Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрик Орсенна

Долгое безумие

Посвящается моей матери и моему отцу, двум бесстрашным бойцам любовного фронта.
Человек, рождаясь, отдается мечте, словно падает в море.


Я тоже свалился в мечту, как в море.

И меня унесло волной.

А иначе я бы не оказался в саду Полного света в окружении гигантских бабочек-лун нежных зеленоватых тонов (Actios selene), не покачивался бы в кресле-качалке, чувствуя постоянное присутствие очень пожилой и очень любимой женщины в морщинах и рябинах и гордясь тем, что прожил жизнь согласно предначертанию. Пожалуй, мне завидуют сами отцы-иезуиты.

Звать меня Габриель. Я еще вполне крепок, несмотря на свой ветхозаветный возраст, в здравом уме и памяти, как ты убедишься.

Итак, еще раз: звать меня Габриель, я сын Габриеля, каучукового короля, которого уже нет в живых. Не стану вдаваться в генеалогические подробности, скажу только, что нам с отцом предшествовали и другие Габриели. И среди них — первый директор «Радио-Гавана» на Кубе, а раньше — лакей князя де Линя[2], счастливейшего из людей XVIII века — века, в котором счастья было хоть отбавляй. Когда-нибудь я поведаю и о них, если Бог отпустит мне еще какой-то срок.

Конечно, и под другими именами можно вести почтенное и даже не лишенное поэтичности существование. Но наши жизни, жизни Габриелей, наполнены некой свободой, легкостью, тягой к странствиям, в которых угадывается влияние нашего ангела-хранителя[3]: он не дает нам быть как все и просто ходить по земле.

Как еще объяснить наши судьбы, такие непохожие на другие?

А вот внешне мы ничем не примечательны. И я не исключение: ростом ни велик, ни мал, сероглаз, хотя на солнечном свету и с известной долей снисходительности меня можно назвать и голубоглазым, слаб грудью, особенно с наступлением осени…

Речь пойдет о любви, о ней одной, о сорока годах небывалой любви. В Париже, Пекине, Севилье, Кенте и Фландрии.

Пропади я пропадом, провались сквозь землю, вот тебе крест — я расскажу тебе все, даже то, о чем невозможно рассказывать. Я поведаю тебе правду. Трепещите, семьи!

На пороге нового тысячелетия я опишу неукротимое и вышедшее из моды живое существо — чувство.

Почему я вспомнил об отцах-иезуитах? Дай мне срок. Будет тебе объяснение. А пока просто поверь и мне, и им. Уж они-то знают толк в великом. Их головы забиты чем угодно, только не мелочным. Вспомни об их устремлениях: безграничная власть, геополитические цели, столкновение цивилизаций лбами, битва за небо…

Ботанический сад

I

Жил-был в середине 60-х годов XX века человек, старающийся быть как все. Под этим он подразумевал быть раз и навсегда женатым и ни в коем случае не походить на своих предков, чья любовная жизнь была чрезвычайно бурной, разнообразной и мучительной.

Дабы привести в исполнение сей незаурядный замысел, он окружил свой брак надежными мерами предосторожности.

Бесповоротно порвал со своим отцом, боясь заразиться от него. Не читал романов. Кино смотрел редко.

Избегая риска, стороной обходил места, навевающие мысли об отъезде: книжные магазины, специализирующиеся на продаже книг с морской тематикой, антикваров, торгующих экзотическими ценностями, бельевые лавки. Никакая географическая карта не украшала его жилья.

В главные свои союзники он избрал профессию садовника, создателя ландшафтов, и она стала для него заводиком, ежедневно вырабатывающим стимулы к оседлой жизни.

Призвание он ощутил в себе очень рано, в возрасте четырнадцати лет. В тот день, когда на его глазах взрослые рвали друг друга на части из-за очередной постельной истории. Чтобы не слышать их голосов, не видеть слез, он отправился в парк того города, где жил тогда, — Биарицца. В парке с его пустынными аллеями, воздухом, окрашенным лучами заходящего солнца в розовые тона, ему открылась очевидная, неоспоримая истина: растениям стыдно за людей. Они тоже появляются на свет, живут и умирают. У них тоже свои радости и невзгоды. Но они не считают возможным призывать Небо в свидетели и отравлять атмосферу стенаниями и проклятиями. С них довольно того, что они живут.

Жизнь растений так же разнообразна, оживленна и полна тревог, как и человеческая. Однако подает нам пример благопристойности и терпеливого молчания.

С этого дня он оставил футбольные сражения ради крошечного куска земли, заросшего бурьяном, чем вызвал презрение со стороны приятелей. На луковицы цветов и семена променял Александра Дюма со всеми его мушкетерами и углубился в каталоги растений. Настольной книгой, которую он читал на ночь, стал древний фолиант, подаренный дедушкой: «На поприще сельскохозяйственных работ и землепашества». Его автор, Оливье де Сер, пережив жесточайшие гражданские смуты XVI века, возвращал Франции вкус к мирной жизни посредством любви к земле. Трудно вообразить что-либо более навевающее сон, чем страницы, посвященные сезонным полевым работам или уходу за птичником.

Двадцать шесть лет спустя наш герой мог лишь поздравить себя с тем, что его выбор пал на ботанику. Но при условии никогда не оставаться наедине с незнакомкой, особенно по весне, когда все наливается соками, и летом, когда от пота липнут к телу платья из набивной ткани. В остальном садоводство было лучшим сообщником брачных уз.

Таким был этот человек, как все, в день святого Сильвестра[4] 1964 года, довольный своей судьбой и гордый своими успехами.

«Мне пошел пятый десяток, наступает пора зрелости. Брак мой уже три года назад переступил черту семилетия, то есть опасного момента. Безумие моих предков отныне не властно надо мной. Я не стану, подобно им, скакать с одного края планеты на другой. Не стану шалеть от вида сногсшибательных красоток. Хоть один из Габриелей будет вести достойное существование».

Думая так, он слегка прихлопывал рукой по воздуху, словно отгоняя зловредных предков.

«Поздно, друзья мои, я от вас ушел. Ищите другого, чтобы передать свои гены».

Чинно-мирно отпраздновали наступление Нового года: в кругу близких друзей и их изрядно размалеванных жен, с кроликом по-королевски под Далиду и Пресли, с поцелуем под елкой. Больше, собственно, добавить нечего.

Настоящая жизнь началась со следующего дня.

Наш герой не любил новогоднего праздника. С самого утра 1 января, приходя в себя после ночных возлияний и глядя, как сквозь занавески в спальню просачивается грязноватый свет, он чувствовал в атмосфере нечто тревожное, искушающее, какую-то неясную, но весьма ощутимую угрозу. Не дожидаясь, пока им овладеет тоска, он вставал и одевался. Жена спала, улыбаясь во сне и сжав кулачки, как дети, которых, возможно, она однажды понесет. Габриель подметил, что она не так любила сами праздники, как воспоминания о них. Чем дальше был праздник, тем больше ей представлялось, что она была счастлива на нем. Он целовал ее в лоб и отправлялся бродить по городу до самого вечера. Возвращаясь, он заставал ее за обжигающим чаем. Это был ее новогодний ритуал. Он изнурял себя прогулкой, она с пробуждения до отхода ко сну пила чай. У каждого был свой способ сопротивляться первоянварскому выпадению из размеренной жизни.

Было ли это плодом его больного воображения, но в то утро 1 января 1965 года Париж показался ему то ли портом, то ли вокзалом. Тротуары превратились в платформы и причалы, а прохожие — в путешественников, готовящихся к дальнему плаванию. Вон та женщина, под предлогом покупки хлеба вышедшая из дому на улицу Линна, явно оставила своих домочадцев. А это такси на улице Жофруа-Сент-Илер — не было надобности открывать забившие его чемоданы и сундуки, чтобы удостовериться: оно бесповоротно держало путь на юг. И ведь неспроста, прислонившись спиной к фонтану Кювье, читал клошар «Паризьен либере»[5], да еще страницу вакансий: явно чтобы уже с завтрашнего дня покончить с шатким и низким положением, которое ему стало невмоготу. А что это за белый силуэт, маячивший на балконе седьмого этажа клиники Ласепед? Верно, больной, измученный недугом и решивший до наступления вечера прыгнуть вниз, только бы не влачить жалкое существование до следующего Нового года.

Габриелю вдруг открылась польза сочельников: напиваются вовсе не для того, чтобы отпраздновать наступление Нового года, а чтобы заглушить в душе дурные голоса, нашептывающие одно и то же: а что, если воспользоваться этим днем и все изменить?

Первый день Нового года губителен для морали. Папе Римскому стоит заняться этим вопросом, реформировать календарь, упразднить месяцы и года. Оставить следует лишь дни. От этого выиграет семья.

В лихорадочном состоянии, с трясущимися руками и струящимся по вискам потом, Габриель толкнул решетчатую калитку Ботанического сада.

Прежде, будучи студентом, он много времени проводил на этом чудесном островке посреди Парижа. Ковчег, плывущий в городском гризайле[6]) — живопись, выполненная оттенками одного цвета, обычно серого или коричневого.], был гораздо полнее, чем Ноев, поскольку к животным, ведущим свое начало от Сотворения мира, собранным в Музеуме — от амебы до голубого кита, — добавлялись еще и растения, от Campanula rapunculoides до гигантского кедра, посаженного в 1734 году, чье семя было подарено Бернару де Жюсье[Жюсье Бернар (1699—1777) — из знаменитого французского рода, давшего Франции ботаников и врачей; был профессором ботаники в Королевском саду Версаля, привез из Англии два ливанских кедра, один из которых и поныне растет в парижском Ботаническом саду.] английским врачом Коллинсоном.

Вместо того чтобы, как и прежде, отправиться в оранжерею и предаться там своим думам, он, повинуясь некой силе, побрел в это утро к галерее Эволюции. Но что это была за сила? Не сам ли Создатель изменил его обычный путь? Не судьба ли — светское обличье Всевышнего? Не случай ли — излюбленное объяснение ленивцев? Или же потребность Габриеля отыскать истоки истории жизни, ведь он ощущал, как его собственная жизнь задыхалась в рамках, в которые он ее втиснул! А может, просто холода, установившиеся в начале 1965 года, пронизывающие до костей, обжигающие горло, заставляющие тело сотрясаться в гротескных и необоримых конвульсиях и толкающие любое разумное существо искать убежище в первом хоть сколько-нибудь обогреваемом помещении?

Судный час наступит много позднее. Тогда и будет установлена роль и мера ответственности каждого, а также найдены смягчающие вину обстоятельства. Теперь корабль Габриеля только отчаливает от берега, все только начинается.

II

— Вот так встреча! Если бы я знал… Да еще в такой холод.

Г-н Жан, хранитель Музеума, воздевал и ронял руки, что допотопный телеграф, тер глаза, переминался с ноги на ногу и все отказывался верить, что стоящий перед ним мужчина — Габриель, тот самый серьезный студент с наморщенным лбом, который ходил сюда два десятка лет назад. Тогда с открытия до закрытия, если не позже, он не только с маниакальной тщательностью измерял все вокруг, прикладывая свой складной метр ко всем возможным точкам в саду — и к корявому стволу орешника, и к аризонскому кедру, и к посадкам Calla palustris, и к водосбору, но еще и всаживал в любую позволяющую то поверхность длинную трубку, наполненную ртутью, и термометр покороче, записывая температуру в метре от земли и дивясь вслух результатам: «Торфяник — девятнадцать и одна десятая градуса. Южный грот — восемнадцать градусов. Это место на земле — микроклиматический рай. Ботаника — наука о микроклимате».

Студент был помешан на измерениях.

— Вы по-прежнему занимаетесь растениями?

— Можно войти?

— Конечно. Что ж это я! Растерялся. Музеум закрыт. Недостаточное финансирование, видите ли. Но прошу вас, будьте как дома. Правда, у нас тут не хоромы. В иные дни, видя это запустение, хочется плакать.

Г-н Жан не столько шел, сколько скользил по мраморному полу прихожей, видимо, стараясь нанести как можно меньший ущерб и без того обветшалому зданию. Это был человек тишайший до болезненности. Любое резкое движение и слово отзывались в нем болью. Одно время его хобби было выращивание мхов на крошечном участке земли где-то в районе Западной автострады, затерянном среди огородов, отведенных рабочим. Разумеется, тайком от жены. По-прежнему ли он верен своим гидрометрическим фунариям и своей гордости — Andreaea petrophilal Приходилось приложить немало усилий, чтобы это хрупкое растение, привыкшее жить в горах или тундре, не погибло от выхлопных газов и всей той вони, что сопровождает пробки на дороге по выходным…

Габриель оставил свой вопрос при себе: нет ничего хуже, чем растравлять боль, если по той или иной причине чего-то не стало.

— Бедный Музеум!

Г-н Жан снял рукавицы и, проходя мимо выставленных в галерее животных, ласково прикасался к потертым бокам буйвола, плешинам льва, общипанному усу большого голубого кита.

— Я же вам сказал… Больно смотреть. Гибнет эволюция — что там! — жизнь, и никому нет до этого дела.

Возможность излить наконец кому-то свою печаль принесла ему облегчение. Его уста произносили ужасающие вещи, но с неким подъемом.

— Пыль не хуже воды заполняет все… Взгляните, чем не потоп… Нужен новый Ной, который согласился бы потрудиться здесь бесплатно, поскольку нам не положено ни одной дополнительной ставки… Вам знакомы корабли, что плавают в море пыли?

Через большое окно снаружи проникал неверный свет, обволакивая тюленей дымкой, похожей на арктический туман. Остальная часть композиции «Сотворение мира» тонула во тьме, при этом по ней распространился очень сильный запах, перебивающий запах затхлости, — запах кофе.

— Хорошо еще, что у нас есть он! Один немецкий художник, который просто влюбился в нашу дряхлую посудину. Он убежден, что Франция воспрянет. Ему неведомо, до чего доведены наши финансы! Как бы то ни было, он вот уже два года ходит к нам каждый день. Пунктуален как часы: девять утра без одной минуты — он уже у двери. До семи минут десятого успевает пройти галерею, подняться на третий этаж и дойти до той части экспозиции, где выставлены раковины, которые он сейчас пишет. Десять минут десятого: снял пальто, открыл термос. К десяти, извольте убедиться, в парижском Музеуме приятно пахнет арабикой. Как вам это? Господину Крейенбюлю не откажешь в великодушии.

В эту минуту в стекло входной двери постучали: три, по всей видимости, обычных удара прозвучали в пыльной тишине среди набитых соломой чучел подобно набату.

Габриель и его старый приятель хранитель вернулись ко входу.

— С тех пор, как мы закрылись, у нас как никогда много посетителей, — изрек г-н Жан.

За стеклянной входной дверью угадывались три фигуры, напоминающие монахов: все в красном, на головах капюшоны. От холода они притопывали на месте.

— Вы что, не умеете читать?

Габриель держался в сторонке, не желая мешать г-ну Жану исполнять роль цербера. Но тот почему-то быстро умолк. Видимо, у посетителей были специальные пропуска, и хранитель тут же сменил гнев на милость и стал любезен.

— Разумеется, госпожа… в таких исключительных случаях. Будьте добры… Увы, у нас нет теплого питья для детей. Может быть, после ремонта…

Стоило троице ступить в холл, как нетерпеливые руки скинули два капюшона, отстоящие от земли на 1м 20 см и 1м 35см, как отметил про себя Габриель, не утративший мании все измерять.

— А ну как они все на тебя набросятся!

— Помалкивай, пузан.

— Мама, пусть зовет меня по имени! Почему он никогда не называет меня Патриком?

Появились две белокурые головки херувимчиков с маковыми щечками. Третий капюшон, отстоящий от земли на 1м 72 см, хранил свою тайну. Из-под него доносился лишь голос, обсуждавший с г-ном Жаном возможную экскурсию.

— У нас, к сожалению, один час. Что вы посоветуете нам посмотреть?

— Дело в том, что у нас здесь представлены тысячи животных.

— Но у вас ведь есть любимчики.

Первая из многочисленных нитей, которым предстояло раз и навсегда связать Габриеля и эту женщину, была соткана из голоса, произнесшего эти несколько слов необыкновенно четко и правильно — так, что каждый слог удостоился внимания, — но и с легкой иронией, убивавшей в зародыше всякую надежду на сближение с хозяйкой. Произнесенные звуки оставляли впечатление, что к словам прикасаются кончиками пальцев — так обычно выговаривают слова лекторы. К этому голосу в минуты отчаяния он будет прибегать с просьбой залечить полученные раны: «Поговори со мной, прошу тебя. Я закрываю глаза».

Так случилось, что сперва он познакомился с ее голосом, не видя ее саму и пытаясь мысленно приделать к голосу лицо. Когда же она наконец отбросила назад красный капюшон, он так потерялся, пытаясь хоть что-то уяснить в ней, что просто ничего не увидел. Некое сияние наподобие гало закрывало ее от него. По его соображениям, подчеркнуто правильное произношение предполагало наличие огромного аристократического лба, а мягкость в выговаривании шипящих — наличие пухлых губ…

Понемногу, однако, ее облик стал открываться ему — сперва только контуры, затем полутона, словно она возвращалась благодаря магическим серебряным солям издалека, из глуби веков.

Чтобы утишить биение сердца, он все повторял про себя на разный лад дурацкую фразу: «То ли итальянка, то ли русская. В ней итало-русский шарм».

Дети совершали вокруг нее множество различных движений, а белокурые головки словно отделились от тела, настолько их притягивал вход в Большую галерею, его грязные стекла, за которыми виднелись фигуры животных.

— Мама, можно уже туда?

— Смотри, слон! Это слоны двигают ушами, чтобы отогнать мух?

— Ой, жираф! А он настоящий?

В мозгу Габриеля звучала одна и та же пластинка: не пялься на нее. Он предпочел бы вообще на нее не смотреть. С другой стороны, на что же тогда смотреть, если не на нее?

Явно привыкшая к действию, которое производит на окружающих, не то итальянка, не то русская продолжала вести себя как ни в чем не бывало. Кивнула Габриелю. Представляться друг другу было ни к чему. И спокойно расспрашивала хранителя.

— А экскурсии с гидом у вас предусмотрены?

— Я же предупредил вас: мы закрылись. Хотя у меня есть помощник — Нисефор. Должно быть, спит где-нибудь. Холод его усыпляет.

— Счастливец, — проговорила она.

— Если его найти и разбудить, он расскажет детям много забавного.

— Замечательно. Пойдемте же.

Она улыбалась.

«Королевы тоже улыбаются, — мелькнуло у Габриеля. — Они выражают пожелание и ждут, улыбаясь, уверенные, что оно будет услышано. Разве у мужчины может быть что-то более неотложное, чем исполнение пожелания королевы?»

Г-н Жан поднял на Габриеля полный отчаяния взгляд.

— Вы с нами? Этот господин — выпускник естественнонаучного факультета.

Она сделала головой кивок и откровенно рассмеялась:

— Весьма польщена.

В ее черных глазах вспыхнули золотые искорки лукавства, которого ничем не удастся загасить до конца ее дней — ни удовольствием, ни горем, ни иными чувствами. Габриель вздрогнул. Он плохо знал женщин, разве что свою жену… Но каждому известно: стоит женщине произнести фатальное «да», как она выбывает из рядов женского рода, превращаясь в некий гибрид. Так уж случилось, что за четыре десятка лет, которые он прожил, ему не приходилось иметь дела ни с королевой, ни с лукавой особой. Захотелось не мешкая заполнить этот пробел. А это означало пойти по стопам отца. Габриель XI, живший среди каучуковых деревьев, без сомнений, смог бы просветить его относительно подвида «лукавая королева», на первый взгляд такого устрашающего.

Между тем хранитель продолжал:

— Нисефор — негр, и потому его научные убеждения далеки от ортодоксальных…

Королева нисколько не испугалась. Она выпустила руки двух непосед, и те опрометью бросились в галерею.

— Что ж, стоит послушать его точку зрения на эволюцию. Может, его рассказ нас согреет. — И быстрым шагом направилась вслед за детьми.

Секундой позже Габриель ранил, возможно, насмерть любителя мхов. Разочарованный многим в жизни: семьей, работой и генералом де Голлем (что за тоска, право, узнать, что тот выбрал себе в премьер-министры толстосума Помпиду!), хранитель держался за две-три идеи, одна из которых была следующая: общение с растениями научает человека безмятежности. Когда же он увидел, как его собрат-садовод чуть не лишился чувств и дрожащим голосом проговорил: «Помогите… Быстрее! Как удержать это чудо? Что можно показать ей?», бедняга утратил все иллюзии относительно успокаивающего действия ботаники на человеческую натуру.

— Есть один уголок… Пускать туда кого-либо строго запрещено. Но для вас…

— О! Спасибо!

Габриель чуть не вывихнул ему плечо в порыве благодарности.

— Галерея птиц… Вот уже годы, как ее закрыли из-за света… оперение выцветает. Хотя там не слишком весело…

— Вы спасли мне жизнь!

— Вы в этом уверены?

— Да здравствует Музеум!

Нисефор объяснял двум детям, прижавшимся к матери, место льва в эволюции.

Воспользовавшись паузой при переходе к чучелу гиены, г-н Жан предложил:

— Не хотели бы вы взглянуть на лучшую в мире коллекцию птиц?

Дети единодушно предпочли диких зверей.

— Что ж, ведите себя хорошенько. Жан-Батист остается за старшего. Будьте осторожны с крокодилами. Я скоро вернусь.

Хранитель, Габриель и не то итальянка, не то русская направились к лестнице.

На третьем этаже они миновали освещенную канделябром спину, обтянутую темной блузой, встрепанную шевелюру и подвешенный к мольберту белый холст: герр Крейенбюль за работой. Он писал кропильницу — самую большую из известных раковин. Погруженный в себя, он не заметил прошествовавшей за его спиной троицы.

Судя по его энергичным жестам, он воображал себя Ноем и по-своему боролся за сохранение видов. Я часто вспоминаю о нем, как и обо всех других статистах того рокового дня. Когда я заглянул в Музеум спустя какое-то время — уже после ремонта, — то пожалел, что его там нет. Он заслужил дожидаться вечности, упокоясь где-нибудь в галерее Эволюции, набитый соломой, как и остальные ее участники.

Стоя перед закрытой дверью зала с птичьими чучелами, г-н Жан рассказал об их плачевном состоянии: они были обречены на вечную тьму. Свет пагубно сказывается на оперении, нужно было попытаться сохранить оставшиеся краски.

— Прошу меня извинить. Добавить света нельзя.

Ключ, как и во всех приличных домах, лежал на шкафу. Г-н Жан встал на стул, пошарил, и наконец загадочный зал был открыт. Обычно добродушный Габриель чуть было не задушил хранителя, возвестившего о сокровищах там, где была лишь непроглядная дыра, в которой чуть брезжил свет синей лампочки, похожей на ночник в поезде или больничной палате.

Мало-помалу глаза привыкли к темноте, стали различать анфилады застекленных стеллажей, а посреди зала — некие фигуры темнее ночи и весьма угрожающего вида, наверное, птиц-хищников.

— Ну что? — поинтересовался любитель мхов, выдержав долгую торжественную паузу, во время которой слышался лишь скрип половиц. — Каково?

— Телефон!

Клич Нисефора потряс здание до основания и заставил задрожать всех участников космогонического процесса. И по прошествии тридцати пяти лет он все еще звучит в ушах Габриеля. По меньшей мере раз в неделю раздается в его снах, и тогда он просыпается весь в поту, и шепчет: «Дорогая!» А придя в себя, начинает улыбаться: благодаря этому кличу с африканским акцентом (как и все его соплеменники, Нисефор произносил «телефаун») все и началось.

— Вынужден вас покинуть. Уходя, закройте дверь. Оперение нуждается в полнейшей темноте.

Он испарился, оставив их наедине, во власти странного тревожного чувства.

— Может, все же чуть приоткроем окно? Кромешная тьма еще никому не вернула краски.

И не дожидаясь ответа, она отворила окно и створку. Яркий свет зимнего утра хлынул и осветил ее руку. Габриель увидел, какая у нее кожа. За те четверть часа, что прошли с момента ее появления, его глаза еще ни на секунду не оторвались от ее лица, несмотря на приказ, который он отдавал им: не забывать об элементарной вежливости и хоть ненадолго отвлекаться на что-нибудь иное. Но все было зря. Глаза перестали ему повиноваться. Даже в темноте они неотрывно следили за едва различимым профилем. Можно было решить, что знакомство состоялось, и кожа ее уже оценена. Ничуть. Подобная поспешность чужда логике встреч. Необходимы месяцы близости, чтобы узнать, какова кожа лица. В первое время делаются другие важные открытия: нежность губ, подрагивание ноздрей, очерк лица, скулы, волосы, и уж только потом самая непосредственная составляющая красоты.

За двадцать лет изучения ботаники Габриель приобрел немало знаний по части различного рода поверхностей. Он досконально изучил немало предметов как живых, так и неживых: с помощью взгляда и на ощупь (кое-кто считал, что нет необходимости поддерживать с растениями такой тесный контакт). Немногие, подобно ему, умели слышать призыв о помощи коры дерева, с виду такой неприступной в своей шероховатости (освободите меня от паразитов), или листочка нивянки, взывающей о влаге, несмотря на внешнее благополучие.

По своему обыкновению он долго не сводил глаз с руки, задержавшейся на свету то ли для того, чтоб согреться, то для того, чтоб обрести в бледных зимних лучах уверенность после темноты. Его пальцы сами потянулись к ее руке. Миг спустя он осознал, что навеки потерян. Неким знанием, мгновенно отпечатавшимся в каждой его клеточке, и даже больше — оставившем след на всех его будущих воспоминаниях, на мельчайшем его пожелании, — он знал, что отныне его жизнь станет одним сплошным ожиданием и сожалением — двумя страшными океанами: один предшествующий чудесному прикосновению, другой — следующий за ним.

Ее рука дважды вздрогнула, когда он ее коснулся, и замерла. Она была потрясена необычным обхождением и тем, что ее тело откликнулось на него.

Остаток дня и всю оставшуюся жизнь она снова и снова будет мысленно возвращаться к этому первому ощущению, породившему другие, что стало причиной, если не оправданием такого неправдоподобно долгого безумия.

В тот самый миг, когда его пальцы коснулись ее руки, длившийся сотую, миллионную долю секунды — можно было продолжать делить этот миг на еще более малые величины, первое доказательство демонических взаимоотношений любви со временем, — открылась граница, некий невидимый глазу барьер. Габриель с уже разбитым вдребезги сердцем стал проникать в мир женщины, о существовании которой еще час назад ничего не знал, чье имя станет ему известно лишь три месяца спустя ценой неимоверных усилий! Незнакомка тоже проникла в потаенный мир Габриеля.

Позже придет черед познакомиться с другими частями тела. Они стояли друг перед другом. Вереницы выцветших птичьих чучел взирали на них. Габриель, разбирающийся в утках, узнал египетскую свиристель, Tadorna casarca. Бедняжки, такие красочные — багрово-черно-охряные — при жизни, а теперь все как на подбор грязновато-серые. Откуда-то доносился детский смех. Кто-то говорил с немецким акцентом, должно быть, художник прервался на какое-то время.

Она взяла его за руки и повлекла к полосе света. Он подчинился. Она остановилась, подняла на него глаза — никто никогда не смотрел на него так серьезно — и произнесла:

— Ну вот и все.

Он повторил вслед за ней ее слова. Она поблагодарила его, слегка качнув головой, застегнула пальто и была такова. Он слышал каждый ее шаг так же отчетливо, как видишь речные камешки, переходя брод. Потом все стихло.

Прошло какое-то время, прежде чем Габриель овладел своими ногами и перестал задыхаться. Когда он спустился вниз, в галерее Эволюции уже никого не было.

Хранитель и его помощник пристроились в уголке холла и грели руки, держа их над электрообогревателем.

— Вы поговорили с птичками? Им нужно рассказывать сказки, чтоб они снова окрасились в разные цвета.

Габриель оставил вопрос Нисефора без ответа, направился прямо к г-ну Жану и отвел его в сторонку.

— Вы прочли ее имя?

— Чье имя?

— На пропуске, который она вам предъявила, было имя?

Г-н Жан нахмурился и пробормотал что-то невразумительное.

— Сожалею, вылетело из головы. Но вы ведь, кажется, женаты?

Габриель улыбнулся, поблагодарил его и того, кто прокричал слово «телефон», и вышел вон. В его распоряжении была лишь одна примета женщины, в которую он влюбился на всю жизнь: она в красном пальто с капюшоном.

Служители Музеума, наверное, в продолжение еще нескольких недель обсуждали случившееся на их глазах.

— Чудо любви и ее проклятие, — произносил Нисефор, фаталистически закатывая глаза, воздевая руки к небу и роняя их на стол со стуком, чем-то напоминающим там-там. Г-н Жан и не думал протестовать: где уж тут, ведь его давнишнему приятелю, такому охочему до любых измерений, теперь, чтобы преодолеть драму, потребуется помощь всех африканских духов. В очередной раз, несмотря на свое имя, Габриель двинулся навстречу чему-то, что превосходило его.

III

— Ты уходишь? — спросила жена, когда он вернулся.

Он только что закрыл входную дверь и стоял в прихожей. Расстегивая пальто, снимая шерстяные перчатки, он отвернулся от небольшого зеркала в вычурной оправе, подаренного на Рождество родителями жены («Это зрительно увеличит квартиру»), и уставился на мысы своих грязных ботинок: у него недоставало духу взглянуть, каков этот новый Габриель. Его мучило, как, показавшись на глаза подруге, с которой провел десять счастливых лет, погасить солнце, зажегшееся внутри, как приглушить музыку, как не пуститься в пляс?

Жена была совсем близко, за тонкой перегородкой. Он слышал ее дыхание, стук крышки о чайник. Он знал, что она смотрит в окно, на облезшее каштановое дерево.

— Если ты уходишь, не стоит меня обнимать на прощание. Я и так знаю, что ты меня обнимаешь. Всего тебе доброго.

Она знала его лучше кого бы то ни было.

Он мысленно обнял ее, снова застегивая пальто и натягивая перчатки. И, не захватив с собой ни одной книги, даже «Лорда Джима», даже «Ночь нежна», он спустился по лестнице и снова мысленно обнял ее. На улице, проклиная гены всех своих предков и их фамильное заболевание «любовь с первого взгляда», он снова обнял ее. Но человеческие руки коротки, и что значит обнять, если удаляешься навсегда?

IV

— Комнату? Прямо сейчас? Вы слишком многого хотите от Бога.

Очень пожилая дама, хозяйка гостиницы «Литературные и научные факультеты» сразу узнала садовника, являвшегося к ней каждый год, когда была нужда во встряске.

— А заранее предупредить было нельзя? Вы думаете, гостиница безразмерная?

Она продолжала буравить его взглядом, пока он не промямлил:

— Полагаю, шансов очень мало, — извиняясь таким образом за свое дерзкое намерение поселиться в месте, облюбованном, согласно рекламному проспекту, «величайшими университетскими деятелями с обоих берегов Атлантики».

— Попробую что-нибудь найти.

Нацепив на нос очки, старушка углубилась в свой кондуит — огромных размеров расчерченный лист с карандашными пометками, куда она заносила предварительные заказы на год вперед и в котором, кроме нее, не мог разобраться никто, к величайшему ужасу ее дочери, боявшейся даже предположить, какая чреда катастроф и дипломатических конфликтов ждет всех, если хранительница тайны регистрации предварительных заказов не дай бог захворает.

— Н-да, везет же некоторым.

Оказывается, один из постояльцев, профессор Принстонского университета, специалист с мировым именем по «Госпоже Бовари», каждый год наезжавший в Париж для ознакомления с черновиками Флобера, в связи с кончиной кого-то из близких должен был срочно уехать.

Старушка с некоторым сожалением протянула Габриелю ключ.

— Когда-нибудь вы останетесь ночевать на улице. От добра добра не ищут. Не играйте с Богом. Он всему ведет учет и может устать от ваших капризов. Ваш номер — шестнадцатый.

Она взяла мягкий карандаш и погрузилась в пасьянс: стереть одно имя, вписать другое, эта клеточка для этого клиента, та для другого…

Благословен будь специалист по Флоберу. Оставленный им номер был чудом: при нем имелся садик! Габриелю прежде не доводилось останавливаться там. Вытянувшись на постели, он какое-то время думал о чьей-то смерти за океаном, которой обязан был этим поистине королевским даром. Вскоре веки его смежились, и до утра кружились красные капюшоны вперемежку с серыми, словно призраки, птицами. Проснулся он совершенно разбитый. И ослепленный. Ночью был снегопад. Сквозь занавески в комнату проникал яркий свет. Щуря глаза, он умял два сочащихся маслом круассана и сказал самому себе:

— За работу!

Выбор гостиницы, предназначенной для scholars[7] в самом центре Латинского квартала, был не случаен. Хотя речь и не шла о работе над каким-нибудь научным трудом. Стоило его губам вслед за нею выговорить «Ну вот и все», как его ум стал одну за другой выдавать хитроумные стратегии, как взяться задело, чтобы побыстрее снова очутиться в поле действия ее чар. То, что он собирался предпринять, не имело ни малейшего отношения к знаниям. Целью было узнать имя и адрес незнакомки. Приходилось оказать давление на его величество случай: это диктовалось краткостью земного бытия.

А преимущество «Литературных и научных факультетов» было географического порядка: гостиница располагалась по соседству с почтенной Сорбонной, где Габриеля, возможно, ждут сведения, в которых его сердце нуждается, чтобы продолжать биться.

— Вам не было назначено? — Лицо секретарши исказилось словно от невралгии. — Говорите, что дело не терпит отлагательств и что вы знакомы с ректором?

Габриель дважды кивнул.

— Пойду узнаю.

Минуту спустя ректор обнимала его. Это была блондинка лет под пятьдесят, веселого нрава, властная, хитрая, по профессии археолог. Она не долго занималась раскопками, оставив их ради менее пыльных автомобилей, коктейлей и прочих административных благ. Они познакомились лет пятнадцать назад в Сиенне, на площадке башни, с которой обозревали окрестности, она — пользуясь передышкой в раскопках («У меня все чаще появляется желание все бросить. Земля нуждается в своих тайнах»), он — окончив университет и желая набить себе глаз перед тем, как приступить к созданию своих собственных проектов («Тоскана врезается в мой мозг, как грамматика»).

Вечером того дня она поведала ему о своих любовных переживаниях: у нас только одна жизнь, нужно все испробовать…

Супружеская верность Габриеля приводила ее в отчаяние, и потому она тут же согласилась помочь ему и аннулировала все назначенные на утро встречи.

— Но президентский совет университета уже собрался! — попыталась было образумить ее секретарша.

— Скажите им, что меня срочно вызвал министр.

— А ваш польский коллега?

— Католики терпеливы…

Оживившись, словно ребенок, предвкушающий подарки, практичная, словно прораб на стройке, она вложила всю себя в новое дело.

— Да, господин директор коллежа, послушайте же меня — Патрик в восьмом или седьмом классе и Жан-Батист в шестом или пятом. Разумеется, из одной и той же семьи. Фамилии не знаю, иначе не тревожила бы вас. Да, я жду.

Щеки ее горели, рукава были засучены, она помолодела лет на двадцать.

— Похоже, они думают, что я спятила — отыскать два имени среди трехсот тысяч… Слава богу, что она мать семейства, иначе ищи ветра в поле. Теперь когда ты сошел с пути истинного, тебе надо быть порешительнее. Я не всегда смогу тебе помочь. Да? Слушаю, господин директор. Ничего? Тьерри в седьмом, Валентен в первом. Погодите, я сверюсь. — Габриель отрицательно водил головой. — Нет, благодарю вас. Что касается распределения стажеров, я вам отвечу на следующей неделе.

К полудню обзвонили одиннадцать коллежей и восемь лицеев. Никаких следов. Многие парижане выбрали для своих отпрысков имена Патрик и Жан-Батист, но возраст не совпадал.

— Ты уверен, что они на самом деле существуют? Завтра продолжим, приходи в восемь.

Поиск длился три недели. Три недели Габриель подбадривал по телефону своих сотрудников из агентства по созданию садов и ландшафтов, созданного им одиннадцать лет назад и названного Оливье-де-Сер в память о юношеском увлечении книгой этого автора.

— Не тревожьтесь по поводу моего отсутствия. Проект, над которым я тружусь, прославит нас и сделает богатыми.

Три недели изнурительных кошмаров по ночам в шестнадцатом номере, три недели ежедневного пребывания в стенах Сорбонны при нарастающей ярости ректора ввиду собственного бессилия («Если уж я не способна отыскать двух детей…»), три недели подозрений в предательстве («Габриель, не мог же ты влюбиться в женщину, выбравшую для своих детей частное образование?»).

Подозрения оправдывались. В незнакомке, как ему показалось, было что-то глубоко католическое: радость, легкость, пьянящая смесь владения собой и сумасшедшинки, бывшие, несомненно, дарами исповеди.

Вечером в гостинице Габриель подводил итоги: Эльзасская школа, лицей Станислава, лицей Сен-Луи-де-Гонзага. Поиски уже вышли за пределы Парижа: Сен-Никола д\'Иньи, Сен-Мартен де Понтуаз, Сен-Жан де Бетюн (Версаль)…

Все было напрасно. И в обучении у монахов тоже не числилось двух херувимчиков.

Наконец блеснула надежда, как раз в тот день, когда он собирался, как пишут в газетах по поводу исчезновения в морской пучине или в снегах Монблана, «прекратить поиски». Уже были опрошены все лица, возглавлявшие учебные заведения Парижа и других французских городов. Ответ был один: «Весьма сожалею, госпожа ректор, был бы рад оказать вам услугу, но это не в моих силах».

— Габриель, или тебе это приснилось, или же ни на какой скрижали не значится, что ты должен еще раз увидеть эту женщину.

Он покачал головой и готов был откланяться, как вдруг судьба взяла его за руку, открыла невидимую прежде дверь, подтолкнула и стала наблюдать, как он барахтается в новых обстоятельствах.

С самого начала поисков в кабинете ректора до Габриеля доносились из приемной разъяренные возгласы несчастных уважаемых лиц. Один президент, потеряв терпение, ринулся в секретариат и набросился на машинисток:

— Вашей начальнице не пройдет даром оскорбление, нанесенное исторической области Луара!

Профсоюз родителей учащейся молодежи открыл окна и стал выкрикивать:

— Нас не желают принимать, ваши дети в опасности.

В результате по рю-дез-Эколь прокатилась манифестация поддержки.

Ректор только отмахивалась от всего, считая, что в первую очередь нужно помочь кровоточащей душе Габриеля. Появление в кабинете своей злосчастной правой руки она восприняла с раздражением:

— Ну что еще?

— Правление. Образование по переписке просит вам передать, что не может больше ждать. Их поджимают сроки отправки работ в Севррную Америку. У дипломатической вализы свое расписание.

— Как же мы о них забыли! — стукнула себя по лбу г-жа ректор.

Выбежав из кабинета, она перехватила возмущенных посетителей на лестнице, пролепетала что-то о неотложной встрече со своим коллегой из Германии, привела всех к себе в кабинет и представила Габриеля как журналиста, занятого написанием статьи о состоянии умов наших юных представителей за рубежом.

— Французы — известные домоседы. Если же детей наших редких смельчаков станут плохо обучать, никто не пожелает жить за пределами родного шестиугольника. Но тогда надо распрощаться и с зарубежными рынками!

Правление Обучения по переписке, забыв о праведном гневе, глупо улыбалось, видя, как высоко оцениваются их усилия. Ректор продолжала, указав на Габриеля:

— Не согласились бы вы принять в свою команду этого господина в качестве стажера? В тесном контакте с вами ему было бы легче подвести итоги.

Идея была воспринята на «ура», оценена как показатель тех доверительных отношений, которые должны устанавливаться между прессой и системой национального образования — двумя основами демократии, и т. п.

Встреча была назначена на тот же день, стороны расстались в полном восторге друг от друга.

— Остается надеяться, — шепнула ректор на ухо Габриелю, — что мальчуганы и впрямь существуют. Ты не мог бы в следующий раз выбирать что-нибудь попроще?

— Это семейное.

— Бедный Габриель. Удачи, и возвращайся опять, когда захочешь окончательно поломать мою карьеру.

V

— Бедный Габриель!

Тот, кого я не видел уже лет десять, которого просил — в письмах, телеграммах, по пневматической почте — держаться от меня как можно дальше и предупредить, если ему вдруг вздумается нагрянуть в Париж, чтобы я успел сбежать, тот, с кем я избегал говорить по телефону, чтобы не поддаться его очарованию или своим чувствам, от кого я унаследовал сны, неприемлемые для добропорядочного супруга, кто днем напускал на меня совращающие порывы пассатов и сирокко, чтобы побудить к путешествию, то бишь к отступничеству от своих жизненных принципов, тот, от кого мне пришлось час за часом отгораживаться, никогда не ослабляя бдительность, чтобы продолжать вести образ жизни, как у всех (стабильное место работы, стабильная семья), словом, Габриель XI, мой отец, сидел в глубине кафе «Попугай» на авеню Галлией в Жюан-Ле-Пен.

Он ничуть не изменился. Все такой же живой, веселый, энергичный и кругленький, похожий на резиновый мячик, особенно с этой его привычкой набрасываться на все — слово, идею, название города, женские духи.

Его всегдашний страх быть узнанным, когда он с сыном, тоже никуда не исчез. Гротескный камуфляж — черные очки, тирольская шляпа, совершенно не вяжущаяся с провансальскими декорациями — всеми этими афишами, возвещающими о грядущих корридах, и набитыми соломой рыбами-скорпионами. Он сидел спиной ко входу, но все время оборачивался и вздрагивал, когда кто-то входил в кафе.

— Ты неважно выглядишь, Габриель. Чем обязан этому примирению?

Он буравил меня своими глазками, спрятанными за дымчатыми стеклами очков. И забыл о слежке за входной дверью. Он наверняка уже обо всем догадался. Сын, возвращающийся к отцу после десятилетнего перерыва, явно нуждается в помощи. А какого рода помощь может оказать ему уже очень старый бывший каучуковый король? Разве что поделиться богатым любовным опытом.

Отступать было некуда. Следовало приступить к рассказу. Я собрался с духом. Приятно было посреди зимы пропустить стаканчик вина.

— Ну что, малыш, я ошибаюсь, или гены одержали-таки верх? Имей в виду, меня это ничуть не радует.

Но все его лицо светилось, свидетельствуя об обратном. Добро пожаловать в страну предков! Чтобы отпраздновать такую приятную для него весть, он снял очки и шляпу, делавшие его похожим на неумелого агента спецслужб. Его веки подрагивали от возбуждения, щеки порозовели. Он молчал. Но я угадывал, какого рода фразы пробегали в его уме, подобные облачкам в небесах над Ирландией. Добро пожаловать в царство немыслимых красоток и приправленных перцем страстей.

Он накрыл ладонью мою руку. Взгляд его был прикован к моему лицу. Помимо радости, в нем было что-то еще: то ли мерцание, то ли отблески старости и одиночества. Но не станем же мы плакать оттого, что наконец встретились. И на сей раз на выручку нам пришло вино.

— Слушаю тебя.

Он снова озарился радостью. Жгучее любопытство сделало его моложе на двадцать лет. Я приступил к рассказу с того, что произошло 1 января.

— И ты тоже на Новый год… — Это вырвалось само собой из глубин его существа. — Прости, не сдержался. Я только хотел тебе сказать… Вовсе не плохо иметь в мире кого-то очень похожего на тебя. Вот и все. Больше я не стану тебя перебивать.

— Господа останутся ужинать?

Пенсионеры, составляющие большую часть клиентуры «Попугая», успели побывать дома во время сиесты, затем вернулись, чтобы выпить чаю, и вновь разбрелись по домам. За окнами все окрасилось в желтые цвета — значит зажглись фонари. Сосновая роща потонула в темноте. Официант сменил однобортный пиджак на более шикарный — с запахом.

— Бог мой, ночь на дворе! — выпрямившись, воскликнул Габриель-старший. — Я и не заметил, как пролетело время.

Он был словно не в себе, судорожно напяливал шляпу, надевал очки.

— Папа…

Ну вот, мне удалось-таки выговорить слово, которое с возрастом трудно слетает с уст. Результат не заставил себя долго ждать: он потрясенно уставился на меня.

— Да?

— Ты не думаешь, что самое время?

— Какое время?

Его пальцы забегали по тирольской шляпе. Если так пойдет дальше, он, пожалуй, сломает перо.

— Ну, время признаться им. В том, что произошло.

— Я тебе позвоню. Где ты остановился?

— Отель «Хуан бич».

Отец ушел.

Вытянувшись на слишком мягкой постели в гостиничном номере, не сводя глаз с женщины в голубой шляпе — репродукции с полотна Матисса, — я вновь и вновь мысленно возвращался к поразительной чуткости отца, стоило зайти речи о любви. Он был непревзойденным мастером по части различного рода предположений.

— Предположим, ты ее найдешь, и, тронутая твоей настойчивостью, она согласится уступить тебе. Стоит ли желать этого? Посмотрим. Стоит-то стоит, но куда ты ее поведешь? В гостиницу? Чтобы свести этот дар небес к банальной интрижке? Чтобы влиться в армию изменяющих женам? Чтобы предаться любви на множество раз оскверненных простынях? Чтобы позволить насмешливым взглядам прислуги пачкать ваше первое свидание? Ну уж нет. Дудки. Может, напроситься к другу? Едва ли это лучше: сообщнический дух, неизбежно возникающий в таких случаях между мужчинами, нарушает эксклюзивный характер свидания. Нарождающаяся любовь никак не вяжется с армейским панибратством. Позднее этого не избежать, когда настанет час подбирать и склеивать осколки после того, что ты натворил. Но не будем забегать вперед и портить начало. Снять квартиру? Одно из двух: либо ты там живешь — а у женщин на это нюх, — и она может испугаться (он что, хочет поселить меня здесь?) или испытать отвращение (сколькие перебывали здесь до меня?), либо ты там не живешь, и, кроме постели и музыки, там ничего нет — тогда ваше общение рискует ограничиться рамками телесных удовольствий, а ведь оно должно охватывать все области…

Телефонный звонок прервал размышления Габриеля.

Габриель XI на том конце провода сейчас был менее красноречивым. Его голос превратился в некое пришепетывание, затравленное шипение:

— Не могу говорить. Они сейчас вернутся. Завтра в одиннадцать на авеню Вестер-Веймисс, 13, Канны, Ля Бокка. Доброй ночи.

Дама в голубой шляпе с интересом взирала на меня со стены. Казалось, она была довольна нами, мужчинами Орсенна. Женщины по-настоящему интересуются только одним — самым главным в жизни: любовными историями. Она мне желала успеха.

Дело было за малым: отыскать мою единственную и неповторимую.

VI

О перипетиях любовной жизни моего отца мне было известно все. Он поведал мне о них в баре «Юнивер» в городе Сен-Мало, окруженном крепостными стенами, в день моего бракосочетания.

— Габриель, согласен ли ты с тем, что перед тем, как дать клятву верности, нужно узнать самого себя? — начал он.

Мои мысли витали в облаках, и я не сразу понял, куда он клонит.

— Так вот. Даже с учетом игры генов ты все равно мой сын. Согласен?

Я не отвечал, попивая шоколад и рассматривая развешанные по стенам фотографии, на которых были корабли.

— Дальше: знать себя — это знать меня. Я слегка смущен. Особенно в связи с предстоящей церемонией. Но именно поэтому и считаю своим долгом поговорить с тобой. И как можно скорее. Я не задержу тебя. У тебя и так хлопот в этот день хватает. Ну так вот. Габриель, ты меня слушаешь? Помимо твоей матери, у меня были еще две женщины. Две сестры.

Вот в этот момент он и вручил мне снимок. И я взглянул на него, что было фатальной ошибкой, но что мне оставалось делать? Это была фотография тридцатых годов: две девушки с ракетками в руках, в длинных юбках, на волосах — повязки. Одна — блондинка, улыбается. Другая — брюнетка, с пристальным взглядом, вопрошающим, что есть тайна мира.

Тут до меня дошло, я встал и взял отца за руку.

— Спасибо за честность. Но мы должны расстаться. Хотя, может, уже и поздно. Три женщины. У моего отца было по меньшей мере три женщины в его жизни! А я-то, дурак, собираюсь сказать «да» одной, слышишь, одной-единственной, раз и навсегда. Ты хочешь разладить мою свадьбу, мое счастье, до того, как оно началось? Да?

Я был весь в огне. Молодой, полный правил, убеждений и страхов.

На нас стали оборачиваться, посетители в основном были моряками. Видимо, не отдавая себе в том отчета, я начал рычать.

Схватив отца за правое плечо — он был в смокинге, — я потащил его к выходу. Он безропотно подчинился. То же самое произошло у него однажды и с его отцом. Приглашенные на свадьбу уже собрались перед замком, который в Сен-Мало служит мэрией.

Я крикнул им: «Сейчас вернусь», а вслед за тем и нечто невероятное: «Я буду вовремя, когда потребуется мое согласие». Я хорошо помню это, поскольку мне много раз об этом напоминали.

Я запихнул отца в такси, и мы покатили к вокзалу. Он молчал. Кто способен роптать на судьбу?

Он позволил засунуть себя в поезд, отправляющийся в Ренн. Перед тем как вернуться на собственное бракосочетание, я дождался, пока состав исчез из виду. Я был взбешен и одновременно напуган. Узнать о полигамии отца… в такой день… и без того уж не стоило выбирать Сен-Мало — порт, корабли, маниакальное желание странствовать, повидать мир… А ведь брак-то — это нечто противоположное: оседлость, упорядоченность.

А сам снимок я обнаружил некоторое время спустя. Под аплодисменты, смех, вспышки я произнес «да» и в поисках ручки, чтобы расписаться в книге актов, сунул руку в карман… Сестрички были там. Я покраснел. Это приписали волнению.

VII

Свернув с широкой артерии, ведущей к Круазетт, Габриель оказался на авеню Вестер-Веймисс — узкой улочке, поднимающейся в гору среди серых стен, с которых свешивались плети мимозы и тамариска. Ворота загородного дома под номером 13 чем-то напоминали монастырские.

Я долго не решался дернуть колокольчик. В конце концов, ничто меня к этому не принуждало. Никакой другой город не позволяет так легко бежать от себя, как Канны: поезда, такси, автомобили внаем, аэропорт Ницца — Лазурный берег…

Странный вопрос не давал мне покоя: «Доживи моя мать до наших дней, согласилась бы она провести остаток жизни вместе с двумя сестрами? Три жены отца…»

Две пожилые дамы.