Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Петра Рески

Палаццо Дарио

1

Способности Ванды и тщетная попытка читать в поезде «Интимные истории»
Чужие истории бежали вслед за ней, как бездомные собаки. Ванда Виарелли была в пути уже целую вечность. Переезд на поезде из Неаполя в Венецию обычно длился девять часов, если поездка складывалась удачно – без забастовок и самоубийств на рельсах.

Напротив сидел пожилой господин с впалыми щеками. Он говорил и говорил, словно давно ждал этой минуты. Лишь иногда замолкая, он, вероятно, сам удивлялся тому, что доверился этой рыжеволосой женщине, но через секунду вновь начинал говорить.

Для Ванды это была привычная, знакомая и досадная ситуация. Она всех располагала к беседе. С детства она была собирательницей человеческих признаний, откровений, анекдотов и тайн. «Ты должна научиться слушать!» – внушала ей мать, которая, однако, не подозревала, на какую благодатную почву падет ее совет. Обычно Ванде было достаточно сесть напротив человека, слегка наклонив голову, и приветливо взглянуть на него, чтобы он сразу почувствовал к ней доверие. Еще ребенком Ванда спокойно приняла эту свою способность, как, собственно, и другие возможности своего тела, например, умение пошевелить мизинцем на ноге так, чтобы остальные пальцы оставались в покое, или скручивать во рту язык. Так было. Всю ее жизнь. Даже в поезде на ветке Circumvesuviana между Неаполем и Помпеями Ванде удавалось насобирать кучу исповедей, при том что такая поездка длилась не более получаса.

Но на время пути в Венецию она попыталась спрятаться за страницами книги, ибо и ее терпение было небезгранично. Она читала «Интимные истории Венецианской республики». Этот сборник подарил ей перед отъездом Мирате, сотрудник из отдела «Нового времени». Это было антикварное издание 1893 года. Передавая ей книгу, Мирате смачно причмокнул губами. И вот в тот момент, когда поезд проезжал Казерту, то есть через несколько страниц от начала книги – Ванда как раз читала о том, как венецианец Антонио Филаканево, живший на улице Кале-деи-Фузери около Сан Люка, был приговорен в 1440 году к шести месяцам тюрьмы и как его прогнали плетью от площади Сан Марко до моста Риальто за то, что он отдал свою восьмилетнюю дочь на растление некоему Фиоре ди Болонья, – в купе вошел пожилой господин с впалыми щеками. Седые волосы облепили его череп, глазки смотрели из тестообразного лица, как изюм из слойки, и весь цвет лица сосредоточился на его, похожем на баклажан, носу. Он сел на диван напротив Ванды, поддернул штанины на коленях и аккуратно поставил стопы параллельно одна другой. Ванда приветливо улыбнулась, и он тут же откашлялся:

– Тоже в Венецию?

– Да.

– Я – венецианец, – заявил визави. Он сказал это так, будто речь шла о его собственной заслуге, – Вы, должно быть, собираетесь провести в Венеции отпуск? Извините мое любопытство, синьорина.

Он говорил с французским «р», как пристало утонченным жителям северной Италии, которые не раскатывают свое «р» по-средиземноморски, а почти неслышно раздавливают его в гортани, как виноградину.

– Нет, не в отпуск. Я переезжаю в Венецию, – вежливо ответила Ванда.

– Как интересно! В таком случае вы одарите своей красотой наш маленький город.

Ванда кивнула с непринужденной учтивостью, благодаря за комплимент, и продолжала читать. Она делала это с таким видом и чувством, словно хотела впитать даже типографскую краску из каждой строчки. Она шумно перелистывала страницы, разглаживала их, ее указательный палец следил за каждой буквой. Тщетно.

– Вы уже подыскали себе квартиру? – спросил ее сосед, не давая разговору иссякнуть. – Цены на аренду сейчас просто астрономические.

– Я еду к своему дяде. Он живет в Палаццо Дарио.

И тут у господина с впалыми щеками изменился цвет лица, а его нос обрел нормальный оттенок. Он набрал в грудь воздух, и его уже было не остановить.

– Венеция, синьорина, весьма говорлива, здесь каждый что-нибудь рассказывает, каждый кому-нибудь что-нибудь говорит. Волны шепчут, стены шушукаются. Все всех знают. Это неискоренимо, мы здесь бессильны. Но я убежден, что в том, что люди рассказывают друг другу, что-то есть. Почти всегда. Во всяком случае, часто. Во всяком случае, в истории Ка Дарио. Хотя, должен признать, я в эту историю поначалу не очень-то верил. Я, по правде говоря, не суеверен. Но после случая с Фабио я сказал себе: никогда нельзя знать наверное.

– Что вы имеете в виду? – спросила Ванда.

– Я имею в виду проклятие, – ответил он, несколько раздраженный тем, что она его перебила. – Палаццо, в котором живет ваш дядя, приносит несчастья. Многие венецианцы говорят, что Палаццо Дарио особенно не любит дельцов, бизнесменов, а художников, наоборот, спасает. Мы, венецианцы, всегда во всем стараемся найти закономерность. Но здесь ее нет. Массимо Миниато был, например, дельцом и выжил-таки в этом дворце. А торговец антиквариатом Фабио делле Фенестрелле, наоборот, по-моему, больше относился к художникам. Единственная закономерность, которую я здесь вижу, – несчастье, как мучнистая роса, ложится на каждого его обитателя. Очень немногие остались в живых и сами покинули дворец.

– Почти в каждой деревне есть дом, на котором лежит проклятие, – возразила Ванда и склонилась над своей книгой.

Она читала о том, что куртизанки в Венеции XV века жили столь зажиточно, что со своей многочисленной прислугой заселили большую часть дворцов на всемирно известном Большом канале, о чем в Республике был издан специальный закон. Однако им разрешалось жить только в тех домах, аренда которых не превышала ста дукатов в год. А те из них, кто платил за аренду домов больше сорока дукатов, облагались дополнительным налогом. Отвратительная двойная венецианская мораль!

– Точнее сказать, его называют «Ка Дарио», – произнес попутчик Ванды. – Раньше все дворцы в Венеции называли «Ка», от casa1, и только Дворец дожей называли палаццо, Палаццо Дукале. Но сегодня на вещи смотрят шире. Вы удивлены, синьорина, не так ли? Да, есть много того, чего не знают иностранцы. Представьте себе, недавно меня спросила одна американка, почему город так залит водой. Я ответил ей: «Синьора, так мы моем улицы». Эти американцы! Сейчас, правда, их приезжает уже не так много, как раньше, из-за долларов, конечно. Теперь у нас японцы, они ничего не спрашивают и улыбаются.

Его красноречие не иссякало.

Ванда читала о том, что куртизанкам было запрещено украшать стены обоями, коврами или камкой2. Им разрешались только ткани из Брешии или Бергамо. Другим декретом им запрещалось коротко срезать волосы надо лбом, завязывать их в узлы на голове, а также носить одежду в мужском стиле…

«Потому что это выглядело слишком чувственно», – подумала Ванда.

– Первым жильцом Ка Дарио, насколько я помню, был американец Роберт Баулдер. После него был Фабио делле Фенестрелле. Он держал антикварный магазин. После него был хиппи, Мик Суинтон, он был менеджер рок-группы «What». Потом Массимо Миниато Сассоферато, финансист, как он себя называл, что бы это ни значило. И потом – Альдо Вергато. Самый богатый человек Италии. Вы о нем, конечно, наслышаны. Даже ему Ка Дарио не принес счастья, это точно. Ах да, я, наверное, забыл упомянуть, что ни один из них не остался в живых в Палаццо Дарио. То есть был один, кто выжил, но и ему не повезло. И это только те, кто обитал там в последние пятьдесят лет. Если задуматься над тем, что палаццо уже более пятисот лет, кто знает, какие там разыгрывались сцены, о которых мы ничего не знаем.

– Слухами земля полнится, – пробормотала Ванда.

«.. . Также и для удобства клиентов куртизанкам разрешалось селиться в центре, – читала она. – Чтобы привлечь посетителей, они, опершись о подоконник, демонстрировали свои обнаженные груди. От этого пошло название Ponte delle tette – Мост грудей».

– Во времена социалистов вся Италия прошла через Ка Дарио. Тогда-то и жил там тот финансист Миниато. Это были золотые времена, синьорина! Да, да, я знаю, социалисты нас надули. Но благополучие царило. Кто сегодня может себе позволить купить антикварную мебель? И налоговая полиция вечно дышит в затылок. Это же не жизнь! А раньше один праздник за другим. Меня часто приглашали. И к Фабио, и к Мику Суинтону, и к Миниато. У него в гостях бывал даже министр иностранных дел. Последний дож. Вся Венеция лежала у его ног.

Ванда сосредоточилась на истории венецианской аристократки Изабеллы Пизани, которая состояла в интимной связи со своим свояком Джакомо Цорци и которая вместе с любовником пыталась отравить мужа, за что и была обезглавлена между колоннами на площади Святого Марка. Ванда сочла несправедливым, что любовник не был казнен вместе с Изабеллой.

– Однажды министр иностранных дел подарил мне статую. Он был очень великодушен и щедр со всеми. Правда, когда он появился в моем кабинете, с жирными волосами и обвисшим животом, я еле сдержался от отвращения. И, представьте себе, всем его молоденьким любовницам от силы было лет по двадцать. А они липли к нему, как пиявки. В Венеции есть одна рыжая, она живет на Лидо. Говорят, будто она поставляла этому министру маленьких девочек тринадцати, четырнадцати лет. Думаю, найдутся многие, кому это нравится. А он мог себе это позволить. Он повсюду имел нужных людей. Те, кто ему угождал, получали за это квартиры на всемирно известном Большом канале с фиксированными ценами на аренду или же место секретарши в администрации области Венето.

Ванда приподняла голову.

– Если проклятие связано с коррупцией, то оно лежит на всей Италии, – заметила она.

Господин с впалыми щеками пропустил ее реплику мимо ушей и продолжал свою историю.

– Знаете ли, в определенном смысле у меня сложилось особое отношение к Палаццо Дарио, поскольку благодаря мне в нем сохранилась исконная мебель, – с гордостью сказал он. – Кто знает, что было бы, если бы ее купил кто-нибудь другой. Лучшие предметы из нее стояли бы тогда в миланских салонах или в Америке. А этого венецианский антиквариат не перенес бы. Ему нужен венецианский климат. Высокая влажность. Если его поставить в американскую квартиру, где летом работает кондиционер, а зимой все ссыхается из-за отопления, ему очень скоро придет конец. Я всегда понимал, что мебель должна оставаться там, где ее родное место. И при этом многие венецианцы имеют наглость утверждать, будто я составил себе состояние на том, что скупил наследство одного умершего владельца Палаццо Дарио, чтобы потом продать его в два раза дороже следующему владельцу. У венецианцев злые языки, синьорина.

– Но что же на самом деле произошло в Палаццо Дарио? – спросила Ванда, чтобы заставить господина с впалыми щеками продолжить говорить, а самой спокойно читать дальше.

– В Ка Дарио, – ответил господин, – всегда что-то праздновали, во все времена. Думаю, вряд ли найдется другой палаццо, в котором так много веселились. Во времена Мика Суинтона и Миниато вечеринки гремели одна за другой. «Кокаин килограммами. Это были не праздники, это были оргии». «Бюстгальтеры и трусики так и вылетали из окон», – рассказывали таксисты, которые вынуждены были простаивать внизу у причала ночи напролет.

– По-моему, вы несколько преувеличиваете, – пробормотала Ванда и продолжала читать о том, как венецианки уже в XVI веке осветляли волосы и брови и делали макияж.

Куртизанкам же краситься не разрешалось, и они накладывали на лицо на несколько часов вымоченное в молоке мясо, чтобы кожа была бледной. Они же изобрели мушки – маленькие черные эластичные кружочки из тафты. Ванда попыталась представить себе, как «ночная бабочка» лежит в своем алькове с пропитанным в молоке куском говядины на лице.

– Ну, может быть, несколько и преувеличиваю. Несколько, – не унимался господин напротив. В его голосе прозвучало негодование.

– Во времена Вергато в Ка Дарио было спокойно. А после его кончины дом довольно долго пустовал, никто не решался купить его, хотя цена была довольно сносной. По-моему, сначала им заинтересовался этот американец, режиссер. Он просто загорелся желанием, еще бы, десять миллиардов за палаццо эпохи Ренессанса на всемирно известном Большом канале – это просто подарок. Он всегда приезжает в Венецию со своей женой в канун Нового года и останавливается в отеле «Гритти» прямо напротив Ка Дарио. Возможно, как-то за завтраком он смотрел на дом и подсчитывал, сколько же ночей ему пришлось бы провести в Венеции, чтобы оправдать эти десять миллиардов. А с такими ценами, как в отеле «Гритти», этих ночей было бы не так уж и много. Там аренда одной анфилады стоит миллион, то есть стоимость почти десяти тысяч ночей в Ка Дарио. И если бы ему суждено было провести их там, они пролетели бы за тридцать лет, что для такого города, как Венеция, равносильно взмаху крыла. Однако он отказался от сделки. Говорят, узнал о проклятии палаццо. Если вы меня спросите, я вам скажу: он слишком скуп. Однажды я наблюдал, как в антикварном магазине он восхищался двумя статуэтками венецианских мавров, но так и не купил их. Поймите меня правильно, синьорина, американцы стали чересчур жадными.

Ванда поднесла книгу к лицу. После того как в 1511 году в Венеции произошло землетрясение, читала она, монсиньор Антонио Контарини заявил, что несчастье – это указание Перста Господня городу, погрязшему в грехе и превратившемуся в Содом. Блудницы творили что хотели, отцы спали с дочерьми, братья с сестрами.

– Большинство из тех, кто жил в Ка Дарио, имели склонности подобного рода, я бы не назвал это слабостями, – сказал господин, которого, видимо, ничто не смущало.

– Склонность к содомии? – оторвалась от чтения Ванда.

Она закрыла «Интимные истории» и со вздохом отложила книгу в сторону.

– Я имею в виду совершенно определенную склонность. Большинство из них были иностранцами. Юг и чувственность, вы меня понимаете, синьорина? Это сочетание на многих действует возбуждающе. Мы таких людей называем settembrini3, потому что раньше они предпочитали приезжать в сентябре. Сейчас многие из них живут в Венеции. Даже на всемирно известном Большом канале. В палаццо церкви Сан Стае один американский музыковед занимает целый этаж. А палаццо у церкви Св. Фомы принадлежит дизайнеру интерьеров. Он, правда, итальянец, но не венецианец. Он приехал откуда-то с континента, из Тревизо. Похоже, и он склонен к этому. И ваш дядя, конечно, большой оригинал. Он никого не обижает. Развлекается со своими костюмами. Правда, много брюзжит. Думаю, это еще не самое плохое, синьорина. Я не хочу слишком волновать вас, но все-таки некоторая предосторожность вам не помешает. Никогда нельзя знать точно. Но… как я уже говорил, я не суеверен, синьорина.

«Значит, все-таки он придает этому значение», – подумала Ванда.

– Это очень интересно, история Палаццо Дарио, – сказала она, подбадривая разговорчивого соседа. – За вами просто записывать надо.

– Вы думаете? – равнодушно ответил господин с впалыми щеками и пошлифовал ногти о рукав пиджака.

– Она правдивая. Правда всех интересует. Да, да. В Голливуде с ума сходят от подобных историй, – продолжала Ванда.

– Вы действительно так считаете? – переспросил он, и на одно мгновение его щеки перестали быть слишком впалыми. Не только нос, но и все его лицо вспыхнуло розовым цветом.

– Это же классный сценарий. Они платят подчас миллионы за подобные истории, – продолжала Ванда.

– Правда? – живо спросил он.

– Некоторые нажили целые состояния даже на менее увлекательных историях.

– Вот как, – сказал он и, задумавшись, замолчал.

– Расскажите же еще что-нибудь, – попросила Ванда и улыбнулась.

– Видите ли, обычно я ничего не пишу, кроме моего годового отчета в финансовое управление и в августе открытки из Доломитовых Альп, – смущенно сказал господин.

– Тем более вам следует попробовать, – ответила Ванда. – Возможно, в вас дремлет талант и вскоре вы затмите Томази ди Компедуза.

При этих словах ее собеседник совсем затих. Он вжался в сиденье и уставился в окно. За окном пролетал пейзаж, полускрытый клочьями тумана. Ванда чувствовала, что в душе ее визави идет внутренняя работа. Вероятно, он уже планировал превзойти успех «Леопарда». Его руки непроизвольно теребили сумку. Он достал из нее кожаную папку с золотым тиснением, которую, казалось, специально берег для особого случая, и нежно погладил украшавшего ее пухлого золотого льва Св. Марка. Потом он откашлялся.

– Ну что, – спросила Ванда, – как вам эта идея?

– А знаете, – ответил он, растягивая слова, – если поразмыслить, я от нее не в восторге. Все это было так давно. – Он улыбнулся, словно извиняясь, и убрал папку.

– Жаль, – сказала Ванда и вздохнула с облегчением.

Она вновь открыла «Интимные истории» и нашла то место, где остановилась. Всю оставшуюся дорогу господин напротив молчал.

2

Ванда сталкивается с карнавалом, едет по всемирно известному Большому каналу и вспоминает о неаполитанской викторине на тему Венеции и о своей бабушке, страдавшей американофобией
После Вероны поезд постепенно наполнился участниками карнавала. Ванду поразило, с какой серьезностью они носили свои костюмы. На диван напротив сел человек, голова которого застряла между картонными женскими ягодицами. Он посмотрел на Ванду ничего не выражавшим взглядом и поправил свой головной убор. В Виченце села ватага султанов и семейство мухоморов в красных шляпах из пенопласта. В Падуе к ним присоединился отряд каких-то чудовищ, обмотанных тюлем, которые всю дорогу только тем и занимались, что припудривали носы. Перед Местре семейство мухоморов достало свои трещотки. Ванда улизнула из купе. С багажом, состоявшим из двух чемоданов и самурайского шлема, она встала у дверей и приготовилась к выходу. Самурайский шлем подарили ей коллеги из Института истории искусств по случаю отъезда. Когда поезд подходил к Венеции, господин с впалыми щеками простился с Вандой.

– Мне давно не удавалось так приятно побеседовать, – сказал он. – Всего доброго вам в Венеции. Берегите себя.

Выходя из вагона, Ванда поскользнулась на мокром перроне и упала на спину, как свернувшийся броненосец. Обернутые в тюль великаны, не извиняясь, перешагивали через нее. Султаны тоже. Ванда перевернулась на бок. Никто, кроме маленького мухомора, не обратил на нее внимания. Он подбежал к самурайскому шлему, который откатился в сторону, крикнул: «Cos\'e?», поднял шлем и опять бросил. Когда Ванда наконец поднялась на ноги, ее попутчики уже скрылись в толпе. Несколько секунд она постояла в сутолоке, а затем схватила тележку для багажа и, толкая ее перед собой, стала прокладывать дорогу в толпе, направляясь к выходу. По всему вокзалу прыгали арлекины, византийская царица в головном уборе из гофрированной бумаги преградила ей путь. Своей тележкой Ванда переехала длинноносую туфлю восточной наложницы и протаранила Казанову. Наконец она добралась до свободного телефона. На другом конце долго не отвечали, затем послышался голос ее дяди Радомира, прорвавшийся из океанического шума, с которым могли справиться только довоенные телефонные аппараты.

– Prontoouu?4

– Это я, Ванда. Я на вокзале.

– Ванда, дорогая! Ни в коем случае не бери вапоретто. Возьми такси, спроси Стефано, но не давай ему больше 50 000 лир, a questo bandito5, – сказал дядя. – Я подошлю тебе Микеля за багажом к причалу. Поторопись, у меня не так много времени, ты ведь знаешь, сейчас карнавал!

Не успела Ванда ему ответить, как он повесил трубку. Радомир Радзивилл принадлежал к тем людям, которые пользуются телефоном только для коротких сообщений. И указаний. Ему нужен был не собеседник, а слушатель. И никогда ему не приходило в голову поговорить по телефону.

Ванда стащила свой багаж с тележки и поволокла его вниз по лестнице, спускаясь на привокзальную площадь. Чайки надрывались, будто от смеха, и воздух был насыщен запахом соленых каперсов. «В приезде в Венецию всегда есть что-то унизительное», – подумала Ванда. Эта суета. Эти мотания туда-сюда с чемоданом на колесах, который не едет, а висит у тебя на руке. Кнут и пряник. Только вконец измучив своих гостей тасканием багажных тяжестей, Венеция одаривает их видом Сайта Мария делла Салюте на закате дня. Ванда поставила чемоданы и присела на мраморную тумбу на причале. Вода лизнула ее ноги, и тут она сразу все простила Венеции.

На стоянке водных такси выстроилась очередь японцев. Поставив чемоданы, Ванда прошла мимо них, словно это были манекены, и спросила Стефано. Один из водителей указал на парня с пуделиными кудряшками на голове. Он стоял у катера и ковырял в зубах зубочисткой.

– Andiamo? – спросил он, и в следующее же мгновение лодка уже тарахтела по всемирно известному Большому каналу.

Ванда не могла наглядеться на его дворцы. Одни из них словно провалились в глубокий обморок. Другие стояли словно спаянные плечами друг с другом, наклонившись к всемирно известному Большому каналу, как пьяные. Здесь были и неизлечимо больные, которые, скорчившись и прижавшись друг к другу, ждали гибели, и самовлюбленные, которые, подобрав локоны, с улыбкой смотрелись в свое отражение. Здесь были грязнули, которым без билетов удалось пробиться в первые ряды. Стоящие рядом дворцы эпохи барокко изо всех сил старались игнорировать это дурное общество.

– Ты впервые в Венеции? – спросил Стефано.

– Нет, – ответила Ванда.

Она думала о том, как, проснувшись ранним утром в Неаполе, она выходила на балкон и смотрела на залив. Везувий дремал под гулкими ударами колокола. Как только неаполитанец покидает свой родной город, тоска и ностальгия мельничным жерновом придавливают его грудь. Словно он бросил небогатого возлюбленного ради лучшей партии. Ванда утешалась мыслью о том, что на самом деле она не выбирала Венецию вместо Неаполя, Неаполю с Венецией не изменила. Нет, правда! Ни о каком таком выборе речь не шла. Это решили за нее. Три тысячи претендентов участвовали в международном конкурсе на место куратора Венецианского Восточного музея искусств. И Ванда победила. Поэтому ей ничего не оставалось делать, как покинуть Неаполь. Действительно ничего.

Но неужели ее совесть так и не успокоится? В конце концов, она только наполовину была неаполитанка и никогда не принадлежала этому городу всецело. Мать Ванды была немкой. В детстве Ванда всегда завораживала подруг историей своей семьи, если ей нужно было произвести впечатление. Их-то семьи все были из Неаполя, и лишь некоторые могли похвастаться, что они родом из какого-нибудь Беневенто или деревни в Кампании, но, конечно, это не шло ни в какое сравнение с происхождением ее мамы, которая была не только немкой, но и почти что полькой. И к тому же принцессой. Ну да. Тоже почти.

Ванда вспомнила о страдальческой реакции своих коллег из Неаполитанского института, когда она сообщила им о получении этой должности в Венеции. Никого не интересовало, что это за место, что за должность, что это значило для нее; все сразу разделились на два лагеря: ненавистников и поклонников Венеции. Единодушны они были лишь в оценке венецианской погоды: туман, туман, туман. Круглый год. Поклонников Венеции было больше. Секретарши, например. Но не только. Директор института, профессор Джардини, тоже был из их числа. У них загорались глаза при слове «Венеция». Они представляли себе жителей Венеции элегическими существами, укутанными в черные плащи, в гондолах на покрытом туманом всемирно известном Большом канале, вслух читающими стихи Торквато Тассо. Ненавистники Венеции – студенты-практиканты, библиотекарь и почти весь средний персонал – смотрели на Ванду с сочувствием.

– Ужас, – говорили они. – Вонючие каналы и кошмарные голуби.

Они были убеждены, что любопытные туристы врываются там в квартиру, стоит хозяину лишь приоткрыть дверь, и что все венецианцы сепаратисты и мастера по срезанию сумок. Все демонстрировали свое академическое образование, стараясь превзойти друг друга, приводя цитаты. Каждый день они находили новые доказательства своей осведомленности. «Венеция – старая аристократка, страдающая одышкой, – Америго Бартоли!» – восклицал специалист по средним векам, ему отвечал какой-нибудь аспирант: «Жуткий, зеленый, скользкий, сальный город. Стары его дожи, стары его взгляды – Д. Г. Лоуренс!»

Венцом этого наваждения стала викторина на тему Венеции, разразившаяся в обеденный перерыв. Ее суть заключалась в том, что кто-нибудь произносил цитату, например: «Помню первый свой приезд в Венецию. Мне было семнадцать. Когда я оказался на площади Св. Марка, то подумал, что схожу с ума. Ничто в мире тогда мне не казалось таким прекрасным, как этот город». Выигрывал тот, кто первым кричал: «Джулиен Грин».

Ассистент Эверардо, убежденный сторонник Rifondazione communista6, чуть было все не испортил. «Мы отвадим туристов от этой Венеции, – заявил он, – от этого базара антикварных подделок, от этого магнита для снобов и дураков со всего света, от этой койки, в которой переспали целые караваны развратников, украшенной драгоценными камнями сидячей ванны для обслуживания куртизанок со всего мира, от этой Cloaca Maxima7 отхожих низостей». Тут все зашумели, и синьора доктор Батгалья крикнула: «Долой коммунистов!» Но Эверардо без тени смущения продолжал: «Мы излечим этот ленивый город, заживим эту роскошную язву прошлого!» «Баста!» – закричали все, но Эверардо уже настолько вошел в раж, что не мог остановиться. «Мы планируем рождение индустриальной и военной Венеции, которая будет господствовать во всей Адриатике – исконно итальянском море. Мы намерены засыпать мелкие вонючие каналы мусором старых разрушающихся и прокаженных дворцов. Мы сожжем все гондолы, эти люльки для идиотов, и на месте старых и кривых построек вознесутся могучей геометрией мосты из металла и фабрики, увенчанные промышленными дымами. Наконец наступит царство божественного электрического света, которое освободит Венецию от продажного ночного мерцания меблированных комнат».

– Как же ты умеешь все испортить! – воскликнула Ванда.

– Он чокнутый, – сказала доктор Батталья. При этом никто не понял, что пламенный оратор цитировал футуристический манифест Томмазо Маринетти.

Доктор Бузи из отдела древней истории поразил всех своим знанием описаний Венеции Ипполито Ниево.

– «Долго она, этот забальзамированный труп, симулировала, что она торжествует, но вот последовал удар, разрушивший ее».

– Существует, – мягко поправила его доктор Батталья, – там сказано «симулировала, что существует».

Такое замечание рассердило Бузи и подстегнуло его бросить в круг еще одну цитату.

– «В моей жизни не было более счастливых часов, чем те, которые я ежедневно проводил, сидя перед кафе «Флориан», откуда я мог любоваться церковью, выгнувшей спину над широкой площадью. Она была похожа на огромного бородавчатого клопа, облепленного вздутиями куполов, который, растопырив свои ножки-колонны, задумчиво выполз на прогулку».

– Марк Твен, – невозмутимо парировала доктор Батталья.

Доктор Камасса, напротив, неожиданно продемонстрировал пробелы в образовании. Не только тем, что у него не нашлось ни одной цитаты о Венеции, но и тем, что он так и не сообразил, в каком романе фигурирует Густав Ашенбах. И это несмотря на то, что со всех сторон неслись подсказки: «Остров Лидо! Висконти! «Смерть в Венеции»!» – все старались подтолкнуть несообразительного Камассу к правильному ответу. Доктор Бузи даже цитировал отрывки из Томаса Манна наизусть: «Если кому-то хотелось, преодолевая ночь, ухватить несравненное и сказочно ускользающее, – куда он направлялся? – Это было понятно».

Секретарша Мария-Ассунта сказала, что в Венецию человек отправляется, когда он либо влюблен, либо в депрессии. Ее слова заставили Ванду задуматься.

– Венеция – не город, а состояние души, – сказала Мария-Ассунта. – Город для особых случаев. Влюбленность здесь в самый раз. Депрессия тоже. Нигде больше нельзя так роскошно быть несчастным. Недавно я прочитала в «Эспрессо», что в Венеции целые толпы депрессивных европейцев с севера кончают жизнь самоубийством – бросаются во всемирно известный Большой канал. А какое из этих состояний подходит тебе?

– Ни то ни другое, – ответила Ванда и показалась себе в тот момент бесчувственным сухарем. – Я умею плавать.

– Ничего хорошего, – насторожилась Мария-Ассунта. – Даже представить невозможно – жить в таком мифе, как Венеция, и заниматься банальностями. Или ты хочешь в итоге есть поленту, ругаться на работе, красить волосы и жаловаться на высокие налоги? Венеция этого не заслуживает! – вдруг воскликнула она.

– Венеция – не ледяная глыба, – ответила Ванда, тем самым подарив нечаянно аргумент лагерю ненавистников Венеции.

– Вот, вот! Ледяная глыба! – зашумели они. – Венеция и есть ледяная глыба. Вы сами это почувствуете. Ее можно толкать и толкать и раскачивать, но она с места не сдвинется.

– Будь что будет, – твердо сказала Ванда. – Но если бы у меня был выбор, я бы уж, конечно, с большим удовольствием отправилась в Париж.

– К этим жмотам французам? – возмутились все сразу.

Как только речь зашла о французах, вновь воцарилось единодушие. Их скупость была притчей во языцех. Потом все снова дружно принялись поносить венецианскую погоду – туман, туман, туман круглый год, и расизм северян. Все знали, что для венецианца Балканы начинаются уже с Падуи. Итальянцы-южане для них просто гадость ползучая, пожиратели пыли и праха. Ванду еще изгложет туманными сырыми ночами тоска по Неаполю.

– Bella. Sempre bella, Venezia, – сказал Стефано и указал на палаццо с розовым воланом8.

– Да, – сказала Ванда.

Когда в 1972 году Ванда впервые приехала в Венецию, ей было двенадцать лет, и она страдала из-за своих тощих ног и из-за отца, который считал любовь к путешествиям противоестественной наклонностью. Родной Неаполь он покидал, только если его что-то принуждало. Мать Ванды каждый год, когда начинались каникулы, грозила ему разводом. А в этот раз она пригрозила так вдохновенно, что отцу осталось только сдаться. К тому же ее должна была сопровождать бабушка Нунциатика, что значительно омрачало поездку. Никакие ландшафты и города не могли ей угодить и, конечно, Венеция тоже. Бабушка придиралась ко всему. Переулки слишком узкие, воздух слишком влажный, еда слишком тяжелая, собор Св. Марка чересчур пышен, цены чересчур высокие, она назвала Венецию la citta degli Americani – город американцев, и была убеждена, что единственное, что оправдывало существование Венеции, – это ее способность развеять грусть– тоску и пресыщение жизнью богатых американцев. А вообще? Зачем нужен город, по пояс стоящий в воде? Венеция не город, а только состояние. Фривольность.

Конечно, они прокатились и на гондоле. Ванде казалось, что гондолы похожи на черных блестящих насекомых, она побаивалась их. К тому же гондольер сострил по поводу ее ног, когда она садилась в лодку, и тем самым подлил масла в ее антивенецианское настроение. Потом они побывали в гостях у дяди Радомира, который совсем недавно обосновался в Венеции.

– Венеция. Ну, да. Вполне подходит твоему «душевному» братцу, – говорила бабушка Нунциатика матери Ванды.

Они пили чай у дяди Радомира. Разговор отдавал тухлятиной, так же как поданное к чаю печенье. Всю дорогу домой Ванда ломала себе голову, что же может быть душевного в этом каком-то отстраненном дяде. Но спросить она так и не решилась.

– Тебе нравится Венеция? – спросил Стефано.

– Да, – ответила Ванда.

Они миновали Палаццо Пезаро, и Ванда постаралась рассмотреть, горел ли свет на последнем этаже. Одно окно было освещено. На верхнем этаже располагался Восточный музей искусств, будущее место работы Ванды.

Как только Радомир узнал об этом, стало ясно, что Ванда переедет к нему в Палаццо Дарио. Она ни в коем случае не должна была снимать жилье. Кроме того, Радомир тут же оживил свои блестящие венецианские связи. Даже если бы существовало общество чайных чашек, Радомир Радзивилл был бы его президентом. Начиная с Общества любителей бриджа и Клуба Гуггенгейма, включая Союз друзей художественного переплета книги и Клуб льва, в Венеции не было ни одной associazione, в которой Радомир не состоял бы членом или не был бы членом правления. Также и в «Save Venice»9. Обед в баре «У Гарри» (где Радомир, как все венецианцы, которые умеют считать, имел пятидесятипроцентную скидку) с председателем союза «Save Venice» и ужин на террасе отеля «Монако» (сорокапроцентная скидка) с генеральным директором Музея античности и искусства – и вся Венеция знала, что Ванда Виарелли, его любимица, его единственная племянница и знаток истории японского искусства, намерена произвести революцию в Восточном музее.

Таким он был. Экзальтированным, восторженным, открытым миру как коробка пралине.

– Венеция – единственная в мире, – сказал Стефано.

– Да, – сказала Ванда и склонила голову набок.

3

Палаццо Дарио и его обитатели. Первый взгляд на прошлое Радомира Радзивилла и на первую «funiculi-funicula»10
Среди своих соперников, бросавших друг другу вызов на всемирно известном Большом канале, Палаццо Дарио выглядел истощенным. Воплощенная желто-серая хрупкость. Карточный домик, который потому только держится, что его основание шире верхних этажей. Ванде казалось, что достаточно только тронуть маленький кусочек его мрамора, как весь дворец бесшумно сложится и рухнет во всемирно известный Большой канал. На цоколе дворца было выгравировано GENIO URBIS JOANNES DARIO – «Джованни Дарио – гению города». Выше устремлялись вверх три узких окна с заостренными сводами, закованные тройными решетками, как будто им предназначалось защищать гарем. Мраморный фасад был украшен медальонами из зеленого гранита и красного порфира – в воде отражалось подкрашенное, нагримированное лицо дворца.

Но и эта красивая маска не могла скрыть бросающуюся в глаза худосочность, хотя и оттеняла все три этажа – два piano nobile, аристократических этажа, задуманных для осмотра, а не в качестве жилья, и скромный, сдержанный верхний этаж. Палаццо жеманно потягивался и чванился всем своим видом, но отдельно каждый этаж был не более чем импозантный салон. На первом этаже располагался салон Мохамеда, названный так в честь султана Мохамеда Il, которому архитектор Джованни Дарио был обязан своей славой и состоянием. Эти помещения, по мнению Радомира, нуждались в особом содержании и присмотре. На втором этаже располагался розовый салон. Рядом с ним была библиотека, роскошная ванная, спальня Радомира, маленькие комнаты для гостей и чуланы с кладовками.

Если бы стены Палаццо Дарио были прозрачными, подумала Ванда, приближаясь к дому, глазам могла бы открыться такая картина: в кухне сидела бы Мария, большая и широкая, как жаба-царица, склонившись над сборником кроссвордов «Settimana enigmistica»11.

Она почти всю жизнь прожила в Палаццо Дарио в качестве домоправительницы. Новые владельцы приходили и уходили, а Мария оставалась. Здесь она состарилась, лицо избороздили морщины и только мочки ушей сильно увеличились. У нее была привычка выныривать из темноты палаццо в тот миг, когда ее никто не ждал. Она неожиданно появлялась за спиной у кого-нибудь, будто специально подкрадываясь из темноты, чтобы укусить свою жертву в шею. Довольно пугливый Радомир все время грозил повесить ей колокольчик на шею. И как ей удавалось бесшумно перемещать свое шарообразное тело по коридорам, для всех оставалось загадкой.

Когда Ванда впервые встретила Марию, она не смогла понять ни единого слова из того, что та наговорила. Слова Марии неслись на Ванду, как ураган. Тут дело в диалекте, вначале считала Ванда. Как все венецианцы, Мария говорила на том загадочном языке, из которого каждое следующее столетие вымывались поочередно твердые согласные. На Ванду венецианский диалект производил впечатление детского лопотания. Потом, правда, Ванда заметила, что Марию не понимали и сами венецианцы. Ее никто не понимал. Радомира это не смущало. «Важнее то, что она меня понимает», – говорил он.

В библиотеке второго этажа piano nobile она могла бы увидеть темнокожего слугу Микеля, развалившегося в кресле и листающего «Vogue». Он был втиснут в свою ливрею, как в облачение перед причастием. Воплощая свою венецианскую мечту и обустраивая дворец, Радомир подчеркивал ценность каждой мельчайшей детали и, конечно, не мог допустить, чтобы в его ренессансном дворце на всемирно известном Большом канале не было настоящего венецианского мавра.

– Только не надо филиппинцев, – часто повторял Радомир, – которые не знают, с чего начать, чтобы почистить светильник!

Когда-то Микель приехал из Эфиопии в Италию изучать машиностроение, но был нанят Радомиром в качестве своего рода горничной и забросил учебу. Радомир всегда хвалил благоразумие своего эфиопского слуги. О нет, нет, нет! О том, чтобы силой впихивать его в ливрею, не могло быть и речи. Он, Радомир Радзивилл, убежденный монархист, но не мучитель людей. Микель, конечно же, сам, по собственной доброй воле, решил, что неприлично встречать gentiluomo в джинсах и свитере.

Он попросил время подумать, выкурил на кухне сигарету и сам принял решение отныне носить ливрею. В течение нескольких лет Радомир отшлифовал своего лакея по всем правилам: его итальянский был безупречен, включая passato remoto12, его французский impeccable13 (язык королей – поэтому необходимая принадлежность Палаццо Дарио). Микель отвозил Радомира на вечерние собрания и забирал его оттуда, отвечал на телефонные звонки и напоминал хозяину о его встречах. В свой последний приезд Ванда наблюдала, как в Кампо Санта Мария дель Джильо Микель поднял на руки одетого в костюм мандарина дядю и перенес его через лужу, так как бархатные туфли его господина не должны были пострадать. В присутствии Радомира Микель всегда походил на статую Виктора Эммануила. И только когда хозяин был в отъезде, он позволял себе немного расслабиться. Тогда он собирал друзей, продавцов сумок из Сомали, и забивал с ними несколько косячков на кухне у изразцовой печи. Там же играл магнитофон с Бобом Марли, и они выстукивали ритмы его песен на латунных кастрюлях Марии.

В мираже прозрачного дворца наконец появился Радомир в его излюбленном месте в доме – в так называемой «роскошной» ванной. Во дворце не было другого места, где Радомир проводил бы так много времени, как в этой монументальной ванной, в которую никто, кроме Микеля, не имел права входить. Роскошная ванная должна была имитировать Альгамбру, однако при этом выглядела как люкс в отеле «Holiday Inn», – думалось Ванде. Золотые краны и розовые арки. Воплощенная в мрамор мечта французской герцогини де ла Бом Плувиньель, которая жила в этом дворце на грани веков. Ванда представляла себе, как Радомир сидел в ванне спиной к двери, обязательно, как ей казалось, с маленькими желтыми пластиковыми гантелями в руках. Она видела, как он по-птичьи поднимал и опускал руки. Она знала, что он придавал огромное значение физической закалке и оздоровлению.

Микель ожидал Ванду на причале. На его крупной и высокой фигуре красная лакейская униформа и особенно короткие штаны выглядели опереточно. Он зябко поеживался. В стенах дворцового причала было холодно, сыро и темно, как в турецкой бане без пара. Радомир часто говорит, что целые поколения венецианских студентов-архитекторов посвящали свои дипломные работы этим мраморным аркам, сводам и колоннам пристаней и причалов позднего средневековья и Ренессанса. Мраморные своды подмывали приливы, и они были сплошь покрыты оспинками и щербинками из-за бесконечных затоплений. На причале Сопрапорта две мраморные фигурки мальчиков, у которых вода отгрызла крайнюю плоть, держали на руках бирюзово-белый полосатый герб рода Дарио. Все, что когда-то было в них прекрасно, открошилось и исчезло: члены, локоны, носы – теперь соль вгрызалась уже в их лица. У одного из них в нижней части лица зияла такая каверна, словно он болел проказой.

Вслед за Микелем Ванда поднялась по лестнице на второй этаж. Коридор украшали позолоченные розетки из гипса – образцы жуткого рококо – пояснил Ванде Радомир в ее первый приезд. Но что поделаешь? В течение пяти столетий палаццо переварил всех своих обитателей, хладнокровно и молча. Кто-то из них верил, что сможет выразить себя, сооружая мраморный фонтан, другой пытался воплотить свои творческие порывы в оборудовании дворца кухонным лифтом для доставления кушаний на верхние этажи. Но то, что все его жители ценили как индивидуальность дома – бело-золотистые изразцовые печи эпохи рококо и потолки, украшенные гипсовыми розетками, было ничем иным, как ничего не стоящей мишурной отделкой, которая, однако, не смогла испортить и истинную оригинальность и индивидуальность Палаццо Дарио.

Из трех этажей палаццо Радомир занимал в основном только третий. На втором этаже, то есть первом из piano nobile, можно было жить только летом. Sovraintendenza, Управление по охране памятников, запретило обогревать этот салон с целью сохранить в нем уникальные образцы лепнины. Поэтому мебель второго этажа дремала в зимние месяцы под белыми простынями. Радомир открывал этот piano nobile только в исключительных случаях, например, когда принимал фотографов из издательств, выпускающих альбомы Венеции, естественно, за определенную денежную компенсацию. Ему было все равно, в каком именно альбоме появятся фотографии его дворца: «Жизнь в Венеции», «Венецианские палаццо», «Палаццо всемирно известного Большого канала» – Радомир и его Палаццо Дарио должны были фигурировать в любом из них: Палаццо Дарио – вид с воды; Палаццо Дарио – вид со стороны сада; деталь мраморного фонтана у входа; фонтан второго этажа; роскошная ванная третьего этажа. В некоторых альбомах на фотографиях появлялся даже Микель в красной ливрее, стоящий в дверях в позе швейцара.

Ванда поднялась на второй этаж. Оконные стекла, отлитые с добавлением щедрой порции свинца, окрашивали салон в ярко-розовый цвет. Радомира здесь не было. Розовый салон был забит мебелью, из которой можно было до сих пор пользоваться только кушеткой в стиле ампир. Все остальное: стулья с изящными ножками, сундуки, шкафы, комоды, великолепные инкрустированные столики и секретеры из корневой древесины – казалось, всем своим видом демонстрировало возмущение от самой мысли использовать их по предназначению. Среди множества отдельных предметов парными были только две китайские вазы и две статуи – монголоидного вида Геркулесы, которые раздирали пасти львам. Несколько венецианских мавров в красно-золотых ливреях держали канделябры. Несколько обветшалых оруженосцев эпохи Возрождения ухватились за свои мечи. И портреты. Они стояли вдоль стен и ждали, когда же им найдут нужное место на стенах. Когда Ванда приезжала сюда в первый раз, Радомир жаловался, что никак не может решить, куда их повесить: дожа с носом пропойцы рядом с темноволосой неизвестной, голова которой была несоразмерно мала по отношению к ее декольте? Или эту брюнетку лучше было бы пристроить к господину в напудренном парике, сложившему губы словно для поцелуя и державшему письмецо, на котором стояла печать «Послу Венеции в Вене»?

Присутствие Радомира Ванда почувствовала по запаху. Это был запах старого человека, припудренного фиалковым тальком. Из розового салона она прошла в темную, почти черную столовую с деревянной обшивкой стен с резными орлиными головами и трубами из раковин, с барельефами морских нимф, пегасов и изогнутых драконьих тел. Вслед за Микелем Ванда прошла дальше в библиотеку. Рядом находилась спальня Радомира с обтянутыми охристой камкой стенами и люстрами из муранского14 стекла.

Она опустилась в кресло и услышала, что Радомир подходит, покашливая.

– Моя дорогая! – сказал он и обнял ее, рассеянно, как все очень занятые люди.

Для своих восьмидесяти двух лет Радомир держался молодцом и выглядел, как семидесятилетний. С годами его лицо лишь немного вытянулось. Его белые волосы были аккуратно причесаны на пробор, как у школьника, глаза, как прежде, голубые, Радомир был утончен и изящен, но его старческие ноги были слишком тонкими, как у комара. Раньше он был значительно полнее, и было время, когда он даже обзавелся брюшком, но потом превратился в одержимого адепта здорового образа жизни.

Отец Ванды считал, что Радомир – это просто чудо медицины: в погоне за очищением организма он в довольно преклонном возрасте довел себя до анорексии.

«Когда я ничего не ем, у меня возникает ощущение абсолютной чистоты», – говорил Радомир.

Для него стройное тело было доказательством триумфа воли. «Мир не изменишь, – добавлял он, – но можно изменить себя, свое тело! Помолодеть невозможно, но можно похудеть!». Соблюдение диеты как сублимация революционной активности.

В молодости Радомир принимал участие в гражданской войне в Испании, само собой разумеется, не на стороне фашистов, а на стороне республиканцев, как и подобало человеку с хорошим вкусом. Однако его участие в действиях в одной из Интернациональных бригад продлилось в общей сложности всего четыре недели. Он прибыл в Испанию в октябре 1938 года. В ноябре бригады были распущены. Из республиканца Радомир без всяких переходных ступеней превратился в монархиста. И на протяжении всей жизни он черпал из своего испанского эпизода, и именно в нем он находил меру оценки любой низости или гнусности, что делало его интересным в венецианских салонах. Он кокетливо оглядывался на свой революционный период до глубокой старости. «Венеция – вот идеальный город, в котором ничего не надо менять. Поэтому я сюда и приехал», – считал необходимым повторять Радомир и иногда добавлял: «За исключением собственного веса, конечно».

Перед отъездом Ванды ее мать обстоятельно высказалась о своем брате. Он был для своих восьмидесяти двух лет бодр и подвижен и довольно смело смотрел в будущее, но мания величия, которая поблескивала в его душе всю жизнь, как тлеющий огонек, с возрастом стала принимать довольно странные и подозрительные формы. Раньше мать Ванды только сдержанно улыбалась, когда дядя Радомир являлся в своей привычной роли enfant terrible15 и старался приправить любой разговор из перечницы своего абсолютизма. Обычно это распространялось на наблюдения из жизни аристократии, например: «Никогда итальянская аристократия не имела ни малейшего представления об утонченном стиле жизни. Есть графини, которые развешивают белье в своих бальных залах!»; о литературе – «Я переоценил Томаса Манна!»; замечания из этнопсихологии – «Такой народ, как итальянский, который многие столетия находился под иностранным господством, – немощный народ!» В последние годы подобные высказывания участились настолько, что мать Ванды начала сомневаться в способности Радомира уживаться в обществе.

Добрые двадцать три года Радомир прожил в Венеции на всемирно известном Большом канале, как и подобало человеку с положением, но всего год как он купил Палаццо Дарио. До этого он, как простой смертный, жил, снимая жилье. «Имущество – обуза», – повторял он до тех пор, пока не получил наследство. Никто из семьи так и не узнал, откуда оно свалилось. Ванда полагала, что бывший любовник Радомира, герцог из Генуи, мог вписать его в завещание. Радомир прожил пятнадцать лет на итальянской Ривьере у этого герцога.

«Я – гофмаршал, дитя мое. Это соответствует нынешнему шефу протокола», – немного раздраженно объяснил он Ванде в один из своих приездов в Неаполь.

Всех детей он считал дебилами. Тогда же Ванда узнала, что человек навсегда теряет уважение окружающих, если желает перед обедом «приятного аппетита», что даже яйца надо есть вилкой и что, поднимаясь по лестнице, надо обязательно всю ступню ставить на ступень. Он также был первым, кто сказал ей первую фразу по-французски: «La mauvaise education des autres fait notre bonne education»16. Это случилось в ее первый приезд в Венецию, когда ей было двенадцать лет.

Со своим герцогом Радомир объехал весь свет и перезнакомился с европейской аристократией. Жизнь, как на плакатах «Belle Epoque»17. Но… «Я все время скучал, – вздыхал потом Радомир, – до тех пор, пока не переехал в Венецию». Здесь настал его Fin-de-siecle– Ennui18, и его жизнь достигла в каком-то смысле апогея. Тогда ему было почти шестьдесят. Был ли он сам готов тогда к новой жизни среди Брандо Брандолини, Раймонды Раймонди, Орсино Орселли? Он любил венецианскую аристократию, венецианские салоны, венецианское общество. Он любил приемы, на которые приглашались европейские политики, французские композиторы, северо-итальянские банкиры и римские ювелиры. Он любил их за их яхты, каникулы на частных островах, за их виллы в Венето с картинами Каналетто и Лонги, за то, что на каждом таком приеме он встречал людей, способных поразить его. Венецианское же общество в свою очередь любило его за bonmots19 и за самую маленькую бунтарскую искорку в его жизни.

Похоже, он сидел в Венеции, как пожилой ребенок в своей детской. Единственное, что досаждало Радомиру в легенде его жизни, – ветвь рода Радзивиллов, к которой он принадлежал. Она была немецкой и происходила из Штрохаузена, район Везермарш. Его брат Франц Радзивилл вообще был из ряда вон. Он начал было многообещающую карьеру художника, вершиной которой стала статья в Энциклопедическом словаре Майера: «Франц Радзивилл, дипломированный живописец и график, представитель нового конструктивизма; в поздних работах – мастер ландшафтно-космогонического видения». В отличие от остальных членов семьи Радомир уже в ранней юности навсегда покинул Везермарш. Еще до того, как он поселился на Ривьере, а потом в течение ривьерского периода, он часто бывал в Неаполе. Когда Ванда была ребенком, она обожала его приезды. Никому другому не удавалось быть таким живым примером потрясающей истории ее рода в глазах ее подруг. Радомир, так часто и звучно называвший свою фамилию – Радзивилл, ослеплял ее подруг историями польских королей от Болеслава Целомудренного до Мешко Веселого.

Он был одержим генеалогией, быть может, именно потому, что его собственная родовая ветвь так его разочаровала. Еще совсем молодым, почти мальчиком, он установил, что линия Радзивиллов идет от Миколая I, воеводы Вильны. Но чем старше он становился, тем беззастенчивее докучал своими россказнями каждому, кому не удавалось сбежать от него: о Миколае Кшиштофе Радзивилле он говорил: «1549 – 1616, считался сиротой, совершил паломничество в Святую Землю», будто тот был его соседом и каждый день приходил на чай. Или он говорил: «Как? Я еще вам не рассказывал о моем пращуре Януше Радзивилле (1612 – 1665). Великий литовский полководец, затевал заговор против короля. Знаете ли, я особенно чувствую душевное сродство с Каролем Станиславом Радзивиллом (1734 – 1790). Его называли «Пан Дорогой», потому что сам он обращался ко всем «дорогой». Он прославился развратным образом жизни. Мы же можем гордиться также Антонием Хенриком Радзивиллом (1775 – 1833), композитором и меценатом, водившим дружбу с Гете и Бетховеном. На его фоне тем более непростительно, что моя сестра вышла замуж за синьора Виарелли».

На этом он обычно завершал свои генеалогические выкладки.

В глазах Радомира Марчелло Виарелли – отец Ванды – был для его сестры плохой партией. Историк искусств в Музее Каподимонте, он, по мнению Радомира, был недоучкой, скучным, как солонка. Он до сих пор за столом желал всем приятного аппетита. Несмотря на такое отношение к ее мужу, мать Ванды и ее брат Радомир сохраняли сердечные отношения.

Радомир всю жизнь чувствовал себя обкраденным в смысле достойного и соответствующего его происхождению образа жизни. Если бы его семья осталась в Польше хотя бы до 1945 года, не уставал он повторять, тогда они хотя бы подверглись экспроприации со стороны коммунистов, а не занимались бы живописью в Везермарше.

Он считал Антония Хенрика Радзивилла (1775 – 1833) ответственным за его, Радомира, судьбу. Хенрик женился на представительнице рода Гогенцоллернов, кузине прусского короля, и переехал в Берлин. Кроме того, единственная линия магнатов в роду Радзивиллов была разрушена его невероятной плодовитостью. Именно из-за нее в мире развилось так много Радзивиллов, дошло до того, что один из них проник в Белый дом как шурин Джона Ф. Кеннеди, а Варшава кишит Радзивиллами – водителями автобусов. Когда же Радомир услышал о Ядвиге Радзивилл, которая жила в Германии, да еще в Рурской области (в городе Гертен или еще где-то), и работала косметологом, сердце его было почти разбито. Ванда предполагала, что именно в этот момент Радомир твердо решил сменить столетие.

Палаццо Дарио стал той самой золотой рамой, которой так ему не хватало.

Радомир предложил Ванде жить в комнате для гостей на верхнем этаже, расположенной над его роскошной ванной. Это была маленькая угловая комнатка, конечная станция для мебели дома, которая ожидала здесь своего конца: стол, столешница которого возмущенно опрокидывалась каждый раз, когда на нее что-нибудь ставили, трехногий стул, мутное зеркало. Плафоном служила маленькая люстра муранского стекла, в которой теперь горела только часть лампочек. Ванда сразу принялась за уборку комнаты.

Закончив работу, она выглянула из окна и залюбовалась гондольерами, которые пели серенады на всемирно известном Большом канале. Туристы, сидящие в гондолах, посмотрев наверх, могли заметить ее или блеск ее волос. Отец называл ее «sirenetta»20; была она ребенком и осталась ею до тридцати пяти благодаря своим рыжим волосам, зеленым глазам и веснушкам, которые смотрелись так не по-итальянски.

Внизу, на всемирно известном Большом канале, выводил трели своей серенады гондольер. Когда в ее комнату долетели звуки «fiiniculi-funicula», Ванда поймала себя на том, что глотает слезы и шмыгает носом. Это происходило с нею всегда при звуках неаполитанских песен. Больно и трогательно. Но что поделаешь, если человек родился в Неаполе. Она представила себе летние вечера на пьяцца Беллини и вспомнила, как ее отец каждый раз сморкался, когда слышал Malafemmena, и подпевал под нее: «Femmena, tu si peggio e una vipera /me tussecata l\'anema / un pozzo cchiu campaa» – «Женщина, ты страшнее змеи, ты отравила мою душу, и с тех пор я не в силах жить».

Проезжавшие внизу в гондолах японцы радостно помахали ей, вероятно, впервые увидев в палаццо живого человека. Начался дождь, из-за которого ностальгические чувства Ванды ушли не сразу – пророчества ее неаполитанских коллег еще были живы. Японцы выглядели в своих дождевиках как завернутые в пищевую фольгу. В одной из гондол стоял маленький коренастый певец. Он так выразительно поднимал руки в порыве пения, будто сами олимпийцы внимали ему. Японцы, промокшие до нитки, но вежливые и хорошо воспитанные, зааплодировали. Когда певец затянул «О sole mio», мимо них проплыл мешок с мусором. И небо разразилось молнией над Бачино ди Сан Марко.



4

Об отношении Ванды к вере и суевериям и о том, почему ее отец мочился на автомобильные покрышки. О страсти Радомира к карнавалу и его эпизодических всплесках любви к простому народу
– Так в чем же суть проклятия Палаццо Дарио? – спросила Ванда.

Она стояла в гардеробной Радомира и наблюдала его приготовления к карнавалу. День ее приезда в Венецию и первый рабочий день в Восточном музее разделяли два выходных. Два дня, чтобы освоиться. Что же касается дяди – если и в обычные дни наряды и туалеты заполняли его жизнь, то в дни карнавала они с головой поглощали его. Он стоял у окна с зеркалом в руке, поправляя макияж при дневном свете. Ванда вспомнила, что в ее детстве Радомир часто казался ей бесполым – припудренной фиалковым тальком фарфоровой куклой. Подойдя к нему ближе, она увидела, что он смотрел из окна на всемирно известный Большой канал, пристально вглядываясь в гондолу со светловолосым гондольером в ней. На его подбородке красовалась наклеенная мушка.

– Ванда, прошу тебя! Я знаю, ты приехала из Неаполя, где суеверия превратились в народную веру, perdti prego!21

Радомир сказал это таким тоном, будто Ванда призналась ему в каком-то своем физическом недостатке.

А она лишь рассказала ему о встрече в поезде по пути в Венецию и о том, что господин с впалыми щеками говорил о перспективе скончаться в Ка Дарио не своей смертью. И еще о том, что она позвонила отцу, чтобы посоветоваться с ним, зная его способность трезво оценивать и взвешивать все, что «бросало тень на наше земное существование», как он любил выражаться. Когда Ванда сказала ему о том, что почти все обитатели дворца умерли не своей смертью или их постигли несчастья, отец ни секунды не сомневался в истинности ее рассказа. Для него не имело значения, идет ли речь о проклятии или о чем-то другом, его волновало только то, что человеку предстояло пережить встречу с этим неизвестным.

– Дорогая моя Ванда, – сказал Радомир, – твой отец чересчур романтичен, как все итальянцы с юга. Я люблю говорить с ним о его работе, о тициановских портретах пап и о том, почему он не воспрепятствовал этой жуткой выставке Ансельма Кифера в Музее Каподимонте. Но я не думаю, что он мог бы достойно поддержать в разговоре тему суеверий.

– Можно подумать, что все остальные итальянцы – воплощенное ratio!22 – воскликнула Ванда. – Миланцы, например, все, кого я знаю, поголовно верят в чудеса. Ты что, не читаешь газет?

Совсем недавно одна дама из миланского общества наняла киллера для своего экс-супруга только потому, что ей это порекомендовала ее астролог.

В душе, однако, Ванда признавала, что ее отец действительно был самым суеверным в семье. Конечно, она никогда не сказала бы об этом Радомиру, но и ей самой отцовское суеверие подчас казалось преувеличенным, как некая слегка утомительная странность. Ее оценка совпадала с мнением матери, для которой даже после нескольких десятков лет жизни в Италии дверь в сверхъестественное оставалась закрытой. Чтобы как-то сохранить гармонию в семье, Ванда старалась уравновесить крайне противоположные взгляды на мистику своих родителей. Она выработала такое же отношение к суевериям, как к витаминным таблеткам: мало кто знает, чем именно они полезны, но все признают, что навредить они не могут. Поэтому она никогда не проходила под прислоненной к стене лестницей или стремянкой, но и согпо23, амулет против сглаза, ни на шее, ни в сумке, ни из коралла, ни из золота или серебра не носила. Она не верила, что горбун приносит счастье, а горбунья – неудачи, но при этом она никогда не стала бы дарить шарфы или платки, потому что они предвещают слезы. Она опасалась смыкать руки в замок на затылке или скрещивать пальцы за головой, хотя не могла объяснить почему. Она смеялась, когда отец настаивал, чтобы деньги никогда не клали на постель, потому что это приносит несчастье – деньги, положенные на постель, будут потрачены на лекарства и лечение! Но она следила за тем, чтобы прежде чем раздеться, не забыть выложить мелочь из карманов на ночной столик. И уж, конечно, не класть на кровать головной убор! Ванда не могла забыть, как однажды, войдя в комнату, лихо бросила на кровать свою новую летнюю шляпу, широкополую флорентийку, точно такую же, какую носила Сильвана Мангано в «Occhi neri»24, и как лицо отца мгновенно стало мертвенно-бледным. Он пулей подскочил к кровати и сбросил шляпу на пол a mano cornuta – переплетенными пальцами – «рожками», которые считались молниеотводами от сглаза. «La morte!»25 – закричал он.

С вытянутыми перед собой обеими руками, с козой рогатой из указательного пальца и мизинца он выглядел маленьким взбешенным быком. «Шляпа на постели приносит верную смерть». Казалось, он вот-вот упадет в обморок. Сумки тоже нельзя было класть на кровать. Почему, никто точно не знал, но вся семья подчинялась этой примете.

Отец Ванды унаследовал суеверия от своей матери Нунциатики, у которой, как говорили, был третий глаз. Ванда узнала об этом от булочника Маринелли, который рассказал ей чудесную историю ее бабушки.

– Во время войны партизаны узнали, что твоя бабушка Нунциатика прячет сбитого немецкого летчика. Скорее всего он ей нравился. Партизаны решили за это повесить Нунциатику. Она плакала, кричала, но они были непреклонны. Ее подвели к виселице и накинули веревку ей на шею. Ударом ноги кто-то из них вышиб ящик из-под ее ног. Все решили, что ей конец. Но не тут-то было. Веревка оборвалась, словно шпагат. И Нунциатика рухнула вниз, как спелая груша.

– Мадонна, – ахнула Ванда. – Чудеса!

– Именно так. Партизаны перекрестились и сказали: «Ну ее! Принесет нам одни несчастья!» С тех пор мы и думаем, что у твоей бабушки есть третий глаз.

Когда Нунциатика узнала, что булочник рассказал ее историю Ванде, она впала в ярость. Ее топазовый кулон, который до тех пор безмятежно покоился в ложбинке на ее груди, подпрыгивал от эмоций в ее декольте. Ванда хорошо помнила эту сцену. «Маринелли, сукин сын, он вообще что-нибудь понимает, что можно, а что нельзя?! Да как он посмел говорить такое восьмилетнему ребенку!»

Надо сказать, что бабушка узнала о болтливости синьора Маринелли от самой Ванды, которой очень захотелось узнать, где сидит ее третий глаз.

После чудесного спасения от виселицы бабушка Нунциатика поверила, что все возможно. И внушила это своему сыну. Поэтому отец Ванды полагал, что в жизни надо быть готовым ко всему, предупрежден – значит вооружен. При этом ему не была свойственна пораженческая позиция фаталиста, скорее он был оптимистом. И это характеризовало его жизненный настрой. Его суеверие происходило не из страха перед божественным или демоническим. Пожалуй, это был протест против бессмысленности существования. Если человек не в состоянии избавиться в жизни от таинственных явлений, он должен быть готов встретиться с ними лицом к лицу. Нельзя трястись от страха и наблюдать, как жизнь проносится мимо. Нужно уметь ее направлять. Поэтому у него была целая коллекция амулетов: золотое зернышко на шее, коралловое – в машине, металлическое – на связке ключей, серебряное – в кармане брюк, а также в кармане пиджака и в портмоне. Он и шагу не делал без своих согпо. Мир для него был полон знаков, которые вступали во взаимодействие с его амулетами. Он верил в чудо Святого Януария, когда кровь покровителя Неаполя вновь закипала в фиалах. Два раза в год он приходил в Неаполитанский собор за благословением – в день рождения святого 19 сентября и в первые майские выходные. Каждый неаполитанец знает, что если чудо Святого Януария не происходит, значит, случится катастрофа. В детстве Ванда вполне разделяла восторг отца перед чудом с кровью, потому что именно в этот день он покупал ей сахарную вату и кукурузные хлопья.

Кроме того, отец Ванды регулярно ездил в собор в Амальфи, где мироточили мощи Св. Андрея. Каплями омолаживающего миро он смачивал ватный тампон, привозил домой и помазывал лоб каждого члена семьи.

Никогда отец не положил бы на стол хлеб как не положено, потому что это неуважение к хлебу, который может в качестве отмщения принести беду. При переезде на новую квартиру в Вомеро он посыпал солью во всех комнатах и целый день жарил во фритюре рыбу, отказываясь прерваться, чтобы выпить чашку кофе, потому, что запах рыбы лучше всего отгоняет злых духов.

Однажды мать Ванды выронила у плиты бутылку с оливковым маслом и, поскользнувшись на нем, растянулась на полу. Отец при этом впал в истерику. Его глаза, казалось, выскочат из орбит. «Ci viole una vergine!»26 – отчаянно кричал он.

Несчастье можно предотвратить, повторял он, только упросив девственницу пописать на то место, где было пролито масло. Мать Ванды расхохоталась, и это чуть было опять не спровоцировало развод. «Ну хорошо, – сказала она, – попроси Ванду». Тогда-то отец и узнал, что его дочь давно не девственница. Подавленный, он рассеянно посыпал масляное пятно солью, что тоже должно было помочь. А когда несколько дней спустя Ванда увидела, как он мочится на колесо своего нового «фиата», она решила, что таким образом он хочет защитить их дом от проклятия, к которому могла привести потеря ею девственности. Помочиться на колесо, пояснил отец, это единственное стоящее средство защитить автомобиль от будущих испытаний. Это окончательно вывело мать из себя, несмотря на давно принятое ею решение не вступать с ним в споры об оккультизме. «Может, так ты и защитишь машину, Марчелло, – сказала она. – Но разве обязательно это делать днем?»

– Тосса ferro! – говорил отец каждый раз, когда кому-то хотелось чихнуть или высказать свое пожелание: «Подержись за железо!»

– Если бы ты была мальчиком, – однажды серьезно сказал он Ванде, – ты бы поступала иначе.

И ей очень захотелось узнать, в чем же у мужчин есть преимущество.

– Ну, – протянул отец, – мужчины могут подержаться здесь, за это место. Это отводит от них несчастье.

Ванда не сомневалась, что, переступая порог Палаццо Дарио, ее отец подержался бы за это место.



Микель вошел в комнату, чтобы подготовить Радомира к его вечернему выходу. В руке он держал тарелку с вымоченным в молоке куском говядины, главным секретом туго натянутой кожи на лице Радомира. Пять минут – и чудо готово! Радомир подставил лицо Микелю, и тот положил на него мясо. После процедуры мясо отдавали Марии, которая его отбивала. «Жить надо экономно!» – внушал всем Радомир.

С тех пор как Радомир поселился в Венеции, карнавал стал смыслом его жизни. Одиннадцать дней праздника означали для него тридцать три костюма, потому что он менял их по три раза в день. Карнавал был для него священен. Он наслаждался движением сквозь толпу, которая расступалась перед ним, как море перед Моисеем и израильтянами. Он, как живительный нектар, впитывал все, что слышал о своих нарядах. Он являлся на публике трижды в день: утром и после обеда он сидел в кафе «Флориан» на привычном месте у окна в первом зале справа от входа. Вечером он появлялся на приемах в Палаццо Ка Зенобио или Пизани-Моретта. Год назад в кафе «Флориан» его избрали «Королем карнавала», и с тех пор он получал там бесплатный эспрессо.

На вешалке рядом с креслом Радомира висели костюмы всех эпох. Шаровары, куртки и камзолы с прорезными рукавами, высокие жабо, набивные короткие штаны и трико. Костюмы китайских мандаринов и одеяния дожей. Бархатные панталоны и парчовые куртки цвета голубой гортензии и насыщенного желтка. В общей сложности шестьдесят два костюма, многие из которых он сшил сам. Он покупал лучшие ткани в Риме, недалеко от Пантеона, в магазине, обслуживающем Ватикан.

Микель снял говядину с лица Радомира. Тот скорчил несколько гримас, желая убедиться, хорошо ли натянулась кожа, и посмотрел на Ванду. Она улыбнулась.

– Ты плохо выглядишь, – сказал он. – Ты не пользуешься помадой?

Ее помада съелась, а это было для Радомира равносильно обкусанным ногтям. Он поднял свое дряблое лицо к Микелю, и тот сначала смазал его кремом, а затем припудрил. Ванда вспомнила совет отца набраться терпения с этим Радомиром. «Не перечь ему, – сказал отец, – он чокнутый». Поэтому она благоразумно сжала губы.

– У меня не хватает времени на тебя, сердечко мое. Постоянные переодевания, макияж и, наконец, интервью с прессой. Голова идет кругом. – Он глубоко вздохнул.

Для сегодняшнего своего вечернего выхода в кафе «Флориан» он выбрал костюм в стиле рококо. Микель приподнял подбородок Радомира, отступил от него на шаг, чтобы осмотреть плоды своего труда на расстоянии – эту манеру он наблюдал летом у акварелистов, писавших виды Венеции. Им овладело вдохновение, и потому он решил добавить к макияжу Радомира штрихи бирюзовой подводки для век, хотя, подумала Ванда, бирюза слишком уж контрастировала с розовым костюмом. Он вывел штрихом от уголков глаз четкие стрелки в форме ласточкиного хвоста, на щеки Радомира легли красные румяна, на сморщенные губы – карандашный силуэт, как лук купидона.

Микель чинно, как церемониймейстер, надел на голову Радомира парик и покрыл сверху сеточкой для волос. Затем помог хозяину надеть бархатную жилетку.

С утра до позднего вечера Радомир был источником премудростей и острот, афоризмов и парадоксов. Они облаком витали вокруг него, как и сейчас.

– В карнавальном костюме нельзя забывать об исторической точности и соответствии со временем. В восемнадцатом веке жилетки застегивали только на нижние пуговицы. На верхние пуговицы их застегивали только мещане, потому что у них не было камердинеров, которые могли бы их расстегивать, – пропыхтел он.

Микель помог ему надеть камзол поверх жилета.

– Костюм – это состояние души. Карнавал – пристанище духа. Уже тогда, когда я спускаюсь по лестнице Палаццо Дарио, я превращаюсь в того, чей костюм на мне надет, – продолжал Радомир.

Микель почистил его плечи щеткой.

– Карнавал вводит меня в транс. Стоит мне одеться Людовиком ХIV, и я легко иду чуть выворачивая стопы, так, как он сам это делал.

Микель подушил его парик.

– А из-под этой треуголки, которая принадлежала дворянину моего любимого восемнадцатого столетия, я смотрю на народ, естественно, с тем же высокомерием, которое было свойственно аристократам того века.

– Тебе удается, – сказала Ванда.

Он замолчал и наконец предстал перед ней в розовом шелке из столетия dixhuitieme27 с позументами и галунами, высоким крахмальным жабо и парчовой накидкой, черными туфлями с пряжками и на красных каблуках. Он оглядел платье Ванды. Это было черное платье от Сюзи Вонг. Ванда считала его очень элегантным. Радомир поцеловал воздух у ее щеки.

– Вечно голая! Вечно голая! – прошептал он и надел треуголку со страусовым пером.

– Я жду тебя через час! – сказал он и нырнул в темноту.

Ванда видела из окна, как он выходил из дома. Она пообещала встретиться с ним в кафе «Флориан», где его ожидало интервью для газеты. Ванда должна была сыграть роль его пресс-секретаря и завершить беседу.

– В конце концов, нет ничего хуже журналистов, которые думают обо мне: «Ah, celui-la a du temps a perdre!28», – сказал он.

Ванда села на вапоретто у церкви Сайта Мария делла Салюте, а затем пересела на линию, ведущую к Сан Марко. На ней была черная кожаная маска, через прорези которой она смотрела в окно вапоретто. На маске настоял Радомир. Надев ее и отступив от зеркала на шаг, Ванда увидела, что стала похожа на конокрада.

По площади Св. Марка публика в костюмах передвигалась, как фигурки на механических часах. Сквозь гул и крики толпы, зависавшие под сводами аркад, прорывался Вивальди. Вокруг щелкали и трещали фотоаппараты. «Ну давай же, снимай! – кричала женщина своему мужу, который старался поймать в объектив трех молоденьких мещанок. – Ты их сейчас опять упустишь!» К окнам кафе «Флориан» прилипли со своими камерами, словно улитки, видеолюбители.

Радомир сидел, как обычно, в восточном салоне, все остальное представлялось ему пустыней. В салоне арт-деко пастельного цвета и дальше в зале для некурящих слева впереди сидели только японцы и те, чья фантазия ни на что больше не была способна.

Ванда постучала снаружи по стеклу, стараясь привлечь к себе внимание Радомира. Он разговаривал с журналистом, похожим на администратора в отеле, когда тот получает заказ на очередное дополнительное обслуживание одного из номеров. Он изображал на лице удивление и царапал карандашом в блокноте, фиксируя каждое слово Радомира. Последний флиртовал. Молодые мальчики, задававшие ему вопросы, были для него образом воплощенного либидо.

После «Панорамы», приложения к «El Pais», и «International Herald Tribune» это интервью для «Figaro Magazine» было третьим за сезон, с гордостью сообщил Ванде Радомир. А кроме того, к нему еще напросилось японское телевидение.

– Я бы должен был выставить им астрономический счет за такой бесценный подарок, ведь Микелю пришлось ради них приводить в порядок весь piano nobile! – вздыхал он.

Ванда протиснулась в зал. Радомир вскользь представил ее журналисту. Обычно, сидя напротив молодого человека, он уже ничего не чувствовал, кроме себя самого. Ванда наблюдала, как он смазливо улыбался, лаская взглядом гладко выбритые щеки журналиста, и ей стало жаль его. Она понимала, что больше всего на свете ему хотелось в этот миг вырваться прочь из своего дряхлого, тяжелого тела, как из тесного кокона. Он ненавидел свое тело за то, что уже не мог противостоять его необратимому разрушению. Она попыталась представить дядю молодым блондином с яркими голубыми еще не выцветшими глазами. Но ей это не удалось.

Официант принес эспрессо.

– Вы впервые в Венеции? О, тогда вас ожидает масса открытий, – сказал Радомир. – А где именно в Париже вы живете? У парка Монсури? Правда? О, как я люблю этот район вокруг парка Монсури!

В его голосе было столько заинтересованности, будто он старался прямо сейчас постичь теорию относительности.

– Вы счастливчик, правда, правда! Такой симпатичный молодой человек, как вы, да еще с такой интересной профессией! Вы талантливы и многого добьетесь! Да, да, я чувствую! Вы задаете такие смелые вопросы! Но на чем мы остановились? Ах да, я помню, да, на костюме…

Он переменил интонацию.

– Итак, люди полагают, что достаточно всего лишь надеть костюм. Большинство же вообще понятия не имеет о том, как его носить. Нет смысла брать костюм напрокат за миллион лир, если боишься пустить за собой по полу бархатный шлейф.

Журналист кивнул и записал.

– Кроме того, например, так любимые венецианцами костюмы восемнадцатого века идут только таким, как я, голубоглазым. На человеке с карими глазами белый напудренный парик выглядит смешно.

– Конечно, – согласился журналист.

– Поэтому восемнадцатый век ничего не значит для итальянцев. Ренессанс – вот их эпоха. Особенно это касается итальянок. Вся красота того времени скрывается в женской груди.

– А, – произнес журналист.

Радомир помешал эспрессо, подняв мизинец.

– Венеция, по большому счету, это город всего трех эпох: Ренессанса, восточного господства и восемнадцатого столетия. Последний, как я уже сказал, касается только голубоглазых. Все остальное здесь лишнее.

– Конечно, – вновь согласился журналист.

Он постарался нахмурить свой гладкий лоб, и Ванда поняла – он формулировал про себя вопрос, который тут же и задал.

– Вам не докучает постоянное позирование перед объективом?

Радомир ласково взглянул на него.

– Я знал, что вы зададите такой вопрос! Но нет, мсье, нет, это мне не докучает. Для этого приходится выходить из дома, а я люблю гулять по здешним закоулкам и прислушиваться к тому, что говорят люди. Тягостно только отсутствие манер у некоторых из них. У южноамериканцев, к примеру. Бывало, что люди совершенно серьезно просили меня продать им мою шляпу.

Почувствовав одобрение Радомира, журналист доверительно сказал:

– Я приехал в Венецию со своей приятельницей, и сегодня вечером мы собираемся на бал в Палаццо Альбрицци, посвященный эпохе французского модерна.

Радомир скривился. Его интерес к молодому человеку начал угасать на глазах.

– Модерн! – вырвалось у него. – Как это не по-венециански! Как тривиально! Балы в стиле модерн хороши только на Лазурном берегу!

Он отвернулся и посмотрел в окно. Интервью было окончено. Ванда могла приберечь роль пресс-секретаря до следующего раза. Ее дядя поднял голову так, чтобы светотень на его лице играла эффектнее. За окном перед ним эстеты с видео– и фотокамерами нагибались к земле и тянулись вверх, загадочно двигаясь из стороны в сторону, как танцоры ритуала вуду. Радомир, казалось, всем своим существом старался притянуть фотовспышки. Будто подчиняясь указанию режиссера, он поворачивал голову то вправо, то влево. Потом он поприветствовал знакомых, которые проследовали в кафе «Флориан».

Журналист спрятал свой блокнот. Он все понял. Аудиенция завершилась. Он покинул ориентальный салон, пятясь по-крабьи полубоком.

– Господи, какой зануда, – сказал Радомир. – Он так и не придумал ни одного умного вопроса.

Его внимание привлекли костюмированные персонажи, сидевшие неподалеку: фрейлина эпохи Ренессанса в высоком декольтированном зашнурованном корсете, гречанка, одетая в пеплум29, и набеленная фигура в рубашке с летящими рукавами и розой в руке.

– А, сегодня мы – Пьерро! – оценивающе проговорил Радомир, обращаясь к крылатому белому существу. – Как оригинально! Действительно, очень оригинально!

Пришла пора покинуть кафе. Радомир поднялся, направился к двери, но, не пройдя и двух шагов, вдруг обернулся со смущенной улыбкой на лице.

– Ой… Ванда… еще одно: пожалуйста, не обижайся, но мне не хотелось бы, чтобы меня сопровождал человек без костюма. Это разрушает мой образ… понимаешь, о чем я…

Ванда кивнула. Что тут поделаешь? Ему восемьдесят два. Будь он помоложе, она бы свернула ему шею.

Наслаждаясь взглядами окружающих, Радомир пошел дальше уже не оборачиваясь, прокладывая себе дорогу в толпе. Однако он отправился не прямо к остановке вапоретто через Калле Валларессо, а прогулочным шагом пошел вдоль виа XXIl Марцо, благосклонно кивая всем, кто, оторопев, останавливался рассмотреть его. Ванда пожала плечами, не понимая его маневра, и пошла следом, держа дистанцию, как он просил. Правда, ей хотелось взять гондолу трачетто на Кампо Санта Мариа дель Джильо. Если нужно было перебраться с одного берега всемирно известного Большого канала на другой, не тратя сил и времени на переход по мосту Академии, можно было сесть на паром. Он курсировал от Палаццо Дарио между СанГрегорио и Кампо Санта Мариа дель Джильо. Трачетто – немного неуклюжая большая гондола с двумя гондольерами на носу и корме, которая дешевле, чем обычная гондола, перевозит пассажиров через всемирно известный Большой канал.

Радомир уверенно шагал через площадь. Ванда шла в двух шагах от него. Два гондольера в трачетто, скрестив руки, ждали своих пассажиров. Один был маленький и толстый, другой – поразительно высокий и худой с губами, так показалось Ванде, как у Брижит Бардо. Излишняя роскошь для мужчины иметь такой рот. Его светлые волосы были коротко острижены, а подбородок словно высечен мастером.

– О, Примо, – сказал Радомир, и Ванда сразу поняла, что эти губы Брижит Бардо и были причиной его необычного маршрута.

И еще она отметила, что Радомир собирал вокруг себя эдаких молодых людей-амфибий, облику которых явно не хватало ну хоть чуть-чуть одухотворенности. Но таким красивым, как этот, не был еще ни один, и Ванда поймала себя на том, что залюбовалась им. Он сдержанно улыбнулся, что очень нравилось ей в мужчинах. Тут она представила, как он поет серенады под аплодисменты японских туристок, и красота его чуть померкла.

Примо галантно подал ее дяде руку, помогая сесть в лодку. Радомир чуть было не свалился за борт и оттого всем телом повис у парня на руке. Примо помог ему выпрямиться, и Радомир нервно одернул свой костюм.

– Садитесь, синьор Радомир, – сказал гондольер.

Радомир отказался. В конце концов, он – не турист. Только туристы не способны удержаться в гондоле на ногах. Ванда незаметно заняла позицию сзади, чтобы в любую минуту удержать его. Маленький толстый гондольер остался на корме, а Примо работал веслом на носу. Было очень ветрено, и ему пришлось изо всей силы работать веслом, чтобы пересечь канал перед вапоретто. Его фигура излучала силу, а лицо – женственное обаяние.

– Bellissimo, – сказал Радомир и сжал руку Ванды. – Bellissimo.

Выбираясь из лодки, он ухватился за руку Примо и заглянул ему прямо в глаза, слегка споткнувшись.

– Завтра вы тоже будете, Примо? – спросил он таким голосом, будто от этого зависела его жизнь.

– Разумеется, синьор Радомир, завтра, и послезавтра, и всю неделю.

– Bellissimo, – выдохнул Радомир.

Ванду глубоко тронула эта сцена.

– Боже мой, Радомир, – сказала она, – ты так восхищаешься простолюдином, это поразительно.

Радомир мечтательно улыбнулся.

– Это же моя страсть – цивилизовывать простой народ.

5

Первый рабочий день Ванды в Восточном музее. О том, как Ванда познакомилась с человеком в шапочке, и о том, что значат для Венеции пятьдесят баварцев
Как и в каждое утро со дня ее приезда в Венецию, в этот день Ванда проснулась со смешанными чувствами. Ее удивило, что палаццо стоит на том же месте, что и вчера. Венеция дрейфует, и, находясь в ней, невозможно быть уверенным, что не проснешься на другом берегу Адриатики или где-нибудь посередине Атлантического океана! Ванда плохо спала, голуби, свившие гнездо на стропилах под крышей, всю ночь хлопали крыльями над ее головой. Полусонная, она пошла выпила стакан воды и попыталась унять кашель.

Мария сидела на кухне и курила, склонившись над своим любимым чтивом – «Загадки на неделю». Разгадыванием кроссвордов и вписыванием в клеточки угаданных слов она занималась только тогда, когда была в плохом настроении. В обычное время она с наслаждением читала этот сборник загадок и вопросов викторин. Там были загадки-перевертыши, загадки с ключами-подсказками, загадки, в которых из отдельных слогов нужно было составить пословицу или поговорку, загадки с числами, математические и ботанические загадки. Она изучала каждую страницу так напряженно внимательно, будто это было послание, доступное только посвященным. Время от времени она посмеивалась, цокала языком, когда читала что-то особенно захватывающее, или делала губами «пф-пф», если не соглашалась с формулировкой вопроса.

По утрам Ванда жаждала новостей, с Марией же всякое общение было утомительным. И не только по утрам. На кухне всегда было слышно, как она курит. Ванде еще не приходилось встречать другого человека, который курил бы так же шумно, как Мария. Она выдыхала дым с таким грудным хрипом, будто бежала марафон.

– Мария, ты ведь знаешь историю Палаццо Дарио, – заискивающе сказала Ванда в надежде узнать хоть что-то, что подтвердило бы или опровергло рассказ ее попутчика. Мария ничего не ответила.

– Что там было на самом деле с этим проклятием? – добавила Ванда.

– Предшественники Радомира умирали здесь своей смертью или нет? – не отставала Ванда.

Мария затянулась сигаретой.