Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Виталий СЕРТАКОВ

РУДИМЕНТ

1. БОЛЬНО

Милый, милый Питер!

Я очень надеюсь, ты успеешь прочитать мое письмо до того, как они меня прикончат. Возможно, мне повезет, и я успею кое-что завершить. Я так на это надеюсь.

После того, как я завершу последнее маленькое дельце, мне будет наплевать, убьют меня или нет. Жаль только, что так и не вывезла тебя на карнавал в Рио…

До вчерашнего дня мне удавалось ловко прятаться, голова была ясная, и я всякий раз обставляла их на два шага. Но сегодня я чувствую себя отвратительно. Меня рвет, и болит затылок. А еще начали кровоточить ранки, там, где в меня попали из пистолета.

Дважды я упала, один раз на стоянке возле супермаркета. Опомнилась, когда какая-то чернокожая женщина уже укладывала меня в машину, чтобы отвезти в больницу. Слава Богу, я вовремя очнулась и вырвалась! У ворот отирались двое копов, они уже спешили на помощь, ведь я упала посреди улицы. Еще немного, и было бы поздно, еле успела сбежать…

Ты бы видел их рожи, когда я вскочила с сиденья и перемахнула через ограждение в шесть футов высотой! Самое печальное, что я упала не из-за потери крови. Оно снова начинается, оно почти догнало меня, и спасения нет.

Питер, я не смогу ждать твоего ответа у этого компьютера, я даже не скажу тебе, где сейчас нахожусь. Это грязная забегаловка, на третьем этаже, над каким-то музыкальным магазином. Снизу гремит их ужасная музыка, а в окне перед собой я вижу лишь кирпичную мокрую стену. Здесь дешевый Интернет, а cнаружи собачий холод. Я так много ем, я жую, не переставая, но ничего не помогает. Я не могу остановить трясущиеся пальцы. Мне холодно. Было бы здорово остаться, переждать хоть одну ночь в тепле и увидеть твой ответ, к тому же я так хочу спать…

Я знаю, спать мне нельзя. Потому что сон не принесет успокоения, не даст отдыха, напротив, проснувшись, я могу стать совсем беспомощной, возможно, не сумею подняться. Потому что они в пути, и у них собаки, и эти жуткие шприцы, это намного хуже, чем пули, поверь мне. Пуля пробивает тебя, это очень больно, но недолго. А после их уколов боль не отпускает много часов, и еще, меня все время рвет. После их уколов я сутки не могу попасть ложкой в рот, а суставы выворачиваются наизнанку. Но боль можно вытерпеть. Я столько натерпелась, за десятерых…

Страшнее другое: я забываю. Однажды я два дня не могла вспомнить собственное имя, мне хотелось умереть.

Кроме того, они норовят причинить как можно больше страданий, они всегда, когда скручивают руки, даже когда не сопротивляешься, нарочно давят на болезненные точки. Раньше я не верила, что можно получать удовольствие, мучая других людей, а теперь убедилась в этом на себе. Это не удовольствие, это глубже, и…

Как бы тебе объяснить? Это естественнее, чем удовольствие, это чувство дремлет где-то внутри, оно сродни предвкушению от оргазма, или от рождения ребенка. Это наслаждение, если можно получать наслаждение от кошмара. Но миллионы людей ведь обожают кошмары, правда, Питер? Один раз, когда я не хотела идти на операцию, кто-то из санитаров незаметно заехал мне в грудь, и я несколько минут не могла дышать. Жаль, я не запомнила, кто тот мерзавец, я бы заставила его всю жизнь мочиться под себя. Наверняка, они не будут в меня стрелять. Хотя лучше бы застрелили, потому что живая я принесу им много хлопот…

Прости меня, милый Питер. Я так не хотела доставлять тебе неприятности, ты — теперь единственный из людей, из тех, кому я верила. Теперь я верю тебе одному, одному в целом свете, потому что ты не такой, как это племя вонючих, разлагающихся червяков. Они разлагаются еще при жизни, Питер, большинство из них давно мертво, просто не знает об этом. Сейчас я напишу и побегу вниз, за бургерами. возможно, я возьму немного виски, здешнему бармену наплевать на мой возраст. Знаешь, Питер, последние дни я многое передумала. Возможно, ты был прав.

Всем на всех наплевать, и нет никакой великой мечты. Она прилетала когда-то к людям, но умерла. Всем на всех наплевать. Боже мой, под столом у меня гора оберток от жратвы… Если бы они не боялись потерять место, то принесли бы мне что угодно, хоть целый мешок героина, невзирая на возраст, не спрашивая документов. Мой автобус через два часа, и, если повезет, смогу проехать до темноты еще сотню миль. Не знаю, найду ли там компьютер, но постараюсь. Мне надо кое-что успеть…

Милый, милый Питер! Так не хочется писать о грустном, я знаю, ты будешь волноваться, а волноваться тебе нельзя, и доктор будет злиться, что тебя снова что-то взволновало, и будет бояться, что у тебя начнется припадок. Хотя я не сомневаюсь, что тебя порядочно доставали, когда я сбежала. Наверное, тебе пришлось туго, любимый, прости! Надеюсь, что у них не хватило подлости вымещать на тебе злобу! Если кто-то осмелится причинить тебе зло, я его уничтожу. Это точно. Никто не имеет права трогать такого человека, как ты, и дело не в инвалидности. Просто ты — человек, а они — ничтожество. Потому что ты, несмотря на инвалидность, любишь жизнь.

А что любят они, Питер?

Вспомни, это ведь ты спрашивал меня об этом, а я с тобой спорила и ругалась. Я защищала их всех, и мамочку, и остальных. Я думала, что если плохо нам, то это ничего не значит, остальным-то людям хорошо. Ты меня перевоспитал, любимый. Скажи мне, что любят эти люди, у которых все есть для жизни, и даже есть много лишнего? Но они ведь не знают, что такое жизнь, и как ее можно любить!.. Ты постарайся не волноваться, конечно, лучше бы я ничего теперь не затевала, но иначе ты будешь верить им, а мне нет, и это тяжелее всего.

Не верь им, пожалуйста.

Они не любят жизнь.

2. ПЕРВЫЙ ВРАГ

Я и так давно никому не верю.

Куколка меня иногда ужасно смешит своей наивностью. Даже сейчас, читая ее безграмотное письмо, не могу удержаться от умиленья. Она ведь заботится обо мне, маленькая глупышка. Пожалуй, ей я все-таки верю.

Я помню себя отчетливо с четырех лет.

Первое воспоминание. Я лежу на крашеном деревянном полу и плачу, потому что они меня не замечают. Я лежу на боку, в темноте, и пол очень холодный. Он не просто холодный, в лицо мне вовсю задувает ветер из парадной, видно, кто-то забыл закрыть дверь. Потому что наша квартира почти всегда нараспашку. Мы тогда обитали в здании дореволюционной постройки, в прелестном местечке, районе доходных домов старого Петербурга. На улице наверняка зима, и минусовая температура, в прихожей на половичке лед, и даже плевки на кухонном полу заледенели. Сквозь полуоткрытую дверь соседней комнаты я вижу их ноги, много ног, в рваных носках, шлепанцах, но есть и такие, кто сидит за столом в грязных ботинках. С ботинок отваливаются куски серого снега и растекаются между окурков и упавших костей.

Там празднуют очередной день недели мои родственники. Моя семья. Для них любой день недели, когда достаточно денег на выпивку, — это праздник. У нас очень веселая семья.

Я испытываю неуправляемый, бесконтрольный ужас, потому что очнулся на полу, в темноте, и мне кажется, что останусь тут навсегда. Во сне я упал с кровати и ухитрился провалиться между кроваткой и стенкой. В четыре года у меня еще действовала левая рука, и немножко шевелилась нога. Но вряд ли я сумел сам запихнуть себя в щель. Скорее всего, меня переодели и швырнули на одеяло, не посмотрев. А кровать на маленьких колесиках, и откатилась в сторону. Поэтому я лежу в нелепой позе. Одна ножка кровати прижимает к стене мою щиколотку, а вторая упирается мне в лоб. Это оттого, что кроватка предназначена для новорожденных, а я давно вырос. Никто, естественно, не собирается приобрести мне новую постель.

Гости гогочут. От их смеха, пронизывающего холода и обреченности я описался. Наверное, до того я пытался крикнуть, но ревущий телевизор и хор соседей перекрывали любые звуки. А когда я напустил в штаны, то испугался еще больше. Под влиянием спиртного мама становилась плаксивой, но могла пребольно ударить. Ударив меня, она начинала плакать еще сильнее, а потом просила у меня прощения. Поэтому я продолжал лежать на боку, нос у меня был забит соплями, и там, где я выдыхал ртом, клубилось облако пыли. Под кроватью пыль лежала толстым ковром. Ночами по ковру ползали клопы.

Удивительно, что я вообще жив. Так сказала милиционерша, когда мою маму лишали родительских прав. Но это произошло гораздо позже, через два года. А когда мне было четыре, мама только начинала сильно пить. Наверное, оттого, что отец ушел, и что причина его ухода постоянно находилась у нее перед глазами.

Церебральный паралич. Прогрессирующий. Для большинства людей слово «прогресс» звучит ярко и весело, пахнет весенним дурманящим ветром, соленой водой за кормой плавучих отелей, сандаловым деревом кабриолетов…

Самое удивительное в моем случае то, что я не стал дебилом, В три с половиной года, когда мои ноги совсем переставали слушаться, мне сделали операцию. Я выжил и стал тем, кто я есть, благодаря смерти другого человека. Это называется трансплантацией эмбриональной мозговой ткани, которую берут из мозга неродившихся детей. Выражаясь по-научному, у послеабортивных плодов. Если чужая ткань приживается, такие, как я, чувствуют себя получше. Иногда начинают вполне сносно ходить и читать.

Я не стал лучше передвигаться, напротив, мои ноги постепенно утратили и ту малую подвижность, что была в детстве. Но когда мне сделали операцию вторично, что-то изменилось. Я очень быстро заговорил, почти прекратились судороги. Мама была счастлива и такому повороту дела, потому, наверное, не обратила внимания на иные последствия.

Порой я задумываюсь, кем могли бы стать младенцы, отдавшие мне свою плоть, младенцы, от которых избавились их родители. Дело в том, что такие, как я, обычно отстают в умственном развитии. Не считая физических нарушений. До операции я почти не говорил, пускал слюни и не мог отличить друг от друга букв «А» и «Б».

Кстати, вчера я закончил изучение китайского алфавита.

Вот я и думаю, каких высот могли бы добиться человечки, подарившие мне свои клетки, если бы им позволили появиться на свет?

Следующее яркое воспоминание. В прихожей чужие люди. Мне почти не страшно, потому что мама все время держит меня на коленях. Сначала я думаю, что пришли врачи из детской больницы, но эти тети не требуют меня раздеть и не мнут меня руками. Это комиссия пришла проверить, как мы живем. Мама боится больше, чем я.

Она прямо вся дрожит от страха. Вечером я подслушал, она шепталась с тетей Лидой, что кто-то из соседей послал жалобу. Написали, что в нашей квартире постоянный разгул, и парализованного ребенка нельзя держать в таких условиях. Я не понял, что означает «такие условия». Мне исполнилось пять лет, и моему телу были знакомы три состояния.

Первое состояние тела. Отгороженный угол комнаты, откуда я мог смотреть в окно, на желтую стену дома напротив. Но я редко обращал внимание на стену. Я читал. Благодаря бабушке я прочитывал вслед за ней все газеты и журналы, а потом плавно переключился на книги из дедушкиной библиотеки. Книг накопилось очень много, больше двух тысяч. До десяти лет я прочел их все, хотя в большинстве текстов ни черта не понял. Но я уже тогда научился выписывать непонятные слова в тетрадку.

Они мне потом пригодились. Из непонятных слов легче составлять нужные предложения.

Второе состояние тела. Садик в нашем дворе. Там торчал покосившийся засохший фонтан, две скамейки и гаражи. В фонтане кучковались пьяницы. На скамейках, забравшись с ногами, ребята соревновались, кто дальше плюнет. Возле гаражей перемежались кучи собачьего и человечьего дерьма. Меня выносили посмотреть на мир по очереди. Мама, бабушка, тетя Лида. Иногда соседи.

Третьим знакомым мирком была больница. Больницы я, кажется, не боялся. Почти не помню.

Комиссия разговаривала с мамой очень строго. Они мерили нашу площадь, читали бумаги, а под занавес всех озадачили. Они привезли первую в моей жизни инвалидную коляску. Я смотрел на неуклюжую конструкцию, как на небесную колесницу. Коляска весила в четыре раза больше меня, а жили мы в доме без лифта, на четвертом этаже.

Удачный подарок от государства. Все равно что слепому преподнести бинокль. Зато теперь мое присутствие отравляло жизнь не только родне. Отныне я мешал всем соседям.

Главная тетка из комиссии говорила с мамой на кухне. Она уже не ругалась на антисанитарию. Она посетовала, что в советское время мы давно получили бы жилплощадь на первом этаже. Спросила, нет ли у нас возможности уехать за границу. Она сказала, что догадывается, куда уходит моя пенсия, и потрогала под столом ряды винной стеклотары. вторая тетка строго спросила, как это можно, давать ребенку столько читать. Книги, которые мне не положены по возрасту. Они с наивной прямотой спросили маму, почему та не отказалась от меня сразу, и пообещали помочь с устройством меня в стационар. В Дом инвалидов. Навсегда, если мама согласится. Это крайне непросто, намекнула тетка, но ей жаль мальчика, который живет в сарае, где ванная стоит посреди коммунальной кухни. Главная тетка не издевалась, она искренне не могла взять в толк, что такого, как я, можно любить.

Мама меня любила.

Потом комиссия протопала по лестнице, а бабушка изрекла загадочную фразу:

— Фарисейство по остаточному принципу…

Тетя Лида выразилась более определенно — обозвала их толстожопыми дармоедками. Мама сказала:

— Я Петеньку никому не отдам!

И неделю после этого не употребляла.

Начальницы уехали ободрять других детей, а железное чудовище на колесах осталось. Оно спряталось за дверью в коридор, подмигивало мне отражениями от лампы и тихонько приговаривало: «Вот погоди, настанет ночь, все уснут, и я тогда тобой займусь, кусок дерьма!»

С коляски все и началось. Именно из-за коляски у меня появился первый враг.

Какой-то иностранный фонд дал денег российскому предприятию, чтобы они запустили производство таких замечательных штуковин. Предприятие справилось. Их кресло для детей получилось втрое дешевле иноземного, зато вдвое тяжелее и без учета анатомии. Тетя Лида сказала, что с помощью подобной техники можно выиграть небольшое танковое сражение. Когда у коляски что-нибудь отлетало, достать детали было негде. Потому что фабрика наловчилась выпускать изделие только целиком. Кроме того, благодаря техническому гению российских инженеров, у меня начал расти горб.

Мы занимали две комнаты, и кроме нашей, в квартире соседствовали еще две семьи. Пока я не обзавелся танком, все шло неплохо. Теперь меня катали по общему коридору и в кухню. В кухне и произошел невинный инцидент, повлекший за собой цепь ужасных последствий, которые закончатся теперь с моей смертью.

Я реально смотрю на вещи.

В тот день меня поставили на якорь возле чужого холодильника, чтобы ребенок мог полюбоваться феерическим видом из кухонного окна. По узкой смрадной улице днем и ночью, в три ряда, полз поток тяжелых грузовиков, рыгающих соляркой. За неделю окна бывших доходных домов покрывались жирным слоем сажи. На нашей улице не встречалось сугробов белого цвета.

Не помню, кто меня оставил, но сам я уехать не мог. Коляска, в очередной раз, сломалась. На кухню пришла соседка, Ангелина Петровна, понесла кастрюльку к своей плите, зацепилась об меня и грохнулась вместе с супом на пол. Именно эта милая женщина в минуты эмоционального подъема называла меня куском дерьма, а еще вонючим засранцем. Впрочем, она многим давала меткие клички.

Против правды не попрешь.

В пятилетнем возрасте я не обижался, потому что, в отличие от Ангелины Петровны, не получил академического образования и не понимал значения слов. Да, как ни странно, в нашей семье пили и водили в дом друзей, но при мне не матерились. К маме ходили интеллигентные алкоголики.

Но в тот раз Ангелина Петровна была на взводе, или суп ей дался тяжело. Она кое-как собрала с пола свои злобные кости и толкнула меня вместе с коляской. Толкнула несильно, но поскольку одно колесо не держалось, я немедленно растянулся в луже супа, до крови прикусил язык и разбил бровь.

Пришла мама и подралась с Ангелиной Петровной. Мама была моложе, но соседка относилась к более тяжелой весовой категории и имела значительный опыт поединков без правил. Почти каждый вечер она участвовала в спаррингах с собственным взрослым сыном. Я лежал в холодной перловке и с пола наблюдал за ходом боя. На девятой секунде первого раунда Ангелина Петровна послала маму в нокдаун, но тут прибежали соседи и остановили схватку.

Мне было наплевать на кровь во рту, но я горько рыдал, потому что впервые понял одно: я никогда не смогу защитить маму. И в этот момент что-то в моем мирке сдвинулось.

Мама и Ангелина давно разошлись по углам, меня переодели, и воцарилось перемирие.

Так они думали. Все, кроме меня. У Петеньки появился личный враг. И все, что я мог, это сказать врагу нечто… сильнодействующее.

Мне до смерти захотелось ей что-нибудь сказать.

Поскольку денег на покупку новых книг в семье не водилось, то бабушка просто вываливала мне в кровать очередную стопку из дедовой библиотеки, не особо заботясь о ее содержимом. За прошлую неделю я прочитал книжку Беляева о человеке-амфибии, стихи Чуковского, еще толстую книжку Шукшина «Я пришел дать вам волю» и, для разнообразия, дедушкину монографию «Курс кожных болезней». Последняя произвела на меня неоднозначное впечатление. Я снова многого не понял и попросил принести мне книгу про слова.

— Петя, в доме жрать нечего! — резонно возразила тетя Лида, набивая рюкзак стеклянной тарой.

— Купи племяннику энциклопедию, — посоветовала бабушка.

— Лучше я куплю ему колготки, — нашла компромисс тетка. Она тоже любила меня.

— Воинствующая серость! — промолвила бабушка и задымила «Беломориной».

Одна бабушка догадывалась, с какой скоростью я читаю.

Почему я так четко запомнил тот день, и даже книжки? Нет, я не ударился головой о линолеум, когда упал. Просто во мне что-то переменилось. Я сидел и думал о человеке-амфибии, и Стеньке Разине, и кожных болезнях. Обо всем сразу. Но сильнее всего я думал о том, что не может не быть способа стать сильным и могучим, чтобы защитить маму и наказать таких, как Ангелина.

Я ничего не придумал. Оно пришло само.

Через какое-то время я встретил Ангелину Петровну на прежнем месте и сказал:

— Робин-бобин-барабек, скушал сорок человек!..

Соседка отнеслась к новости достаточно равнодушно. На кухне, кроме нас с ней, никого не было, если не считать дяди Паши. Дядя Паша мылся в ванной, отгородившись от мира синенькой занавеской.

Он пришел с ночи, фыркал и плескался, как гренландский тюлень. Поверх занавески висели его цветастые трусы.

— Фарисеи тебя слышат! — сказал я. — Мы заложники извращенных представлений. Робин-бо-бин-барабек, скушал сорок человек. Один подвенечный наряд на все случаи жизни. Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Человеческое тело вопиюще неэффективно. Много воды и много крови утекло со дня свадьбы Двойры Крик. Фарисеи тебя слышат…

Столь содержательная речь не могла не найти отклика в жестокой груди соседки. Она выпустила из рук багровую свеклу и уронила в раковину нож.

— Лидка! — заорала она, отодвигаясь под прикрытие серванта. И крик ее был подобен брачному воплю необразованной гориллы. — Лидка, звони Катерине, пусть заберет отсюда своего вонючего засранца! Совсем сдурели, семейка психов!

На шум выглянул мыльный дядя Паша. От неожиданности он уронил шланг с включенной водой мимо ванны. Вбежала моя тетка и угодила ногами в струю кипятка. Тетка подпрыгнула и случайно сорвала занавеску ванной, вместе с карнизом. Ангелина Петровна увидела голого дядю Пашу и позорно бежала с кухни.

Победа осталась за мной.

Вечером бабушка и мама устроили дознание. Никто не мог понять, что так взбеленило Ангелину Петровну. Ведь она об меня не спотыкалась, и кресло загоняли теперь на законное место нашей семьи, вместо стула у крайнего столика.

— Это наш стол, — заявила тетя Лида, — и не фиг залупаться! Петя будет сидеть там хоть всю ночь.

Никто не понял, и сам я — тем более.

Но свирепая соседка начала меня сторониться. Дальше произошло много всякого. Помню, приходил участковый, потому что сын Ангелины поджег двери. Потом арестовали дядю Пашу, он вынес с работы и пропил важную деталь от грузовика. Мама с тетей Лидой и бабушкой ходили на суд его защищать. Бабушка на суде выдала:

— Кровавый молох Меченого катится по России!.. После чего судьи с перепугу дали дяде Паше условный срок, лишь бы не слушать бабушку дальше.

— Венедиктовна, ну ты, бля, прямо как Цицерон! — похвалил вечером дядя Паша, угощая всех рябиновой настойкой.

— Извольте грамотно построить фразу, — мрачно посоветовала бабушка, смакуя алкоголь.

Иногда я думаю, что от бабушки мне кое-что передалось.

Когда они уходили на суд, я подкараулил Ангелину Петровну, не выходя из комнаты. Имелось специальное приспособление, чтобы я мог позвать на помощь в случае пожара или другой беды. Я дернул за веревку, когда эта злобная ведьма возилась в коридоре. Дверь отворилась, и я звонко продекламировал:

— Робин-бобин-барабек, скушал сорок человек. Побег не обезлиствел, зарубка зарастет. Так вот — в самоубийстве ль спасенье и исход? Все бы тебе, Хлопуша, душить да резать! Отчего вы ни разу не захотели, не попытались заглянуть в ту великую книгу, где хранятся сокровенные тайны мироздания? Фарисеи тебя слышат. Робин-бо-бин-барабек, скушал сорок человек. Перешагни чрез парапет чугунный, и даст тебе забвение вода. Робин-бобин…

Немыслимая каша из цитат, непонятным образом отложившаяся в башке шестилетнего паралитика. Я не сумел бы внятно ответить, откуда взялась подобная ахинея.

Но я хорошо представлял, зачем я это делаю.

Мне нравилось, что ей нехорошо.

Соседка застыла с кошелкой и зонтиком в руках. Сквозь дверную щель, из сумрачного коридора на меня уставился ее красный, опухший глаз. Где-то тикали часы. В тот момент она могла бы зайти к нам и запросто придушить меня подушкой. Но пожилая склочница ничего не сделала, она повернулась и ушла. Хлопнула входная дверь.

Я сидел в кроватке, весь мокрый. Пот так и лил, словно мне пришлось катать тачку с углем. Я никогда так не уставал, даже в больнице, где по-всякому сгибают руки и ноги.

Я точно не помню, но вроде бы подлавливал Ангелину Петровну неоднократно. Я ничего специально не сочинял и не записывал на бумажке. Тем более, что пальцы слушались все хуже, а еще начал искривляться позвоночник. Меня отвезли в больницу, и там сказали, что придется носить корсет. Но на корсеты тоже очередь. Так что мне было не до записей. Я вообще вспоминал о своем единственном враге, только когда мы сталкивались вплотную. Но самое любопытное, что соседка меня больше не сторонилась. Она молча выслушивала ту невразумительную белиберду, что я нес, иногда застывала на несколько секунд и уходила.

Иногда Ангелина сама начинала что-то бормотать. Потом она приделала к своему холодильнику замок. Тетя Лида хохотала. Ангелина Петровна заявила ей, что отравить ее не так просто, у них не получится, потому что свою посуду она теперь держит в комнате и проверяет замки.

Периодически они схлестывались на нейтральной территории, с мамой или теткой, но меня это не слишком занимало. Мне купили маленький радиоприемник на коротких волнах. Теперь я мог читать и одновременно слушать мировой эфир. По-прежнему одна лишь бабушка замечала, с какой скоростью я читаю. Еще я разгадывал для нее кроссворды. Удивительно, как у меня не вскипели мозги. В области абстракций бабушка держала явное первенство, но по фактическим понятиям я ее легко обошел. Моя память хранила такие нужные сведения, как названия Камчатских сопок, имена китайских императоров и британских премьеров с датами рождения и смерти. Я ничего не запоминал нарочно. Разве можно выучить латинские клички червей-паразитов, живущих в рогатом скоте?

Кроме того, я начал читать на английском языке. Энциклопедию мне так и не купили, но имелся большой двухтомный словарь. К шестому дню рождения я с великими мучениями одолел роман Агаты Кристи в оригинале и потихоньку начал разбирать, о чем говорят дикторы английских радиостанций. Это не так уж сложно, ведь ежедневно они повторяют одно и то же, не хуже репетиторов. После Агаты Кристи я немедленно замахнулся на собрание стихов лорда Байрона. Слова оказались простыми, но смысл ускользал. Мне хватило благоразумия отложить книгу, но до сих пор, одиннадцать лет спустя, я могу по памяти прочесть половину «Чайльд Гарольда». Маме было не то чтобы наплевать, но она все глубже погружалась в себя. Язык не поворачивается произнести «погружалась в бутылку», хотя это правда.

Спустя семь месяцев маму лишили прав на меня. Несмотря на плач бабушки и вопли тети Лиды, им также не доверили опекунства. Очередная комиссия утешила, что в дальнейшем возможен пересмотр. Но не скоро, потому что мама и тетя Лида дважды попали в вытрезвитель, а бабушку признали немощной.

Вот и все. Начинался следующий кусок жизни, и дальше я помню все довольно ясно. В нашу квартиру, на улицу Розенштейна, я уже не вернулся, потому что дом пошел под расселение. Весь квартал, как выяснилось, долгие годы находился в зоне, опасной для проживания людей. Какая-то зараза в воздухе превышала норму в десятки раз. В больнице мне приходилось не так уж плохо, кормили и заботились. Только очень болела спина, и врачи собирались оплести мое туловище железными штырями. В те дни я много плакал…

А навещали меня даже чаще, чем других ребят. Прямо напротив моей кровати стоял телевизор, и приемник разрешили оставить. Вот только с книгами было похуже, тетка привозила нерегулярно. Пока не приехали буржуи и не взяли шефство.

Что еще? Смерть бабушки от меня скрывали. А маму упекли в диспансер для алкоголиков. Когда ей стало не о ком заботиться, она скатилась очень быстро. Навещала меня тетка. Положительные новости были редки, как орангутанги-альбиносы.

Спустя три месяца после того, как мудрое государство решило меня опекать, соседка Ангелина Петровна выбросилась из окна. Она бы, может, и не погибла, не так уж высоко, но угодила под колеса грузовика. Прицельно бросилась; шофер тяжеловоза заработал предынфарктное состояние. Тетя Лида сказала, что «гнусная ведьма» месяц почти не выходила, затыкала щели под дверью полотенцем и выломала у себя в комнате все розетки. А еще она периодически застывала и шептала про каких-то фарисеев. Когда милиция взломала дверь, на обоях и на окне было множество надписей ручкой, помадой и фломастером.

— Свихнулась, сучка! — незлобливо отметила тетка. — Сын у ней в тюряге, пила всякую бормотень, вот и тронулась!

— А что она написала на стене? — Мне вдруг стало жутко интересно.

Тетя Лида посмотрела на меня опасливо. Очевидно, ей пришло в голову, что не стоило делиться с впечатлительным ребенком подобными новостями. Но иных событий не произошло, а против соседей мы с ней всегда были союзниками.

— «Робин-бобин», — нерешительно произнесла тетка. — Знаешь, глупость какая-то, вроде детской считалки. «Робин-бобин»…

— Не надо! — истошно выкрикнул я, и сам испугался своего крика. Отчего-то мне совсем не хотелось, чтобы тетя повторяла эту присказку.

Больше врагов у меня не было. Пока что не было.

3. МОЯ МАМОЧКА

Милый Питер! Я купила покушать и, пока шла наверх, здорово перепугалась за свою память. Я не могу уверенно утверждать, что я тебе написала, а что только хотела написать. Мне теперь кажется, я просто раскачивалась перед экраном и мысленно разговаривала с тобой, забывая нажимать на клавиши. Все это очень плохо, симптомы отвратительные. Но я намеревалась рассказать тебе о маме.

Моя мамочка.

Я ненавижу ее. Да, вот так вот, люблю и ненавижу. Милый Питер, не обижайся, я ничего сама не знала. Ну, почти ничего, а потом стало уже поздно. Ты хороший, ты самый лучший в этом дерьмовом мире, и я очень-очень тебя люблю. Я попытаюсь рассказать все по порядку, то, что я не отважилась рассказать раньше.

Моя мамочка. Она ведь красивая. Да, да, совсем недавно я задумалась и пришла к выводу, что она красивая. Она почти не толстеет и ходит в джинсах того же размера, что и десять лет назад, сама мне хвасталась. Когда мы ездим купаться, с ней пытаются заговаривать мужчины.

Наверное, когда меня нет рядом, к ней тоже пристают. Но за маму можно не бояться. Бояться следует именно ее. Снаружи она славная, губы пухленькие, как у девочки, и выглядит не то чтобы беспомощной, а, скорее, доверчивой. Прямо как кинозвездочка пятидесятых, и прическа старомодная, и платьице бы ей очень пошло, и ужимки водевильные. Наверное, в моем возрасте ее тоже дразнили куколкой и дрались за право подвезти до дома. Но я не завидую тому, кто попытается сегодня залезть к моей мамочке под юбку.

Года три назад мы возвращались с ней в Клинику. Дело происходило на стоянке аэропорта, на самом нижнем ярусе. Я стояла у машины и караулила открытый багажник с нашими вещами, а мамочка выуживала из багажника сумки и переставляла их на тележку, чтобы везти внутри аэровокзала. Когда она нагибалась, кофточка у нее на спине задиралась, и становилась видна полоска белых трусиков и место, где не было загара. Я думала о чем-то важном и не сразу заметила, как трое мексиканцев хихикают, сидя в машине, и что-то болтают на своем. Мама повернулась и начала толкать тележку в сторону лифтов. Как назло, вокруг никого не было, совсем никого, на стоянке нижнего уровня вообще мало народу. Только мы вдвоем, и троица придурков в разбитой тачке. Уж не знаю, чего они там торчали, возможно, покупали драг, или другие темные дела. Тот парень, что поднимал шлагбаум, находился далеко за углом и не мог нас заметить.

Внутри меня все екнуло; я как почувствовала, что произойдет что-то нехорошее. А когда эта троица принялась размахивать руками и говорить всякие гадости, мне спину прямо холодом обдало. Но мексиканцы находились далеко и не видели маминого |лица, заслоняла большая пляжная сумка. Только когда она проезжала мимо них, парни засекли, что обращаются совсем не к девчонке, а к сорокалетней даме. Они немножко опешили, а мне стало смешно. То есть, не особо смешно, я не на шутку перепугалась, когда один из парней вылез из машины.

За поворотом были три лифта, и ни один из них не ехал. Как назло, ну ни единого человека, чтобы позвать на помощь. А то, что придется звать на помощь, я уже и не сомневалась. Приятного мало — оказаться лицом к лицу с малолетним отребьем, такие парни вечно таскают ножи, а то и пистолеты. Маме оставалось шагов десять до угла, где поворот к лифтам и лестнице, там висела телекамера, но добраться до поворота она не успевала.

Из помятого седана выбрался второй придурок и перегородил маме путь. Он ей что-то сказал, наверняка, какую-то гнусность, но я не расслышала. У меня была возможность — бросить открытый багажник с вещами и бежать вверх по закругляющемуся коридору, тогда меня наверняка схватил бы третий. Он тоже вылез и нацелился в мою сторону. Низенький, с черными волосами, завязанными в пучок, и висящими на заду джинсами. Парень точно наглотался чего-то, он даже не мог отойти от капота, его качало. Так и стоял, навалившись задом на машину, и ухмыляясь глазел на меня. Но я не побежала, струсила.

Мне показалось вдруг, что весь мир вокруг исчез. Реальной была только бетонная коробка, несколько механизмов на колесах, и мы, впятером. И я вдруг представила, что так и будет продолжаться вечно, что никто никогда не выйдет из лифта и не приедет сюда на машине. Слишком тихо было, и слишком мы все застыли, в разных позах. Я испытала невероятный ужас, наверное, никогда до того я так не боялась, хотя в Клинике со мной много всякого происходило. Но в больничных условиях любая боль и страдание почти всегда прогнозируемы. Я знала заранее, что буду страдать, и готовила себя к этому. А еще я знала наверняка, что любая боль когда-нибудь кончается. Ты понимаешь, мой милый, что я имею в виду. Ты ведь знаком с болью не понаслышке.

А тут все складывалось иначе. Я паниковала, потому что не видела конца кошмару. Господи, как я тогда перепугалась… Еще недавно я была невероятной трусихой, Питер.

Но рассказ не обо мне.

Тут мамочка крикнула, чтобы я не двигалась с места. Казалось, она только заметила, что здоровый боров в красной безрукавке тащит к себе ее сумку, а второй, с сигаретой, подставил ножку, чтобы тележка не могла ехать дальше, и хихикает, точно отвратительный гном. Он хихикал и никак не мог остановиться, тоже, видимо, укололся или нюхнул чего-нибудь. Такая противная круглая рожа с усиками, глаза, как ржавые шляпки от гвоздей, и штук пять цепочек вокруг немытой шеи. Готовый актер для фильма про серийного убийцу.

Мама выпустила из рук сумку, так что длинный урод в безрукавке даже качнулся назад. Он ведь не ожидал, что добычу отпустят так легко. Точно так же он не ожидал, что ему покажут удостоверение. Я не знаю, что написано у мамы в этом кожаном портмоне, я никогда не лазила по ее карманам. Одновременно с удостоверением мама вытащила револьвер. Совсем малюсенький, он помещался в боковом отделении ее сумочки. Вот про револьвер я знала, такое не спрячешь. Мне категорически запрещалось к нему прикасаться, но я бы и без запретов не притронулась. Я же не мальчик, меня совсем не тянет к оружию.

Мама сказала длинному, чтобы он медленно поставил сумку на землю и лег лицом вниз. Наверное, она произнесла это недостаточно грозно, ведь мама не училась в полицейской академии, хотя сейчас я уже ни в чем не уверена. Так или иначе, бандиты не испугались. Им показалось смешным, что пухлогубая дамочка с испуганными близорукими глазами тычет игрушечной пушкой и размахивает корочками. Возможно, они и читать не умели.

Усатый гном заржал еще громче и шагнул вперед. Мама прострелила ему ногу. Потом она повернулась и дважды выстрелила в того вислозадого, что подпирал автомобиль. Этот качающийся тип, с хвостиком на затылке, успел вынуть пушку. И не маленький револьверчик, как у мамы, а тяжелый «Глок». Впрочем, мама не попала в него. Двумя выстрелами она разбила им лобовое стекло и фару. Вислозадый выпустил пистолет и быстренько улегся на бетон, укрывая голову руками. Длинный, с баулом в руках, нерешительно опустился на колени, а противный гном катался на спине, обняв коленку, и вопил, что «выпустит из этой сучки кишки».

На выстрелы прибежали копы и всех, включая меня, положили на пол. Я долго ждала маму в коридоре участка, за компанию с лихими подружками байкеров, проломивших витрину в Экспоцентре. Питер, меня колотило так, что я не могла удержать в руке стаканчик с кофе. Огромная черная женщина, сержант полиции, гладила меня по голове и пыталась угостить шоколадом.

Вокруг творилось что-то невероятное. Я почему-то представляла полицию эдаким тихим местечком, где под ленивыми вентиляторами сидят люди с цепкими глазами и изучают досье на террористов. Вероятно, в тот день звезды на небе разместились особенно неудачно, или на солнце что-то взорвалось, но коридор и обе камеры, где накапливают временно задержанных, были битком набиты вопящими оборванцами. Мне казалось, что они сейчас обрушат решетки и кинутся на меня. Какая же я была трусиха…

Смешно сказать, любимый, но даже теперь, после того, как я собственными руками отправила на тот свет несколько человек, я продолжаю вспоминать те часы в полиции с дрожью. Может, это во мне действуют атавистические инстинкты? Помнишь, ты мне рассказывал про всякие рудиментарные штуки?

Иногда я думаю, что и сама представляю собой порядочных размеров рудимент. Орган, который надлежало отрезать у младенца вместе с пуповиной, но его не отрезали.

Просмотрели. Нет, не так. Хотели взглянуть, что же получится.

Мне нельзя было сидеть в участке долго, мне требовался укол. А наш самолет улетел, и без мамы и без лекарств я становилась совершенно беспомощной. Мой личный мобильник, по которому можно было позвонить доктору Сикорски, остался в закрытой машине. Все против меня.

Еще пара часов — и начнется приступ. А я натвердо помнила, с самых первых дней, когда научилась понимать человеческую речь, что ни в одну больницу мне нельзя. Любая больница для Куколки — это гибель. Когда-то я верила в физическую гибель и помню, как разрыдалась, когда мы с мамой стояли как-то на светофоре, она за рулем, а я — на заднем сидении, прилипнув носом к стеклу. Я тогда только научилась читать, лет шесть, наверное, было или около того. Я по складам прочитала, что было начертано на красивых белых воротах. Там находилась больница чего-то, имени кого-то… Неважно, но со мной случилась самая настоящая истерика. Позже мама потратила много времени, чтобы меня переубедить. Я больше не верила, что в больнице из меня немедленно выпустят кровь и горбатый гном будет хрустеть моими ушами, как чипсами.

Теперь я знала, что я не такая, как все.

И попав в руки к врачам, даже случайно, я исчезну. Им будет жутко интересно поглядеть, что у меня внутри. Ведь сладенькому доктору Пэну Сикорски интересно. Уже семнадцать лет прошло, а ему до сих пор интересно…

Ах, милый Питер, опять не могу сообразить, я писала, или только думала. Курсор лежит на отметке «Отправить». Что я тебе отправила? Я же писала про маму.

Потом я увидела возвращавшуюся маму, и она подмигивала мне. Нам вернули вещи и ключи от машины, и мы пошли к другому самолету. Мне показалось даже, как ни странно, что маму порадовало это маленькое приключение. А я дотрагивалась до нее и не верила, что мы обе живы. Ты представляешь, Питер, ее отпустили! Они отобрали револьвер, и на ее пальцах я увидела следы краски, они взяли ее отпечатки, но отпустили. Мама сказала, что доктор Сикорски позвонил кому надо и все уладил. Позже ее еще вызовут, но сейчас мы свободны. У Пэна Сикорски очень большие возможности по улаживанию проблем. На борту я долго смотрела в окно, не решаясь задать мамочке вопрос. Потом я не выдержала и спросила ее, случайно она выстрелила в стекло или нет?

— Если бы он поднял пистолет, я убила бы его, — деловито ответила мама и намазала масло на половинку булочки. — Ты не хочешь перекусить, Дженна?

Я еще хотела у нее спросить, что же такое написано в ее кожаном удостоверении, раз полицейские, ворвавшиеся в подвал, сразу ее отпустили.

Будь осторожен с моей мамочкой, Питер. Подозреваю, что вам еще придется не раз пообщаться.

Наверняка она захочет у тебя выпытать что-нибудь обо мне. Помнишь, я говорила, что ненавижу ее. Ни коем случае не передавай ей моих слов. И ни слова обо мне, чтобы она не догадалась о нашем союзе.

Потому что я боюсь, как бы они не сделали тебе что-нибудь плохое.

Моя мамочка очень красивая, как та тетка со змеями вместо волос, помнишь, ты мне рассказывал? Она сохраняет прекрасную форму, и если бы не остригла волосы, то могла бы сойти за киношную знаменитость. Но волосы ей мешают работать. А все, что мешает работе, должно быть удалено. Помнишь, мы еще с тобой спорили на тему женской красоты?..

Я говорила, что хотела бы стать красивой просто так, для себя. А ты уперся, что внешность нужна женщинам только для того, чтобы привлекать мужчин и способствовать деторождению. Моя мама наверняка посмеялась бы над нашей полемикой. Для нее красиво только то, что функционально. Я правильно пишу это слово, Питер? Для мамочки все подчинено работе: она никогда не смотрит фильмы про любовь, не красит губы и не заходит в ювелирные магазины. Гулять с ней по городу — сплошная беда. В последние годы, когда я начала слегка соображать, я часто задавалась вопросом: а любит ли моя мама кого-то, кроме меня?

Но тогда она должна себя чувствовать очень одинокой, а по ее виду не скажешь. Похоже, она никогда не чувствует пустоты. Меня пустота обволакивала ежедневно, пока не появился ты, мой хороший.

Теперь у меня есть не только ты, многое поменялось. Но об этом после. Зато, когда появился ты, и я поняла, что влюбилась, стало уже неважно, близко ты или далеко. Понимаешь, что я хочу сказать? Ах, Питер, если бы я умела так красиво и умно все объяснять, как ты! Я хочу сказать, что когда любишь кого-то, значит, что любишь саму жизнь, и пустота убегает…

Неужели, ты прав, Питер, и моя мама, как и остальные, тоже не любит жизнь?

4. ПАРАЛИЧ

Куколка пытается мне объяснять, что такое одиночество.

Это даже не смешно.

Несмотря на ее сложности, девочка и близко не представляет, что такое настоящее одиночество, когда ты месяц за месяцем, год за годом проводишь в неподвижности. Слух невольно обостряется, ты слышишь возню сверстников в соседних с больницей дворах. Летом они азартно пробуют свои новые велосипеды, а зимой с хрустом режут лед на катке. Когда с тополей облетает листва, палисадник, перед окнами моей палаты, пропускает тысячи звуков с улицы. Я навострился различать марки машин по шуму моторов, а по лаю узнавал всех окрестных собак. Я слышал, как их подзывают хозяева, выучил их клички и повадки. Где-то неподалеку располагалась школа, из нее ко мне, год спустя, прикрепили учителей. Но за год я дошел до того, что по голосам и звуку шагов угадывал, наверное, половину учеников. Я никогда их не видел, но почти зрительно представлял эти микрогруппы, сложившиеся компании, и даже иногда улавливал отголоски их внешкольных планов и проказ.

У меня были соседи по палате. Скучные и плаксивые. Сестры вывозили нас на прогулку, а за три года сменилось три лечащих врача. Появилась учительница, затем еще одна.

И все равно, чувство одиночества заполняло меня до краев. Я безумно скучал по нашей суетливой, пропахшей вином и сырыми стенами квартире, где вокруг меня постоянно суетились родные и соседи.

Что может знать Дженна Элиссон об одиночестве неподвижности? Когда твою грудь сдавливает жесткий корсет, солнце бьет прямо в глаза, а по ноге взбирается гусеница, но ты не можешь даже нагнуться, чтобы прогнать ее? Сестра оставила кресло возле клумбы, заболталась с сослуживцами, а тебе остается только зажмуриться, потому что солнце сместилось на небе и лупит прямо в физиономию. А если тебе не вовремя приспичило в туалет, то приходится терпеть, потому что никто не попрет тяжеленное кресло по ступенькам к лифту. Потому что в нашей больнице даже не было пандуса, и, выволакивая нас на улицу, санитары делали великое одолжение. И слово «больница» — не что иное, как неловкий эвфемизм, короткая ночнушка, не скрывавшая срама. В больницах лежат те, кто может выздороветь, а Дом инвалидов — это навсегда.

Как могильная плита. Глаза уставали от чтения. С тоски я начал придумывать песенки и сказки, лишь бы хоть чем-нибудь себя занять. Я не мог проводить дни, уставившись в стену, как мои соседи. Одиночество держало лапы возле горла и неусыпно поджидало момента, когда я расслаблюсь.

Я старался не расслабляться. Те, кто отдал мне свои клетки, выросли бы волевыми людьми.

Наступил день, когда я заметил, что меня слушают. Постепенно сложился устойчивый круг поклонников. Нянечки начали собирать вокруг меня других детей, но приползали и взрослые. Я так много впитал из литературы, из радиопостановок и телевизора, что мог бы вполне обойтись без сочинительства.

Но сочинять самому оказалось гораздо приятнее.

Своего рода наркотик. Оно лилось из меня, а слушатели замирали с раскрытыми ртами. Я способен был их удерживать часами, на ходу выдумывая байки о волшебных лесных жителях и таинственных приключениях подземных карликов и космических рейнджеров. Среди персонала больницы не нашлось толкового психолога, который бы задался вопросом, как это возможно, чтобы по тридцать человек, детей и взрослых, часами, как приклеенные, слушали мальчишку-инвалида. Больные являлись даже с других отделений. Их не выгоняли, потому что так всем было удобно.

Почти всем. Кроме сучки Марины. О ней чуть позже.

Но один из молодых докторов записал мои байки на кассету, целых полтора часа почти бессвязной сказочной ерунды. Потом эта кассета сыграла роль, еще какую. Благодаря незнакомому аспиранту я вплотную познакомился с Фондом.

Куколке, конечно, пришлось немало страдать, это верно. Но она родилась и выросла в стране, где люди в городах не знают, как это — посреди зимы оказаться без отопления и горячей воды. И уж тем более, она никогда не жила с тремя алкоголичками на пятнадцати квадратных метрах. И не делила десятиметровую палату с двумя малолетними дебилами. Она не знает, каково это, когда в палате постоянно разит мочой, несвежим бельем и рвотой из туалета по соседству, когда ниже этажом круглые сутки вопят и стонут, а дизельный грузовик разгружается дважды за день прямо под твоим окном, и после него становится невозможно дышать. И Дженне не приходилось иметь дело с нашими санитарками.

Например, с такой стервой, как Марина.

Но, если вдуматься, Марине я многим обязан. В конечном счете, я обязан ей тем, что переехал в Америку. А первое время, когда мы с ней схлестнулись, я рыдал оттого, что не могу перегрызть ей горло.

Да, было и такое. Сейчас мне смешно вспоминать, как я бесился. Эта химера стала первым человеком, кого мне осознанно захотелось убить.

Мне исполнилось девять лет, когда ее определили в наше отделение. Скорее всего, ее выгнали из другой больницы. Я не встречал за свою короткую жизнь более вредного и злопамятного существа. Наверное, внутри она была глубоко несчастна, но такое чувство, как жалость к посторонним, посетило меня совсем недавно. А восемь лет назад я мог пожалеть разве что маму и бабушку.

Марина отличалась неприятной бесформенной полнотой, ходила вразвалку и непрерывно что-то жевала. Общаясь с врачами, неизменно смотрела в сторону. Нельзя сказать, что она ненавидела больных. Настоящая ненависть — слишком сильное чувство для злобной дворняжки. Ее выпуклая лоснящаяся рожа излучала единственный усталый вопрос: «Когда же, наконец, вы все передохнете, маленькие проклятые ублюдки?»

Так что ненависть тут ни при чем. Обычная брезгливая неприязнь.

Марина питалась в столовой с сестрами, но ухитрялась урвать из пайков, предназначенных для больных. Нет, она, конечно, ни у кого не отбирала пищу. Просто многие игнорировали ужин или просыпали завтрак, а она приносила с собой кастрюльку с крышкой. Не знаю, кого она подкармливала, возможно, собаку. Детей у нее не было, это я разведал наверняка, у другой нянечки. Впрочем, такая стерва вряд ли могла полюбить и животное.

Все, что она делала, оборачивалось на зло нам. После влажной уборки мои книги, как бы невзначай, оказывались на высоком подоконнике, откуда сам я их достать не мог. Завтрак в ее смену приезжал едва теплый, а сменное белье почему-то сырое. Если кто-то из малышей по соседству начинал плакать, она могла часами листать журнал под лампой в коридоре. Утром она подолгу не выносила ночные горшки за теми, кто способен был сам осуществить туалет. Что касается нас, лежачих, то меня передергивает при одном воспоминании. Она не била нас, Боже упаси, но, встречаясь с ней глазами, хотелось заткнуться и ни о чем больше не просить. Сестер не хватало, а санитарок — и подавно. Марина прекрасно сознавала, что ее не выгонят. Зарплата позволяла ей спать посреди рабочего дня.

Она стала моим личным врагом после того, как обидела Арика. Арик в палате был самый младший, года четыре. Он все понимал, но почти не говорил, в лучшем случае его можно было раскрутить на «да» и «нет». Его родители жили далеко в области, километров за триста, и могли посещать сына только по выходным. И то не всегда. Потому что у них росла еще маленькая дочка. Бабушка Настя, наша добрая санитарка, сказала мне как-то, что родители Арика специально завели еще ребенка, чтобы не сойти с ума.

Например, как моя мамочка.

Арик поступил к нам в период какого-то обострения. Когда он не плакал, то молчал, уставившись в одну точку. Очень боялся обходов и при первом появлении белых халатов начинал голосить. Успокоить его было крайне непросто. Надо отметить, что по сравнению со мной он выглядел настоящим богатырем; у него сохранялась подвижность всех конечностей. Вся его незамысловатая больничная жизнь подчинялась единому ритму — дождаться воскресенья, когда приедет мама. Если его мама по какой-то причине не приезжала, с ним случался тихий или громкий припадок. Арик начинал хныкать в воскресенье, уже часов с двух, а к ночи хныканье превращалось в протяжные рыдания. Ни я, ни наш третий сосед нормально спать уже не могли.

И как-то случилось, что мама Арика не приехала две недели подряд. И на второе воскресенье упало дежурство Марины. Сестра отсутствовала. Нам предстояло терпеть Марину до утра понедельника, это означало, что меня не вывезут на кресле в соседнюю палату, а про прогулку на улице можно было вообще забыть. И про телевизор. Это означало,что ребят не пустят внимать моей очередной вечерней дребедени, в которой я нуждался, возможно, больше, чем благодарные слушатели. Потому что я хотя бы на время чувствовал себя востребованным. Если дежурство Марины падало на выходные, вольности не позволялись. Все сидели, как мыши. А если Марина надумает смотреть маленький телевизор в сестринской комнате, то возникнут постыдные сложности с уборной. С судном. С уткой. А еще хуже, если придется терпеть без утки.

Арик позавтракал. Его мать все не появлялась. Он начал плакать, сначала тихонько, затем во весь голос. Марина мыла пол, я читал книжку. Марина сказала Арику:

— Заткнись, пожалуйста, и без тебя тошно!

Ничего страшного, подумал я, ее обычное раздраженное состояние. Потом она потопала, оставив нас задвинутыми в угол. Арик ревел все сильнее и доревелся до спазмов. Дело кончилось тем, что его начало тошнить, и весь завтрак оказался на одеяле и только что вымытом, чистом полу. Весьма неприятно, но я, в свои девять лет, насмотрелся картинок и похлеще.

Тут вернулась жующая Марина, чтобы закрыть окно и вернуть кровати на места. Она мрачно огляделась и с чувством выругалась. Я продолжал читать, стараясь дышать ртом. От блевотины Арика здорово воняло.

— Жрете, что не попадя! — сказала Марина. — Носят вам всякое дерьмо, будто столовой мало. Ты нарочно все загадил?! Не видел, что я убралась? Я тебе что, железная?

— К нему мама не приехала, — попытался я смягчить обстановку, уже чувствуя, что сегодня с Мариной лучше не связываться. Возможно, ее пропесочило начальство, или позавтракала несвежими консервами.

В тот день она словно сорвалась с катушек. Словно прогоркшая желчь, что ее переполняла, сорвала крышку и ринулась наружу.

— А мне плевать! — выдохнула санитарка. — Теперь что, каждый будет мне на голову срать, к кому предки не приехали?!

Арик продолжал дергаться и рыдать. Но я, как самый опытный, видел, что судорог уже не будет и приступ скоро закончится. Марина, бурча себе под нос, замыла пол вторично. И все бы, действительно, закончилось ничем, если бы Арика не вырвало вторично. От этого он сам еще больше напугался, стал всхлипывать еще громче и звать маму. Кроме «да» и «нет», это было третье слово, что он произносил.

— Да не придет твоя мама! — закричала Марина и в сердцах шлепнула мокрой тряпкой по спинке кровати, отчего Арик залился пуще прежнего.

В Марину словно вселился демон. Она принялась орать на мальчика, а он от этого плакал все активнее. У меня чесался язык крикнуть ей, чтобы заткнулась и ушла, если нервы не в порядке. Но я промолчал, я ведь тоже не хотел портить отношения с человеком, от которого всецело зависел. Тут Марина дошла до точки.

— Да померла твоя мать! — выплюнула эта змея. — Померла, и не придет больше!

Мне показалось, что я вижу, как из ее рта вырвал сгусток зеленого яда и устремился к забившемуся в истерике Арику. Мне показалось, что под лоснящейся жирной мордой я увидел ее истинную личину.

Желтозубый оскал, но не волчий. Оскал гиены, трусливой пожирательницы слабых, которая нападает исподтишка и лишь на тех, кто беспомощен.

После этого у Арика начался припадок, и гиена была вынуждена бежать за дежурным врачом. Мальчик прикусил язык. Успокоить его сумели только посредством укола. Марина бестолково металась вокруг и поглядывала на меня, не донесу ли я врачу. Я покосился на нашего третьего соседа. Он был отсталым, в свои семь лет с трудом понимал мои сказки. Двое врачей суетились вокруг Арика. Я поманил Марину пальцем и тихо, но внятно ей сказал:

— Смерть жива! Безнадежный случай. Живой браслет вгрызается в запястье. Ты лежала на животе. Смерть жива. Запах бобового пюре с приправой из красного перца. Глаза твои выклюют черные хищные птицы. Синий циферблат на всех улицах. Поднимите мне веки. Смерть жива…

Возможно, я произнес не это, а нечто совсем другое. Сложно сказать.

Марина ничего не ответила, а один из докторов с соседнего отделения, что прибежал помочь, порывисто оглянулся. Молодой опрятный мужчина, с усиками. Стоит смежить веки, я и поныне различаю его удивленное лицо. Доктору что-то послышалось, он провел ладонью по волосам, несколько раз сморгнул и вернулся к пациенту. Один я заметил, что короткие волосики у него на затылке поднялись. Он что-то услышал, но невнятно.

С ним все будет хорошо.

Марина отошла, стуча зубами. Я откинулся на подушке в полном бессилии. Пот лил с меня ручьями, хотя окно так и не закрыли и в палате стоял собачий холод.

Я уже забыл, что я только что сказал. Помнил, что на сей раз не вся фраза состояла из чужих цитат. Оно выскочило из меня, как и детские сказки. Непроизвольно. Я успел подумать, что, возможно, если смогу произнести нечто подобное, целиком состоящее из собственных мыслей, то тогда сумею запомнить. Или записать.

Одно я знал наверняка. В этот раз оно стало сильнее.

Через три дня Марина заступила на смену. К великому счастью, мама Арика навестила сына в понедельник и он сумел забыть воскресный эпизод. Но я не забыл. Я пришел к выводу, что с гиеной надо покончить. Пусть убирается из нашего отделения. Пусть надолго заболеет.

Или сдохнет.

Марина всячески меня избегала, но никуда не могла деться от своих профессиональных обязанностей. За день я четырежды успел передать ей, что приходило ко мне в голову. Странное дело! Она слушала и точно не слышала моих слов. Точнее сказать, слушала их не внешними ушами, а каким-то другим органом, спрятанным внутри головы. И этот орган вибрировал, все сильнее и сильнее. Как канат, удерживающий мачту парусника, в ночной шторм.

Спустя три недели Марина стояла на переходе посередине Московского проспекта. Стояла в толпе, а потом сделала шаг вперед. Машины там несутся под восемьдесят, когда нет пробок.

В больнице новости разносятся быстро. Я думаю, что многие тогда расстроились, хотя близких подруг у Марины не водилось. Расстроились многие но испугался один я.

Всего лишь три недели. Рациональная часть моего сознания упиралась: «Ты здесь ни при чем! Ты не имеешь никакого отношения!..»

Всего лишь три недели.

Затем произошли три значительных события. Меня перевели из третьего сразу в шестой класс. Учительницы намеревались бороться за то, чтобы я сразу перешел в седьмой или восьмой, но у них не получилось отстоять мою ученость. Хотя я решал задачи за восьмой класс. В учебники девятого я не залезал, и не потому, что там ожидалось нечто невероятно сложное. Просто у меня хватало дел и помимо школьной программы.

Одиночество понемногу отпускало меня. Я отвык от дома.

После того, как маму вторично упекли, и на сей раз в психиатрическую лечебницу, меня навещала только тетка, и то все реже. Зато не кто иной, как тетя Лида, сумел добиться моего перевода в Москву. Фантастическое совпадение. Уверен, что в столице и без меня хватало своих увечных, но тетю неожиданно разыскал соратник нашего дедушки, тоже крупный медик. Очень старенький и почетный академик из столицы. На самом деле, разыскивали бабушку, потому что переиздавались какие-то дедушкины труды, и его друг решил отстоять проценты от публикаций.

Но бабушка уже не нуждалась в процентах. Старичок-академик жутко огорчился и спросил, чем может помочь. Тетка заплакала и поведала о моих мучениях с корсетом, о постоянных болях и все ухудшающейся ситуации с левой рукой. Академик выяснил насчет государственной опеки, и меня увезли в Москву. Но не за счет государства, а на деньги Фонда.

Появление Фонда и можно назвать третьим значительным событием. У них были свои врачи. Писали диссертации про таких, как я. Они посмотрели меня и разволновались.

— Кто придумал заковать ребенка в броню? — спросил важный дяденька по-английски. — Вы посмотрите, что они сделали с его грудной клеткой!

Никто же не догадывался, что я понимаю. А я к тому времени понимал и читал на французском и немецком. И потихоньку учил испанский. Но в Москве об этом понятия не имели, в историях болезни такие мелочи не упоминаются.

Иностранная ватага довольно долго кудахтала вокруг меня, и я уразумел крайне неприятную вещь. Меня чуть не залечили до смерти, но не со зла, а ввиду разных методик. Просто на Западе уже лечили иначе, потому что у них были деньги. Но в Москве для меня лишних денег не было. Фонд занимался преимущественно консультациями по организации здравоохранения и внедрением программного обеспечения.

Мне было одиннадцать лет. В этом возрасте девяносто девять процентов детей всерьез озабочены судьбами Гарри Поттера, Фродо и прочих невероятно важных для человечества персон. А собственные судьбы детей не занимают, ведь время катится так медленно! Я же, к одиннадцати годам, давно перестал ощущать себя ребенком, и меня всерьез волновало, как долго я сумею протянуть.

Потому что такие, как я, обычно не живут долго. Я не вырос маленьким подлым эгоистом. Но я мучительно хотел жить, а не превращаться в говорящий придаток кровати. В столице чуть лучше кормили, и палата была посветлее. Прошел недолгий период, и ко мне вновь прикрепили учителей. Те же учителя приходили и к моим новым соседям, только я был единственным, кто прошел школьную программу за три года. Но это ничего не меняло. Потому что я подслушал разговор иностранных врачей и не находил себе места.

Мне, как и раньше, приносили книги, и, кажется, впервые заинтересовались моими скромными способностями. Приходили врачи и студенты. Я попал не просто в больницу, а на кафедру, плотно подсевшую на соответствующей тематике. У меня появилось множество приятелей и ни одного нового врага. Я просил книги, и мне их с удовольствием приносили, в том числе медицинские. Спустя какое-то время я без помощи лечащего врача мог прочесть студентам и аспирантам лекцию о своей болезни и состоянии современной науки в целом. Я проглатывал все, что издавалось в России по насущной теме. Студенты слушали меня, открыв рот. По вечерам я, как и прежде, в Питере, устраивал художественные чтения. Ореол моей славы вышел за пределы кафедры и захватил институт.

Но принципиально это ничего не меняло. Болезнь прогрессировала.

Наступил великий день, когда в палату вкатили тележку с компьютером. Компьютер предназначался мне и был куплен благотворительной организацией. Старенькая маломощная модель, но вечерами, после ухода сотрудников, мне разрешали подключаться к Интернету. В палате нас лежало трое, и днем я не мог отказать товарищам по несчастью. Хотя со скрюченными конечностями не особо поиграешь во всякие там «Квейки».

Что ни говори, а подарок снова походил на бинокль для слепого.

Но вечером… По личному распоряжению главного врача в палату протянули телефонную линию из ординаторской, а молодые медики покупали мне карточки ночного Интернета. Конечно, мне, как и всем прочим, полагался своевременный отбой. Но ведь я отличался от прочих. Я помогал студентам с курсовыми работами, и не потому, что в одиннадцать лет глубоко разбирался в медицине. Просто моя память удерживала колоссальные объемы непонятных текстов. Лишь не так давно, буквально в прошлом году, я научился избавляться от лишней информации. Все эти годы через мой мозг катилась лавина и порядочно засоряла серые клетки.

Теперь-то я умею фильтровать…

Зато благодаря паутине я прочитал то, что мне не могли достать в библиотеках. Я прочитал достаточно, чтобы понять: невзирая на всеобщее плаксивое умиленье я навсегда останусь лишь забавным экспонатом.

А я хотел работать. Да, да, не только жить, но и работать. В сети я отыскал множество возможностей для заработка, но проблема лежала в другой плоскости. Официально, по документам, я еще ребенок. Я не правоспособен. У меня нет и еще долго не будет стоящей профессии. Программирование? На это уйдут годы, и окончательно сядет зрение, и без того слабое. Я просто могу не дожить до момента, когда мной заинтересуется солидная фирма. Но лишь в солидной фирме я мог рассчитывать заработать денег на лечение за рубежом.

Благодаря Интернету я отбросил всяческие сомнения. Мне отчаянно необходимо было заявить о себе, сделать так, чтобы меня забрали в заграничный медицинский центр. Вероятно, в Москве работали врачи не хуже заграничных, но они не владели и десятой долей средств, необходимых для реабилитации таких уродов, как я. Я уже знал, сколько стоит импортное кресло с аккумуляторами и телескопическим управлением. Я догадывался, что никакой фонд не выделит мне в столице квартиру на первом этаже со специально оборудованным туалетом и выездом.

Но я ведь, черт подери, был гораздо умнее прочих пациентов. И я хотел вырваться. Ходить мне не суждено, это очевидно. Но чего-то я в жизни сумею добиться, если пойду на качественный прорыв.

Я помню, как лежал глубокой ночью и пялился в потолок. Я спрашивал себя, что я, на самом деле, собой представляю. Хорошая память? Приятно, но никому не нужно. Пять языков? И без меня достаточно переводчиков, а карьера репетитора меня не вдохновляла. Читаю детишкам сказки собственного сочинения?

Чушь. Строго говоря, я походил на процессор без монитора и клавиатуры. Колоссальная мощность с нулевым КПД. Я двигался в неверном направлении, а если взглянуть правде в глаза, то кружил на месте.

Я честно спросил себя, что я, на самом деле, умею такого, что могло бы принести мне независимость, деньги и превосходное медицинское обслуживание. И не осмелился себе признаться.

В то время я не знал, что мной уже интересуются. Люди из Фонда прокручивали пленки с записями моей болтовни. О гномах и драконах. О вирусах с упавшей кометы и плотоядных деревьях с Венеры.

Эти парни кое-что засекли. Они держали след не хуже натасканных гончих.

Они решили познакомиться со мной поближе.

5. РУДИМЕНТ

Питер, знаешь, какое мое самое первое воспоминание?

Игла.

Что помнят нормальные дети? Улыбку матери, наверное. Или как они играли в манеже. Сложно сказать, я не помню, чтобы начинала с обыкновенных игрушек. Моими первыми игрушками были всевозможные предметы совсем из другой области.

Я помню иглу, потому что с нее началась боль. Не так давно я спросила мамочку: какое право вы имели так мучить ребенка? Может, у меня из-за вас теперь неизлечимый невроз? Вот ты, Питер, прочитал мне столько захватывающего про неврозы и другие отклонения, что я поверила. У меня невроз, связанный с детскими комплексами. Но что мне не грозит, так это комплекс про того древнего парня, который убил отца. Ты так здорово рассказывал, а я опять позабыла…

Они тыкали мне в руку иголкой, чтобы определить скорость отторжения инородного тела и скорость регенерации сосудов. Очень красиво, не правда ли? Словно речь идет о крысе…

Мне, наверное, годика три или три с половиной. Мама отвлекает меня какой-то яркой игрушкой, говорит что-то вымученно-веселое, в то время как двое, за занавеской, занимаются моей онемевшей рукой. Страх номер один в моей жизни — люди в марлевых масках. Их глаза — словно пара донных рыб, что обитают на страшной глубине. Они плавают в сумрачном, сдавленном пространстве, они живут отдельной, равнодушной жизнью между надвинутыми на лоб шапочками и повязкой, закрывающей рот и нос. Они еще не начали ничего делать, а я уже стонала или подвывала. Каким-то образом я ухитрялась не разреветься. Ты представляешь, Питер, я не хотела, чтобы мама почувствовала себя неловко из-за того, что я такая плакса!..

Я же не знала тогда, что мамочка с ними заодно.

Они мне не делали больно. Я бы запомнила, если бы было очень болезненно. И впоследствии процедуры, подобные этой, происходили неоднократно. В последние годы я уже перестала обращать внимание…

Мама крутила у меня перед носом каким-то идиотским котенком, или слоненком. Я отлично его запомнила: у зверя были выпученные глаза, словно ему врезали между ног, или он подавился рыбной костью. Ума не приложу, кто придумывает такие игрушки, что ребенок может испугаться в темноте!

— Смотри-ка, Бобби говорит Дженне «Приветик!» — отвлекала меня мамочка. А я все равно постанывала, потому что за белой простынкой шевелились две тени в масках. Они меня привязали к столу, такой огромный стол, как в Голубой перевязочной, и прямо над головой висела шестиглазая лампа.

Я чувствовала, как они трогали мою руку, привязанную отдельно, а затем появлялась игла. Шприц я не видела, но точно предвосхищала момент, когда он должен был воткнуться мне в кожу. Один раз, и другой. После этого рука онемела, я не чувствовала ее почти до плеча. И эти двое, в масках, могли делать то, что задумали. Потом они фотографировали, а я билась в кожаных петлях. А мама целовала меня и плакала.

Хорошо, что им хватало ума спрятать за простыней то, чем они занимались. Наверное, в три года я лишилась бы рассудка, а сейчас могу лишь улыбнуться. Ничего особенного они не совершали. Втыкали в обезболенную руку иглу и засекали время, как долго она выходит. У обычного человека этот процесс занял бы несколько дней и сопровождался бы нагноением. Из меня игла выходила за несколько минут.

Они так нуждались в замерах, в прогнозах, в динамических построениях! Год за годом они регистрировали мои способности к заживлению, или как правильно назвать. Спустя время я спокойно переносила подобные процедуры без всякой простыни, и когда добренький Пэн Сикорски втыкал в меня что-то, мы даже ухитрялись болтать. Мама при этом давно не присутствует. Наверное, все-таки неприятно, когда режут ее ребенка!

Я как-то спросила Сикорски, почему нельзя было меня усыплять. Он сказал, что полный наркоз еще никому не шел на пользу. И сам мне показал на снимках, что происходит с веной. Если пережать сосуд, то у любого теплокровного существа образуется гематома, а кровь начинает искать обходные пути. Соседние вены берут на себя часть нагрузки, пока все не придет в норму. На такую операцию у организма уходит порядочно времени.

Я видела снимки. У меня после перекрытия вены в течение минуты образуется новое русло. Иногда я думаю, что Сикорски дорого бы дал, чтобы проткнуть мне сердце и посмотреть, что из этого выйдет.

Очень скоро ему представится такая возможность.

После этого мама вытирала мне лоб салфеткой и гладила мне волосы. Я до сих пор помню запах духов, которыми она пользовалась четырнадцать лет назад, и помню прохладную ткань ее белого халата. Я думаю, что она меня все-таки любила и страдала вместе со своим ребенком.

Но простить ее невозможно, потому что она знала, кого родила, и знала, что ее ребенок будет страдать. Я на тебя здорово разозлилась, Питер, когда ты заявил, что матерям надо прощать. Помнишь, ты еще удивился, почему я такая злая? Я же не могла тогда с тобой поспорить, потому что твоя мама начала пить с горя и не бросала тебя. А главное — она же не нарочно рожала будущего инвалида.

Моя мама отчетливо представляла, чем все может закончиться. Я помню, что перед тем, как переехать на юг, в Джексонвилль, она отвезла меня на первую серьезную операцию. Я подслушивала, как они говорят обо мне. Они спорили и ругались. Мне показалось, что мама несколько раз всхлипнула. Наверное, именно тогда они получили снимки и обнаружили, что программа модуляторов дала сбой.

Мама сказала:

— Не исключено случайное рудиментарное образование…

— Почему ты обзываешь меня «рудимент»? — строго спросила я. Мама засмеялась, а сладенький Пэн Сикорски подарил мне леденец. Он вечно таскал мне сладости.

— Я тебя не обзывала! — отговорилась мамочка, — Ты уснешь, а когда проснешься, все уже будет в порядке, и мы сразу поедем. У Дженны в животике есть одна лишняя маленькая штучка, которую надо убрать. Иначе моя Куколка будет очень болеть…

Теперь я могу тебе рассказать. Вот только выпью немножко, для храбрости. Не беспокойся, милый, я не стану алкоголичкой. Просто не успею, они найдут и убьют меня гораздо раньше…

6. КРОЛИК В СТРАНЕ УДАВОВ

Когда хотят написать о благородстве, часто втыкают фразу насчет того, что выбор есть всегда. Мол, у человека всегда остается лазейка, чтобы не чувствовать себя законченным подлецом. Например, повеситься. Или броситься грудью на пулемет. Или публично покаяться.

Мне не в чем было каяться, когда меня нашел этот человек. Доктор Бинченто. Я сразу же понял, что меня нарочно оставили в саду одного, дабы он мог подойти и обстоятельно со мной побеседовать.

— Добрый день, Питер! — ласково обратился он. — Я знаю, что ты неплохо говоришь по-английски, так что обойдемся без переводчика.

Он представился сотрудником организации с непроизносимой аббревиатурой, которая помогает одаренным детям, имеющим проблемы. Сердце мое екнуло. Я отложил журнал. Этого человека я видел впервые.

Хрустящий синтетический халат, под ним ослепительно белая рубашка, с распущенным узлом галстука, изумительно белые зубы. Это я сейчас привык к штатовской стоматологии, а тогда меня поразил его сверкающий рот. Я не дал ему больше тридцати пяти и ошибся на семь лет. В докторе Винченто соединялась итальянская и ирландская кровь с легкой примесью чего-то смугло-экзотического. Тут я угадал, я хорошо разбирался в национальных отличиях. Один из его прадедов приплыл в Штаты на доске с острова Гаити.

— Вы лечите церебральный паралич? — спросил я.

— Этим заняты мои коллеги, — улыбнулся Винченто. — Меня гораздо больше интересует то, что ты умеешь.

Он сразу ударил в точку. Я почувствовал легкое головокружение. Этот человек никогда раньше не появлялся, но каким-то образом узнал про меня. И узнал про меня что-то такое, ради чего пересек океан.

Винченто сказал, что ему позвонил врач из благотворительного Фонда, что патронировал нашу больницу. Они сделали несколько видеозаписей и отослали их в Штаты. Чистая любезность, сказал Винченто. Профессиональная взаимопомощь. Тридцатиминутная кассета, на которой я вещаю свои небылицы про лесных троллей и озерных духов. Вокруг рассказчика — человек двадцать, включая персонал. На другой кассете я, без подготовки и бумаг, непринужденно толкую студентам о рефлексотерапии. И еще одна короткая запись. Сказка о похождениях отважного кролика в стране удавов.

Во время чтения этой сказки я, помнится, немного перегнул палку. Сочинял, как всегда, на ходу, погнался за дешевыми эффектами, или настроение было плохое, но малыши начали плакать. А мои сверстники, и даже те, кто постарше, просили прекратить, но не уходили. Подросткам ведь так нравится щекотать себе нервы. Плач услышала старшая сестра, прибежала и напустилась на автора. Ни до того, ни после такого не было. Я почувствовал себя жутко виноватым, что испугал маленьких.

И еще кое-что.