На этот раз почти ничего такого инопланетного. Сюжеты уходят в пространство не дальше Луны.
И ничего такого антиутопического. Время действия в представленных произведениях не особенно отличается от наших дней. Политический строй, как погода, — остается за окном, на улице, авторам не до него, персонажам тоже наплевать.
Тем не менее, социалистическая цензура запретила бы этот номер наповал, безоговорочно: за субъективный идеализм. Ну и за попытку протащить в картину мира Непонятное. Чуть ли даже не Потустороннее. Такая уж подобралась проза. Почти исключительно про то, чего не может случиться, поскольку не случалось никогда.
В одной из этих небольших повестей даже предсказан конец света. И назначен срок. С точностью до года. Якобы недолго ждать. То есть может показаться, что фантастика тут выдвинулась на прозрачную границу с мистикой. И промышляет контрабандой. Разные нелегалы суетятся: вампиры, там, таинственные двойники. Однако ужаса не наводят: слишком очевидно искусственное их происхождение. Отродья ума, олицетворенные выводы из логических парадоксов.
Мистика все упрощает: сводит законы Вселенной к правилам романтического искусства. К бесконечной контр-террористической операции: мораль против страстей — в области, так сказать, отрицательных величин. И / или мнимых, смотря как считать.
Логически же настроенному рассудку задана задачка посложней. От которой он всячески пытается увернуться, чтобы не потеряться в самом себе. Он ведь у нас материалист. Стихийный. Но не может же не видеть — не может не чувствовать, что реальность не исчерпывается генеральным каталогом тел и волн. Нечто очень (если не самое) важное, нечто в высшей степени реальное — не имеет с материей ничего общего. Эта штука называется Время.
Умозрительная, знаете ли, категория. Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать. Не причиняет физической боли. (Зато, увы, причиняет смерть.) И доступно лишь воображению. Подкрепляемому, впрочем, теорией вероятностей.
Но вроде бы имеется в человеческом мозгу один участочек, где время как бы овеществлено. Представлено противовесом (как в лифте или подъемном кране) — т. н. памятью.
И тут открывается возможность обратной связи. Если, например, отключить память — не остановится ли время. Или, наоборот, кабина лифта пробьет крышу и улетит вместе с ней. Чем не сюжет.
Предупреждение. Если кто-нибудь узнает себя в прочитанном, пусть не удивляется: это не он. Автор Глава 1-я
…благодать! Откуда словечко всплыло? Но, блин, в тему. Когда весна переходит в лето, а листья на деревьях совсем не устали, а метёлки ковыльные не жёлтые и пыльные, как в августе, а сочненькие такие, бархатные — тогда даже разбитым кирзачам прощаешь их дурацкое существование. Пусть даже говнодавы эти, сорок пятого калибра, находятся на твоих собственных многострадальных лапах. И иду я себе не торопясь, бляха ремня где-то в районе совсем ниже пояса, топочу расхлябанно в зелёной траве по колено и сшибаю изумрудные метёлки подобранным прутиком. Обед приятно улёгся в желудке, без пошлой тяжести — греет пузо, аки солнышко. Повара-узбеки, Равшан и Сайдуло, сегодня плов делали.
Я ж говорю, — благодать!
Интересно, Димыч опять в космосе? Или таки ж сподобился навоз убрать? Димка — мой друг. Я к нему иду, на свинарник. Димку мало кто по имени называет. Да и вообще помнит его имя. Товарищи-офицеры, если матюги опустить, говорят просто: «Рядовой Смольский, твою мать, где ты опять, мля, летаешь?!» Остальные Димку называют Марсианином.
Второе своё имя — Марсианин — Димка год назад заработал. Готовили нас к первым ночным стрельбам. Боевыми. Приказ о необходимости «катафотирования личного состава» — где-то в Забайкалье салабон, якобы случайно, сержанта подстрелил, — довели сначала на общем построении полка, потом отдельно комбатам и ротным, потом… «Катафотирование» — это чтобы на спине и груди каждого воина размещались катафоты, вроде велосипедных, но крупнее. Чтоб друг друга во тьме не пострелять, в общем. Непосредственно в день выезда на полигон наш батя, полковник Багров, построил всех на плацу и лично, с ударениями, проникновенно прочитал текст, который каждому из нас был знаком до буковки. До тошноты. До ночных кошмаров. Но полкану этого показалось мало, он пошёл вдоль первых шеренг, заглядывая стоящим в глаза и спрашивая: «Ты усё, сынок, понял?». Смольский, тогда ещё младший командир, стоял рядом со мной. Тоже в первой шеренге. Полковник Багров вообще дядька нормальный. Дембель, ему до пенсии дослужить — совсем чуть. И вот он подходит к ефрейтору Смольскому и спрашивает: «Ты усё, сынок, понял?». Смольский в это время находился как раз примерно на орбите Плутона. Вопрос застал Диму врасплох, и он тупо брякнул: «А?». Полковник Багров, крепенький, кругленький, бочоночек на ножках, терпеливо повторил: «О необходимости светоотражающего катафотирования личного состава при проведении ночных стрельб, сынок, ты усё понял?!». И тогда Дима, ростом головы на полторы выше бати, нагнулся, широко раскрыл свои серые с поволокой глаза, пристально, словно пытаясь узнать, но, не узнавая, вгляделся в лицо Багрова и задумчиво спросил: «О чём это, собственно, вы, господин полковник?».
Лычки с Димы за «господина» сняли, но даже из комсомола забыли исключить. И сослали на полковой свинарник. Хотя, ха, — «сослали». У нас о такой ссылке мечтают многие. Но неизвестно кем брошенное «марсианин» так к Смольскому и прилипло. Навсегда.
***
Ёлы-палы, если бы я только знал, что происходит в это время на свинарнике. Не шёл бы, щурясь на солнышко и сыто порыгивая, не рубил бы ковыльи головы. Бежал бы. Летел. Орал. Всё, что угодно. Только теперь-то уже чего?
Теперь поздно.
***
Свинарник полковой находится в старом бараке бывшей казармы. Казарма, сооруженная ещё во времена великого маньчжурского стояния против милитаристской Квантунской армии, вполне продержится ещё лет пятьдесят. Несмотря на свиней. Несмотря даже на Марсианина. Раньше умели строить.
Взять хотя бы такую же древнюю караульную вышку. Она рядом со свинарником стоит. В тридцатые годы зоркие орлы-пограничники обозревали со стройной и крепкой металлической конструкции китайскую территорию: а не крадутся ли к нам раскосые самураи? Сейчас вышка напоминала согнутую ревматизмом внучатую племянницу Пизанской башни. Это потому, что каждый новый зампотылу обязательно старался старушку уничтожить. Нарушала она композиционную эстетику свинарника, что ли?
Человечество вообще, а нашу армию в частности, погубит неумолимое стремление к бардаку. Всё чего-то не рассчитаем, не продумаем, недоглядим, забудем. В полковой хозроте, к которой относится владение Марсианина, забыли быка Борю. Точнее, о его существовании забыли. В соответствующие сроки не пустили на доппаёк семьям офицеров и на приварок — что останется нам, срочнослужащим. На свинарнике, на вольных выпасах вошёл Боря в силу, к двум годам превратившись в жуткую наглую скотину. Ростом в холке метра два и весом, наверное, центнеров восемь. Или больше. Любимым развлечением Бори было подкараулить какого-нибудь расслабившегося вояку и гнать его в поля, подбадривая тычками громадного лбища. И хорошо, если в поля. Иногда он загонял жертву к складам РАВ (ракетно-артиллерийского вооружения) или танковому парку. А там запретка. Там колючая проволока. Там киргизы с автоматами в карауле. Им по фигу, в кого стрелять. Про Борю складывали в полку и окрестных деревнях страшные сказки и придумывали чернушные анекдоты. Киргизы на Борю, кажется, вообще молились.
Так бы и жил бычара, нагуливая силу богатырскую, да подвела его дремучая неграмотность. Ему все равно: чистые у тебя погоны, с лычками или в полковничьих звёздах. Боря не знал основы советской армии — субординации. И именно сегодня, когда я ещё только ожидал узбекский плов, начальник штаба, полковник Акулов, нагрянул на свинарник с проверкой. Один и без охраны. Внезапно. Акулов почему-то недолюбливал Марсианина.
Вообще в это время Боря обычно в полях пасётся. Но день выдался необычайно жарким, и бык прилёг, скучая, в тени свинарника. Акулов вылетел из-за угла и чуть не наступил быку на голову. Такого оскорбления Боря стерпеть не мог.
Из подпространства на планету Земля, в полковой свинарник, Марсианина выдернул какой-то на редкость неприятный звук. На одной ноте, нет, не сирена — вой. Вот на что это походило. Собственно это и был — вой. Иногда вой прерывался низким вибрирующим металлическим гулом. Марсианин вышел из бытовки, прищурился на яркое местное светило и поглядел на вышку. На самой её верхотуре, наклонившейся в сторону недалёкого Китая, определённо кто-то сидел. Этот кто-то выл всякий раз, когда разъярённый Боря с разбегу бил лобешником в основание конструкции. «Ага, — подумал Марсианин, — вон оно что гудит». Повернулся и ушёл назад. В бытовку.
Утихомирить Борю можно было одним способом: взяткой. Мзду гордый представитель семейства говяжьих принимал только солдатским сахаром. За сахаром Марсианин и пошёл. Он у него в тумбочке лежал. Но Акулов же этого не знал! Увидев, что чёртов свинарь уходит, полковник взвыл так жутко, что Боря замешкался и сбился с ритма. Вышка перестала гудеть и вибрировать. Тут как раз вернулся Марсианин с пачкой сахара и предложил быку подкрепиться. Боря мотнул страшной башкой и потрусил к угощению. Он, в самом деле, немного устал.
В принципе пачку сахара Боря мог слизнуть на раз. Вместе с гуманоидом, который её держал. Но ему нравилось растягивать удовольствие: аккуратно брал с ладони губами кусочек, перекатывал его туда-сюда языком по драконьей пасти и шумно сглатывал. И пока бык повышал содержание глюкозы в молодом организме, Марсианин, обращаясь к висящему на вышке телу, выразился в том смысле, что уважаемый может поступать, как ему заблагорассудится, может даже сидеть на вышке сколько угодно долго; но уважаемому должно быть понятным, что как только сахар закончится, а закончится сахар скоро, он, рядовой Смольский, ответственный за порядок на вверенном ему объекте, не сможет гарантировать отсутствие агрессивных действий со стороны этого плохо управляемого… «Заткнись, сука!» — некультурно гаркнул полковник Акулов, уже успевший покинуть железную западню и отбежать на порядочное расстояние. Марсианин не заметил — когда.
Голос у Акулова сильный, густой, наполненный и без обертонов. Таким голосом командуют победными парадами и посылают на смерть армии. А уж если посылают в общечеловеческом, гражданском, так сказать, смысле, то это звучит. Мамой клянусь, звучит. Во всю мощь своих голосовых связок, переместившись на всякий случай ещё подальше, Акулов рассказал Марсианину о Марсианине всё. Ай, какой это был рассказ! Правда, концовка речи получилась у Акулова скомканной: Боря как раз доел последний кусок сахара и повернулся на звук — посмотреть, что за шум. Акулов неприлично взвизгнул и побежал. Он бежал очень быстро, летел практически, не оставляя даже отпечатков подошв ботинок на мягкой весенней траве, и очень скоро исчез за ангарами складов. «Пойдём, животное», — сказал Марсианин и, взяв Борю за ошейник из тройной цепи, легко повёл его к вышке. Привязывать. Марсианин догадывался, что скоро случится, но относился к предстоящему философски. Знал: то, что должно быть здесь и сейчас, давно уже произошло в бесконечном пространственно-временном континууме Вселенной. Бесконечное число раз.
Когда минут через пять приехал на штабном уазике зампотылу майор Ошитко, Марсианин занимался делом. Потрошил пачки с пайковым сахаром и ссыпал искрящиеся кубики в большой эмалированный таз. На майора Смольский даже не взглянул. «Это, Дима, — зампотылу непривычно замялся, — быка, значит, надо того. Акулов сказал, чтобы ты сам. Как хочешь. Приказ, значит. Ты когда его того, значит, сообщи. Я людей пришлю. Шкуру там, на склад его потом. Ну, как положено, на вес и по описи. Час тебе времени, — сказал. — А то ведь, ты Акулу знаешь, — посадит…» Ошитко посмотрел на молча вскрывающего последнюю пачку сахара Марсианина, сел в уазик и зло хлопнул дверцей. Уехал.
***
Не знаю, как случилось, но в учебке теоретический раздел по ВВ — взрывчатым веществам — в сознании Марсианина не отложился. Никакой информации. Ноль. А практических занятий у него ни разу не происходило. Взять, к примеру, тротил. Смольский знал, что местные им рыбу на озёрах в карьере глушат. Выменивают на самогон у прапора с химскладов и глушат. Поэтому, когда в уплату за мешок комбикорма кто-то из деревенских предложил ему три тротиловые шашки, Марсианин отказываться не стал. Пригодится.
Просто убить Борю Марсианин не мог. Он вообще ещё никого не убивал в своей жизни. Комара, может, только или муху — случайно. Поэтому решил быка оглушить. Как рыбу. Тротилом. Чтобы не мучился. После скажет зампотылу — пусть кого хочет, присылает, разрезают Борю на части и сдают по весу на склад. Всё.
Смольский достал из тайника тротил и принёс из бытовки таз с сахаром. Сахар подвинул Боре, а сам, вооружившись мотком синей изоленты, стал укреплять на мощной лобовой бронекости быка шашку. Шашка показалась до неприличия маленькой. Вторая, приклеенная рядом с первой, всех сомнений у Димы не развеяла. И тогда, чтобы уже наверняка, пришлёпнул поверху третью — с длинным дополнительным бикфордовым шнуром, прикрученным той же изолентой к легкой деревянной плашке. Борино внимание занимал только сахар. Манипуляции двуногого оставили его равнодушным. Марсианин погладил Борю по уху и зажёг шнур.
***
Я вывернул из-за угла свинарника и увидел Смольского, садящегося на завалинку свинарника напротив вышки. Выражение лица его было… Странным.
— Димон, ты чего?
Смольский коротко взглянул на меня и ответил:
— Мне приказали убить животное. Но я, видишь ли, решил его оглушить.
— Чем — оглушить?! Димка, да ты ё… — тут я заметил привязанного берсерка Борю, заляпанный изолентой лоб быка, прямоугольники шашек, резко бьющий вверх синеватый дымок — и поперхнулся.
— Кретин! — и хотел нырнуть обратно за угол барака, но ноги сами понесли меня к Боре.
Я видел, что успеваю. Надо только вырвать дурацкий клоунский шнур, прикрученный изолентой — я отметил — почему-то к школьной линейке. Прыжок, другой, третий — руку вперёд, пальцы сжать, схватить, дернуть, размахнуться и бросить, бросить как можно дальше…
Ахнуло так, что в трёхэтажной полковой казарме вылетели стёкла, а на складах РАВ сработала сигнализация. Тревожная группа, дежурный по полку, свободная смена караула подбежали к свинарнику, перекрывая все нормативы прибытия к месту происшествия. И остолбенели. Крыша на свинарнике отсутствовала напрочь. И — странно — не было караульной вышки. Нигде. На завалинке, прижимая к обгорелой хэбешке бычью ногу, сидел, покачиваясь, всклокоченный, в пятнах сажи, Марсианин и тихо причитал: «Бедный Боря… Бедный Боря…» Ни одного другого Бориного фрагмента больше не нашли.
Да, вот ещё: если учитывать последующие события, никто не нашёл меня.
Или…
Глава 2-я
— …или я не буду больше редактором. А вы, Олег Викторович, кем тогда будете вы? Вернётесь к себе в кочегарку?! — Тортилла сняла запотевшие очёчки и неожиданно закончила: — А мне, между прочим, ещё внучку растить и воспитывать!
Чёрт, ну почему от неё всегда так пахнет старушками, тоскливо подумал Олег. Сколько ей, сорок восемь? Сорок девять?!
— Я всё понял, Валентина Андреевна. У нас есть редактор, у редактора есть внучка, у внучки есть Жучка. И печатать мой материал мы не будем, потому что всех нас посадят, как репку. Знаете что? Идите к дьяволу! Ну чего вы боитесь, объясните, пожалуйста? Это ведь сказка, просто ска-з-ка! А насчёт кочегарки — я, между прочим, из неё и не уходил. И вы об этом прекрасно осведомлены. Трудясь только на нашей творческой ниве, Валентина Андреевна, с голоду сдохнешь.
Последнюю зарплату в редакции районки выдали пятью килограммами конфет «Грильяж в шоколаде», пятью же литрами оливкового масла в пластиковой канистре и тремя большими махровыми индонезийскими полотенцами. Такой набор — барство. В муниципальном ритуальном агентстве «Земля и Люди», например, получку опять надгробными плитами дали. Сосед Олега по дому Вовчик одну плиту пытался своей тёще толкнуть, поменять на сало и чуть-чуть самогонки со словами: «Мама, нуда вам же нужнее!». Теперь у него суета, куча дальних родственников приехала — тёщу удар хватил. Похороны как раз сегодня.
— …Извините, Валентина Андреевна, вы что-то сказали?
— Олег, о чём вы думаете в самом деле? Я вам повторяю ещё раз: оставьте глупости, и после обеда надо сдать двести строк на третью полосу — что хотите.
— Ну, раз что хочу… Тогда домой пойду, я с ночи. Устал. А двести строк у Глебушки возьмите. Я видел, у него новый замечательнейший этюд в прозе про зябь и пашни родился.
Олег, не глядя на редакторшу, повернулся и пошёл к двери. Но Тортилла ещё не наговорилась:
— Подождите, Олег Викторович. Я понимаю, вы личность творческая, так сказать живёте в своём мире… Но работаете вы здесь! И у нас районная газета! У нас глава района новый, редакция, если вы забыли, находится в здании администрации!
— Не забыл, конечно, Валентина Андреевна, а в чём дело-то? — невинно поинтересовался Олег.
— Ваш внешний вид! — взбешённая Тортилла даже подпрыгнула на своём стуле. Такой она Олегу нравилась больше всего: маленькая, нечистые волосёнки дыбком, очёчки снова сразу запотели, напряглась вся, коготками в столешницу вцепилась. Ну, прямо анекдот про старую, беззубую, но очень злую собачку: не закусает, так засосёт насмерть. — Ваш внешний вид!
— Но я же подстригся. Вы как просили, я сделал, — честные карие глаза Олега лучились удивлением и непониманием. Он полностью расслабился и кайфовал: такие моменты почти компенсировали безденежье и тягомотную трясину газетной текучки. — И даже бороду сбрил. Почти.
Тортилла неожиданно вздохнула и устало махнула ручкой, — иди уж, мол. Скандала не получилось. «Сдаёт старушка, что ли? — подумал Олег, поправляя чёрную таджикскую тюбетейку на гладко выбритом черепе, — или что-то такое чувствует нехорошее?»
…Сегодня ночью на смене в котельной, накатив с напарником Валеркой-Таджиком дурной китайской водки, Олег пошёл на кардинальные изменения. Голову Валерка ему побрил, затем избавились от усов, бородку оставили только. Клинышком. Чистой воды импровизация — проколотое ухо и серёжка в нём. Просто водки было много, а серьга-колечко валялась в душевой уже с месяц: чья-то зазноба оставила, наверное. Таджик, оценив плоды совместных усилий, открыл свой шкафчик, достал тюбетейку — память о далёкой родине — и надел её на Олега. Восхитился: «Абрек, слушай! Дарю!». Выпили за абрека; отдельно — за тюбетейку.
Утром был понедельник, и на планёрку Олег, как всегда, опоздал. Скромно пристроившись на подоконнике, — стула, как обычно, не хватило — Олег ждал, пока на него обратят внимание. Не замечать его было среди коллег правилом хорошего тона. Только Палыч, бывший работник компетентных органов, по старой привычке влезть в душу, а потом заложить, подходил в курилке с разговорами за жизнь. Сам он никогда не курил, но в кармане держал пачку вонючей курской «Примы» и спички.
— Здравствуйте, Олег Викторович, — Тортилла вложила в приветствие годовой запас яда и сарказма. — Что это вы сегодня так рано?
— У нас с Таджиком, Валентина Андреевна, водка кончилась, — охотно пояснил Олег. — А сменщики, жлобы, врут — бабок нет, не заняли…
— Какие бабки! Что вы постоянно тут клоунаду устраиваете! Сейчас особенно важно показать молодым опасность возвращения старого режима, используя все возможности нашего печатного органа. Именно об этом говорил в последнем интервью глава администрации района. А вы? Вы подготовили молодёжную страницу?
— Практически да, Валентина Андреевна. Вот, — Олег протянул листы бумаги, — экспресс-опрос учащихся старших классов «Выбираем свободу!», это коллективное письмо демячейки из профтехучилища «Спасибо демократии за нашу счастливую юность» и воспоминания диссидента Кобякина о том, как Берия и инопланетяне преследовали его за либерально-демократические убеждения в тридцать седьмом.
— Кобякин… Кобякин — это хорошо. Инопланетян убрать, и вот здесь, где он доказывает необходимость введения НЭПа Ленину в открытом письме, смягчите. Зачем он пишет в приветствии Владимиру Ильичу: «Ты, жидовская морда!». Это, по-моему, слишком. Да. И придумайте что-нибудь этакое весёленькое, сатирическое о старом строе. Ну, как вы иногда умеете. Только, пожалуйста, не подписывайтесь «Изя Кацман», вы же русский человек! И весёленькое это своё давайте быстрее…
— Я тогда пойду, Валентина Андреевна? А то ведь времени мало.
— Идите, Олег Викторович, работайте, и до обеда материал мне на вычитку. И что такое у вас на голове?!
— Это рабочая таджикская тюбетейка. Подарок. А это, — сняв тюбетейку с блестящего черепа, Олег показал пальцем на своё ухо, — серёжка. Память о любимой бывшей жене. Правда, мне идёт?
Увидев, как Тортилла меняется в лице, Олег, не дожидаясь продолжения, вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.
***
Ещё в начале восьмидесятых, до армии, Олег увидел старую кинохронику. На главной площади страны ликующие массы отпускают в небо гигантские шары с портретами Самых Главных Вождей. Олега ещё тогда заинтересовало: а куда они улетают? Где приземляются? Что потом с ними происходит? Не шутка ведь — если сам усатый дядька с небес на чью-то голову снизойдёт. От нечего делать придумывал, моделировал, проигрывал в голове разные ситуации. Сегодня, исполняя распоряжение редактора «сделать что-нибудь этакое», Олег решил коротенько описать одну. Наиболее, казалось ему, — возможную. Подходящую. Реальную. Вставил чистый лист в раздолбанную «Москву» и напечатал: ЧИСТОЕ НЕБО. Сказка для взрослых. Писалось легко, без задержек: сюжет, оказывается, давно сложился — надо было только перенести его на бумагу.
Олег вполне успевал сдать Тортилле материал до обеденного перерыва. А потом, решил, пойдёт домой. Спать. И вспомнил вдруг с неожиданной досадой: надо ещё сходить к Антоновне. На похороны.
***
Антоновна, тёща соседа Олега по дому Вовчика, которой тот неудачно предложил бартер с надгробьем, была неплохим человеком. Махру в самогонку не добавляла, в долг давала, не особо выёживаясь.
Маципуры — знатного самогона — в погребе почившей Антоновны её зять Вовчик вместе с благоверной обнаружили три бидона. Ещё и полтора ящика казёнки, водки «Русской», на этикетках которой стояли невероятные волшебные цифры «3.62», — покойная была запасливым человеком. Скорбный Вовчик и его половина, повязавшая по случаю потери мамы тёмный платочек, занимались делом. Почтить память великого человека пришли все, кто мог передвигаться. Основное население окрестных халуп или уже спилось, или активно спивалось, поддерживая видимость жизни хождением на работу.
Переулок Косой, в котором стоял всё ещё крепкий, помнящий хозяина дом Антоновны, полностью оправдывал своё название.
Прибыли музыканты. Их, не успевших расчехлить инструменты, быстренько накачали штрафными. За опоздание. Кто-то из скорбящих затянул песню, а под навесом летней кухни пытались запустить раздолбанный кассетный магнитофон. Неизвестно, как бы оно пошло дальше, не вмешайся в происходящее старухи-одуванчики.
Антоновну вынесли, наконец, со двора. До старого кладбища, где собрались хоронить покойную, недалеко. С километр или около. Поэтому те, кто мог ещё передвигаться, решили идти пешком. Однако сил своих по ухабистой скользкой дороге не рассчитали. Каждый метр продвижения к цели давался с трудом, но хуже всего пришлось музыкантам. Влитое разом громадное количество спиртного отрицательно подействовало на их способность извлекать звуки из инструментов и вообще ходить. То один, то другой, повинуясь закону всемирного тяготения, падал наземь. В конце концов, за несущими гроб и немногочисленными сопровождающими шли только двое лабухов. Труба-корнет старательно выводил Шопена, сбиваясь время от времени то ли на «Барыню», то ли на «Интернационал». А барабан был неподражаем. Барабанщик, ростом чуть более своего инструмента, колотил по натянутой коже наотмашь, во всю длину руки. Но самогон, водка и штормовое состояние просёлка не способствовали ровному шагу. Запнувшись о какую-то колдобину, лабух со всего маху саданул о металлический обод барабана. Колотушка сломалась, и тяжёлая часть её протаранила переносицу увлечённо музицирующего коротышки. Переносица тоже сломалась. Барабанщик, выронив инструмент, рухнул в канаву.
Корнет солировал. Кто-то из мужиков, обратив внимание на слабое звуковое наполнение печально-разухабистой мелодии, вернулся и попытался привести павшего барабанщика в чувство. Потом, заметив юшку, измазавшую личность и одежду пребывавшего в тяжком беспамятстве коротышки, заорал: «Музыканта убили!». Ушедшие вперёд его не слышали. Тогда мужик, подхватив инструмент, скачками понёсся за процессией. На ходу он колотил в барабан подобранным с земли дрыном.
Уже на кладбище гроб всё-таки уронили. Глядя, как укладывают на место закатившуюся в кусты Антоновну, Вовчик, всю дорогу стоически сдерживавший слёзы, заголосил:
— Ба-тя-ня-а-а!
— Ты чё, блин, какой батяня, — саданула его локтем в бок супружница. — Маму хороним!
— А батяню мне тоже жа-алко-о! — Вовчика повели успокаивать водкой.
***
Заката за мутным киселём туч видно не было. Дождь прекратился, но поднялся резкий холодный ветер. Поглядев, как выравнивают крест на рыхлом могильном холмике, Олег взял у кого-то полный пластиковый стаканчик, залпом выпил. Самогон подействовал почти мгновенно. И сразу захотелось есть. И спать. И вспомнилось, что не был у родителей с прошлого года. Тропинка сбегала вниз, к ватажке молодых клёнов. Обходя их, Олег думал, что надо бы покрасить оградку и подновить буквы на плите. Темнело быстро, деревья, надгробья, кресты потеряли чёткость границ, зыбкая серость придавала окружающему нереальные черты и пропорции. Олег заметил: возле могилы родителей стоит кто-то высокий, с него ростом, в военной, кажется, форме. Что-то не так было в сгорбившейся фигуре, что-то непонятное и неправильное. Сглотнув ком решившей вернуться вдруг самогонки, Олег, подходя ближе, хрипло окликнул:
— Эй!
А потом, посмотрел в лицо повернувшегося к нему человека и выдохнул:
— Ну ни хрена себе…
Глава 3-я
— …бери сотку и не выдрючивайся. Тоже, мля, Паганини со скрипкой. Берёшь?!
Ватсон отрицательно покачал головой:
— Уважаемый, цену я назвал, за меньшую не отдам. Да, инструмент старый, но полностью рабочий. И это не малазийская печатка, а фирма. Полюбопытствуйте, не сочтите за труд: вот паспорт, техническая документация. Гарантийная книжка. Правда, она уже ни к чему, гарантия давно закончилась…
— Во, я ж говорю, фуфло хочешь толкнуть!
— Во-первых, это вы ко мне пришли, во-вторых, знаете, что? Я не стану вам ничего продавать. Не хочу. Ступайте.
— Да ты чё, муфлон, из себя корчишь? Может, тебе в торец зарядить?
Ватсон побледнел и незаметно удобнее перехватил рукоять трости. За трость и неестественно прямую походку он и заработал в общаге своё прозвище. Короткошеий бычок в нелепо сидящем на нём дорогом кашемировом пальто заметил что-то неприятное для себя, режущее, промелькнувшее в глазах Ватсона, и резко сбавил тон:
— Да ладно, братан. Мы ж не в супермаркете, в натуре, торг уместен. Скока ты сказал, двести пятьдесят?
— Триста. И, пожалуйста, рассчитайтесь рублями по курсу.
— Хрен с тобой, я сегодня добрый. — Короткошеий с трудом достал из внутреннего кармана дорогой, жёлтой тиснёной кожи, пухлый лопатник. — И это, как тут чего нажимать, покажешь?
Ватсон тяжело вздохнул и опустился на скрипучий панцирь кровати. Пересчитал деньги, полученные от бычка в кашемире. Здесь делать было уже абсолютно нечего. Стол, табурет, тумбочка. Книжная полка: Маркес, Стейнбек, Булгаков, Моэм, Стругацкие. Перечитано десятки раз, потёртые переплёты, выцветшие названия — здесь эти книги никому не нужны. Не продать. Может, подарить? Кому? Пыльное окно, затёртые обои на стенах, голая лампа под потолком. Жаль, не успел продать саму комнату. Она ведь — Ватсон хмыкнул и произнёс про себя по слогам — при-ва-ти-зи-ро-вана… Тьфу, гадость. И слово гадость и, по сути. В таких «приватизированных» клетках старой рабочей общаги рождались и умирали поколениями. Без надежды. Без смысла. Рождались и умирали, не успев понять, что в промежутке была та самая единственная и неповторимая жизнь. «А ты, ты успел понять? — спросил Ватсон, — ты успел понять, что это такое? Или проплёлся пять десятков лет и решил, что сейчас можешь всех обмануть?» — «Почему обмануть, — возразил Ватсон. — Исправить. Возможно, всё ещё получится исправить. Нужно только очень постараться, и всё обязательно получится».
Боль, старая подружка, верная — такая не бросит — спутница, зашла сразу, обняла, охватила позвоночник, неторопливо принялась его скручивать, будто пробку с пивной бутылки. Заломило затылок, ватными, непослушными сделались руки. Ватсон глухо застонал, осторожно, словно боль могла расплескаться, наклонился — пружины сварливо заскрипели, — открыл тумбочку, достал заранее наполненный шприц. В бедро, через штанину, поршень до отказа, пустой шприц падает у кровати, теперь лечь и попытаться выпрямиться. Подумал отстранённо: что-то сегодня рано. Надо торопиться. Пока мозги ещё работают. Завтра. Решено — завтра.
Боль спряталась и делала вид, что её совсем нет. Солнце собиралось укрыться за соседней крышей, на улице под окном гомошили дети и лаялись сразу три тётки: две толстые и одна худая. Слов было не разобрать, только мат и визги. Ватсон поморщился, но форточку не закрыл. Весной пахло одурительно, небо после дождей стало высоким, ветер — мягким, под соседним окном собирался зацветать куст сирени, а сверху, — заболели, что ли? — вместо обычного визгливого бреда про любовь, слёзы и грёзы включили старенькое «Воскресенье»: «В моей душе осадок зла и счастья старого зола и прежних радостей печаль…» «До горизонта протянуть надежды рвущуюся нить, — проговаривал Ватсон, — и попытаться изменить, хоть что-нибудь». Так же весной, только тридцать лет назад, эту тему лабали в кабаке, и все ещё были живы, молоды и абсолютно счастливы. Ага, дальше гитарная вставка, Витёк ковырял на «Фэндере», девочки писали под себя и строили глазки, матроны помудрее бросали деньги в «бочку» и приглашали в гости, а Валера, пришедший из Афгана без правой руки, тоскливо смотрел, как молодой режет ритм, ломает переходы и теряется на сбивках. Валера был ударником от бога. Когда у него были две руки. Ватсон смотрел в глаза Валере, пока не закончили тему, потом взял из «бочки» червонцы и затолкал их в рот азеру, что пытался влезть на сцену, гортаня: «Бэлый роз гидэ, я, билят, заплатыл!». А Витёк красиво дал азеру в ухо, и тот исчез в пропахшем духами, дымом и вчерашними закусками кабачном зале. И тогда Ватсон взял коротко зафонивший микрофон, и, кивнув Валере, прочёл:
Солдаты с войны возвращались домой, — Марш играли. Солдаты с войны возвращались домой, — Пыль глотали. Не ровный устало держали строй, И вёл лейтенант с седой головой, Солдаты с войны возвращались домой, Их — не ждали. А дома, сиреной взломав тишину, Других послезавтра возьмут на войну. И те послезавтра пойдут на войну В клубах пыли. А тем, которых привёл лейтенант, Скомандуют: Смирно! На месте стоять! Солдаты! Кругом, возвращайтесь назад! Вас — Убили.
И была после славная драка, и накостыляли азерам и ещё каким-то двум краснорожим, наглым, пьяным в пыль полковникам, и Валера недурно работал одной левой и ещё головой, и азеры оказались потом не муслимами, а нашими православными братьями-армянами, классными парнями, приехавшими выкупать из военной прокуратуры своего племянника-дезертира, и мы пили с ними «Ахтамар», а потом искали тех самых полковников… «Боже, как давно это было», — пел Никольский, «скорая» давно уехала, Кента удалось выставить за дверь почти сразу, большой «Немирова» оставалось ещё полбутылки, и Ватсон засыпал. Засыпал. Всё будет завтра.
«Завтра — это сегодня, только завтра». Кто это сказал?!
* * *
Преимущество онкологии — отсутствие похмелья. Просто болит всё. Без локализации, так сказать.
Ватсон стоял под ледяным душем в общей умывальне, фыркая, — плевать на боль от резких движений, — растирался потом полотенцем. Потом, уже у себя, — заваривал чай. Потом — пил. На сегодня у него оставались ещё кой-какие дела, но можно было не торопиться. Настроение — лёгкое, спокойное, замечательное такое настроение. Ватсон набросил на кровать плед и присел на него, держа в руке новую чашку чая. В дверь поскреблись.
— Заходи, Кент, — сказал Ватсон, не повышая голоса. Акустика в блочной общаге была как в большом дрезденском костёле.
— Привет, Ватсон, — сосед по кличке Кент проморгался красными глазками, стрельнул ими в сторону стола. Стол был пуст. — Слыхал, баба Роза, вахтёрша, вчера Колючего отделала? Шваброй, блин. Сломала, это, швабру. А и правильно сломала, прикинь, Ватсон, чего он с Люськой поссорился и опять хотел в окно выброситься? А окно на первом этаже и ещё на вахте, ну, у бабы Розы. И с решёткой же. — Кент посмотрел на Ватсона, ожидая реакции, не дождался, тяжело вздохнул и закончил безнадёжно: — Третий, блин, раз за неделю.
Ватсону, в принципе, нравились обитатели общаги. Была в них такая детская непосредственность, искренность и простота желаний. Русские дети Тортилья Флэт. Вот и сейчас все желания гостя читались на его мятом с похмелья, украшенном свеженьким фингалом лице. Но этика не позволяла Кенту перейти к главному вопросу сразу. Ватсон решил помочь:
— Проходи, сосед, присаживайся, выпьешь немного?
— Да с тобой, Ватсон, с удовольствием, — Кент, чтобы не оказать нечаянного неуважения человеку, у стола очутился моментально и присел, по-зоновски, на корточки. Табуретка была занята старой настольной лампой, а на кровать к хозяину комнаты садиться Кент счёл неприличным.
— Сергей, — Кент удивлённо посмотрел на Ватсона, по имени его называли редко, — ты лампу на пол поставь и располагайся. Держи вот. Выпей и закусывай.
Кент осторожно влил в себя щедро наполненный стакан. Аккуратно взял заскорузлыми пальцами из тарелки оставшейся со вчерашнего бастурмы. Понюхал пряную мясную пластинку, откусил немного, прожевал с видимым удовольствием:
— Ватсон, я, блин, тебе давно сказать хотел. Ты, это, хоть и двинутый, и болеешь, да, но ничего мужик. Человек, ага. А если хайло кто откроет, ты мне только маякни, я с их хайлом знаешь, что сделаю!..
— Спасибо, Сергей. У меня к тебе как раз просьба. Я, видишь ли, собираюсь по делам отлучиться. Денька, может, на два. Или на три. Так вот, держи ключ, и завтра зайди ко мне, посмотри, всё ли в порядке. Можешь прямо утром.
— Да ты чё, Ватсон? — возмутился Кент. — Да кто сюда полезет? Да и чё у тебя, в натуре, брать, а?
— Не важно, просто зайди. У меня в тумбочке бутылка портвейна стоит. Для тебя. А сейчас извини, я тут с бумажками покопаюсь немного. Что? Да, забирай, конечно, — ответил Ватсон на вопросительный взгляд Кента, брошенный им на остатки спиртного. — И мясо возьми. Лампу, э-э настольную, кстати, тоже. Мне она ни к чему.
И уже уходящему, нагруженному нежданными дарами, бормочущему благодарности Кенту Ватсон сказал:
— Олег Викторович. Так меня зовут, Сергей, — Олег Викторович Семёнов.
* * *
…а как красиво начиналось. Так тогда казалось: красиво. Ты можешь всё, и совсем не думалось, что все могут тебя. Хотя ты сопротивлялся. Разве? Да. Каждый раз ты старался начать сначала. С нуля. С нуля, наверное, потому, что так и не смог стать единицей? Или потому, что всегда оставался один? Фигня. Рефлексия. Игра словами. Обычная игрушка неудачников — игра словами. Посмотри на себя. Что ты? Ты имеешь право исправлять? А, по-твоему, кто имеет право? Брось, опять играешь словами. А что: любимая игра детства — мы все, а иногда даже папа, если приходил со службы рано, а мама его уговорит, пишем на вырванных из старых тетрадок листочках слово, и надо из него сделать много других слов. Новых. Ага, сейчас заплачу. Новое слово — новый мир. Ещё чуть-чуть, и ты изложишь популярную версию мудрости старины Оккама, потом последует компот путешествий во времени из Финнея, кактусов с кастанедами, шаманов с мухоморами, компьютерных чипов в башке, пердящей бензином абсолютно настоящей машины времени. Или вариант товарища Никиты Воронцова, как тебе? А, в общем, знаешь, на этот раз ты действительно потерял всё. Пробуй. Лягуш-хронопутешественник, блин.
Без кактусов с мухоморами, в некотором смысле, действительно не обойтись. Ну и что, что их заменяют несколько блестящих ампул. Спасибо вчерашнему бычку в кашемире. И фельдшерице со «скорой» — та часто продавала Ватсону «излишки». Передозировка, так это называется?
Ещё один компонент абсолютно индивидуального пользования для путешествия — боль. Прошлое, твоё прошлое, приходит особенно ярким, отчётливым, когда находиться в одном маленьком теле с болью вместе уже, кажется, невозможно. Особенно чётко тогда вспоминаются? проявляются? — не важно — определённые моменты. Ватсон давно понял, догадался, осознал ясно и сразу, что именно туда ему необходимо попасть.
Мысль — энергия. Энергия — материальна. Мысль есть материя, и с этим не спорят уже даже напыщенные болваны, называющие себя «официальной наукой». Значит в том, давно прошедшем временном отрезке Ватсон будет обладать телом. Здоровым телом. Обычным, без суперовской накачки. Своим. Никакого другого просто не может быть. Это не виртуалка с Дюком. Скорее всего, отсюда с собой можно взять и то, что есть у тебя из вещей. Сейчас есть. Теперь. Одеться, естественно. Вот — пятьсот баксов сотками, заначка на случай атомной войны и подобных прелестей, там они уж точно не помешают. Трость взять, расставаться жалко, и, пожалуй, ещё. вот это. Последнее, что осталось от некогда бурной журналистско-редакторской жизни: крошечный цифровой диктофон с раковинкой наушника на нитке-проводе и булавочный, ещё в упаковке, радиомикрофон с передатчиком.
Ну что, снарядился, спросил себя Ватсон, поехали? Там, в точке развития событий, которые определят всю следующую жизнь, — ключ. Возможность исправить. Надо лишь успеть найти холст с очагом, замок, открывающийся этим ключом. Понять, что нужно изменить. Не для себя. Нет. Это нужно тому, кто останется после. Вместо.
Чёрт, часы забыл! Да где же, а, вот они. Надеть. Завести. Проверить.
Самое главное — не ошибиться в сегменте времени. Есть только одна попытка. Потому что ты и твоё пусть пятидесятилетнее, но здоровое тело будут находиться там ровно столько, сколько сможет жить твой организм здесь. У тебя сегодняшнего, думал Ватсон, практически нет уже личного Времени. Твоё Время — это сутки, двое вряд ли, даже если Кент не опоздает и не опоздает «скорая» и тебя захотят везти в реанимацию и поддерживать твоё тело хотя бы этот срок, а не оставят додыхать просто в коридоре. Атак, наверное, ещё меньше.
Интересно, когда тебя всё-таки найдут, как ты будешь выглядеть?
Глава 4-я
1. Я, конечно, фантастику люблю. Но до такой хрени даже после клея БФ-68 не долетишь. Ну, прикинь: сижу я и пью самогонку с самим собой. Не в смысле в одиночку, а в натуре — с собой. Только я старше лет на одиннадцать и выгляжу, извини, как фиговый клоун. В армейке, не тормозя, такому бы в тыкву дал. И ещё по кумполу. Хотя, чёрт тебя знает, может, и ты бы мне накатил. Я — в смысле — себе. Вон, на костяшках у тебя, у меня, в смысле, мозоляки… Не, не могу больше. Наливай, брат. Давай я тебя так и буду звать — Брат? В смысле, как имя Олега, с большой буквы: Брат. В смысле, а то я Олега, ты тоже Олега, свистнуться можно, в смысле свихнуться. Вот меня на «в смысле» заклинило. Прикол, да? Ну какой здесь смысл, где он? См-ы-ы-сыл, ау, ты хде?! Да не ору я, Брат, я его ищу… Да знаю, что хреново. А мне? Вот как я пытался Борю с Марсианином спасти, а когда жахнуло, ничего не помню, а очнулся, темнеет уже, и мо-окро, блин, где я, что я, башка болит, прикинь, на самом ни царапинки, а помню ж как жахнуло, а ничего больше. Ни Бори, ни Марсианина, ни, блин, вышки долбаной. Встал, меня пошатывает, конечно, но я же точно вижу, деревня родная, с сопки, там же помнишь, где пацанами схрон делали, видно всё. Ни фига себе отдача, думаю, полтыщи километров лететь. А спокойный сам, наверное, от взрыва не отошёл и просчитываю себе нормально так, как к дому пройти, чтоб не спалил никто, объясняйся потом… А дома с осени восемьдесят четвёртого не был, знаешь же, хочется поглядеть. А во двор с огорода захожу, меня Петрович, слепой, сколько помню, а срисовал, вечный друг пограничников, кричит, ты, Олег чего форму нацепил, расследуешь газетно кого? А чего, говорит, не на кладбище со всеми, там же все… У меня всё оборвалось, опять огородами, вдоль озера, честно, не знаю, почему, ноги прямо к маме с батей вывели. Музыка ещё эта жуткая, похороны, я за клёнами отстояться хотел, повернул и — увидел. А даты рассмотрел, у меня как остановилось всё, пустой стою какой-то, а уйти не могу, даже когда твои шаги услышал. Выпьем. Помню, не чокаясь. Слушай, а почему ты всё спрашивал, что рвануло, что жахнуло? Что жахнуло? Тротил. Когда Марсианин Борю глушануть тротилом хотел на свинарнике, я ж говорил уже! Да какой-какой, — Димон Смольский! Марсианин, блин, свинарь. Толян Сивокобыльский? Не было у нас такого в свинарях, ты чё, одиннадцать лет подряд ещё контуженный ходишь? Давай, выпьем. Во, пошло. Как, где служил, где служил. И не служил, а служу, полгода ещё, — Сергеевск-Дальний, Краснознамённый Дальневосточный, ЗРП, второй батальон… или не служу уже? Так я дезертир, что ли, а, Брат? Брат, ёлы-палы, у нас же батя военный, а я дезертир? Это как получается, девяносто шестой уже, понатворили здесь, Союз просрали. Я сам знаю, когда мне хватит! Да пошли вы на хер все! В коменду пошли оба, сдаваться, я честный советский солдат, вас, клоунов, знаешь, где видал, капитализьма с дырочкой для клизьмы у них, в харю, клоун газетный, хочешь?!… да понял, мля, руку отпусти, слышь брат, в смысле Брат, ладно… Выпьем. А нам Лютый такого залома не показывал, ну, капитана-то Лютого помнишь, инструктора по рукопашке? Что-то мне поспать надо, ага… Во, смотри, Брат, и батя сегодня пришёл! Здравствуй, батя! А Брат сказал, он вот, в смысле, что ты в восемьдесят девятом от инфаркта, и я ж сам сегодня был там. Как я рад тебя видеть, батя! А мама где, мама с тобой пришла? Ты, Брат, бате не наливай много, у него ж сердце, а я посплю, голова болит, я здесь прямо, батя, а у нас с Братом часы одинаковые, ты подарил на армейку… обоим…
2. Я себя сразу узнал. Оба раза. На кладбище, около родителей, когда окликнул, в лицо посмотрел, лицо человека, который уже понял, что всё потерял, но ещё не осознал, из последних сил не позволяет себе осознать: это правда, и это навсегда. Моё лицо. Когда… Да не важно. Я это. В армии. Форма не моя, не было в стройбате такой, ВСО у нас, а камуфляж только у погранцов и десанта. Ну, ещё у войсковой разведки. Или эти уроды, от Антоновны избавлявшиеся, или то, что Тортилла «Небо» зарезала, или погода и общая атмосфера погоста на меня так подействовали. Скорее, всё до кучи. Только я подошёл, взял себя за локоть и сказал: «Пойдём домой, Олег. Правда, это. Папа от инфаркта, а мама через три дня, во сне. Инсульт. А мы домой пойдём сейчас, понял, ну?» И я посмотрел на меня внимательно, дьявол, нельзя человеку с таким взглядом и ответил очень ровным голосом: «Понял. Руку отпусти. Рассказывай».
…скоро стал уже нас разделять. Олег дал мне имя, мне понравилось. Действительно, жаль, у меня нет брата. То есть не было. То есть… Чё-ёрт, а что ж теперь делать-то?
Я сидел спиной к входной двери и на скрип петель не обернулся. Решил, что зашёл пьяный Вовчик или, не дай бог, бдительный Петрович, и лихорадочно соображал, как представить Олега. И уже почти придумал, но послушал, что несет Олег, и повернулся.
Ничего так мужик. Стильный. Держится, как драгунский офицер на балу, прямо. Шляпа, белое кашне, серый плащ-реглан расстёгнут, чёрные отутюженные брюки. Туфли странные: остроносые и лакированные. Тоже чёрные. Похожие в начале семидесятых у бати были. Трость. Тёмная, дорогая явно. Лицо вот подкачало. Худое, длинное, туго обтянутое кожей, скулы выступают резко. Нос острый, я ещё подумал — раза три ломаный. Резкие морщины вниз, от крыльев носа. Уголки тонкого рта горько опущены. Глаза. Глаз за очками в тонкой золотой оправе разглядеть не успел. Сбоку-сзади раздался глухой стук: Олег опять башкой об стол стукнулся. Уснул, значит.
Вошедший повёл слегка головой влево-вправо: осмотрелся. Снял шляпу и, не глядя, повесил её на крючок вешалки справа от двери. Волосы — абсолютно белые — пригладил сухой тонкой ладонью и спросил, кивнув на спящего Олега:
— А он-то как здесь оказался?
А я совершенно спокойно, вежливо ответил:
— А х. й его знает. С неба ёб… ся. Это ты экспрессом из Лондона прибыл, а он с неба ёб… ся. И ты или сейчас же объяснишь, откуда вы оба на мою голову сегодня ёб… сь, или я тебе сейчас…
А мужик присел на стул рядом и сказал:
— Это истерика. На, — он протянул мне стакан (когда успел?), полный какой-то янтарной жидкости, — выпей. Выпей, Олег. А меня называй Ватсон. Так легче.
А я ему ответил:
— Х.й тебе, Ватсон. Это он Олег. Меня Братом зовут.
Потом я выпил всё и, кажется, проспал до утра.
3. Я всё думал, а почему нельзя попасть, например, к родителям и предупредить их… О чём? Почему тех моментов, которые я условно определил как «ключевые», так мало? Да и вообще, о чём говорить. Ничего ведь нет. Ни-че-го. Иллюзия. Больной бред больного человека. Философия хосписа. Слишком крутой приход от передоза.
— Ой, извините, я нечаянно! — девчонка лет двенадцати неслась по своим важным двенадцатилетним делам и пребольно наступила мне на ногу. Я стоял указателем «проход запрещён» посреди тротуара и глазел вокруг. Надо же. Двадцать лет тому вперёд всё выглядит гораздо веселее.
Но китайский рынок на месте.
На рынке сразу пошёл к Лю Синю. Через двадцать лет он будет сидеть на этом же месте и, поджав под себя ноги, ровно водить смычком по двум струнам странного маленького инструмента, название которого он произносил как «ар хуу». Я всё удивлялся созвучию названия арфы: ар-фа-а. Лю Синь был одним из первых китайцев, обосновавшихся у нас после отмены пограничной зоны и демаркации. По-русски говорил мягко, тягуче, с непередаваемым сглаженным акцентом. Я с ним не то чтобы подружился, а разговаривал. Или он со мной. Я видел, как невыразимо тупело его лицо, как резко забывал он великий и могучий, когда какая-нибудь пропахшая чесноком и хозяйственным мылом тётка начинала торговаться с ним из-за шмотки. На рынке Лю Синя все звали Лёшей.
Иногда, редко, он приглашал меня к себе за отгороженный одеялом угол внутренностей вагочика-бытовки, в котором обитали рыночные китайцы. Пили красный чай из тёмных потрескавшихся пиал, и Лю рассказывал, как был хунвейбином, а потом активным партийным функционером, а потом пятнадцать лет сидел в концлагере. Недалеко, на той, китайской стороне озера. «Сиди спокойно на пороге своего дома…» я впервые услышал от него. И говорил с ним о печальной судьбе автора «Записок о кошачьем городе», а он читал Ли Бо в неизвестном мне переводе и, положив свой инструмент на мягкую тряпочку рядом, потягивал длинную коричневую сигарету. «Лю, ты шпион?» — спросил я у него как-то. «Я уже был шпионом, — ответил он. — С той стороны озера. А с этой — играю на ар хуу, пью чай и беседую. Но это одно и то же озеро». Уходя, я на манер боевиков из «Рот Фронт» поднимал сжатую в кулак руку и говорил: «Лао Шэ жив!» Лю Синь улыбался и прикрывал необычно большие для северных китайцев глаза. Улыбался.
— Лю Синь, здравствуй, — ляпнул я, подойдя к китайцу. И тут же обругал себя: нельзя так неосторожно. Лю, однако, ничего не заметил. — Мне надо поменять вот, — я протянул ему двести долларов.
— Рубили, юани, иены? — затараторил торговец.
— Рубли, конечно. — Я переложил трость в левую руку и принялся рассматривать разложенный на картоне товар.
— Нада, нада, — включаясь в игру, коряво передразнил я.
— Вот это давай. Две штуки, — показывая тростью на ядовито-жёлтого окраса детские уоки-токи, я для убедительности растопырил пальцы правой «викторией».
— Паняла, карифана, паняла, дети нада? — Лю Синь смотрел, заискивающе улыбаясь. Меня передёрнуло — настолько тупым, хитрым и алчным был его взгляд.
— Дети есть. Детей не надо. Товар давай. И рубли, — мне захотелось побыстрее уйти. Стало противно.
Тьфу, чёрт! Совсем забыл об обилии нолей этого времени. Сколько же сейчас стоит водка? И не вспомнить.
— Хорошо, беру. — Я протянул деньги и взял пакет.
Напоследок с каким-то сожалением мазнул взглядом по лицу китайца. И вздрогнул. Тупой идиот исчез. Китаец глядел на меня серьёзно и внимательно:
— Зачем ты пришёл, Олег?
— Ошибки, Лю Синь. Я пришёл исправлять ошибки, — я сидел с Лю за одеяльной перегородкой, а руки грела тёмная пиала. Запах свежего чая паром поднимался вверх, смешиваясь под потолком с дымом коричневых сигарет Лю Синя.
— Чьи ошибки ты хочешь исправить, Олег?
— Свои.
— Зачем? — удивлённо посмотрел на меня китаец, узкие брови его резко поднялись вверх, а сигаретный дым струйками вылетел из обеих ноздрей. Получилось смешно.
— Чтобы тот, кто останется, их больше не совершил.
— Ты думаешь, тот, кто останется, не совершит их больше, чем ты?
— Лю! Ты ведь знаешь: я очень скоро умру, я уже умер на самом деле, но неужели ты не понимаешь, неужели ты сам не хотел бы вот так, сам помочь самому себе, сам… — Я запутался, нервно сделал слишком большой глоток чая и закашлялся.
— Я понимаю тебя, Олег. — Китаец улыбнулся грустно и коротко. — Кажется, я понимаю тебя. Жаль, что ты не успел сделать того же. А больше мы не сумеем поговорить. Иди.
Рынок гомонил, от сидящего Лю Синя меня оттёрли подростки в кожанных куртках, пробующие руками на излом подошвы кроссовок. «Чё ты нам, чурка, тулишь, — напирал самый рослый, — это резина голимая!» Китаец счастливо соглашался, мелко кивая. Я повернулся и пошёл к выходу.
— Олег! — я оглянулся. Лю Синь поднял сжатую в кулак руку и, улыбнувшись, сказал: —Лао Шэ жив!
Глава 5-я
Оба-двое ещё спали. Ватсон навёл относительный порядок в доме, убрал со стола, перемыл посуду, выгнал взашей пьяного до невменяемости соседа Вовчика, затопил — где ты, тёплый май? — печь. Открыл на кухне окно. На улице мерзко шлёпало и чавкало. Дождь. Олег так и не изменил положения за ночь: голова на столе, правая рука под щекой, левая безвольно свешивается вниз, между широко расставленных ног в пятнистых штанах и кирзачах. Брат, выпив вчера стакан виски, попытался буянить, уронил в комнате слишком низко висящую, по его мнению, люстру и хотел выбросить её в окно. Не попал. Ватсон ловко подсёк его под колени тростью, Брат рухнул на диван, свернулся калачиком и уснул.
Очнулся Брат первым, позвал тоскливо:
— Во-овчик! Какого хрена ты по кухне шаришься? Неси, там сэм на столе, и запить. Рассола. Или воды. Ты быстрее можешь?!
— Твою мать! — Брат схватил себя обеими руками за голову, не поднимаясь с дивана. — Так это не кошмар? Да нет, это, ёп, кошмар!
Замычал невнятно, потом тоскливо спросил:
— Второй, значит, тоже здесь?
— Здесь, Брат. — Ватсон шагнул в комнату, бежевая водолазка плотно облегает воротником шею, брюки точно только из-под утюга, на ногах тапочки, через согнутую руку переброшено полотенце. — Давай, поднимайся, раздевайся до трусов и на улицу. Я на тебя ведро воды вылью. Сам же знаешь, лучшего способа прийти в себя нет. Дав&й, я на кухне жду. Потом, пока Олег спит, расскажешь, где ты его встретил.
— На кладбище, мля! — рявкнул Брат, выходя в кухню уже в плавках. — Пойдём, доктор, лечиться будем. Процедурами.
На горячей плите шкворчала большая чугунная сковорода с ветчиной, залитой яйцами.
— Я у соседей через дорогу домашних яичек купил, — пояснил Ватсон, заметив взгляд, брошенный Братом. — Познакомился заодно. Объяснил, что я младший брат нашего отца, Борис Семёнович. С Украины приехал, с Донбасса. А Олег со мной, племянник двоюродный, решил поглядеть, как родичи на кацапщине поживают. Кстати, я так и сказал, что он твой тёзка.
Объяснения Ватсон заканчивал уже на крыльце. Брат, зябко поёживаясь, вышел под дождь, встал босыми ногами на кирпичную дорожку и гаркнул:
— Лей, давай, потом трындеть будешь!
Растирался уже в кухне, зарплатным индонезийским полотенцем, очень похоже, как делал это Ватсон сутки назад, в общаге. Фыркал. Проснулся Олег, повернувшись, посмотрел на стоящего у плиты Ватсона, растирающего спину Брата, сказал:
— Ага. — И опять уронил голову на согнутую руку.
— Рота, подъём! — скомандовал Ватсон. — Семь часов уже, завтрак проспишь!
— Семь часов чего? — буркнул Олег, не поднимая головы.
— Завтрак, солдат, случается по утрам, — нравоучительным тоном произнёс Брат и бросил в Олега чистым полотенцем, которое уже достал из шифоньера. — Поднимайся, раздевайся, вали на улицу. Дядя доктор тебя лечить будет.
Потом, употребив по рюмке вискаря — Ватсон налил всем, — обжигаясь, ели королевскую яичницу. Молча. Ватсон закончил первым, промокнул губы полотенцем, с которым суетился у плиты и не расставался, сцепил под столом пальцы рук и наблюдал, как Олег увлечённо полирует сковороду куском хлеба. Брат ковырялся в своей тарелке без энтузиазма. Молчание становилось тягостным, и Ватсон, налив ещё понемногу, предложил:
— Теперь давайте за встречу и поговорим.
Брат и Олег одновременно потянулись к таре, одинаково, двумя пальцами, взяли рюмки, синхронно подняли их над столом. Посмотрели друг на друга. Первым не выдержал Брат. Расплескав половину, заржал. За ним, хлопая по столешнице ладонью, захохотал Олег. Ватсон улыбался, грел свою рюмку в ладонях, переводил взгляд с одного на другого.
— Выпьем, брат, за знакомство, — хохотал Олег, — меня Олег зовут!
— И меня Олег! — заливался Брат. — Тёза! Братан! И этого мудака седого тоже зовут Олег, я щас описаюсь!
— Смо-отри, не перепу-утай! — Олег, всхлипывая и подвывая, стал сползать под стол.
— Я? Себя?! — заходился Брат.
— Хватит! — Ватсон резко хлопнул по столу ладонью. — Хватит, ребята, — произнёс он уже тише. — Что получилось, то получилось. Почему, не знаю, будем решать, что делать дальше.
— А чего ты орёшь? — спокойно спросил Брат. От веселья не осталось и следа. Олег тоже изучающе разглядывал Ватсона. Слышно было, как, потрескивая, догорают в печи поленья. И ещё — все трое услышали одновременно: прекратился дождь.
— Хорошо. Не буду, — легко согласился Ватсон. — Но, может, попытаемся разобраться в происходящем?
Двое продолжали смотреть на него молча.
— Я не знаю, как и почему здесь оказался Олег. Могу предположить, что из-за того, что я пришёл сюда, произошли какие-то пространственно-временные смещения… Да любое предположение будет меньшим бредом!
— А на хрена ты сюда пришёл? — спросил Брат.
— И как? — спросил Олег.
— Как… Я нашёл… нет, открыл, нет, всё это было известно и до меня… Я догадался в силу стечения разных обстоятельств, как можно попасть в прошлое. Своё.
— И моё настоящее, — добавил Брат. — И его, — кивок в сторону Олега, — будущее.
— Да. Но я же говорил, Олега здесь не должно быть, не мог… Ладно, об этом после. Я, ребята, сам в ауте.
— Но как ты всё-таки смог сюда попасть? — настаивал Олег.
— Это просто. Для этого нужно умереть. — Увидев эффект, который произвели его слова, Ватсон добавил: — Ну, не совсем умереть. Я сейчас, скорее всего, в коме. Там, — Ватсон непонятно кивнул на потолок. — Жить мне осталось пару суток максимум. И что-то мне подсказывает, что как только там я окончательно окочурюсь, всё вернётся на свои места. И все. А может, нет.
— Звучит обнадёживающе, — прокомментировал после паузы Олег. — И всё-таки?
— Брат, раньше это касалось бы только тебя. Теперь… Теперь нас трое. Сегодня, Брат, может, то есть, должно произойти событие, которое изменит твою дальнейшую жизнь. Возможно. И ты… Ты не закончишь её так скверно, как получилось у меня.
— Слушай, дельфийский оракул, ты можешь выражаться понятнее?
— Могу, но для этого пришлось бы пересказывать всё, что произошло за эти… за это время. Понимаете, я не смог бы попасть куда угодно в прошлое. Только в определённые моменты. Вчерашнее число — одна из условных точек. А сегодня это событие должно произойти. Вот так. — Ватсон беспомощно развёл руки над столом в стороны.
— Слышь, ты попом подрабатывать там не пробовал? Или замполитом?
— Да хватит себя вести так, будто я нахожусь на комсомольском активе, а вы тут оба — секретарь и общественный обвинитель! — не выдержал Ватсон. — Мне терять нечего, я же по-человечески объяснил. И времени у меня — тьфу! Посижу, посмотрю на вас братьев, дебила и клоуна, и пойду в кабак, нажрусь, бабу сниму, гульну нормально. Давно хотел узнать, как чувствует себя человек перед концом света, — уже спокойнее закончил Ватсон. Налил себе сам. Выпил.
— Хорошо. Что должно произойти, что нужно делать? — спросил Брат.
— Ты Вадима Панова помнишь?
— Пограничника?
— Он такой же пограничник, как я твоя бабушка. Особист он. Гэбэшник. Региональный отдел ФСБ по нашему и ещё двум районам. Газетку вашу курирует. Заодно и вас, горемычных.
— Палыч ему на всех стучит?
— А то. И не только устно. И не только Палыч. Ты, братишка, из пишущей кодлы единственный остался… Не контактный.
— Ёпть!
— В общем, Брат, он тебе сегодня сделает предложение, и ты его примешь. Слушай.
Олег, оказалось, умел быть абсолютно незаметным. Ватсон и Брат о нём совершенно забыли. И только когда Ватсон закончил рассказ, а у Брата иссякли вопросы и уточнения, Олег спросил:
— Брат, а в схроне что-нибудь осталось?
* * *
Райцентр, в котором жил Олег Семёнов, ещё в конце девятнадцатого века создавался военными и для военных. «Самый первый форпост самой крайней точки России», — писал Арсеньев, шастая в этих местах вместе с Дерсу Узала. За сто лет ничего кардинально не изменилось. Селу в официальных документах присвоили невменяемую аббревиатуру «ПГТ» — посёлок городского типа, но, по сути, главной целью его существования было обслуживание множества военных частей, гарнизонов, гарни-зончиков, застав, «точек» и прочего, что укрепляло рубежи всё ещё опасной для соседей родины.
Сам из военной семьи, Олег и игрушки имел военные. Лазали, не думая, что могут подстрелить, по практически не охраняемым складам, воровали взрывпакеты и имитационные патроны, дымшашки и ракетницы, запалы, гранаты — словом, всё, что дымило, свистело и бабахало. Как-то Семёнов и два его особо доверенных корешка соорудили на сопке схрон. Там складировали боеприпасы, не востребованные пока. В начале диких девяностых принёс сюда же, из дома, от греха подальше, раритетную мелкашку тридцать четвёртого года выпуска. С «мосинским», без кожуха, затвором, отлично отцентрованную и пристрелянную. Зато продал городским браткам почти всё остальное. И год жил безбедно.