбается и ограничивается позитивным, но отвлеченным комментарием – как если бы отметил, что сегодня нет дождя.
Поль мне говорит: «Амедео, давай поговорим о картинах».
Или: «Твои рисунки просто необыкновенные».
Или же: «Твои акварельные работы удивительны».
Это моя судьба: быть в почете за то, что стоит на втором месте в шкале моих интересов.
Передо мной – синьора Мод Абранте, подруга Поля Александра, принадлежащая к верхушке американской буржуазии. Я во второй раз пишу ее портрет. Способ расчета – все тот же: покупка картины с удержанием части стоимости за аренду жилья.
Я сижу напротив синьоры Абранте, спиной к окну. Дневной свет, проникающий в комнату, фронтально освещает строгую женскую фигуру.
На полу появляется огромная тень, я оборачиваюсь и вижу Константина с неизменной сигаретой во рту, он пришел меня навестить. У него в руках бутылка вина и два бокала.
– Амедео, хочешь выпить?
– Очень.
Бранкузи ставит бокалы на стол и наливает вино.
– Не угодно ли вам вина?
– Я не пью по утрам.
– А мы пьем, правда, Амедео?
Он смеется и протягивает мне бокал.
– За здоровье.
– За здоровье.
– И за ваше тоже, синьора.
Мы выпиваем, и я снова принимаюсь за работу. Константин курит и смотрит на меня и на мою картину. Я немного смущаюсь, потому что, ввиду огромного уважения, которое я испытываю по отношению к этому человеку, его наблюдение за моей работой вызывает во мне неуверенность, но также и глубокое чувство поддержки и дружбы. Я никогда не видел, чтобы он общался с другими жильцами «Дельты». Только ко мне у него такая привязанность.
– Друг мой, какой у тебя прекрасный стиль.