Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Не так все просто, Джим. И процесс этот не так-то прост.

И я узнаю о крупной неудаче правосудия в начале 80-х годов. Хотя сам он в том деле не участвовал, все же вспоминать ему тяжело. После того как направленный против мафии закон сделал преступлением саму причастность к преступной организации (то был единственный способ добраться до intoccabili, «неприкасаемых», мафиози, забравшихся так высоко, что лично больше в преступных деяниях не участвуют), неожиданно появились десятки pentiti, обвиняющих тысячи своих дружков по каморре. Было решено осудить всех вместе, в одном судебном процессе — maxi-processo. Длился он три года и почти целиком держался на показаниях свидетелей о том, что обвиняемые так или иначе принадлежали к каморре.

— Всего и дела-то? — изумленно спрашиваю я.

Жест Алессандро (плотно сжатые пальцы обеих рук возле груди) лучше всяких слов говорит мне, что он считает все это большой глупостью. Сначала почти все были осуждены, а затем выпущены по обжалованию приговора. Свидетельства pentiti оказались настолько ненадежными, что в прах рассыпались перед жесткой требовательностью апелляций.

— Вот почему этот процесс так важен, Джим. Вот отчего так важно понять Сонино. Если он скажет нам правду и мы вынесем обвинительный приговор, то не попадем впросак, как в прошлый раз.

— Я думал, что этих людей обвиняют во взрыве машины?

— Есть показания одного Сонино, — говорит Алессандро.

— И каковы же шансы, — спрашиваю я, — добиться осуждения, основываясь только на его показаниях?

— Осудить легко, — отвечает Алессандро нетерпеливо. — А вот сделать так, чтобы…

— …крепко-накрепко, — вмешивается Луиза, не дожидаясь, пока муж найдет нужное слово или попросит помощи.

— В том и заключается моя работа президента, чтобы отыскать истину. Другие судьи на maxi-processo… им хотелось только осудить. И это очень плохо. Я не виню pentiti. Я виню судей. Они слабо провели процедуру дачи показаний.

Луиза добавляет:

— Поэтому суд и тянулся так долго.

— До упора, — говорю я.

Луиза кивает.

Алессандро начинает раздражаться. Процесс изматывает его. Закон и справедливость отступили на второй план перед ограничениями — следствием ущерба от поражения системы юстиции и необходимости не допустить подобного впредь. Теперь вся ответственность — на Алессандро, который с самого начала стремился к истине, а не к осуждению. Неудача maxi-processo ударила и по борьбе против каморры, поскольку дискредитировала и министерство юстиции, и всю идею pentiti, ведь впервые столько членов каморры нарушили кодекс omerta: десятки пошли на сотрудничество, в том числе пять-шесть очень влиятельных фигур. Распорядись судейские своими козырями разумно, и один из непреодолимых барьеров в борьбе с такого рода преступной организацией — кодекс молчания — был бы разрушен, а это смертельный удар по всей преступной среде. Получилось же, что обвиняемых оправдали, a pentiti бросили в тюрьмы. Стоило это миллионы, для суда отстроили новое помещение, о процессе сообщалось в новостях по всей стране. Это был великий позор.

Закончив есть, мы отодвинули тарелки на середину стола. Я сыт, и Алессандро, похоже, тоже. Он обращается ко мне:

— Итак, Джим, вы больше не будете консультировать?

Не уверен, что делился с ним своими планами на этот счет. Я почувствовал раздражение, но на вопрос отвечаю утвердительно.

— Чем же вы займетесь? — спрашивает он напрямик.

Смотрю на Луизу. Идя сюда, я радовался тому, что не знаю ответа. Теперь же заявить так было бы бессмысленно. Впрочем, отвечать мне не приходится: Луиза приходит на выручку. Принимаясь собирать тарелки, она произносит:

— Если бы у тебя был свободный выбор… Если бы ты мог выбрать что угодно на свете…

Я смотрю на Алессандро: судя по всему, его такой подход устраивает.

— Стану великим скрипачом, — говорю я.

— А-а! — одобрительно вздыхает Алессандро. — Скрипка, по-моему, самый чувственный и самый интеллектуальный инструмент. Вы знаете, что в Италии всегда делали самые лучшие скрипки?

— Знаю.

— Вы играете?

Сокрушенно качаю головой.

— А-а, — вновь произносит он, только на этот раз разочарованно. Похоже, Алессандро искренне расстроен, что мне не суждено стать скрипачом.

Я восхищаюсь замечательной двойственностью этого человека: он романтик и вместе с тем практичен, да к тому же способен выразить обе эти ипостаси простым междометием.

— Чем еще вы могли бы заняться? Возможно, политикой?

Понятия не имею, с чего такое пришло ему на ум. Может, виновата в этом первоначальная путаница в отношении моей работы, которая и привела Алессандро к выводу, что возможным выбором моей дальнейшей карьеры станет политическое консультирование. А может, он предлагает заняться политикой всякому, кто нуждается в жизненном наставлении?

— Нет. Зато я частенько подумывал, а не делать ли мне сыры.

— В самом деле? — встрепенулся Алессандро.

— Да, — говорю я застенчиво: вообще-то это чистая правда, но я ляпнул наобум и на такую реакцию вовсе не рассчитывал.

— Почему? — спрашивает он.

Честно говоря, я не знаю почему, если не считать того, что это лакомство обожаю, да еще как-то раз мне сказали, что у меня хороший вкус на сыр. В конце концов я так и отвечаю.

Алессандро кивает и внимательно всматривается в мое лицо. По-моему, отыскивает во мне черты, говорящие о склонности к сыроварению. Тем временем Луиза ставит перед нами гарелку, на которой лежит нечто, напоминающее кусок какого-то пирога в окружении аккуратных шариков белого мороженого.

— Как по волшебству, — говорит Луиза. — Сыр.

— Сыр?

— А вы знали, что Неаполь — родина моцареллы? — замечает Алессандро. — Лучше сыра не найти.

Я качаю головой и, указывая на пирог, спрашиваю:

— Что это?

— Дикая спаржа, — говорит Луиза.

— Господи! — восклицаю я и чувствую, что ко мне возвращается аппетит.

Мне предлагают попробовать моцареллу. Алессандро очень хочется узнать мое мнение после того, как я признался в своей любви к сыру. Отрезаю порядочный кусок. Сыр нежный, сливочный, влажный, тает во рту. У меня нет слов, чтобы выразить свои ощущения: просто мычу на все лады от удовольствия.

Алессандро доволен.

— Я люблю сыр стилтон, — говорит он. — Чудесно!

Увы, сравнительный анализ английских и итальянских сыров, призванный свидетельствовать о достижениях той или иной страны в этой области, окончен. Полагаю, Алессандро, хотя и находит сыроварение интересным и, возможно, подходящим для меня занятием, сам мало что может сказать на сей счет, разве что спросить мое мнение об итальянском сыре и сообщить, какой из английских предпочитает.



В течение получаса мы пощипываем ром-бабу и попиваем граппу. Алессандро все реже участвует в беседе и, кажется, погружается в состояние блаженной отрешенности. Мы с Луизой толкуем о планах на ближайшие недели, о моем намерении остаться у синьоры Мальдини. Решаю рискнуть и еще раз появиться в суде. Мы договариваемся встретиться завтра. Во время разговора Луиза не выпускает руку Алессандро, покоящуюся на столе, рассеянно перебирая его толстые пальцы. Я обращаю внимание, как ее белые изящные руки резко контрастируют с огромными смуглыми руками мужа. Так и кажется, что они воплощают все, что есть привлекательного в противоположном поле. Могу себе представить, какой восторг Алессандро и Луиза испытывают, лежа обнаженными в постели. Это, должно быть, и есть ключ к их взаимному сексуальному влечению. Сказка о крестьянине и принцессе. Уверен, что с половой жизнью у них все в порядке.

Уже одиннадцать часов. Пора прощаться: у Алессандро завтра трудный день. Муж и жена вместе провожают меня до двери и приглашают провести выходные в их доме в Сорренто. Оба уверяют, что мне понравится лимонная роща и царящая там прохлада.

Уже за порогом Алессандро спрашивает, как я намерен добираться до пансиона. Отвечаю, что пойду пешком.

— Мой водитель вас отвезет, — говорит хозяин и, подойдя к столику в прихожей, снимает телефонную трубку. Через некоторое время внизу заурчал мотор. Алессандро обещает, что помашет мне рукой завтра в зале заседаний. Его в высшей степени забавляет выражение беспокойства на моем лице. Мы все обмениваемся поцелуями, и я быстро спускаюсь по ступеням к воротам, где оборачиваюсь в последний раз. Они стоят в дверях: Луиза со сложенными на груди руками и Алессандро, обнявший жену. Подъезжает «альфа-ромео», и я залезаю в нее. Вспоминаю, как пару дней назад сидел в этой машине с Луизой и Алессандро и с пренебрежением думал о себе. Вот, дескать, человек достиг уже среднего возраста, а похвастать-то и нечем. Зато сейчас у меня прямо противоположные ощущения: чувствую себя так, словно жизнь только начинается.

3

Добравшись до третьего яруса Дворца правосудия, еще вчера пустовавшего, еле продираюсь через толпу людей возле входа на галерею для публики. По обе стороны от двери стоят два вооруженных полицейских. Окружающие бранятся на них, явно стараясь уколоть побольнее. В толпе замечаю нескольких женщин, которых видел вчера. Положим, я заранее ожидал чего-то подобного, и все же появилась тревога. Люди вокруг возбуждены и гневны. А ну как им придет в голову обратить свою злость на чужака, затесавшегося в их ряды? Еугении Саварезе я не вижу. Она, наверное, могла бы замолвить за меня словечко, так сказать, ответить услугой за услугу, оказанную ей накануне.

Недалеко от меня стоит та самая девушка, с короткой стрижкой. Она очень привлекательна и выделяется в безликой толпе, по-видимому, нарочно исказив традиционный облик неаполитанской женщины мальчишеской прической. Что-то в ней есть от юных представительниц то ли итальянского, то ли испанского предместья Нью-Йорка 50-х годов, которые мне попадались на старых черно-белых фотографиях. Обернувшись, девушка замечает меня. Я улыбаюсь, и она улыбается в ответ быстро и нервно. Девушка чем-то напугана.

Двери раскрываются, и полицейские начинают понемногу фильтровать толпу, каждому задавая какой-то вопрос. Отвечают им злобно и нетерпеливо. Сомнительно, чтобы я понял, о чем меня спросят. С другой стороны, когда я дойду до дверей, на галерее небось и места не останется. Соображаю, не повернуть ли обратно, но теперь сзади меня плотно подпирают, подталкивают вперед, деваться мне некуда. По мере продвижения замечаю, что по результатам теста «вопрос — ответ» полицейский определяет, в какую сторону галереи направить очередного зрителя. Что, если таким образом стражи порядка разделяют враждующие семейства? Если так, то куда мне идти? В общем-то мне тут не место. Опять поминаю недобрым словом Алессандро: на этот раз он должен был настоять на том, чтобы я сидел с журналистами.

Минут через пять оказываюсь непосредственно у входа. Передо мной невысокий старичок спорит с охранником, настоятельно пытаясь что-то объяснить. Полицейские, не обращая внимания на его слова, как заведенные повторяют вопрос, который задают всем. В толпе позади меня раздаются нетерпеливые выкрики и оскорбления в адрес полиции. Ощущение такое, будто это я их задерживаю. Меня бросает в жар, становится страшновато. Наконец один из полицейских отталкивает старичка в сторону. Не теряя времени, шагаю вперед.

— Non capito, — говорю я. — Inglese.[38] — Стараюсь при этом принять обезоруживающе невинный вид. Вижу, что это не помогает, и произношу: — Turista.

Полицейские молча взирают на меня, не скрывая раздражения: им и без меня забот хватает. Вот он, идеальный момент, чтобы уйти, отойти в сторонку вслед за невысоким стариком. И тут из недр галереи для публики появляется эта стриженая девчонка, что-то разъясняет полицейским, в частности, что я inglese: остального я просто не понимаю. Полицейский подозрительно смотрит на нас, потом пренебрежительно пожимает плечами. Девушка машет мне: проходите. Нерешительно трогаюсь с места: мне не указали, на какую сторону садиться. Девчонка хватает меня за руку и тянет за собой. Из атмосферы растущего недовольства за порогом галереи я попадаю в обстановку еще более шумную и бурлящую гневом. Похоже, я дал маху. Ошибку совершил. Большую ошибку. Я оказался в помещении, заполненном возбужденными людьми, которых обуревают дурные предчувствия. Как в западне: плотная толпа в дверях, непробиваемое стекло между галереей и залом суда. К тому же большинство мест уже заняты и мне придется протискиваться куда-нибудь в середину ряда. Не особенно приятно находиться там, где тебе не рады. Внизу, в клетке, обвиняемые сбились в кучу, обмениваясь знаками с людьми на галерее. Внезапно я обнаруживаю, что Лоренцо Саварезе смотрит прямо на меня, идущего рука об руку с его подружкой. Или сестричкой? Я замираю, она тут же бросает меня и спешит вниз по ступенькам к стеклянной перегородке. Идти за ней я не собираюсь: спасибо за помощь, красотка. Нахожу себе местечко где-то посередине четвертого ряда. Да, теперь уже из этой западни так просто не выбраться. Сердце колотится так сильно, что на мгновение мне кажется, будто здание вздрагивает от землетрясения. Пробую поглубже дышать, стараясь по возможности не привлекать внимание окружающих.

В зале суда полно полицейских, гораздо больше, чем вчера. Некоторые стоят небольшими группами, лениво беседуя, другие поодиночке подпирают стены. Насчитываю пятнадцать человек, все молоды, как и обвиняемые, с таким же, как у них, характерным угрюмым выражением на лицах. Адвокаты и их помощники оживленно перебегают от столика к столику, переговариваются, ругаются по мобильным телефонам. Никакого телевидения нет. Судейский стол пуст. На галерее для публики — только сейчас это замечаю — в каждом углу по полицейскому. Они курят, принимают вольные позы, демонстрируя равнодушие к своему долгу и не скрывая раздражения по отношению к любому, чье поведение требует от них исполнения полицейских обязанностей. Неаполитанцу нелегко служить в полиции. Для некоторых это такой же акт противопоставления себя обществу, как и стать pentito в преступном мире.

Пожалуй, я не стану взывать к ним о помощи, если что-то пойдет не так. Осматриваю зал в поисках Еугении Саварезе. Вот кого я хотел бы видеть своей заступницей. Вокруг все то и дело вскакивают и орут либо через стекло в сторону подсудимых, либо через всю галерею друг на друга. Враждебность самая что ни на есть неподдельная. Похоже, я был прав: в дверях нас поделили на фракции, на лагеря. Что, как ни крути, означает: попал в один из них. Пытаюсь разглядеть тех, кого запомнил по вчерашнему заседанию. Все они на другой стороне. Вряд ли помещение поделено между сочувствующими Джакомо Сонино и сторонниками обвиняемых. В этом случае повсюду только и было бы слышно: «Vendetta! Vendetta!»[39] А люди, скандалящие вокруг меня, больше похожи на ссорящихся соседей, нежели на членов мстительного famiglia.[40]

В сопровождении помощника и присяжных в зал суда входит Алессандро. На секунду он устремляет взгляд вверх. Стараюсь не встретиться с ним взглядом. Адвокаты и подсудимые рассаживаются по своим местам. На галерее устанавливается относительная тишина. Алессандро подвигает к себе микрофон и стучит по нему. Гулкие удары эхом разносятся по всему залу.

— Buon giorno a tutti,[41] — радушно произносит председатель.

Адвокаты, толкаясь, устремляются к судейскому столу, наперебой выкрикивая свои претензии. Алессандро терпеливо отвечает каждому. Из-за решетки доносится крик. Я не успеваю заметить, кто кричал. Алессандро никак не реагирует. В свою очередь, здесь, на галерее, орет, вскочив, какой-то мужчина. Ближайший к нему полицейский делает шаг вперед и сразу же попадает под град проклятий. Полицейский презрительно усмехается и отступает, держа руку на белой кожаной кобуре. Мой страх уступает место возбуждению. Понимаю, что происходит что-то необычное. Еще ничего существенного не случилось, а обстановка уже накалена. Мною овладевает стадное чувство. Я понемногу поддаюсь ему, становлюсь неотъемлемой частью толпы. Стремление к нейтральности куда-то ушло. Я встаю на одну из сторон. На сторону обвиняемых. Я даже знаю имя их предводителя, таинственного Лоренцо Саварезе. Ну, не то чтобы я записывался в противники закона и правопорядка. Просто, как выясняется, мое первоначальное расположение к Джакомо Сонино сменилось отвращением к его предательству, и теперь мне хочется, чтобы его миссия потерпела крах. Стоило мне взглянуть на подсудимых поближе — и я уже нахожу возможность для оправдания избранного ими пути. В первый раз их мировоззрение находит во мне некий отзвук. А как, должно быть, горько делается на душе, когда человек, которого ты знаешь много лет, которому ты доверял безгранично, вдруг с готовностью дает против тебя показания. Неудивительно, что мои симпатии и поддержка на стороне тех, кто не изменяет себе, даже оказавшись под следствием.

Перед судейским столом устанавливаются кресло и микрофон. Полагаю, это для Сонино, когда его станет допрашивать Алессандро. Очень странно, что в зале суда нет отдельного места, закрепленного за свидетелями. Из клетки снова доносятся крики. По-моему, обвиняемые настаивают на возможности четко видеть лицо Сонино. Алессандро поднимает руку, заставляя их замолчать, и отдает распоряжение развернуть кресло. Гул одобрения волной прокатывается по галерее для публики. Очевидно, зрители ждут, что Сонино сломается, оказавшись во время дачи показаний лицом к лицу с теми, кого он предал.

Наконец семеро полицейских вводят Сонино. Зал взрывается яростью. Обвиняемые вскакивают и бешено раскачивают решетку. Я начинаю бояться, как бы стекло, отделяющее нас от зала суда, не рассыпалось от визга зрителей. Полицейские среагировали моментально: внизу они выстроились в шеренгу перед клеткой, здесь, наверху, вытащили дубинки. Грозно звучит приказ: замолчать или покинуть помещение. Шум на галерее быстро стихает.

Смотрю на Алессандро. Он спокойно говорит со своим помощником. Судя по его лицу, беседа может быть о чем угодно — от разгромного поражения «Лацио» от «Наполи» до роскошного ужина, приготовленного его женой вчера вечером.

Стража берет Сонино в полукольцо. Впервые я могу ясно разглядеть Il Pentito. Он высок ростом — слишком высок для неаполитанца. На нем темный костюм, белая сорочка, темный галстук. Очень худой. Нечесаные сальные черные волосы. Сонино медленно опускается в кресло и, сгорбившись, опирается на подлокотники. Похоже, сидеть прямо ему трудно. Предательство доконало его. Я сочувствовал гангстерам за решеткой, однако по плачевному состоянию Сонино ясно, что акт измены способен так же сильно ударить и по изменнику. Он раздавлен. Судебное разбирательство, необходимость публично обличать подельников и перечислять имена не менее ужасны, как если бы те же самые сведения были вырваны под пыткой. Сонино похож на человека, подвергавшегося истязаниям в течение недель или даже месяцев. Вот и сидеть в кресле ему стоит больших трудов, настолько разбито его тело. Ни дать ни взять тряпичная кукла.

Во мне просыпается злость. Сонино слишком слаб, чтобы давать показания в подобных условиях. Смотрю на Алессандро. Этого я от него не ожидал. Человек его положения наверняка обязан понимать, что допрашивать человека в таком состоянии столь же безнравственно, сколь и юридически неблагоразумно. Алессандро норовит угодить в ту же ловушку, в которую попали устроители предыдущего процесса с pentiti. Свидетельство Сонино не устоит, что бы он ни сказал. Даже невзирая на возможные обвинения в необъективности и нарушениях гражданских прав, если позже Сонино придет в голову пойти на попятный и все отрицать, ему всего лишь понадобится заявить, что он не мог противостоять нажиму обвинения, добивавшегося признания вины. Только успеваю об этом подумать, как происходит нечто примечательное. Сонино, поверженный, казалось бы, в прах, зашевелился в кресле. Медленно поднимает голову, выпрямляется и в упор смотрит на подсудимых. Это не похоже на заранее срежиссированное театральное превращение подавленного кающегося грешника в непокорного гангстера. Сонино в его ослабленном состоянии хватило всего нескольких минут, чтобы сообразить, кто он такой и где находится, и его проснувшаяся гордыня — сила куда более мощная, чем чувство стыда, — вернула Сонино прежний облик бравого бандитского денди. Для этого понадобилось нешуточное усилие воли, напряжение до сих пор заметно налице Сонино. Понятно, что он не может позволить себе выглядеть безвольным трусом перед этими людьми. Пренебрежение, презрение, превосходство — вот что он чувствует и желает выразить. Опять я поторопился со своей оценкой. Любое возникшее у меня впечатление буквально через пять минут оказывается ложным, и мне приходится корректировать его.

Теперь обвиняемые выходят из себя, цепляются за прутья решетки, как обезьяны, за исключением Саварезе, который явно не хочет быть жертвой манипуляций Сонино, а потому спокойно сидит, зажав в кулаке сигарету. Полицейские окружают клетку и бьют дубинками по рукам гангстеров, их отталкивают, фуражки падают на пол. Полицейские принимаются молотить дубинками с удвоенной силой, заставляя обвиняемых отступить. Галерея в ярости, публика визгливо вопит. Сначала достается полицейским, потом Алессандро, потом снова полицейским, и так до бесконечности.

Я, наверное, единственный, кто сидит на месте. Теперь так называемые фракции различаются довольно отчетливо. Я нахожусь среди сторонников Сонино. Проклятия и оскорбления из лагеря противника четко делятся на два потока: женщины на чем свет стоит грубо поносят других женщин, а мужчины намекают, что ждет семейство pentiti теперь, когда у него не осталось ни на грош чести. Я не понимаю ни единого слова, но интонация говорит мне обо всем. Стараюсь ни на кого не смотреть. Обстановка пугающая и вместе с тем комическая, только комедия вот-вот превратится в драму. Полиция, похоже, отчаялась навести порядок, и я ощущаю приближение настоящей опасности. Страх неотступно гнездится где-то у меня в желудке. Я нахожусь среди людей, взвинченных страстями, которые упорно требуют выхода. Я — самая очевидная цель, причем для обеих сторон — чужак. Уверен: стоит только найтись человеку, который привлечет ко мне всеобщее внимание, и вся их ярость обрушится на меня. Уговоры, что ничего дурного случиться не может, практически не действуют. Получи я сейчас удар ножом — никто и не заметит. Вопли мои попросту утонут во всеобщем гаме, а распростертое тело скроет от глаз полиции безумствующая толпа.

Слышу, как Алессандро кричит: «Silènzio!» — и бьет ладонью по столу. Звук грохочет в динамиках, но толку от этого немного. Снова и снова Алессандро грозно командует: «Молчать!» — и стучит кулаком. Бесполезно: дело зашло слишком далеко. Внизу между полицейскими маячит фигура Сонино. На лице его дразнящая ухмылка: наслаждается тем, как сумел взбаламутить течение процесса, радуется, бандит, учиненному им столпотворению. В очередной раз попытавшись утихомирить зал, Алессандро встает, резко отбросив складки мантии. Его голос, хриплый и напряженный, трудно различим. Опершись кулаками о судейский стол, Алессандро подается вперед. Адвокаты откидываются на спинки кресел, будто его движение вынуждает их отпрянуть. Алессандро указывает на клетку, и сильная рука его дрожит от ярости. Секунду спустя клетка уже наводнена полицейскими, которые выталкивают обвиняемых в камеру ожидания. Это вызывает новую волну ярости на галерее. Женщины и некоторые мужчины устремляются к перегородке и дубасят по стеклу. Тогда Алессандро указывает на галерею и приказывает: публику убрать. Жест его встречен воплями, руганью, непристойными движениями.

Полицейские требуют очистить галерею. Никто не двигается. Я же, однако, рад подчиниться и с вежливыми «mi scusi» и «grazie» начинаю пробираться к проходу. Это привлекает всеобщее внимание. Те, мимо кого я прохожу, кипят от негодования и не скрывают этого. Меня пихают и толкают. Двое мужчин нарочно встают у меня на пути. С трудом сохраняя остатки самообладания, я пытаюсь обойти их. Люди по обе стороны прохода злобно таращатся на меня. Ищу взглядом знакомую девушку, но не нахожу. Перелезаю через два ряда. На меня орут, кроют бранью. Между мной и центральным проходом три места, и все заняты женщинами. Надеясь на удачу, пробираюсь мимо них и получаю вдогонку крепкого пинка. Я падаю и последнюю пару футов одолеваю ползком. Стыд приходит на смену страху. Я краснею и затравленно озираюсь. Полицейский открывает передо мной дверь: похоже, его больше забавляют мои невзгоды, нежели заботит моя безопасность.

За порогом галереи тихо. Двоих охранников из службы безопасности вроде бы заинтересовало мое внезапное появление, но вскоре они отворачиваются, продолжая разговор. Я быстро иду к эскалатору.

Выхожу из здания суда. Внезапная жара и слепящее солнце обрушиваются на меня. Прислоняюсь к стене, чтобы перевести дух и успокоиться. Вот так история, говорю я себе. Как мне только удалось выбраться оттуда невредимым!

Из здания появляются бывшие мои соседи по галерее. Отворачиваюсь, не желая быть узнанным. Ехать на трамвае обратно к центру города, наверное, неразумно. Я быстро огибаю Исправительный центр со стороны, противоположной главной дороге. Шагаю, нарочно не оглядываясь. Я уже дошел до середины площади, как слышу за спиной топот бегущих ног. Быстро оборачиваюсь, готовый в любой момент отскочить или, если понадобится, дать деру. Но это всего-навсего та самая девчонка. Останавливается передо мной, засовывает руки в карманы джинсов.

— Чего надо? — спрашиваю я резко и грубо.

— Inglese? — произносит она с легким неаполитанским акцентом.

Я колеблюсь: с одной стороны, не хочется показаться невежественным, а с другой — нет никакого желания связываться ни с кем из этой компании, а особенно с лицами, состоящими в любого рода связях с подсудимыми гангстерами. Инстинкт подсказывает: шагай прочь. Вместо этого я произношу:

— Ты говоришь по-английски?

Она кивает. Я оглядываюсь по сторонам. Следят ли за нами? Может, это ловушка? Какая-то большая бетонная скульптура заслоняет нас от толпы, покидающей здание суда.

— Хорошо по-английски говоришь? — спрашиваю, надеясь, что девчонка не поймет и беседа наша закруглится сама собой легко и просто, без обид.

— Десять лет в школе, — с легким вызовом отвечает она.

— Чего ты хочешь?

— Ты что здесь делаешь?

Ее послали выяснить? Опять я на распутье. Если совру, что прочел о процессе в газете и решил посмотреть… А вдруг о моем знакомстве с Алессандро уже известно? И тогда у них появится серьезная причина для подозрения. С другой стороны, если скажу правду — я, мол, приятель президента Масканьи… Господь ведает, к чему это приведет. Отчаявшись, говорю, что попал на процесс случайно.

Девчонка терпеливо слушает, пока я перечисляю хронологию событий, приведших меня сюда: простуда, Массимо, газета, фотография Сонино, опоздание на обратный рейс.

Потом спрашивает:

— У вас бывает… такое в Соединенном Королевстве?

Камня за пазухой у нее вроде бы нет. Думаю, о моем знакомстве с Алессандро еще не знают.

— В общем, нет, — отвечаю я. — Изредка случается.

Она по-настоящему красива. С развитой фигурой, даром что в потрепанных джинсах. Распускающийся бутон неаполитанской красоты.

— Я со своей famiglia, — заявляет девушка.

Трудно судить, содержится ли угроза в ее словах. «Я со своей famiglia». Тем же тоном могла бы сказать, с кем она проводит выходные. Но в данном случае эта фраза вполне может оказаться предостережением. Я уже жалею, что решил задержаться в Неаполе. Бросаю взгляд на часы. На дневной рейс еще успеваю. Я собираюсь воспользоваться этим как предлогом, чтобы уйти, но тут девчонка круто оборачивается. Какая-то женщина, стоящая поодаль, зовет ее:

— Giovanna!

Я прощаюсь и иду прочь, но девчонка торопится следом… и толкает меня в бок, да так, что я сбиваюсь с шага. Я останавливаюсь, пораженный и испуганный. Что это? Намек на грозящую мне опасность? Я, может, и спросил бы, но, пока прихожу в себя, девчонка уже на полпути к зданию суда. К своей famiglia.

4

На обратном пути покупаю газету с фото Джакомо Сонино на первой странице. Снимок сделан, должно быть, сегодня утром: на нем тот же темный костюм. Мой план на остаток дня (то есть при условии, что я перестану оглядываться и зайцем бегать по Неаполю, спасаясь от невидимых громил): пообедать в ресторане, где мы были вчера с Луизой (в душе надеюсь, что застану ее, расскажу о своих сегодняшних злоключениях и получу утешение), купить писчую бумагу, конверты, вернуться к себе в комнату, написать письма и кое-куда позвонить. Чтобы в полной мере оценить свободу, которую я несколько неожиданно обрел здесь, прежде необходимо навести порядок в делах.

В ресторане людно. Луизы нет. Официант узнает меня и радушно приветствует. Дон Оттавио появляется в дверях кухни, и мы пожимаем друг другу руки. Меня усаживают за тот же столик, что и вчера. Похоже, его оставляют для постоянных посетителей. Делаю заказ, выбирая из порционных блюд. Их названия написаны мелом на черной доске под аляповатой картиной «Последняя вечеря», на которой вместо двенадцати учеников Христа изображены известные неаполитанцы. Узнаю только Софи Лорен и Карузо. Разворачиваю газету и пытаюсь читать. Я привык думать, что итальянский, где полным-полно узнаваемых латинских слов, при желании нетрудно разобрать, но схожесть его с английским заканчивается уже на существительных, так что даже если уловить общий смысл, то детали, оценки, угол зрения остаются тайной. Тем не менее продолжаю корпеть над текстом, поднимая голову лишь при стуке пластмассовой занавески, в надежде, что появится Луиза.

Паста хороша. Сосиски и friarielli великолепны. Выпиваю целый литр воды. Наевшись, похлопываю себя по животу со словами: «Вот это жизнь!» — но чувствую себя довольно глупо. Счет на клочке бумаги извещает, что обед обошелся мне примерно в пять фунтов стерлингов. Достаю деньги из кармана джинсов, и вместе с ними в руке у меня оказывается сложенная вдвое гостевая карточка. Разворачиваю. «Кибер-Данте», интернет-кафе на площади Беллини. Рекламные расценки на Интернет. На обороте нацарапано: «6 часов». Откуда она взялась? Где-то на улице всучили? Луиза дала? Нет, не она. Кладу карточку перед собой на столик и собираюсь заплатить по счету. И тут осеняет: да это же Джованна, должно быть, незаметно сунула, когда толкнула меня! Старый трюк карманников: сильный толчок — и ты не чувствуешь, что в твоем кармане чужая рука. Господи, шепчу я про себя, мгновенно охваченный ужасом и возбуждением одновременно. Нет, любопытство будет дорого мне стоить. Однако, с другой стороны, разве не ради этого я отправился в Неаполь? Хотя понятно, что это вовсе не свидание. Такие подпольные методы общения уже не в ходу, даже в Неаполе. Есть только одна причина, почему ей понадобилось встретиться со мной: девчонка хочет меня о чем-то предупредить. «Будь осторожен, семейство не любит чужаков, глазеющих на то, как страдает от унижения ее родня. Их предали, а потом выставили в клетке, как зверей. Сегодня ты счастливо отделался, но больше не появляйся».

Покидая ресторан, раздумываю, надо ли попросить совета у Алессандро. Понимаю, что надо. Только если разобраться, я не особенно хочу, чтобы меня отговаривали от этой затеи. И потом, если Джованна и в самом деле пытается о чем-то меня предупредить, глупо не попробовать выяснить, в чем дело. Джованна пошла на такие ухищрения, чтобы скрыть свое намерение, что, должно быть, выбрала достаточно безопасное место. Наверное, нет смысла бояться, что нас увидят вместе. Получается, я уговариваю себя пойти на эту встречу. Потому как, если следовать логике, меры предосторожности, принятые Джованной, подразумевают опасность, а вовсе не ее отсутствие. Увы, эта логика неубедительна. Правда в том, что Луиза замужем, а я одинок. Эта смахивающая на нью-йоркского гангстера Джованна притягательна не меньше Луизы. В жизни гладко не бывает, и без риска ничего не достигнешь. У меня все больше аргументов за то, чтобы пойти на эту встречу, а не наоборот. Аргументы против я вовсе не рассматриваю. Многолетний опыт в изучении причин расстройства личности убеждает меня: я пойду, невзирая на то, правильный ли это поступок или нет. Снова смотрю на бумажку. «6 часов». И решаю разведать, что это за место.

Вот и площадь Беллини. Стараюсь не прятаться по углам, но и не собираюсь идти прямиком в «Кибер-Данте», пока не выясню, что это именно интернет-кафе, а не какое-нибудь замаскированное убежище каморры. Вроде бы все в порядке — уличное кафе. Ничего подозрительного. Дверь открыта, и я вхожу. Помещение похоже на широкий коридор с длинной барной стойкой вдоль стены. За стойкой молодой человек читает газету. При моем появлении он отрывается от чтения и, не успеваю я сказать хоть слово, снова утыкается в газету. В дальнем конце бара три ступеньки ведут в темную заднюю комнату, где стоят компьютеры, экраны мониторов мерцают всевозможными заставками. Там, похоже, никого нет. Как обычно в Неаполе, естественный свет проникает в кафе только через раскрытую дверь. Окон в помещении нет, а поскольку нет и другой двери, оно напоминает мешок. Идеальное место для нападения — жертве не скрыться. С другой стороны, рядом оживленная площадь: туристы сидят в плетеных креслах, капуччино попивают, укрывшись от солнца под большими желтыми навесами. Неплохое местечко для тайного рандеву. Ухожу, кивнув парню за стойкой: он читает ту же газету, что я купил недавно.

Возвращаюсь к себе в комнату. Надо отдохнуть, так как чувствую себя крайне измотанным. К тому же хорошо бы отыскать поблизости прачечную. Боюсь, если стану расспрашивать синьору Мальдини, она предложит постирать мне одежду, а я этого не хочу. Но в квартире пусто, и я, пользуясь случаем, принимаюсь стирать свои футболки и трусы в раковине порошком, который, как мне представляется, является как раз стиральным, а не каким-нибудь еще. Стираю старательно, отлично понимая, что, когда вывешу белье сушиться на балкон, состязаться в чистоте ему придется со всей одеждой с нашей улицы. Потом долго стою под прохладным душем и наконец в постель. Не позвонить ли мне Луизе? Может, рассказать ей о Джованне на тот случай, если со мной что-нибудь произойдет? Впрочем, Алессандро меньше всего нужно, чтобы жена поведала ему, как я, ни с кем не посоветовавшись, завел знакомство с членом семейства каморры. Он ведь, помнится, заявил, что в настоящее время занят исправлением системы неаполитанского правосудия. И вряд ли обрадуется, если меня приволокут в суд во время дачи показаний и спросят: «Проводили ли вы время с президентом Масканьи и его семьей, поддерживая одновременно приятельские отношения с Джованной Саварезе, сестрой или подругой одного из членов семейства Саварезе, обвиняемого по делу, разбирательство по которому ведется в суде под председательством Масканьи?» — «Да, ваша честь». — «Обвинение несостоятельно. Обвиняемые оправданы». О таком повороте даже думать не хочется. И я прихожу к выводу, что для всех будет лучше, если я вовсе не буду поддерживать отношения с Джованной Саварезе. И с этим выводом я без пяти шесть выхожу на короткую прогулку до площади Беллини.

Улицы оживленны. Едва не задевая прохожих, мимо проносятся «веспы». Возле магазинов красуются яркие объявления. Машины нетерпеливо прокладывают путь среди толп спешащих с работы горожан. Опять приходится вжиматься в стены, укрываться в дверных проемах. К тому времени, когда я добираюсь до площади и вхожу в «Кибер-Данте», мне уже в радость просто оказаться в тихом месте. Как и днем, кафе безлюдно. Оглядываюсь в поисках Джованны. Ее тут нет. За стойкой бара уже другой парень. Заказываю пиво. Бармен сообщает мне на ломаном английском, что бывал в Нью-Йорке. Думает, что я американец. Разуверять его не собираюсь. Оказывается, он любит баскетбол. Киваю: Италия — великая баскетбольная держава. Не свожу глаз с открытой двери. Мне нужно быть спокойным и уверенным в себе. Не хочу выглядеть дрожащей тварью.

Джованна приближается, огибая статую в центре площади по травяному газончику. На вид спокойна и беспечна, никаких подозрительных взглядов по сторонам, — она либо уверена, что за ней не следят, либо очень хорошо знает, что следят. Отхожу от стойки, чтобы лучше видеть, но ничего интересного не замечаю.

Джованна заходит в кафе:

— Buon giorno, inglese.

В ее приветствии слышится насмешка. Это сбивает меня с толку. Парень за стойкой бара откликается:

— Buon giorno, Giovanna, — и протягивает ей какой-то бланк. Она подписывает его левой рукой.

— Выпить хочешь? — спрашиваю я, не придумав ничего лучшего.

Она отрицательно трясет головой, потом передумывает:

— Коку.

Бармен откупорил бутылку и наполнил стакан. Джованна берет стакан со стойки и идет к задней комнате.

— Inglese! — зовет она с верхней ступеньки. Я иду за ней.

Сажусь рядом и смотрю, как Джованна выбирает сообщения, пришедшие по электронной почте. Быстро просматривает каждое, смеясь время от времени, некоторые удаляет. Никакой спешки в движениях, ничего, что выдавало бы в ней гонца, посланного с дурными вестями. Тут она, не поворачивая головы, говорит мне:

— Меня зовут Джованна. А тебя?

— Меня зовут Джим.

— Ты зачем там… в суде? — опять спрашивает Джованна.

Дает мне очередную возможность сказать правду, зная, что прежде я соврал?

— Я же сказал: прочел о процессе в газете, — отвечаю я, решив придерживаться выбранной версии.

Она поворачивается ко мне лицом:

— Ты понимаешь по-итальянски?

— Нет.

— Но ты пришел два раза. — Теперь Джованна смотрит на меня в упор, в карих глазах светится теплота, взгляд ее меня завораживает.

— Хотелось взглянуть на Il Pentito, — честно признаюсь я.

Помолчав, Джованна сообщает:

— Мой брат в клетке.

Делаю вид, будто удивлен, но получается не очень убедительно.

— Зачем же ты просила меня прийти? — улыбаюсь я в надежде, что это не окажется только заботой о моем благополучии. Хочется думать, что я Джованне интересен как мужчина.

Девушка отворачивается к компьютеру и, положив руку на мышь, бесцельно водит курсором по экрану.

— Джованна?

Не глядя на меня, она говорит:

— Люди хотят знать, кто… — и тычет в меня пальцем.

Если у меня и были иллюзии, то теперь я их лишен. Вмиг мой желудок ухнул куда-то вниз, внутри все сжалось, а в голове пронеслось: на этом свете человеческая жестокость так же реальна, как и милосердие. Поджимаю ягодицы, опасаясь тут же обделаться.

— Кем же меня считают… люди? — спрашиваю я. Голос заметно дрожит.

Джованна пожимает плечами.

— А по-твоему, кто я такой?

Джованна продолжает бездумно следить за курсором, бегающим по экрану монитора. Лицо у нее смуглое, как прозрачная патока, оливковая кожа гладкая и чистая.

— Я собираюсь снова прийти… на процесс… в суд, — говорю я.

— Это хорошо. — Она снова поворачивается ко мне. — Неаполь очень опасный.

Вернее сказать: «Для тебя Неаполь очень опасный». Гораздо конкретнее. Только, может быть, Джованна имела в виду совсем другое. Спрашиваю, зачем она тайком сунула мне в карман бумажку.

— Когда утром я тебе помогаю. Моя famiglia говорит… ты… — Вижу, как трудно ей подобрать нужные слова. — Famiglia говорит, плохой человек…

— Плохой человек, — повторяю я. — Я хороший человек. — Звучит смешно: стараюсь убедить эту юную красавицу в отсутствии у меня каких-либо злых намерений.

Она пожимает плечами.

— Джованна, скажи, правда, что присутствие в суде навлекло на меня какую-то опасность?

Джованна на время задумывается, потом спрашивает:

— Ты снова не приходишь?

— Нет, — твердо говорю я.

Джованна качает головой. Только мне этого мало, мне нужна определенность. И я должен услышать это от нее. Переиначиваю вопрос:

— Если я больше не приду — я вне опасности? — Фраза, видимо, слишком сложна для восприятия. Пробую по-другому: — Ты поэтому здесь? Предупредить, чтобы я больше не приходил?

Джованна испытующе смотрит на меня.

— Что же еще? — спрашиваю я.

Глаза ее щурятся.

— Джим, — произносит она, впервые называя меня по имени.

— Что, Джованна? — Я чувствую, она здесь не просто затем, чтобы предостеречь. Опыт подсказывает: есть у нее на уме еще что-то. Внезапно Джованна мрачнеет, взгляд ее становится пустым. Я не особенно жажду выяснить, отчего это произошло, и тем не менее не отстаю:

— Джованна, все в порядке?

Некоторое время она колеблется, но потом бросает: «Я ухожу теперь» — и спрыгивает со стула, не обращая внимания на мои попытки задержаться. Пока я дошел до двери, она уже была на площади. Джованна явно не хотела, чтобы нас увидели вместе. Смотрю, как она скрывается из глаз за поворотом на улице Санта-Мария-ди-Константинополи. Оглядываюсь на парня за стойкой: тот улыбается.

— Часто она сюда заходит?

Бармен молчит; улыбка исчезает с его губ.

— Часто она сюда заходит? — повторяю я сурово: мне нужен точный ответ.

Парень поднимает два пальца:

— Два раз… settimana…[42]

— Grazie.

— Prego, — раздраженно отвечает бармен.

Покидаю «Кибер-Данте» и захожу в соседнее кафе. Заказываю пиво с пиццей. Теперь обстановка ясна. Если не возвращаюсь в суд — все будет прекрасно, если возвращаюсь — есть риск попасть в беду. Я не собирался возвращаться, я не хочу возвращаться, я и не пойду — и все будет отлично. Хорошо, что я не втянул Алессандро в эту историю.

Подали пиво с пиццей. Я ел, наблюдая, как на другом конце площади собирается группа юных неаполитанцев. Лет пятнадцати-шестнадцати, все орут, хохочут: девичьи голоса кокетливо звенят, парни хрипло рычат, как молодые самцы. Одни толкают «веспы», другие оседлали их, третьи катят на мотоциклах под уклон: мальчишка держит руль, а смазливая подружка сидит перед ним в ярких шортиках и темных очках, длинные темные волосы рассыпаются по плечам. Симпатичные подростки, похожи на итальянских кинозвезд 50-х годов.

Интересно, думаю, Джованна тоже так развлекается? Позволительно ли детям каморры так беззаботно развлекаться? Сомневаюсь. Впрочем, что я могу знать? Допустим, Джованна рванула на встречу с приятелями, катит себе сейчас на «веспе», обсуждая последние сплетни о «Луна-поп», модной итальянской эстрадной группе. С другой стороны, слишком уж она осторожна, слишком погружена в мрачные мысли. Под хулиганской дерзостью, под мальчишеством таится одиночество, беспокойство, страх. Джованна напоминает моих пациентов: молодые люди упорно не желали пенять на ужасные житейские обстоятельства и все же не могли избегать общения и прятать свои чувства — глаза полны печали, смертной тревоги. Только даже если и у Джованны схожие проблемы, вряд ли я смогу предложить ей свои услуги консультанта. Что я скажу: связь с организованной преступностью — это плохой жизненный выбор? Не поможет. Мне неведомы терапевтические приемы лечения. Самосовершенствование — вот единственный способ. Однако в Италии это почти невозможно, если учесть, что семейные традиции сильно осложняют проблемы взросления в преступном мире, больше похожем на тайное общество. Тут есть свои специалисты. С другой стороны, не уверен, нашли бы они общий язык с выходцами из каморры. Интересная, наверное, сфера исследований, если они не связаны с расколом семей, среди членов которых почти непременно отыщутся один-два профессиональных киллера.

5

— Смотри! — говорит Луиза и выдавливает два кубика льда из решетчатого поддона в два стакана. Потом щедро наливает джина, добавляет тоник и, распахнув настежь стеклянные двери, выходит в сад и срывает с ближайшего дерева лимон. Вернувшись на кухню, кладет лимон на большую выщербленную разделочную доску и большим ножом режет его пополам. Затем, взяв нож поменьше, отрезает им два тонюсеньких кружка лимона и бросает их в бокалы. Жидкость вспенивается, и мякоть лимона исчезает, только бледно-желтая корка кружочком плавает на поверхности.

— Попробуй, — говорит Луиза. — Лимон такой свежий, что просто тает во рту.

Делаю глоток: напиток холодный, крепкий, пьянящий.

— Perfetto, — говорю я и выхожу в сад. Луиза догоняет и берет меня под руку, отчего мои угасшие было надежды вспыхивают с новой силой. Луиза держится с достоинством и обращается со мной почтительно, как с особо дорогим гостем, но не упускает случая время от времени подчеркивать нашу близость. Правда, со стороны можно подумать, что я скорее ее любимый брат, вернувшийся домой. Что же, видно, мне придется довольствоваться этим.

В молчании идем мы по лимонной роще, прижимая к груди стаканы с джином. Ночь стоит теплая. Веет легкий, напоенный ароматом цитрусовых ветерок. Воздух тут совсем не такой, как в Неаполе, — свежий и чистый. Я в восторге от этого чудесного места. Большое старинное квадратное здание, когда-то выкрашенное желтой и зеленой краской, с высокими окнами очаровывает своей нетленной, сдержанной величавостью. Фронтон дома обращен к морю, за которым видны острова Искья и Пиочида, где, как сообщает Луиза, солнце не просто садится в море, но таинственно скрывается за островом. В комнатах солидная мебель девятнадцатого века соседствует с первоклассной стереоаппаратурой, ступенчатой стойкой с дисками и полками с долгоиграющими пластинками. Сад образуют старые деревья, корявые и узловатые, как те старики и старухи, которых я видел сидящими в bassi[43] Неаполя. Их лица так же сморщены и высушены солнцем, как кора лимонных деревьев. За садом вверх до нагромождения валунов тянется оливковая роща, еще выше валуны образуют высокую скалу: другой ее склон спускается к Амальфийскому побережью. С того места, где мы стоим, не заметно никаких признаков вмешательства человека в природу: ни телеграфных столбов, ни дорог. Я мог бы признаться Луизе, что чувствую себя как в раю, но, боюсь, это выглядело бы намеком на первородный грех.

Мы возвращаемся к дому и садимся на чугунную скамью, нежась в лучах заходящего солнца. Устроившись поудобнее, Луиза сбрасывает сандалии, вытягивает ноги, высоко, до бедер, поддергивает юбку, стягивает с плеч бретельки топика, поднимает лицо к небу и закрывает глаза. Я тоже стаскиваю ботинки.

— Наверное, тебе надо купить кое-какую одежду на следующей неделе, — говорит Луиза.

— Не думаю, что мой бюджет справится с пополнением гардероба, — замечаю я, глядя на свои старенькие джинсы и футболку.

— Плачу я, — улыбается Луиза. — Ведь в конечном счете это я убедила тебя остаться.

— Сомневаюсь, чтобы Алессандро понравилось, что ты покупаешь мне одежду.

— О, ему все равно! Впрочем, ему и знать не обязательно.

— По-моему, это не очень хорошая мысль.

Луиза не отвечает, встает со скамьи и суховато бросает:

— Мне нужно готовить ужин.

Я хватаю ее за руку.

— Луиза, — шепчу я, вглядываясь в ее лицо. — Ты до сих пор… по-настоящему… — Я умолкаю, запнувшись, не очень понимая, что хочу сказать.

— Что? — холодно произносит она.

— Ничего.

Что я могу сказать? Что по-прежнему во власти ее чар? Глупость какая-то. С другой стороны, что-то говорит мне, что мое неудержимое влечение к ней вовсе не так неуместно. Прежде чем отнять руку, Луиза легко проводит пальцем по моей ладони. Мне все ясно и без слов. В этом прикосновении пропасть невысказанных чувств, и я готов расценить его как некое обещание. Луиза высвобождается и уходит на кухню.

Я остаюсь один в Эдеме со стаканом джина с тоником и с надеждой, которая мне ни к чему. Допивая джин, я смотрю, как сумерки крадутся меж лимонных деревьев и сад погружается в тень. В этот момент подкатывает машина, хлопает дверца. Грубоватый бас Алессандро разносится в воздухе подобно рокотанию Везувия. Луиза быстро отвечает по-итальянски. Заиграла музыка. Вдруг на меня водопадом обрушивается свет: Алессандро включил наружное освещение. Он подходит ко мне, широко разводя руками.

— Вы в темноте сидите, — говорит Алессандро. — Темные мысли? — Он смеется от души.

Я встаю.

— Вовсе нет.

Мы пожимаем друг другу руки.

— Как вам нравится мой дом? — спрашивает он, окидывая здание гордым взглядом.

— Дом прекрасный.

— А-а! — восклицает Алессандро, с удовольствием соглашаясь с моей оценкой. У меня хороший вкус, как бы говорит он. В руках у Алессандро пульт, он направляет его в сторону дома и увеличивает громкость стереопроигрывателя.

— Я посижу с вами. Только мы должны вести себя тихо. — Алессандро садится рядом со мной на скамью.

Луиза приносит нам выпить.

— Мы прозевали заход солнца, — говорит она мне вполголоса, чтобы не мешать мужу наслаждаться музыкой.

— В следующий раз, — шепчу я.

Алессандро не обращает на нас внимания. Он поглощен Бахом в старинном фортепианном исполнении: выразительно, как напоенный ароматом цитрусовых ветерок. Если что еще и слышно вокруг, так только стрекотание и жужжание насекомых да изредка звяканье льда в наших стаканах. Мы все смотрим в сад, почти сюрреалистический при искусственном свете. Очевидно, я присутствую при ритуале. Пятничные вечера в Сорренто. Сад. Фортепианная музыка. Созерцание. Обычай во вкусе Алессандро, да и никто не откажется от такого времяпрепровождения. Алессандро задумчиво теребит мочку уха. Мне, оказывается, интереснее знать, что у него в мыслях, чем иметь возможность делиться собственными. Думает ли он сейчас о работе, о жене, о музыке или о чем-то, что навеяно музыкой? Что бы это ни было, я вижу, что Алессандро захватили размышления. Лицо у него усталое, бледное, значительное. На нем печать милостивой власти, высокого интеллекта, человеческого достоинства. Широкая грудь вздымается, потом, предугадав за такт-другой окончание музыкальной пьесы, он выдыхает — глубоко и долго. Алессандро расслабляется. Его лицо, только что отягощенное раздумьями, наконец размягчается. Обернувшись ко мне и мелодраматически прижав руку к сердцу, он говорит:

— La musica и fondementale per l\'anima, no?[44] — Алессандро настолько захвачен Бахом, что забывает английский язык.

— Assolutamente,[45] — отвечаю я, уловив смысл вопроса.

— А-а, italiano? Bene, bene.[46]

Пока Луиза готовит ужин, мы с Алессандро переходим в библиотеку. Книг здесь еще больше, чем в его доме в Неаполе. Много места занимают английские издания. В основном политика, философия, история. Разрозненные романы: Оруэлл, Грин, Хаксли. Есть и поэты: Колридж, Шейли, Оден. Алессандро садится за стол и просматривает газеты. Я нахожу книгу на французском.

— Вы знаете французский?

Алессандро кивает.

— А другие языки?

— Немного немецкий. Немного русский. Но читать не могу. Так, дорогу спросить, чтоб знать, куда идти. — Он смеется.

Мне попадается толстый том Уолта Уитмена, потрепанный от частого чтения.

— Вам нравится Уитмен?

Как и ожидалось, Алессандро молитвенно складывает руки.

— Не многим он нравится в наши дни, — говорю я, как бы извиняясь. — Я его обожаю. Перечитываю, когда не спится. Это все равно что через всю Америку пуститься пешком, — устаешь и выбиваешься из сил.

— Прошу вас, — улыбается Алессандро, жестом предлагая мне присесть. Алессандро рассеянно почесывает коротко стриженную бородку: я слышу легкое потрескивание.

— Прошу вас, — повторяет он, указывая на кресло, — прочтите.

Хочет, чтобы я почитал ему вслух? Сажусь, листаю книгу. Наугад останавливаюсь на стихотворении «Отправляюсь из Пауманока». Читаю про себя первые несколько строк. Тут Уитмен показал себя: бродячий демократ, великий пророк-урбанист. Робея, начинаю. Поначалу голос дрожит, спотыкаюсь едва ли не на каждом слове. Но скоро беру себя в руки, увлеченно пускаюсь по неровному пути Уитмена. Время от времени поглядываю на Алессандро, но тот продолжает читать газеты, откинувшись на спинку широкого кожаного кресла. Впрочем, видно, что слушает. Ситуация настолько странная, что я испытываю облегчение, когда Луиза открывает дверь и входит в комнату. Должно быть, я выгляжу смешно. Краска заливает щеки, но, поскольку мне осталось дочитать всего страницу, браво чеканю, понижая голос на последних трех строчках, обращаясь прямо к Луизе:



— О, рука в руке… О, благодатная отрада…
О, еще один желаньем томимый и любящий!
О, торопить пожатье крепкое…
и безоглядно дальше спешить со мной.



Смотрю на Алессандро — тот не сводит с меня глаз. Сначала мне кажется, что он не одобряет эту серенаду, адресованную непосредственно его жене, но тут улыбка озаряет его лицо.

— Bravo, Джим. Чудесно! Чудесно! Иногда я прошу Луизу почитать мне, но она отнекивается.

— У меня невыразительный голос, — оправдывается Луиза. — Зато мне нравится, когда Алессандро читает вслух.

— Я читаю Петрарку. Любовные стихи. Я больше не коммунист. Я романтик. — Довольный, он громко смеется, но получается это у него натужно. Впервые слышу в голосе Алессандро фальшь, вызванную скорее всего раздражением. В конце концов, открытое выражение чувств к Луизе в присутствии ее мужа было с моей стороны вызывающим.



Сидим за ужином — жареные овощи и соррентийские сосиски, — беседуя о евро. Алессандро не страдает сентиментальностью, вспоминая лиру. Луиза заявляет, что предпочитает разные валюты. По ее мнению, это похоже на путешествие по чужим странам. Я уверен, но говорю, что Британия никогда не присоединится к евро, если решение предоставить референдуму. Алессандро интересуется, как я стану голосовать. За евро, отвечаю, но вовсе не по каким-то идеологическим соображениям, а просто потому, что ненавижу реакционный патриотизм определенного толка.

— Вы не гордитесь тем, что вы британец? — спрашивает Алессандро.

— Мне не стыдно за это.

— А-а, очень хорошо, — произносит он смеясь. — Но не гордитесь?

— Трудно сказать. Меня прежде всего интересует искусство, а если исключить Шекспира, то мы далеко отстаем от большинства других европейских стран.

— Вы не гордитесь Тони Блэром? — спрашивает Алессандро.

Вопрос задан в шутливой форме, но я понимаю, что ему нужен серьезный ответ.

— Он, видите ли, практикующий христианин. Интересно знать, как должен относиться добропорядочный христианин к иммиграционной политике своей партии?

— Вы голосовали за Блэра? — интересуется Алессандро.

— Голосовал.

Он глубокомысленно кивает. Потом спрашивает, почему, с моей точки зрения, в Соединенном Королевстве никогда не имело успеха коммунистическое движение.

— Мы не идеалисты, — отвечаю я, помня, что при первой нашей встрече мы вели речь об особенностях национального характера.

— Значит, Маркс ошибался… говоря, что вы будете первыми, где произойдет коммунистическая революция?

— Ясное дело, раз у нас ее не было.

Алессандро усматривает в моем ответе шутку и потрясает кулаком.

— Прошу прощения, — говорю я. — Маркс оценивал обстановку, основываясь на воздействии промышленной революции на некое абстрактное население. Он, полагаю, не был психологом. — Большинство своих доводов я придумываю на ходу, надеясь произвести на Луизу неотразимое впечатление. Потом добавляю, как бы подумав хорошенько: — Не думаю, что у нас остается много времени для радикалов или харизматиков.

Алессандро вежливо наклоняет голову и задает новый вопрос:

— Что, по-вашему, является причиной революции?

— Интеллектуальное тщеславие. — Не знаю, верю ли я этому, но фраза отвечает моему нынешнему ходу мыслей.

— И все?

— Нет. Есть еще молодость, страсть, чувствительность.

— По-вашему, угнетение, бедность, голод значения не имеют?

— Только тогда, когда дают идеологам основание предаться интеллектуальному тщеславию.

— А как же Восточная Европа?

— Думаю, вы согласитесь, что это не революция, когда целью является рыночный капитализм.

До этого момента Алессандро был совершенно серьезен, не сводил с меня маленьких глаз, понуждая меня либо блеснуть остротой ума, либо сесть в лужу. И то и другое его позабавило бы.

— Неаполитанцы не революционеры, Джим. Тут мы на Англию похожи. Но совсем по другой причине. Мы слишком радуемся жизни. Даже у бедняков есть все, что требуется для счастья. Еда, вино, любовь, футбол. В Геркулануме отрыли библиотеку. Много свитков Филодема, ученика Эпикура. Неаполитанцы прирожденные эпикурейцы. Нас радуют простые удовольствия. Трудно заниматься политикой, когда удовлетворяешься малым, когда земля щедра, погода хороша и люди радушны.

— Но вы занимаетесь политикой…

— Я неаполитанец, Джим.

— И что это значит?

— Я занимаюсь политикой, потому что это доставляет мне удовольствие.

— Понимаю… наверняка.

— Мы люди загадочные, — криво усмехается Алессандро.

— Теперь, кажется, я не смогла бы нигде больше жить, — говорит Луиза. — Недавно я познакомилась с женщиной из Милана. Сестра ее до сих пор там живет. У обеих было повышенное давление. Так у той, которая переехала сюда… давление почти пришло в норму. Вот тебе и Неаполь.

— Мне на самом деле восемьдесят три года, — смеется Алессандро. — А я выгляжу наполовину моложе.

— Ну, не совсем наполовину, — улыбается Луиза.

Глядя на меня в упор, Алессандро говорит:

— Вам надо задержаться в Неаполе: чтобы научиться жить, нужно пожить подольше.



После ужина мы все вместе убираем со стола и моем посуду. Коммуна из трех человек. Алессандро возится в раковине, я вытираю посуду, Луиза расставляет ее по местам. При этом забавляемся тем, что задаем друг другу каверзные вопросы об известных людях. Когда с посудой покончено, Алессандро предлагает прогуляться. Выходим через задний ход и идем по узкой каменистой тропинке, которая, петляя, уходит вправо. Останавливаемся на вершине холма с видом на Неаполитанский залив: Неаполь лежит в отдалении длинной вереницей огней. Луиза принимает обычную позу: руки сложены на груди, спиной прислонилась к мужу, который обвивает рукой ее талию. Я стою немного поодаль.

— Там внизу, Джим, плавал Одиссей.

Сказано с гордостью. Похоже, Алессандро собирается углубиться в древнюю историю.

— А вон там, — Алессандро указывает на Неаполь, — из-за него убила себя Партенопа.[47] Именем Партенопы назывался вначале Неаполь.

Я рассудительно киваю. Слева от нас раскинулся Сорренто, овал электрического света. Позади нас черные горы, вздымающиеся в ночь.