Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Робрт Льюис Стивенсон

Похититель трупов

The Body Snatcher, 1884, 1878

Аккуратно каждый вечер мы четверо — гробовщик, хозяин «Джорджа», Феттс и я — собирались в малой зале этой дебенгемской гостиницы. Иногда заходил кто-нибудь еще, но мы-то уж непременно каждый вечер бывали на своих обычных местах. Веял ли легкий ветер, бушевал ли вихрь, хлестал ли дождь, падал ли снег или трещал мороз, нам было все равно — каждый из нас усаживался в свое кресло.

Феттс, старый, вечно пьяный шотландец, как казалось, получивший образование, по-видимому располагал кое-какими средствами, так как мог жить, не делая ровно ничего. Много лет назад Феттс, в те времена еще молодой человек, явился в Дебенгем и только благодаря тому, что он безвыездно жил в нашем городе, стал для коренных горожан «своим». Синий камлотовый сюртук Феттса сделался чуть ли не такой же местной достопримечательностью, как дебенгемская колокольня.

Феттс постоянно заседал в «Джордже», никогда не бывал в церкви, отличался множеством самых низких пороков, но Дебенгем принимал все это, как нечто неизбежное и само собой понятное. Время от времени Феттс высказывал довольно неопределенные радикальные мнения или очень нечестивые взгляды и подчеркивал их, громко стуча рукой о стол. Он пил ром — аккуратно по пять стаканов за вечер — и большую часть своего пребывания в «Джордже» сидел насыщенный алкоголем, держа в правой руке стакан. Мы называли его доктором, так как предполагалось, что он обладает знанием медицины. Вдобавок, Феттс несколько раз фиксировал переломы или вправлял вывихи. Но кроме этих немногих сведений, нам не было известно ничего о нем и о его прошлом.

Раз в темный зимний вечер пробило девять часов, а хозяин гостиницы все еще не присоединился к нам. В это время в «Джордже» лежал больной, один очень известный соседский помещик, пораженный апоплексическим ударом по дороге в парламент. К нему телеграммой вызвали еще более известного лондонского доктора. Для Дебенгема это было новым событием: в то время только что открылась железная дорога к нам. Понятно, все мы волновались.

— Он приехал, — набив и закурив трубку, сказал подошедший к нам хозяин «Джорджа».

— «Он»? — спросил я. — Кто «он»? Ведь не доктор же?

— Он самый.

— А как его фамилия?

— Макферлен, — сказал хозяин.

Феттс допивал третий стакан, тупо отхлебывая ром и то покачиваясь, то оглядываясь кругом недоуменным взглядом. Но едва прозвучало последнее слово, он как бы проснулся и дважды повторил фамилио: «Макферлен»; в первый раз довольно спокойно, во второй — с внезапным волнением.

— Да, — сказал хозяин, — это доктор Уолф Макферлен.

Феттс сразу отрезвел: его взгляд оживился, голос стал ясен, звучен, тверд, выражения приобрели силу и резкость. Перемена в нем поразила всех, нам показалось будто перед нами воскрес мертвый.

— Извините, — сказал он, — я был невнимателен и плохо понял ваш разговор. Кто этот Макферлен?

Выслушав рассказ хозяина, он прибавил:

— Этого не может быть, не может быть!.. А между тем мне хотелось бы встретиться с ним!

— Разве вы его знаете, доктор? — с удивлением спросил гробовщик.

— Боже сохрани, — был ответ, — но это необыкновенное имя. Странно представить себе, что два человека носят его. Скажите мне, хозяин, он стар?

— Как вам сказать? Он, конечно, немолод и у него седые волосы, но на вид он моложе вас.

— Старше, на много лет старше, — проговорил Феттс и, ударив рукой по столу, прибавил. — Во мне вы видите следы рома… рома и греха. Может быть, у этого человека спокойная совесть и здоровый желудок? Совесть! Слушайте! Подумаете ли вы, что я был порядочным человеком, хорошим христианином? Поверите? Но нет, нет. Я никогда не был ханжой. Будь на моем месте Вольтер, он, пожалуй, сделался бы святошей. Но мой мозг, — тут пальцы Феттса забарабанили по его лысому черепу, — мой ясный мозг не спал! Я смотрел и видел, не делая выводов.

— Очевидно, если вы знаете этого доктора, — после тяжелого молчания заметил я, — вы не разделяете того хорошего мнения, которое имеет о нем наш хозяин.

Феттс не удостоил меня взглядом.

— Да, — с внезапной решимостью произнес он, — я должен встретиться с ним лицом к лицу!

Наступило новое молчание. На первом этаже резко стукнула дверь, и по лестнице застучали шаги.

— Это доктор! — произнес хозяин. — Скорее, и тогда вы поймаете его!

От нашей гостиной до выходных дверей старого доброго «Джорджа» было всего два шага. Широкая дубовая лестница оканчивалась в крошечном коридоре; между ее последней ступенью и порогом выходной двери умещался только турецкий ковер. Это небольшое пространство каждый вечер заливал яркий свет от наружного фонаря под вывеской и от ламп, лучи которых лились из окна ресторана. Таким-то путем сияющий «Джордж» давал знать о себе прохожим, окруженным тьмой и холодом улиц.

Феттс спокойно прошел в светлые сени, и мы, следившие за ним, видели, как встретились эти два человека, по выражению одного из них, «лицом к лицу». Доктор Макферлен, сильный, ловкий господин, с седыми волосами и холодным, спокойным, полным энергии лицом, был роскошно одет в платье из тонкого сукна и белоснежное белье; на его жилете висела толстая золотая часовая цепочка с золотыми брелоками. Очки его были из того же дорогого металла. Шею доктора стягивал широкий белый галстук с лиловыми крапинками. На руке он нес теплый меховой плащ. Очевидно, доктор жил в атмосфере богатства и уважения. Странный контраст составлял с ним наш товарищ по «Джорджу» — лысый, неопрятный, в старом камлотовом сюртуке. Феттс подошел к доктору около лестницы.

— Макферлен! — довольно громко позвал он, скорее, голосом герольда, нежели друга.

Знаменитый врач замер на четвертой ступени снизу, и выпрямился, точно бесцеремонность этого обращения его удивила и оскорбила в нем чувство собственного достоинства.

— Тодди Макферлен! — повторил Феттс.

Приезжий из Лондона чуть не упал. В течение самого короткого времени он неподвижно смотрел на человека бывшего перед ним, потом как бы с испугом оглянулся и шепотом произнес:

— Феттс… вы?..

— Да, — ответил тот, — я. Разве вы думали, что и я умер? Наше знакомство не так-то легко порвать.

— Молчите, молчите! — произнес доктор. — Молчите! Это такая неожиданная встреча… Я вижу, вы поражены. Сознаюсь, сначала я не узнал вас. Но я очень рад, в высшей степени рад, что мне представился случай вас увидеть. В настоящую минуту мы можем сказать друг другу только «здравствуйте» да «прощайте», потому что меня ждут дрожки и мне нельзя опоздать на поезд. Но вы… Дайте подумать!.. Да-да, скажите мне ваш адрес и знайте, что вы вскоре получите обо мне известия. Мы должны что-нибудь сделать для вас, Феттс. Боюсь, что вам живется плоховато, но мы позаботимся об этом «ради старых дней», как певалось во время наших ужинов.

— Деньги? — резко произнес Феттс. — Деньги от вас? Ваши деньги лежат там, куда я швырнул их во время дождя.

Говоря с Феттсом, доктор Макферлен успел несколько оправиться. К нему вернулась доля его прежней уверенности и высокомерия, однако необыкновенная энергия отказа снова смутила его.

Почтенное лицо доктора на мгновение приняло отталкивающее, злобное выражение.

— Милейший, — сказал он, — предоставляю вам действовать как угодно, я совсем не хочу обижать вас. Я никому ничего не навязываю… А все же оставлю вам мой адрес и…

— Мне он не нужен, я не хочу знать, в каком доме вы живете! — прервал его Феттс. — Я услышал ваше имя и мне стало страшно, что, может быть, речь, действительно, идет о вас… Я все стремился допытаться, существует ли в мире Бог… Теперь я знаю, что Бога нет. Уйдите!

Феттс все еще стоял между лестницей и выходной дверью, так что великий лондонский врач мог пройти на улицу, только обогнув его. Мысль об этом унижении заставила Макферлена медлить. Он был бледен, и за стеклами его очков поблескивали опасные огоньки. Но, стоя в нерешительности, он заметил, что кучер его дрожек смотрит с улицы на необыкновенную сцену; в то же время он увидел и нашу маленькую компанию, собравшуюся в уголке бара. Присутствие стольких свидетелей заставило Макферлена обратиться в бегство. Он согнулся и, задевая за обшивку передней, с быстротой змеи кинулся к выходной двери. Но не все волнения окончились для него: когда он поравнялся с Феттсом, тот охватил его за руку, и в комнате прозвучали следующие слова, произнесенные шепотом, но со страшной отчетливостью:

— Вы опять видели его?

Великий, богатый лондонский врач громко закричал. Это был резкий, прерывистый, дрожащий вопль. Макферлен отшвырнул Феттса и, закинув руки за голову, как уличенный вор, выбежал из дверей. Раньше чем кто-либо из нас успел пошевелиться, дрожки задребезжали к станции. Все, что случилось, походило на сон, но после этого сна остались последствия. На следующий день слуга нашел на пороге разбитые золотые очки, а в тот вечер мы все еле дыша столпились возле окна ресторана. С нами был и Феттс, совершенно трезвый, бледный и с выражением решительности на лице.

— Спаси нас Бог, мистер Феттс, — сказал хозяин «Джорджа», первый пришедший в себя. — Что все это значит? Странные вещи говорили вы..

Феттс обернулся к нам и поочередно посмотрел на каждого из присутствующих.

— Попридержите-ка языки, — сказал он. — Небезопасно стоять на пути Макферлена: многие раскаялись в этом, да поздно.

Потом, не допив своего третьего стакана, не дожидаясь четвертого и пятого, он простился с нами, мелькнул под лампой гостиницы и ушел в черную ночь.

Мы втроем вернулись в гостиную с ее раскаленным камином и четырьмя яркими свечами и стали перебирать все случившееся. Мало-помалу леденящее чувство изумления сменилось в нас жгучим любопытством. Мы долго не расходились. Насколько я помню, нам никогда не случалось оставаться в «Джордже» позже, чем в эту ночь. Каждый из нас высказывал свое предположение, обязуясь со временем доказать его справедливость. И всем нам стало казаться, будто для нас важнее всего в мире разведать прошлое нашего товарища и открыть тайну, которую он разделял со знаменитым доктором. Не хвастаюсь, но мне сдается, что я удачнее всех раскрыл ее, и, возможно, никто из живущих теперь людей не мог бы рассказать вам о тех ужасных, противоестественных событиях, историю которых я изложу ниже.

В дни своей юности Феттс изучал медицину в Эдинбурге. У него был своеобразный талант — способность быстро усваивать все услышанное и передавать другим приобретенные взгляды, выдавая их за свои собственные. Дома он занимался мало, но был неизменно вежлив и внимателен с преподавателями и выказывал сообразительность и способности. Его скоро отметили как молодого человека, который хорошо слушает и хорошо запоминает услышанное. Более того, к своему великому изумлению я узнал, что Феттс был тогда красив и что его наружность располагала к нему людей.

В те времена в Эдинбурге жил один лектор анатомии, я обозначу его буквой К. Впоследствии имя этого человека приобрело слишком громкую известность. Когда чернь, приветствуя казнь Берка, громко требовала крови его начальника, человек, носивший упомянутое имя, переодетый и загримированный, украдкой выбирался из Эдинбурга. Но в ту эпоху, о которой говорю я, К. только что достиг известности и пользовался популярностью своего соперника, профессора университета. По крайней мере студенты бредили им. И сам Феттс верил, и все другие думали, что, заслужив расположение этой метеорной знаменитости, он получил залог успеха. Мистер К. был превосходным преподавателем и в то же время бонвиваном. Ему так же нравилось хитрое притворство, как и точные препараты. Феттс в обоих случаях показал себя мастером и был отмечен анатомом. На второй год он получил полуофициальное место второго демонстратора или помощника ассистента. На него возложили обязанность заботиться об анатомическом театре и аудитории. Он отвечал за порядок в этих залах, за поведение остальных студентов и должен был доставлять, принимать и распределять анатомические материалы. Из-за последнего, в те времена весьма затруднительного и щекотливого дела, мистер К. поместил Феттса в одном здании с диссекционными комнатами. Именно туда-то в темные часы перед зимней зарей стучались неопрятные, мрачные люди, приносившие материал для вскрытий. И Феттс, руки которого еще дрожали после буйных развлечений ночи, а в глазах еще стоял туман, поднимался с постели и шел отворять дверь трем темным личностям, которые впоследствии не избежали заслуженного возмездия. Он помогал им вносить их трагическую ношу, платил деньги и после их ухода оставался один с печальными бренными останками. После такой сцены он засыпал на час-другой, чтобы вознаградить себя за ночную усталость и освежиться для дневного труда.

Немногие молодые люди могли бы оставаться нечувствительными к жизни среди вечных напоминаний о смерти. Но отвлеченные вопросы не занимали его ум. Раб самолюбивых желаний и мелочного честолюбия, Феттс не был способен интересоваться судьбой, удачами или бедами других людей. Холодный, легкомысленный и самовлюбленный в высшей степени, он обладал той долей осторожности, ложно называемой нравственностью, которая удерживает человека от опьянения в неподходящую минуту или от кражи, способной повлечь за собой наказание. Кроме того, Феттс жаждал хорошего мнения о себе со стороны своих профессоров и товарищей, и ему совсем не хотелось явно стать в ряды отверженных. Вот поэтому-то он старался отличаться в аудитории и чуть не ежедневно оказывал своему начальнику К. несомненные и явные услуги. Но за дневные труды он вознаграждал себя ночными кутежами и самыми неблагородными развлечениями. Таким путем восстанавливалось равновесие, и то, что Феттс называл своей совестью, было спокойно и довольно.

Пополнять запасы для диссекционного стола было трудно; это постоянно заботило и мистера К. и его помощника. Занятия кипели, учащихся было много, а потому то и дело сказывался недостаток в анатомическом материале, и обязанность добывать его, уже и сама по себе неприятная, грозила сделаться опасной для всех, кто имел к ней отношение. Мистер К. поставил себе за правило не задавать никаких вопросов продавцам.

— Нам приносят труп, мы платим, — говаривал он, вечно повторяя эту фразу.

Иногда же более цинично замечал своим помощникам:

Хулио Кортасар

— Ради спокойствия совести не задавайте вопросов.

Духовой оркестр

Но он не говорил, что анатомический театр пополнялся благодаря убийствами. Если бы кто-либо громко высказал такое предположение, К. с ужасом отшатнулся бы от него; но он так легкомысленно касался серьезных вопросов, что оскорблял чувство и создавал искушение для людей, с которыми имел дело. Например, Феттс нередко мысленно удивлялся необыкновенной свежести трупов. Его также не раз поражала внешность людей, приходивших к нему перед рассветом: они походили на висельников, на злодеев. Может быть, втайне собирая все данные, он придавал слишком безнравственное и слишком категорическое значение неосторожным советам своего учителя. Словом, Феттс считал, что его обязанность подразделяется на три части: принимать приносимое, платить известную сумму и закрывать глаза на доказательства преступления.

Памяти Рене Кревеля, умершего из-за таких вот вещей
В одно ноябрьское утро такая политика молчания Феттса подверглась большому испытанию. Феттс не спал всю ночь от жестокой, мучительной зубной боли; он то холил взад и вперед по комнате, как запертый в клетке дикий зверь, то бешено бросался на кровать; наконец, заснул тем глубоким, неспокойным сном, который так часто является следствием мучительной боли. И вот ассистент проснулся от сердитого повторенного в четвертый раз условного сигнала. Тонкий серп месяца ярко светил. Было ветрено, холодно, морозило. Город еще не просыпался, однако неопределенные звуки служили предвестниками дневного шума и деловитого и хлопотливого утреннего движения. Мрачные продавцы пришли позже обыкновенного и, по-видимому, торопились уйти. Еще совсем сонный, Феттс осветил для них лестницу. Он еле слышал их ворчливые ирландские голоса; когда же носильщики стащили холст со своего ужасного товара, он задремал, стоя и прижимаясь плечом к стене. Наступило время платить. Феттсу пришлось сделать усилие, чтобы стряхнуть с себя дремоту. В эту минуту он увидел мертвое лицо. Феттс вздрогнул, подошел шага на два ближе и поднял свечу.

В феврале 1947 года Лусио Медина рассказал мне о только что приключившемся с ним забавном эпизоде. Когда в сентябре того же года я узнал, что он бросил работу и уехал из страны, мне смутно подумалось, что между обоими случаями была какая-то связь. Не знаю, проводил ли он когда-нибудь такую же параллель. Если это может на расстоянии быть ему полезным, если он еще ходит по улицам Рима или Бирмингема, я постараюсь рассказать его простую историю как можно точнее.

— Всемогущий Бог, — крикнул он, — да ведь это Джейн Холбрет!

Продавцы ничего не ответили, только, шаркая ногами, двинулись к дверям.

— Говорю вам, я ее знаю, — продолжал Феттс. — Еще вчера она была жива и весела. Она не могла умереть…

Бросив взгляд на репертуар, Лусио заметил, что в кинотеатре «Гран Сине Опера» показывали фильм Анатоля Литвака, который он пропустил в свое время, когда тот шел в центре. Его несколько удивило, что в таком кинотеатре как «Опера» пустили этот фильм вторично, но в 47-м году в Буэнос-Айресе новинок было уже маловато. В шесть часов, закончив работу в конторе на перекрестке улиц Сармьенто и Флорида, он с удовольствием настоящего буэносайресца направился в центр и пришел в кинотеатр перед самым началом сеанса. В программе стояло, что будут показывать киножурнал, мультипликацию и фильм Литвака. Лусио попросил билет в двенадцатом ряду партера и купил газету «Критика», чтобы не разглядывать росписи зала и боковые балкончики, вполне обоснованно вызывавшие у него тошноту. В этот момент начался киножурнал, и в то время как купальщицы в Майами соперничали с русалками, а в Тунисе открывали гигантскую плотину, зал заполнился народом. Справа от Лусио поместилось объемистое тело, распространявшее запах духов «Русская кожа» из магазина Аткинсона, что было уже немало. Это тело сопровождали два тела поменьше, которые какое-то время беспокойно ерзали и утихли, лишь когда настало время Утенка Дональда. Все это было обычным делом в буэносайресском кинотеатре, в особенности в рядах за партером. Когда зажегся свет, несколько затмив неописуемое небо в звездах и облаках, наш друг, продолжая чтение «Критики», бросил беглый взгляд в зал. Там что-то было не так — что-то трудноопределимое. Партер заполняли преимущественно тучные дамы, и подобно той, что была его соседкой, их сопровождало более или менее многочисленное потомство. Его удивило, что такая публика покупала билеты в партер «Оперы»: некоторые из этих дам цветом лица и нарядами походили на почтенных кухарок, разодетых по-воскресному, они разговаривали, бурно жестикулируя на чисто итальянский манер, и призывали своих детей к порядку щипками и окриками. Мужскую часть публики, приводившей Лусио в недоумение, составляли господа, державшие шляпы на коленях (причем обеими руками). Взглянув в напечатанную программу, он не нашел в ней ничего иного, кроме объявленных фильмов и анонсов на будущее. Внешне все было в порядке. Расслабившись, он занялся газетой и прочел телеграммы из-за рубежа. Посреди редакционной статьи он почувствовал, что перерыв слишком уж затянулся, и снова посмотрел в зал. Подходили пары, группы из трех-четырех барышень, одетых так, как считается элегантным в Вилья-Креспо или парке Лесама[1], в разных местах партера происходили восторженные встречи и знакомства, царил большой энтузиазм. Лусио начал спрашивать себя, не ошибся ли он, хотя никак не мог определить, в чем могла бы заключаться его ошибка. В этот момент потушили свет, но тут же сцена ярко осветилась, занавес поднялся, и Лусио, не веря своим глазам, увидел выстроившийся там огромный женский духовой оркестр, над которым тянулся транспарант с надписью «Оркестр «Альпаргатас». И пока он (помню, с каким лицом он мне это рассказывал) задыхался от непонимания и удивления, дирижер взмахнул палочкой, и партер содрогнулся от неимоверного грохота, долженствовавшего означать военный марш.

Не может быть, чтобы вы достали этот труп честным путем.

— Конечно, сэр, вы ошиблись, — сказал один из пришедших.

— Понимаешь, это было настолько немыслимо, что я далеко не сразу осознал, в каком дурацком положении очутился, — говорил Лусио. — Мой ум, если ты позволишь мне так его назвать, мгновенно собрал воедино все рассеянные аномалии и сложил из них истину: то был сеанс для служащих компании «Альпаргатас» и их семей, чего прохвосты из «Оперы» не указали в программах, чтобы продать оставшиеся места в партере. Они прекрасно понимали, что если мы, посторонние, узнаем об оркестре, то не войдем в кинотеатр даже под страхом смертной казни. Я увидел все это совершенно ясно, но не думай, что потому перестал удивляться. Во-первых, я никогда и вообразить не мог, что в Буэнос-Айресе существует такой феноменальный женский оркестр (я имею в виду количество). А потом музыка, которую они исполняли, была настолько ужасна, что муки, причиняемые моим ушам, не давали мне скоординировать мысли и рефлексы. Мне одновременно хотелось хохотать во всю глотку, бранить всех на свете и уйти. Но с другой стороны, мне не хотелось терять фильм старины Анатоля, так что я не трогался с места.

Другой только мрачно посмотрел на студента и потребовал условленную плату.

Феттс не мог не почувствовать их угроз и надвигавшейся опасности, и мужество молодого человека ему изменило. Он пробормотал что-то вроде извинения, отсчитал деньги и проводил своих отталкивающих посетителей.

Оркестр завершил первый марш, и дамы, соперничая друг с другом, пустились выражать свой восторг. Во время второго номера (объявленного плакатиком на палочке) Лусио произвел новые наблюдения. Оркестр был огромным жульничеством, так как из ста с лишним участниц играла только треть. Остальное было чистым блефом, девицы вздымали трубы и флейты, точно настоящие музыкантши, но единственная производимая ими музыка исходила от их великолепнейших бедер, которые Лусио нашел достойными похвалы и внимания, особенно после некоторых мрачных опытов в театре «Майпо»[2]. В результате этот грандиозный оркестр сводился примерно к сорока девицам, которые дули в духовые инструменты и стучали по барабанам, в то время как остальные присутствовали в виде визуальной приправы благодаря их прелестным униформам и воскресному выражению лиц. Дирижером был совершенно необъяснимый молодой человек, если учесть, что он был затянут во фрак, который, выделяясь китайским силуэтом на золотом с красным фоне оркестра, делал его похожим на жука, полностью чуждого цветовой гамме спектакля. Этот молодой человек махал во все стороны длиннющей палочкой и, казалось, со всем пылом стремился управлять оркестром, отчего, по мнению Лусио, он был крайне далек. Если говорить о качестве, то оркестр был одним из наихудших, когда-либо слышанных им в жизни. Марш следовал за маршем, концерт продолжался среди всеобщего благорасположения (повторяю его саркастически-высокопарные характеристики), и по окончании каждого номера возрождалась надежда, что сотня пышечек в конце концов уберется отсюда и под звездным куполом «Оперы» воцарится тишина. Упал занавес, и Лусио чуть не умер от счастья, но тут заметил, что прожектора вовсе не потухли, и недоверчиво выпрямился в кресле. И занавес поднялся опять, как ни в чем не бывало, только сцену осенял теперь новый транспарант: «Оркестр на параде». Девицы повернулись в профиль, металлические инструменты завыли вразнобой, изображая нечто, отдаленно напоминавшее марш «Эль Тала», и весь оркестр, не сходя с места, ритмично задвигал ногами, словно и вправду маршировал. Будучи матерью одной из этих девиц, было нетрудно вообразить себе настоящий парад, тем более что впереди маневрировали восемь умопомрачительных красоток, которые жестикулировали непременными тростями с кисточками, вертя ими во все стороны и подбрасывая их в воздух. Молодой жук открывал парад, с большим прилежанием делая вид, что марширует, и Лусио пришлось прослушать с начала до конца бессчетные пьесы, которых, по его мнению, хватило не менее чем на пять — восемь кварталов. Все завершилось небольшой овацией, и занавес опустился, точно большое веко, чтобы защитить скомканное право на сумрак и тишину.

Едва они ушли, Феттс поспешил удостовериться в справедливости подозрений, мелькнувших в его мозгу, и увидел, что перед ним, действительно, труп девушки, с которой за день перед тем он шутил и смеялся. К своему ужасу, Феттс нашел на этом трупе признаки насильственной смерти. Его охватил безумный, панический страх. Он забился в свою комнату, долго раздумывал о своем открытии, трезво разобрал значение наставлений мистера К., сказал себе, какую опасность он навлек бы на себя, если бы вмешался в это серьезное дело и, наконец, полный жестокой тревоги, решился прежде всего посоветоваться со своим непосредственным начальником — ассистентом при аудитории.

— Удивление у меня прошло, — рассказывал мне Лусио, — но даже во время фильма, абсолютно великолепного, я не мог избавиться от ощущения странности. Я вышел на улицу, окунулся в липкую жару и в толпу, фланирующую по центру в восемь часов вечера, и зашел в «Галеон» выпить джин-физз. Тут я разом забыл о фильме Литвака, оркестр занимал меня так, словно я был сценой «Оперы». Мне хотелось смеяться, но в то же время, понимаешь, я был очень сердит. Прежде всего мне надо было подойти к кассе кинотеатра и выложить им начистоту все, что я о них думаю. Я этого не сделал, потому что я буэносайресец, мне все это прекрасно известно. В общем, что тут поделаешь, верно? Но меня раздражало не это, тут было что-то глубже. В середине второго коктейля я начал понимать.

Это место занимал молодой доктор Уолф Макферлен, любимец всех весельчаков студентов, человек способный и умный. Врач этот вел крайне рассеянную жизнь, не обладал ни малейшей долей совести, учился за границей и много путешествовал. У него были привлекательные, довольно развязные манеры; он со знанием дела судил о сцене, блистал на льду, ловко бегая на коньках, или на траве, управляя клюшкой для игры в гольф, и в довершение всего держал хорошего, сильного рысака и экипаж. Макферлен близко сошелся с Феттсом, и немудрено: общие занятия до известной степени связывали их. Когда анатомический материал начинал истощаться, они вместе садились в экипаж Макферлена и ехали куда-нибудь за город, в отдаленную деревню, кощунственно выкапывали трупы из могил уединенных кладбищ и еще до зари привозили свою добычу к дверям диссекционной комнаты.

Здесь рассказ Лусио становится трудновоспроизводимым. Суть (хотя ускользает как раз самое существенное) можно было бы свести вот к чему: до этого момента его беспокоил ряд отдельных аномальных элементов: программа, которая лжет, неподходящая публика, иллюзорный оркестр, где большинство участников не были ими, дирижер, выбивавшийся из общей картины, фальшивый парад и он сам, попавший туда, где ему быть не следовало. И вдруг ему показалось, что понимание всего этого бесконечно превосходит его. Он почувствовал, что наконец ему было дано увидеть реальность. Момент реальности, которая казалась ему фальшивой, потому что была подлинной, той, какую он уже не видел. То, что он только что наблюдал, было действительным, то есть фальшивым. Он перестал ощущать ошеломление от того, что его окружали элементы, находившиеся не на своем месте, потому что, осознав существование другого мира, он понял, что это ощущение может распространиться на улицу, на «Галеон», на его синий костюм, на его планы на этот вечер, на его завтрашнюю работу в конторе, на его сбережения, на его отдых в марте, на его приятельницу, на его зрелость, на день его смерти. К счастью, он уже не ощущал этого таким образом, к счастью, он снова был Лусио Мединой. Но только к счастью.

В то утро, о котором идет речь, Макферлен вернулся раньше обыкновенного. Феттс услышал это, встретил его на лестнице, поверил ему свои сомнения и показал труп.

Иногда я думаю, что было бы действительно интересно, если бы Лусио вернулся в кинотеатр, стал расспрашивать и выяснил, что этого концерта на самом деле не было. Но факт, что оркестр в тот день играл в «Опере», вполне поддается проверке. В сущности, перемены в жизни Лусио и его отъезд могут быть связаны с его печенью или с какой-нибудь женщиной. Так что незачем и дальше критиковать оркестр, при чем тут эти бедные девицы.

Макферлен осмотрел следы, оставшиеся на теле.

— Да, — сказал он, кивнув головой. — Это подозрительно.

— Но что же мне делать? — спросил его Феттс.

— «Делать»? — повторил Макферлен. — А разве вы собираетесь что-нибудь делать? Чем меньше болтать, тем лучше, сказал бы я.

— Но ее может узнать кто-нибудь другой, — возразил Феттс. — Ее хорошо знали в Кастл-Рок.

— Будем надеяться, что этого не случится, — сказал Макферлен. — Ну, что же? Вы не узнали этой девушки, и конец. Дело в том, что такие вещи продолжались слишком долгое время. Пошевелите их и вы доставите нашему К. невероятные неприятности, да и сами попадете на непочетную скамью. Если угодно знать, я тоже. Черт возьми, что скажем мы с вами в свое оправдание, сидя на местах свидетелей? Знаете, откровенно говоря, лично я совершенно уверен, что все, кого мы вскрываем, были убиты.

— Макферлен! — воскликнул Феттс.

— Ну-ну, — насмешливо заметил Уолф, — точно вы сами не подозревали этого.

— Подозрение — это одно, а…

— Уверенность — другое? Да, знаю, и мне так же, как и вам, неприятно, что в наши руки попало вот это, — заметил доктор, касаясь трупа тростью. — Я считаю, что нам необходимо не знать, чье это тело, — прибавил он спокойно, — и я этой мертвой не узнал. Если вам угодно действовать иначе — пожалуйста. Я не предписываю ничего, но полагаю, что всякий светский человек поступил бы таким же образом. Прибавлю еще одно. Мне кажется, К. желал бы, чтобы мы действовали именно так, как я предлагаю. Вопрос: почему он выбрал своими ассистентами нас с вами? Ответ: потому что ему не нужно старых баб.

Именно подобные речи могли подействовать на такого молодого человека, каким был Феттс. Он решил подражать Макферлену. Труп молодой девушки вскрыли, и никто не узнал или не пожелал узнать ее.