Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хорхе Луис Борхес, Адольфо Биой Касарес

Две памятные фантазии

Свидетель

Исайя, VI, 5
Вы правы, Лумбейра. Есть чересчур строптивые натуры, которые предпочитают порцию небылиц, наводящих зевоту даже на Нунция, слушающего их в тысячный раз, дискуссии один на один о материях, которые я без колебаний отношу к самым высоким. Вы открываете рот, рискуя вывихнуть челюсть, чтобы облечь в слова ложный постулат о бессмертии краба, но прежде, чем вас опровергнут мухи, вы принуждены проглотить такую небылицу, что, услышав ее, вы больше не попадетесь на эту удочку. Есть люди, не умеющие слушать. Без шуток, дружище, если вы не будете меня торопить, то, пока я отправляю в рот еще один завтрак, я приведу вам наглядный пример, и если вы не упадете от удивления, то лишь потому, что вас легко обвести вокруг пальца. Как ни прискорбно это признать (я решаюсь говорить об этом, поскольку о вас можно сказать все, что угодно, но только не то, что вы не аргентинец), надо кричать, подобно отнятому от груди младенцу, который отступил в борьбе с глистами, что не способствовало ее благоприятному исходу. Судьбе было угодно, чтобы мой зять проник под защитой кумовства в Институт прогнозов «Ветеринария Диого» и с упорством заключенного пробил солидную брешь в стене молчания, которая вырастала всякий раз при одном только упоминании моего имени. Я всегда говорю Длинному Ленивцу (то есть Тигру Курии): кругом полно желчных типов, которые так перетирают грязные сплетни, что доводят до блеска слухи, прочно занимающие свою нишу рядом с историей Гигантского Броненосца, россказни, уже ставшие достоянием публики, – например, о возврате товара, к которому меня принудили после снятия ареста с партии тунца, или о той промашке со свидетельствами о смерти для Мафии Чики из Рафаэлы. Вот было время: достаточно мне было запустить мотор моего шестицилиндрового «чандлера», чтобы он явил полную картину разобранного будильника, и я хохотал до потери пломб над сельскими механиками, что слетались, словно мухи, тщетно надеясь привести в порядок мою телегу. В другой раз насмехались буксировщики, с головы до пят обливаясь потом, вытягивая меня из грязи, поскольку шоссе еще не было и в проекте. То бугры, то ямы, я мог тащиться восемьсот километров вкруговую, на что не соглашались остальные коллеги, вовсе не под предлогом участия в розыгрыше творений старика Паломеке. Поскольку я всегда был в авангарде прогресса, моей миссией было слегка прощупать рынок в интересах нашего нового отдела, который занимался свиной паршой – а она была не чем иным, как нашим старым знакомым, Расфасованным Порошком Тапиоки.

По причине загадочной вспышки энтероколита, истребившей множество свиней на юго-западе провинции Буэнос-Айрес, я должен был попрощаться с «чандлером», не доделав свои дела в Леубуко, и, затерявшись в толпе бесноватых, давших слово набить мне в глотку порошок тапиоки, смог примкнуть к одной бригаде ветеринаров и живым и невредимым добраться до пределов Пуана. Я всегда уверял, что размеры той области, где передовой человек – это дальновидный борец, дающий свинье лекарство и сбалансированный корм (скажем, Паршицид Диого и Витаминизированный Цементин Диого), поскольку он требуется для ее наивысшего воплощения в ветчину, свободную от жира и костей, на первый взгляд совершенно необъятны. Однако такое заявление ни за что не сможет вас обмануть, как какого-нибудь жалкого филистера, и вы мне поверите, если я нарисую вам самыми мрачными красками картину, которую в час, когда закат терялся среди жнивья, провинция преподнесла наблюдателю, удрученному омерзительным зловонием множества дохлых свиней.

Оказавшись на холоде, пробирающем до костей, к чему добавьте костюм из грубого льна, минус куртка, которую некий Дюрок-Джерси натянул на себя, хрипя в агонии, минус рабочий халат, который я уступил в обмен на перевозку моей персоны в деревенском грузовичке агенту мыловаренного завода Сильвейра, который наживался на скупке скелетного жира, я пробрался в пансион Гоувейя, где попросил хорошо разогретый завтрак, в ответ на что консьерж принес сифон с содовой водой (мотивируя это тем, что его гоняют уже девятый раз), температура которой оказалась гораздо ниже ожидаемой. На сердитых воду возят: я не стал заводиться, чтобы выведать у консьержа, который был одним из тех молчунов, что дай им волю – будут молотить языком почище взятой в рассрочку молотилки Диого, приблизительное время отправления первого товаропассажирского поезда до станции Лобос. Я уже настроился на каких-нибудь восемь часов смиренного ожидания, когда меня вынудил повернуться вполоборота сквозняк от двери, открывшейся, чтобы дать войти пузану Сампайо.

Этот толстяк не нуждается в представлении, так как я уверен, что Сампайо не щепетилен и занимается всякой дрянью. Он бросил якорь за тем же мраморным столиком, за которым сидел я, дрожа от холода, и в течение получаса обсуждал с консьержем достоинства какао с ванилью versus[1] чашки жирного бульона, позволив, по прошествии изрядного количества времени, склонить себя в пользу первого, что консьерж истолковал на свой лад, принеся ему сифон с содовой. Той зимой Сампайо, в соломенной шляпе, не прикрывающей затылка, и кургузой куртке, нашел выгодное применение своему литературному зуду и составлял витиеватым почерком километровый списочек свиноводов, хозяев зимующего поголовья и производителей свиней для нового издания Справочника Лоуренцо. Так, пока наши вставные зубы выбивали дробь, мы, съежившись около термометра, оглядывали темное и неуютное помещение (пол из каменных плит, железные опоры, стойка с кофеваркой) и вспоминали лучшие времена, когда мы боролись друг с другом за клиента и ходили в облаках пыли по Сан-Луису, сплевывая землю, а когда возвращались в Росарио – пылесос не справлялся с чисткой ковров. Толстяк, родом из Бог знает какой тропической республики, был пузом деятельным и захотел воодушевить меня чтением измышлений из своих записных книжек: я первые три четверти часа вел себя паинькой и старательно хранил сосредоточенность, лелея надежду, что все эти Абалос, и Абарратагис, и Абатимаркос, и Аббаньятос, и Аббатантуонос были фирмы, работающие в радиусе моего действия, но очень скоро Сампайо безрассудно проболтался, что это свиноводы с северо-востока провинции, области, интересной с точки зрения ее населенности, это да, но не устоявшей, к сожалению, под натиском бессмысленной обскурантистской пропаганды конкурентов. Вот ведь, я давно изучил назубок толстого Сампайо, но ни разу и не подумал, что в нем, в такой массе жира, мог обитать эдакий пернатый хищник! Приятно удивившись, я со всей легкостью воспользовался тем, что наш болтун понемногу раскрывался как личность образованная, и с ловкостью, которой даже в самую разгульную пору своей молодости позавидовал бы преподобный Карбоне, я перевел разговор на Великие Нерешенные Вопросы, с навязчивой идеей затащить этого внушительного толстяка в Дом Вероучений. Изложив grosso modo основные направления великолепного руководства отца Файнберга, я поставил Сампайо лицом к лицу перед вопросом: как человек, который перемещается с быстротой поезда между несуществующими точками пространства, может называть сплошным враньем и вздором все, что знает даже самый последний служка о хлебах и о рыбах и о Троице? От изумления вы не уснете, друг Лумбейра, если я сообщу вам, что Сампайо и не подумал поднять белый флаг в ответ на этот точный удар. Он сказал, тоном более холодным, чем кофейный пломбир, что по части троиц никто не сталкивался больше него с печальными последствиями суеверия и невежества и что мне не стоит даже и заикаться об этом, поскольку он ввернет мне в башку ipso facto свой личный жизненный опыт, который удерживает его в тупике грубого материализма. Клянусь вам еще раз, дон Лумбейра, что, желая отвлечь толстяка от намерения задурить мне голову, я решил прельстить его идеей вздремнуть на бильярдных столах, но этот тип поступил как настоящий тиран и прямо-таки навязал мне небылицу, которую, нисколько не сократив, я передам вам, несмотря на то что мой рот набит кучей хлебцев с маслом, не говоря уже о кофе. Вперив взгляд в язычок, который я демонстрировал ему при Зевке, он сказал:

– Не судите по внешнему виду (бродяга в отставке, в заплатанной тройке), так как я всегда кружил по пути, на котором равнина, где обитает кабан, соседствует с гостиницей, где останавливается болтун. Я знал и благоприятные времена. Я уже не раз повторял, что моя колыбель там, в Пуэрто-Марискалито, что всегда был модным пляжем и куда спешат мои землячки в тщетной надежде избежать малярии. Мой отец был одним из девятнадцати военных, инициаторов переворота шестого июня; когда вернулись умеренные, он сменил, как и все республиканцы, чин полковника в столице на должность почтальона, курсирующего среди болот. Рука, которая раньше, наводя страх, потрясала мушкетоном, теперь смиренно распространяла вздор в длинных конвертах, запечатанных сургучом. Из всего этого я прошу вас уяснить, что мой отец не был одним из тех почтарей, которые только и делают, что берут плату за наклеенную марку лимонами, чиримойей, папайей и связками других плодов; раньше почтовым посредником был ловкий и небрезгливый индеец, который привык к регулярному приобретению мелочей любого сорта в обмен на получение корреспонденции. Угадайте, дон Маскаренас, кто был тот новобранец, что помогал моему отцу в служении Родине? Мальчик с большими усами, который сейчас рассказывает вам со всей достоверностью. Мои первые ползунки были повешены на шест пироги, мое первое воспоминание – зеленая вода, отражающая листву и кишащая кайманами, куда я, будучи ребенком, отказывался заходить и куда отец, второй Катон, неожиданно бросил меня, дабы излечить от страха. Но это пузо о двух ногах[2] не было человеком, готовым ради мелочевки привязаться in aeternum[3] к простому обитателю тростниковых хижин; я запыхался, стирая подошвы в поисках пейзажа-новинки, назовите его Холмом Монтевидео или веснушчатой девочкой. Чувствуя постоянную жажду ярких впечатлений, подобно незаполненному видами альбому, я воспользовался тем, что был объявлен в розыск, который вели весьма тщательно, и из трюма рыболовной шхуны сказал «прощай» тихим приветливым равнинам, зеленым полям, заросшим сорняками, и полным невнятных бормотаний болотам, – тому, что есть моя страна, моя родина, моя сладкая грусть.

Сорок дней и сорок ночей длилось то морское путешествие меж рыб и звезд, среди самых пестрых пейзажей, которых, верьте, я никогда не забуду, потому что один из палубных матросов, сочувствуя страдающему от качки бедняге, спускался рассказать мне о том, что видели наверху другие выдумщики. Но даже рай имеет границы, и настал день, когда меня выгрузили, как скатанный ковер, в гавани Буэнос-Айреса, вместе с табачной пылью и банановыми листьями. Не стану вам описывать в алфавитном порядке всех потерявших работу служащих, которых я повстречал в первые годы моей аргентинской жизни, так как, если построить их здесь рядком, нам с вами не хватит места под этой крышей. Вот только один эпизод из тех, что произошли за закрытыми дверями в торговой фирме «Мейнонг и Кo», чей штат я пополнил в качестве единственного служащего. Фирма находилась в большом старом доме под номером тысяча триста по улице Бельграно и занималась импортом голландского табака, так что беглец, закрывая ночью воспаленные от утомления глаза, представлял, как он разрыхляет землю на любезных его сердцу табачных плантациях Альто-Редондо. На первом этаже стоял письменный стол, чтобы пускать пыль в глаза клиентам, а внизу находился полуподвал. Я в те молодые годы хотя и порицал свою беспокойную юность, отдал бы все черное золото Пануко, чтобы передвинуть хотя бы один из тех крохотных столиков, которые видел глаз по правую руку, но дон Алехандро Мейнонг запретил мне даже самое ничтожное изменение в расположении мебели, заставляя считаться с тем, что он слепой и по памяти двигается по дому. И вот того, кто никогда меня не видел, я представляю сейчас как наяву: в очках, темных, словно две ночи, с пастушьей бородкой, с кожей цвета хлебного мякиша, выдающегося роста. Я то и дело повторял ему: «Вы, дон Алехандро, легки на подъем, как сухая солома». И еще он носил бархатную шапочку и не снимал ее даже на ночь. Хорошо помню одно его кольцо – настолько отполированное, что я брился, глядя на его палец. Я предвосхищу ваши слова и первым скажу, что дон Алехандро был, как и я, еще одним комком современного иммиграционного гумуса: прошло уже полвека, как он выпил последнюю кружку пива на своей Herrengasse. В спальне-гостиной он складировал кипы Библий на всех известных языках и был постоянным членом сообщества прожектеров, которые искали подтверждение геологическим теориям в редких хронологических зацепках, рассыпанных по Святому Писанию. В его весьма немалый капитал эти безумцы уже вцепились зубами, и он любил повторять, что его внучку Флору ожидает наследство более ценное, чем червонное золото, – иными словами, любовь к библейской хронологии. Эта наследница была болезненной девочкой, выглядевшей моложе своих девяти лет, с таким взглядом, словно она различала вдали открытое море, светловолосая, с характером кротким и мягким, словно дикий щавель, который кто только не собирал на рассвете на обширных лугах по склонам Президентского холма. Девочка, не имея друзей-сверстников, довольствовалась слушанием того, как в редкие часы отдыха я напевал Национальный Гимн моей родины, подыгрывая себе на бубне; но как говорят, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, и, когда я возился с клиентами или меня сваливал сон, девочка Флора играла в подвале в Путешествие к Центру Земли. Дедушке эти игры не нравились. Он утверждал, что подвал таит опасность; ему, подобно курьеру, сновавшему по всему дому, достаточно было спуститься в темноту подвала, чтобы сказать, что вещи передвинули и он заблудился. Для недалекого ума эти жалобы были не чем иным, как верхом сумасбродства, потому что даже кот Бантик знал, что подвал не содержит никаких сюрпризов, кроме уложенного в штабеля листового голландского табака и ненужной утвари, оставшейся от экс-аукциониста Товаров Широкого Потребления Е. К. Т., который снимал помещение до моего дона Алехандро. Раз я упомянул Бантика, напрасно упорствовать и скрывать, что этот кот разделял общую нелюбовь к подвалу, поскольку из тех ста раз, что он спускался туда по лестнице, двести он давал деру, словно его пришпоривала нечистая сила. Такие резкие движения кастрированного, и потому спокойного, котищи должны были бы вызвать у меня пусть самую легкую, но тревогу, но я всегда иду по прямой, словно магнит, хотя лучше всего в той непонятной ситуации было бы побороть свое упрямство. Потом, когда я это понял, было уже поздно, и похоже, что моя ошибка стала причиной большого несчастья.

Крестный путь, от рассказа о котором вам не убежать, будь вы хоть на пяти колесах, начался в один из тех моментов, когда дон Алехандро чуть ли не сам готов был влезть в кожаный чемодан из-за непреодолимого желания ехать в Ла-Плату. Еще один лицемер заехал за ним, и он отправился при полном параде на конгресс библиоманов в киносалон «Дардо Роча». Остановившись в дверях, он приказал мне ждать его в будущий понедельник со свистящим кофейником наготове. Затем добавил, что поездка займет три дня и чтобы я берег девочку Флору как зеницу ока. Он хорошо знал, что это поручение будет мне в радость, поскольку, хоть я такой большой и черный, быть сторожевым псом девочки стало моим призванием.

Однажды днем, когда, наевшись до отвала молочного пудинга, я задремал крепче, чем коровий пастух, Флора воспользовалась перерывом в докучливой опеке, чтобы порезвиться в подвале. В час молитвы, когда она укладывала свою куклу, я заметил, что она вся в жару и трясется от страха и галлюцинаций. Девочку бил озноб. Я упросил ее забраться под одеяло и напоил мятной настойкой. Помню, что той ночью, оберегая детский сон, я бдел у ее постели, растянувшись на пальмовой циновке. Девочка проснулась очень рано, все еще бледненькая, но не столько от температуры, которая снижалась, сколько от страха. Позже, подбодрив ее кофе, я спросил, что же ее так растревожило. Она сказала, что накануне различила в подвале нечто столь необычное, что даже не может это описать, разве что Оно было с бородой. Я подумал, что видение с бородой было не причиной жара, а тем, что опытный врач называет симптомом, и принялся развлекать ее сказкой о дикаре, которого обезьяны выбрали в депутаты. На следующий день девочка скакала по всему дому резвым козленком. Я, так как сам обычно пасую перед лестницей, попросил ее спуститься и поискать один акт о порче товара, для сверки. Не успел я договорить, как она изменилась в лице. Поскольку я знал, что девочка не труслива, я настоял, чтобы она не мешкая исполнила мое приказание, дабы раз и навсегда покончить с ее дурными фантазиями. Тут же я вспомнил, как мой отец столкнул меня из челнока в воду и не позволил жалости взять над собой верх. Чтобы девочка не отчаивалась, я довел ее до лестничной площадки; я видел, как она двигается очень скованно и напряженно, словно мишень в виде фигурки солдата на стрельбище. Она спустилась с закрытыми глазами и прошла прямо между штабелей табака.

Едва успел я отвернуться, как услышал крик. Он был негромким, но сейчас мне кажется, что в нем, словно в крошечном зеркале, я увидел то, что привело девочку в ужас. Я опрометью сбежал по лестнице и обнаружил ее лежащей на каменных плитах пола. Она протянула ко мне свои тоненькие, словно из проволоки, ручки, как бы прося защиты, и, пока я твердил ей, чтобы она не оставляла своего дядю Сенбернара (так она меня называла), испустила дух, то есть умерла.

Я замер в оцепенении, и у меня появилось ощущение, что всю мою жизнь, вплоть до этого случая, за меня прожил кто-то другой. Момент, когда я сбежал по лестнице, стал казаться мне далеким. Я продолжал сидеть на полу; мои руки сами по себе скатывали бумажную самокрутку. Взгляд, столь же потерянный, блуждал.

И тогда в легко ходящем взад-вперед кресле-качалке из ивовых прутьев я разглядел причину испуга девочки и, стало быть, ее смерти. Возможно, меня назовут бездушным, но дело в том, что я вынужден был улыбнуться, когда увидел пустяк, принесший такое несчастье. Если сперва с силой толкнуть кресло и раскачать, словно для полета, то периодически перед вами будут появляться на мгновение три фигуры, которые, при легком смещении, кресло заставляло оживать: так как фактически все трое находились в одном месте – ни сзади, ни спереди, ни снизу, ни сверху по отношению друг к другу, – то немного утомляли взор, особенно в первый момент. Выходил на поиск своих заблудших овец Бог Отец, которого я узнал по струящейся бороде, и тут же был Сын со стигматами, и Святой Дух, в виде голубя величиной с христианина. Я не знаю, сколькими глазами они следили за мной, потому что даже та пара, которая принадлежала каждому из них, если внимательно посмотреть, состояла из одного и того же глаза, и он находился сразу в шести местах. О ртах и клюве даже не поминайте, потому что лучше уж умереть. Прибавлю также, что один выходил из другого, постоянно чередуясь, и, возможно, вас не удивит, что у меня началось головокружение, как если бы я смотрел на водоворот. Мне показалось, что они от собственного движения светились и оказались ближе, чем в двух метрах от меня, так что, если бы я в задумчивости протянул руку, ее, наверно, втянуло бы в этот круговорот. Тут я услышал звук трамвая номер тридцать восемь, проходящего по улице Сантьяго-дель-Эстеро, и подумал, что в подвале не хватает скрипа качалки. Я посмотрел еще раз, и мне стало смешно. Кресло находилось в покое; оказалось, раскачивалось не кресло, а то, что было в нем.

Да здесь, подумал я, Святая Троица, сотворившая небо и землю, а мой дон Алехандро сейчас в Ла-Плате! Этой мысли было достаточно, чтобы сбросить с себя оцепенение, в котором я находился. Не время было предаваться увлекательному созерцанию: дон Алехандро был человеком старой закалки и не стал бы выслушивать мои объяснения, почему я не уберег девочку.

Она была мертва, но я не решился оставить ее так близко от кресла-качалки, а взял ее на руки, перенес на кровать и положил рядом с куклой. Я поцеловал девочку в лоб и ушел, горюя о том, что вынужден оставить ее в этом доме, столь пустынном и столь населенном. Желая избежать встречи с доном Алехандро, я уехал из города с вокзала Онсе. Потом я слышал, что дом на Бельграно снесли в связи с перепланировкой улицы.

Пухато, 11 сентября 1946 года

Знамение

Бытие, IX, 13
– В кои веки у друга Лумбейры счастливый день, и он может заплатить за мой завтрак, за эти сдобные булочки, что придают сил, да и вряд ли кто откажется от парочки плюшек со сливками или от лоснящихся жиром слоечек, одну из которых я запихиваю себе в глотку с риском остаться без пальца, сопровождая все глоточками феко с моколом, а ведь я способен еще и очистить тарелочку, полную пирожков с повидлом. Плати, плати, не жалей; а я, как только прочищу горло и верну себе способность сыпать словами, тут же пройдусь по вашим ушам одной занимательной историей, в которой ipso facto без хитрого малого нам не обойтись, да еще вколотим в его буйную голову колоссальное меню, такое, что после не найдешь ни крошки хлеба за десять верст вокруг.

Как летит время, Лумбейра! Не успеешь воткнуть зубы в этот английский пудинг, а глядь, уже все и изменилось, и если вчера ты шарахался на улице от какой-нибудь разряженной шлюшки, то теперь ты крепко сел в лужу, и вот уже бабы шарахаются от тебя. Чего уж врать, в Институте прогнозов «Ветеринария Диого» меня ценили не больше, чем трубку от клизмы, а запах поезда был для меня словно запах конуры для собаки или для вас запах станции Лакроз: я хочу сказать, что железная дорога для меня, коммивояжера, – дом родной. И вот вдруг, без всякой подготовки – хотя чего было готовиться, я уже подумывал об этом года полтора, – я спустил на них всех собак, хлопнул дверью и ушел. Затем я поступил на работу в «Последний Час», где главный редактор, полное убожество, сделал меня выездным корреспондентом, и если меня не отправляют в Каньюэлас, то уж точно посылают куда-нибудь в Берасатеги.

Не стану спорить: тот, кому приходится ездить, волей-неволей знакомится с приветливой внешностью городских окраин, и нередко ему случается удивляться чему-то новому и необычному, что, как увидите, может сыграть с ним дурную шутку. Не успеешь и рта раскрыть, как, словно мухи на мед, к тебе, газетчику, все слетаются, и приходится отбрыкиваться, черт возьми; короче, дело в том, что не далее чем вчерашеньки меня опять послали в Бурсако, словно бандероль какую-то. Прижатый, как последний идиот, к окошку, я с двенадцати восемнадцати плавился, как кусок сыра, под лучами солнышка, скользя невооруженным глазом то по асфальту, то по крышам, то по домам, то по пустырю, где развалилась свинья. В общем, я не знал куда глаза деть, пока не доехал до Бурсако и не сошел на подходящей станции. Клянусь своими потрохами: у меня не было ни малейшего подозрения по поводу того откровения, что снизошло на меня тем душным вечером. Раз за разом я потом спрашивал себя, кто бы мог подумать, что здесь, в этой дыре под названием Бурсако, я услышу о чуде, которое, как выяснилось, для них то же самое, что скисшее молоко.

Я потащился – а то как же! – по улице Сан-Мартин, и недалеко от врытой в землю огромной руки, которая предлагала мате «Noblesse Oblige», меня осчастливил своим наличием дом дона Исмаила Ларраменди. Представьте себе безнадежную развалину, привлекательную своей недостроенностью дачку, такую простенькую хибару святого, куда вы сами, дон Лумбейра, хотя и навидались всяких клоповников, не рискнули бы войти без плаща и зонтика. Я прошел через огород, и уже на крыльце, под эмблемой Евхаристического конгресса, передо мной появился mezzo[4] облысевший старичок, в таком чистеньком плащике, что мне страсть как захотелось посыпать его пушком, тем, знаете, что скатывается в карманах. Исмаил Ларраменди – дон Матесито, как его называют, – явил передо мной портновские очки, усы ниточкой и носовой платок, который покрывал весь его затылок. Он уменьшился в росте на пару сантиметров, когда я всучил ему вот эту самую визитку, которую сую вам сейчас под нос и где можно прочесть на бумаге «Витрофлекс»: «Т. Маскареньяс, „Последний Час\"». Только он попытался изобразить свое отсутствие, как я заткнул ему пасть, заявив, что уже видел его карточку в полиции, и, хотя он и налепил на себя эти усы, – меня не проведешь. Справедливо полагая, что в столовой тесновато, я вытащил переносную плитку на задний двор, скинул свою шляпенцию в спальне, приклеил свою жопу к креслу-качалке, закурил «Салютарис», которым старикан явно позабыл меня угостить, и, разложив свои вещи на сделанной из сосны этажерке с учебниками «Гальяч», усадил старикашку на пол и заставил его прокрутить пластинку с рассказом о его покойном учителе Венсеслао Сальдуэндо.

Вы просто не поверите. Он открыл рот и засвистал голосочком сладким, как у окарины, который, слава те Господи, я уже не слышу, потому что сидим мы в этом молочном кафе на улице Боэдо. Не успел я в себя прийти, как он уже вещал:

– Взгляните-ка сюда, сеньор, в это крошечное окошечко: через него вы без труда различите, за второй рукой с чашкой мате, маленький домик, которому не мешало бы, черт его дери, быть и побольше. Поверьте мне, сеньор, вам стоит сотворить крестное знамение и попросить у этого дома исполнения трех желаний, потому что под его крышей жил человек, который заслужил лучшей участи, чем стать жертвой этих кровососов, не щадящих ни бедняка, ни миллионера. Я говорю о Сальдуэндо, сеньор!

Протекло сквозь это окошечко[5] лет сорок – точнее сказать, тридцать девять – с того незабываемого вечера, а может, и с раннего утречка, когда я познакомился с доном Венсеслао. С ним или с кем другим, ибо с годами память ветшает, а кончается все тем, что не помнишь, с кем вчера в баре «Конституция» выпил стакан то ли молока, то ли пивка, которое так согревает душу. Неважно как, но я познакомился с ним, мой дорогой сеньор, и мы поговорили обо всем понемножку, но особенно о поездах, идущих в Сан-Висенте. Так ли, иначе ли, я в кепке и дорожном плаще по будням ездил до Пласы на пригородном в шесть девятнадцать; дон Венсеслао уезжал на поезде в пять четырнадцать, и я издалека видел, как он шагал, обходя замерзшие лужицы в дрожащем свете фонаря Кооперативного общества. Он, как и я, был рьяным приверженцем дорожных плащей, и несколько лет спустя, кажется, нас даже сфотографировали в таких плащах.

Я всегда, сеньор, был самым решительным противником того, чтобы влезать в чужую жизнь, и поэтому не позволял себе спросить моего нового друга, зачем он всегда ездит с карандашом «Фабер» и рулоном корректур, да еще со словарем Роке Барсии – это ж такая тяжесть, столько томов! Но вы понимаете, какое меня раздирало любопытство, и вдруг оно неожиданно было удовлетворено: дон Венсеслао сам сказал мне, что работает корректором в издательстве «Опортет и Эресес», и предложил помочь ему в работе, которой он занимался с завидным усердием, чтобы убить время в поезде! Признаюсь честно: мои знания весьма скудны, и в первый момент я засомневался, получится ли у меня; однако природное любопытство победило, и прежде, чем в вагоне появился кондуктор, я уже погрузился в гранки «Среднего образования», труда Амансио Алькорты. Черт возьми, до чего же мало мог я сделать при первом моем вхождении в мир литературы, но, увлеченный глобальными проблемами педагогики, я все читал и читал, не замечая чудовищных опечаток, переставленных строк, пропущенных или перепутанных страниц. Когда я добрался до Пласы, мне практически осталось прочесть лишь последнюю главку, но на следующее утро, к великому изумлению моего нового друга, прямо а перроне я снова уткнулся в гранки с карандашом в руках, который предусмотрительно приобрел во вполне солидном заведении – книжном магазине «Европа».

Месяца полтора продолжались наши занятия корректурой, которые были, честно говоря, великолепной школой для изучения основ испанской орфографии и пунктуации. От А. Алькорты мы перешли к «Социальной педагогике» Ракели Каманья, не пропустили и «Литературной критики» Педро Гойены, которая позволила мне насладиться вечно живыми прелестями «Апельсинов в цвету» Хосе де Матураны или «Сентиментального дилетантизма» все той же Ракели Каманья. Я не могу похвалиться вам другими названиями, потому что дон Венсеслао однажды вдруг решительно сказал мне, что оценил мое усердие и стремление помочь, но, к сожалению, вопреки его воле, он, видимо, будет вынужден прервать меня, потому что сам дон Пабло Опортет в скором времени повышает его по службе, и это даст ему возможность скопить приличный капиталец. Что за черт: дон Венсеслао говорил мне о таких светлых перспективах своего материального положения, а я видел его потухший взор, и ходил он как в воду опущенный. Через неделю, выходя из бара «Конституция» с пакетиком маисовых баранок, которые я купил для внучек сеньора Маргулиса – того, что держит аптечную лавку в Бурсако, – я имел счастье столкнуться с доном Венсеслао, когда он расплачивался за подгоревший, весь сморщенный омлет и пару здоровенных чаш грога, пахнущего так, что я даже закашлялся; рядом прикуривал сигару какой-то денежный мешок, с оливковой кожей и в дорогом каракулевом пальто. Этот денежный мешок приглаживал усы и говорил со своим соседом так, будто обещал ему золотые горы; но на лице сеньора Венсеслао я заметил смертельную бледность. На другой день, прежде чем отправиться в Тальерес, он доверительно поведал мне, что его вчерашним собеседником был сеньор Молох из торговой фирмы «Молох и Молох», которая прибрала к рукам книжные лавки на улицах Июльская и Ривера. Он добавил, что подписал контракт с этим сеньором, который сейчас просиживает в турецких банях, где напропалую дуется в карты, на предмет поставки научных трудов и почтовых карточек. К тому же мой благодетель признался мне, не без колебаний, что руководство назначило его ответственным управляющим издательства. В этом новом качестве он уже присутствовал на расширенном заседании типографского центра, где, правда, едва он удобно устроился в кресле, как его живо одернули эти астурийцы. Сеньор, я слушал его как завороженный, и в этот момент поезд резко дернулся и на пол упал один из тех листов, корректурой которых дон Венсеслао занимался. В благородном порыве я сразу же оказался на четвереньках, чтобы поднять лист. Лучше бы мне этого не делать: я увидел непотребную картинку и покраснел как вареный рак. Я притворился, как мог, что ничего не заметил, и протянул листок так, как будто в руках у меня был вполне благочестивый рисунок. Мне повезло, что дон Венсеслао – сущий Тристан Суарес – не осознал того, что случилось. На следующий день, в субботу, мы уже не ехали вместе: это значит, что сначала уехал один, а затем другой.

Когда денек стал клониться к вечеру, я бросил взгляд на календарь и меня стукнуло: ведь в воскресенье – мой день рождения. Это подтвердила и тарелка с пирожками, которые всегда преподносит мне к этому дню сеньора Акино Дериси, принимавшая роды у моей матери. Ловить аромат этого чуда кулинарии, настолько мне родного, и думать, что, пожалуй, здорово бы провести вечерок с сеньором Сальдуэндо, ложилось, как говорят у нас в Бурсако, один к одному. Благоразумно выжидая на кухне захода солнца – чрезмерное любопытство соседей у нас в порядке вещей, – я до восьми с четвертью разрисовывал мебелюшку, которую изготовил из ящичков из-под сахара «Лансерос». Хорошенько закутавшись в пончо, ибо вечерняя свежесть коварна, я отправился на одиннадцатом номере – то есть на своих двоих – к дому учителя и друга. Я вошел, как собака в свою конуру, потому что дверь у сеньора Сальдуэндо была всегда открыта, сеньор, как и его сердце. Гостеприимный хозяин блистал своим отсутствием! Чтобы зазря не ходить туда-сюда, я решил чуток подождать – а вдруг он сейчас вернется. Около умывальника, не слишком далеко от таза с кувшином, находилась кипа книг, которые я позволил себе просмотреть. Я снова повторяю: лучше бы мне этого не делать – это были книги издательства «Опортет и Эресес». Верно говорят: меньше знаешь – лучше спишь; до сего дня я не могу забыть книг, которые издавал дон Венсеслао. Страницы пестрели голыми бабами во всей красе, а на обложках значилось: «Благоухающий сад», «Китайский шпион», «Гермафродит» Антонио Панормитано, «Камасутра и/или Ананга-Ранга», «Печальные одеяния», были также произведения Элефантиса и Архиепископа из Беневенто. Вот так клубничка! Я не какой-нибудь отъявленный пуританин, и порой не прочь гульнуть, и ухом не веду, когда слышу смачные выражения того святоши из Турдеры, но, знаете, это ни в какие ворота не лезло, и я решил пойти спать. И сразу же ушел, правду говорю.

Прошло несколько дней, а я ничего не знал о доне Венсеслао. А потом по округе прокатилась сногсшибательная новость, и я был последним, кто узнал ее. Однажды вечером подмастерье парикмахера показал мне газету с фотографией дона Венсеслао, на которой он был более всего похож на темно-коричневого негра; над фотографией я прочитал заголовок: «РАЗРАСТАЕТСЯ СКАНДАЛ С ИЗДАТЕЛЕМ ПОРНОГРАФИЧЕСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ. ГРЯЗНАЯ АФЕРА». У меня подкосились ноги, в глазах помутилось, и я рухнул в кресло. Не понимая ничего, я дочитал статью до конца, но больше всего меня расстроил непочтительный тон, каким они говорили о сеньоре Сальдуэндо.

Два года спустя дон Венсеслао вышел из тюрьмы. Без лишнего шума – что и было в его натуре – он вернулся в Бурсако, тощий, как скелет, но с высоко поднятой головой. Он распрощался с поездами и не выходил из дома даже на прогулки по близлежащим окрестностям. Вот тогда-то, да будет вам известно, его и наградили ласковым прозвищем «Дон Старая Черепаха», ведь он никуда не выходил, и было почти невозможно встретить его где-нибудь на фуражном складе Буратти или же на птицеферме Рейносо. Он никогда не хотел вспоминать о причинах своих несчастий, но, связав концы с концами, я понял, что сеньор Опортет просто-напросто воспользовался безграничной добротой дона Венсеслао и взвалил на него всю ответственность за свою книготорговлю, когда увидел, что дело труба.

С благородным намерением поднять дону Венсеслао настроение, я вытащил его однажды в вос-кресеньице – а случай подвернулся подходящий – к внукам доктора Маргулиса, нарядившимися pierrot, а на следующий день отправился к нему с мыслишкой, а не пойти ли нам по бабам. Да какое там! Я был полным идиотом с этим своим желанием развлечь его!

Дон Черепаха заваривал на кухне мате. Я сел спиной к окну, которое сейчас выходит на задворки клуба «Спортивный союз», а раньше там было чистое поле. Учитель с великой учтивостью отклонил мое предложение и с несравненной добротой человека, привыкшего часами прислушиваться к голосу сердца, добавил, что не испытывал недостатка в развлечениях с того момента, как Верховный суд предоставил столь неопровержимые доказательства его вины.

Рискуя прослыть занудой, я упросил его пояснить свою мысль; не выпуская из рук чайничка гранатового цвета, этот провидец ответил:

– Обвиненный в мошенничестве и торговле непристойными книгами, я был заключен в камеру двести семьдесят два Национальной тюрьмы. Там, между четырех стен, больше всего меня беспокоило время. В первое утро первого дня я подумал, что сейчас мне хуже всего, но, когда наступит следующий день, станет чуть полегче, и так далее до последнего, семьсот тридцатого, дня. Но беда в том, что как ни крути, а время не шло быстрее, и я все оставался в начале утра первого дня. Вскоре я вспомнил все известные способы скоротать время. Принялся считать. Прочел наизусть Преамбулу к Конституции.

Стал перебирать названия всех улиц между улицами Балькарсе и авенидой Ла-Плата, а также между Ривадавия и Касерос. Потом перешел к северным кварталам и перечислил улицы между Санта-Фе и Триумвиратом. К счастью для себя, я сбился в районе улицы Коста-Рика, что дало мне возможность убить немного времени, и так я дотянул до девяти утра. Возможно, тогда в мое сердце и постучался святой, и я стал молиться. На меня снизошло просветление, и ночь пролетела незаметно. Через неделю я уже не вспоминал о времени. Поверьте, мой юный Ларраменди, когда закончились два года моего заключения – мне показалось, что они пролетели как один миг. По правде сказать, Господь одарил меня множеством видений, и все они воистину бесценны.

Лицо дона Венсеслао после этих слов прояснилось. Сначала я заподозрил, что причина этому – воспоминания, но тут же понял: что-то происходит за моей спиной. Сеньор, я обернулся. И увидел то, что видел дон Венсеслао.

В небе что-то беспрестанно двигалось. От нашей сельской конторы «Манантьялес» и от поворота железной дороги вверх взмывали какие-то огромные предметы. Все они устремлялись к зениту. Казалось, что одни из них кружатся вокруг других, не нарушая при этом общего движения вверх. Я не мог оторвать от них глаз и сам словно поднимался вместе с ними. Как есть вам говорю: я еще не понял, что это за предметы, но уже тогда от них на меня изливалась благодать.

Я уже потом подумал, что, может быть, они сами светились, – ведь был уже вечер, а я все же различал их преотлично. Первое, что я распознал, – и следует признать, что это странно, потому что сама форма предмета различалась нечетко, – был вот такой величины фаршированный баклажан, который тут же исчез из поля зрения, скрывшись за навесом веранды, но уже за ним вослед устремился огромный пирожок, который, по скромным подсчетам, сеньор, достигал километра полтора в длину. Справа и несколько выше поражало воображение пучеро по-испански, с кровяной колбасой и шпиком, сопровождаемое кусочком атеринки – рыбки, которую вы вряд ли где могли видеть. Весь запад покрывало ризотто, а в южной части неба собирались вместе фрикаделька, тыквенный десерт и топленое молоко. Справа по борту от кулебяк с неровными боками под мантией из нескольких шипящих омлетов шествовало на восток матамбре. Пока я в здравом уме и твердой памяти, меня всегда будет греть воспоминание о двух потоках – они пересекались, но не смешивались: один из куриного бульончика, а другой из супа с громадными кусками мяса, и, увидев такое, понимаешь, что все это правда насчет радуги. И, не подавись я кашлем, оторвавшим меня в тот момент от видения, я бы не потерял из виду котлету из шпината, которую закрыли потрошки паррильяды, не говоря уже о коричных веточках, которые, расправившись веером, завладели небесным сводом. Все это смел свежий сыр, дырчатая поверхность которого охватила все небо. Сей продукт питания застыл, словно нахлобученный на наш мир, и я даже подумал, а не был ли он здесь всегда, как звезды, как небесная синева. Но через мгновение от этого ресторанного изобилия и следа не осталось.

О-о! Ни единого слова не сказал я на прощание дону Венсеслао. На подкашивающихся ногах я пробежал километра два и прямо-таки влетел в привокзальный ресторанчик – и надо было видеть, как я там обжирался.

Я рассказал вам все, сеньор. Или почти все. Больше мне не довелось наблюдать ни одного видения дона Венсеслао, но что-то мне подсказывает, что и остальные были не менее чудесными. Ведь я считаю сеньора Сальдуэндо благородным человеком, несмотря на то что вся округа в тот вечер пропахла подгоревшим мясом.

Двадцать дней спустя от сеньора Сальдуэндо осталось одно бездыханное тело, и его душа, возможно, вознеслась на небо, где, без сомнения, ее сейчас сопровождают все эти закуски и десерты.

Я благодарю вас за то, что вы меня выслушали. И мне лишь остается сказать: да благословен будет путь ваш.

– Да и вам пусть укропчика с неба навалит.

Пухато, 18 октября 1946 года