Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мануэла Гретковская

Парижское таро

Моей собаке
* * *

В Амстердам я приехала, чтобы увидеть Рембрандта. Картины его рассеяны по крупнейшим музеям мира, словно разъятые мощи святого, но дух художника по-прежнему обитает в Амстердаме. Итак, я приехала к Рембрандту. В его доме теперь музей графики. Ни мебели той эпохи, ни хотя бы покрытого патиной кувшина, как будто сошедшего с натюрмортов семнадцатого века. Лишь несколько станков для печатания гравюр осталось в пустом доме – пустом доме банкрота, распродавшего все, что можно было вынести, что имело хоть какую-то ценность. Вряд ли Рембрандт оплакивал дорогие вещи, драпировки, серебро, все то, что окружало их с Саскией, чему они радовались вместе. Ушла Саския – так пусть уйдут и свидетели счастья. Останется лишь то, что необходимо для работы, для гравировки света и времени, оставшегося до…

В Государственном музее выставлены «Ночной дозор», «Урок анатомии» и «Еврейская невеста». Я начала осмотр с еврейской невесты – у нее потрясающее платье. Не нарисованное, а вылепленное. Рельефные, покрытые лаком мазки словно образуют жесткие складки красной парчи. Мне захотелось взглянуть поближе. Перешагнув через нарисованную на полу желтую линию, я услышала на голландском, французском и английском языках: «Запрещено». Под пристальным взглядом смотрителя послушно вернулась на место. Не смея больше нарушать правила, я с риском для жизни наклонилась, чтобы приблизиться к картине хотя бы на несколько сантиметров. Вновь шипение смотрителя: «Запрещено». За моей спиной столпились экскурсанты. Немецкий гид объяснял:

– Перед вами Рембрандт ван Рейн, живопись и графику которого мы уже видели в Британском музее и в Лувре. Его звали Рембрандт, «ван Рейн» означает «с Рейна». Перед вами картина «Еврейская невеста». Она написана предположительно в 1655 году, размер сто двадцать с половиной на сто шестьдесят с половиной сантиметров. На ней изображен молодой мужчина в расшитом золотом кафтане, за руку он держит девушку в красном платье. Невеста с улыбкой глядит прямо перед собой, вьющиеся черные волосы, обрамляющие овал лица, ниспадают на обнаженные плечи.

Зачем, стоя перед картиной, рассказывать, что она изображает? Я обернулась: за мной стояли человек пятнадцать в черных очках.

– Сцена, вероятно, подсказана художнику Книгой Бытия – глава 26, стих 8, другими словами, это Исаак и Ревекка, – продолжал экскурсовод. – Возможно также, что Рембрандт изобразил здесь свою невестку, Магдалену ван Лоо, и сына Титуса. Обратите также внимание на фактуру полотна.

Смотритель дал понять, что хочет поговорить с гидом слепых. Они отошли на несколько шагов. На мгновение я заколебалась – не воспользоваться ли ситуацией и не переступить ли магическую желтую линию. Однако слепые меня опередили. Они принялись трогать картину. Сначала осторожно, кончиками пальцев, повторяя «Рембрандт, Рембрандт», словно желая убедиться, что полотно существует на самом деле. В следующее мгновение они уже водили по нему всей ладонью, затем один вытянул губы, словно для поцелуя, и начал лизать картину. После чего уступил место другим, которые так же безошибочно обводили языком контуры фигур среди рембрандтовских светотеней.

– Какова на вкус еврейская невеста? – спросила я слепого любителя живописи.

– Сладковатая, фон чуть горчит, – тоном знатока ответил тот.

– Вы все картины так… осматриваете?

– Не всегда удается отвлечь смотрителя хотя бы на пару секунд.

– А что вам больше всего… – я замялась, подбирая слово, – нравится?

– Вы хотели сказать «по вкусу», – рассмеялся он, постукивая белой тросточкой по сверкающим лакированным ботинкам. – Я предпочитаю старых мастеров. Их картины сохранили вкус эпохи, к тому же краски тогда делали из натуральных пигментов, что менее вредно. Современная живопись – сплошная химия, какого-нибудь Поллока страшно в рот взять, того и гляди останешься инвалидом. Вы видели «Еву» Кранаха? Это мой любимый немецкий художник. У него женщины – как живые. У Евы солоноватое тело, небольшая, терпкая на вкус грудь. Вы уж простите за подобные детали, но искусство – моя страсть. Вчера я целый день провел в Лувре.

– Огромный музей, правда? – сказала я, чтобы поддержать беседу.

– Да, но меня он разочаровал, особенно скульптура. Знаете, у Венеры Милосской на попе царапины.

* * *

17.00 – Жан, урок польского; 18.00 – обед в Лез Аль; 20.00 – подготовить доклад на пятницу. Телефон звонит… пускай. Или не туда попали, или что-то важное, а на важное у меня уже нет времени. Правда, это может быть и Жан – забыл, в каком кафе мы встречаемся.

– Алло?

– Жан.

– Я так и думала, в чем дело?

Недоуменная пауза.

– Qu\'-est-ce qui c\'est passé?[1]

– Приходь.

– У нас rendez-vous[2] в пять. Я уже выхожу.

– Встретимся напротивмо ипочки.

– Жан, я не понимаю, что за улица Ипочки?

– Ипочки не улица. Когда делают любовь, то говорят «напротив мои почки».

– А-а-а… Послушай, Жан, – я перешла на педагогический тон, – «Faire l\'amour» нельзя перевести как «делать любовь», у нас говорят «заниматься любовью». «Делать» можно детей или суп. Кроме того, в такой… ну, в общем, в такой ситуации не говорят «Встретимся напротив моих почек». Нельзя переводить фразеологический оборот слово за словом, не думая. Если тебе хочется поболтать, то о любви уж лучше по-французски.

– Нет. Твой язык мне лучше по вкусу: приходь. – Мой нетерпеливый ученик кладет трубку.



Жан – типичный персонаж «Нью эйдж». У него много времени, а денег еще больше, так что он решил развивать интеллект, изучая иностранные языки. Кроме того, он работает над своим подсознанием и надсознанием, а также генерирует альфа-волны. Согласно доктрине «Нью эйдж», трактующей человеческий организм как единое психофизическое целое, он, кроме того, совершенствует свое тело. Последнему предписаны сдержанность, немного аскезы и немного удовольствия, ведь главный принцип «Нью эйдж» – принять самого себя, полюбить собственное «Я». Если «Я», младший брат, дремлющий в нашем подсознании, отличается озорным нравом – не следует ему мешать. Жан озорничает, не нарушая основы «Нью эйдж»: «faire l\'amour» способствует развитию его личности и позволяет прикоснуться к Природе. Соприкосновение это он осуществляет в обществе двух прелестных девушек, которые столь же увлеченно интегрируют собственное «Я» с природным. Была, как будто, и третья, но ее поиски Истины вывели на мистические пути суфийских орденов, гарантирующих истинную эзотерическую инициацию. Дабы войти в число посвященных, она поменяла пол и приняла ислам, а с неверными друзьями порвала.

* * *

В Ле Мазе мне надо к пяти. Десять минут на то, чтобы пробежать площади, перекрестки и узкие улочки Латинского квартала. В метро давка, на улице толпы. Я налетаю на человека, сгибающегося под тяжестью креста: Христос, честное слово, Христос. Однако сей крест – не слишком тяжкое бремя, он легко скользит по тротуару благодаря велосипедному колесу, скрытно вмонтированному в подставку. Псевдо-Христос в модных темных очках раздает листовки с описанием его паломничества с крестом по Европе – протяженностью в 10 000 километров. Кто-то из доброжелателей советует:

– Господи, на Голгофу удобнее по Лионской автостраде!

В Ле Мазе я влетаю ровно в пять. Нет сил ни стоять, ни сидеть. Больше всего хочется лечь где-нибудь в уголке… интересно, сколько может стоить кофе лежа? За стойкой бара – четыре франка, за столиком – семь, стало быть, на полу – десять. Хозяин, заметив, как я покачиваюсь над остывающим кофе, берет мою чашку, бросает в нее сахар и, произнеся заклинание «Глюкоза!», размешивает темную жидкость липкой ложечкой. Рядом парень в рваных джинсах пытается консервным ножом открыть плейер. Закрываю глаза: я устала быть. Быть снова здесь, в Ле Мазе, быть там, в Польше, впервые за два года. Я чувствовала себя не туристкой, гораздо хуже: эмигрантом, который заново адаптируется к окружающему миру, тщетно и нехотя пытаясь почувствовать себя дома.



В поезде Лодзь – Торунь, согретом запахом пива и плесневелых булок, ведут серьезную беседу учитель и домохозяйка. Они пытаются понять, что имел в виду ксендз Тишнер: в своем телевизионном выступлении после первого тура президентских выборов он упомянул о печати homo sovieticus,[3] лежащей на каждом, кто жил при коммунизме.

– Скажите, – обращается к учителю домохозяйка, – этот хо… хомо… хомосексуалист – это кто имеется в виду, Валенса или Тыминьский?

Глаза и так закрыты, можно лишь еще плотнее сжать веки, чтобы отгородиться от кофе, разлитого вина, разговоров.

Много лет назад ты тоже закрываешь глаза – говоришь что-то сам себе – и вытягиваешь первую карту таро: Фокусник, Маг.

– Видишь, соплячка, я покажу тебе, что такое жизнь. Нет ничего проще. Сначала ты войдешь в водную стихию – доверишься воде, но при этом будешь властвовать над ней.

Ты стоишь с улыбкой у края бассейна, где я тону, захлебываясь и пытаясь ухватиться за поверхность воды.

– Что бы ты делал, если бы я утонула?

– Пошел бы на похороны. – Ты не даешь мне уцепиться за лесенку. – Тебе надо научиться плавать, иначе мы не сможем перейти к стихии огня.

– Ты заставишь меня прыгать, как собачку, через горящие обручи?

– Пламя будет внутри тебя. Ты почувствуешь его во рту, в груди. Ну-ну, сразу глаза загорелись… любовью мы заниматься не будем, ты еще сопливая девчонка. Я не хочу превращать тебя в поблядушку, у тебя и так для этого все задатки, поэтому ты должна познакомиться со стихией огня.

И ты вновь бросаешь меня в бассейн. Сквозь витраж воды мне не видны ни твоя улыбка, ни светлая косичка. Я узнаю тебя по белой индийской рубашке и черному пиджаку. Каким чудом на тебе всегда чистая одежда, если ты ночуешь в подвалах, в коридорах, на вокзалах? Твоего любимого вокзала, Лодзи Калишской, с широкой царской лестницей и парой дырявых глобусов, наверное, уже нет на свете. Сначала сломали вокзальный бар, где крысы бегали как у себя дома. Однажды ты пришел ко мне в лицей и вызвал с урока: прикладывая дохлую вокзальную крысу к осыпающейся штукатурке, ты хотел доказать, что дома на Балутах[4] крысиного цвета. Меня вырвало, а ты, расковыривая палочкой остатки пищи, сказал, что теперь дома на Балутах приобрели еще более крысиный цвет.

Терпеливый в наставлениях о характере неба и земли, ты лишь раз взорвался – когда я принесла тебе пакет с едой.

– Что ты себе воображаешь? Что будешь меня подкармливать, словно гориллу в зоопарке? Барышня из приличной семьи поделилась ленчем с бродягой, подумать только, какое милосердие… Идиотка! Я сыт своим голодом. Сыт, понимаешь?

Ты не читал проповедей. Когда я жаловалась на то, что мир жесток, ты повторял:

– Нет плохих людей, есть глупые, но они – хуже всего.

И наверное, по глупости ты закрылся в вокзальном сортире и ввел себе в вену лизол. Должно быть, это было больно – ведь чтобы выпустить яд, пришлось рассечь пах. Не знаю, жив ли ты. Однажды я спросила, можно ли жить с лизолом в крови. Анка, постоянно занятая переездами за Матеушем из больниц в санатории, тоже не знала. Ты привел меня к ним через типичный балутский дворик, окруженный угольными сараями и крольчатниками. Мы подошли к подвальному этажу с покосившейся табличкой «Чесельская, 15», и ты втолкнул меня в темноту, замкнутую горой мелкого угля и гнилой картошки. Ты нашел проход, постучал в окно. Оно открылось, и изнутри кто-то нетерпеливо проговорил:

– Входите скорее, холодно!

По ту сторону подоконника лежал коврик для ног, значит, окно здесь заменяло дверь.

– Матеуш пишет кандидатскую по логике, – сказал ты. – И будет тебя, соплячку, обучать философии. Ладно, Матеуш?

Сидевший на полу лохматый парень надел очки в металлической оправе, закрыл глаза и изрек:

– Матеуш произносит звук, подтверждающий смысл вопроса.

Комната явно состояла из двух частей: топчан, прогибающаяся под книгами полка и бесконечные залежи испещренных каракулями тетрадей принадлежали Матеушу. Анка занимала пространство сияющего кафеля кухни и большой плиты с конфорками, рядом с которой лежали латунные кочерги.

Занятия философией начались с зазубривания наизусть «Размышлений» Марка Аврелия:

– «От деда моего Вера – добронравие и негневливость…»,[5] – декламировала я.

– Вот-вот, – прервал меня Матеуш. – Любой онтологический спор можно разрешить одной этой фразой: «От деда моего…»

Анка доводила белизну кафеля до совершенства или склонялась над кроваво-красным гобеленом – она ткала его уже которую неделю. Уроки философии закончились с отъездом Матеуша в санаторий. Окно Анка не открывала, лишь махала рукой через стекло: мол, еще не вернулся. Мне надоело смотреть на протестующую ладонь в Анкином окне. Для разнообразия я отыскала вход в их квартиру. Самая обыкновенная крепкая дверь – как выразился бы Матеуш, своей материей наполняющая форму двери. Вместо таблички с фамилией масляной краской написано «ИН 10.9». Даже звонок работал. Но открывать Анка не пожелала.

– Войди в окно.

– Но мне хочется через дверь, – капризничала я.

– Дверь забита гвоздями, не видишь, что ли? – разозлилась она.

Я влезла в окно и старательно вытерла туфли о подоконник.

– Анка, что означает надпись на двери: «ИН 10.9»?

– «Я есмь дверь: кто войдет Мною, тот спасется». Евангелие от Иоанна 10.9. – Анка скрылась за гобеленом.

– Понятно, но почему вы не разрешаете ходить через нее?

– Матеуш говорит, что святому и закрытая дверь не преграда, а грешникам нечего соваться во врата и двери Христовы.

– Если Матеуш и сейчас так говорит, то санаторий он покинет не скоро, – сделала я логический вывод. – Он последняя карта таро.

– Матеуш не сумасшедший, – спокойно возразила Анка и вынула из-под табуретки толстую тетрадь. – Вот смотри, это его «Книга идей и явлений», – протянула она мне рукопись.

На первой странице «Книги» было содержание: с. 1 – 25 – идеи, с. 25–50 – инструкции, с. 50–75 – явления, с. 75 – 100 – неизвестно что.

– Сумасшедшему такого не выдумать, – убеждала меня Анка. – Открой шестидесятую страницу.

– А кто говорит, что Матеуш сумасшедший? По-арабски слово «безумец» означает, кажется, еще и «святой», – успокаивала я ее, листая книгу. – Страница шестидесятая: «Если Земля круглая, то как долго следует идти вперед, чтобы увидеть собственную спину?»

– Открой девятнадцатую, – торопила Анка.

– Вот, страница девятнадцатая… – Я развернула старательно вклеенную в тетрадь схему масштабом 1:20 под названием «Как размножить балерину». На рисунке была изображена большая бритва, на острие которой балерина садилась на шпагат. Бритва рассекала балерину на двух балерин, которые затем делились на четырех, и так далее. Под картинкой зачеркнутая красным подпись: «Вопрос – следует ли изобретать все более длинную бритву? «За» – ускорение процесса получения балерин. «Против» – издержки. Вывод – согласовать дату премьеры с директором оперного театра».

– Это пока только замысел, – сказала Анка, забирая у меня книгу, – на самом деле таким образом можно производить, например, гидр.

– Конечно, – согласилась я.

– Кроме технических идей, у Матеуша была идея в стиле барокко. Страница девяностая, название: «Любовь в XVII веке до гробовой доски». – Анка начала цитировать по памяти. – «Вступление: если свет точит мрамор, какова же сила его воздействия на хрупкую душу – отсюда игра светотени в искусстве барокко. Действие: на катафалке усыпанное цветами тело девушки. Нам видно только ее бледное лицо. В комнате почти полный мрак, лишь от мертвого лица исходит рембрандтовский свет. Появляется мужчина в монашеском облачении, капюшон опущен на глаза. Смотрит на девушку – ему кажется, что она жива, дыхание колеблет цветы. Монах подходит к катафалку, руками касается плеч покойницы, склоняется к ее губам, чтобы запечатлеть на них поцелуй. В следующую секунду он уже вырывается, пытаясь высвободить ладони из цветов, в которых кишат черви. Руки монаха срастаются с мертвым телом. Тлен пожирает его, крик замирает в разлагающемся горле. Мораль: любовь не имеет морали», – вдохновенно закончила Анка и поглядела на меня, словно ожидая диагноза.

– За что забрали Матеуша?

– За обед. Я хотела налить ему суп, борщ. А Матеуш отодвинул половник, вынул из кармана горсть таблеток и бросил в тарелку. Разные – цветные, белые, реланиум, антибиотики, я не разбираюсь в лекарствах. Залил их корвалолом и стал кричать, что раз Бог все видит, то пусть посмотрит в последний раз. Одни психиатры уверяют Матеуша, что Бога нет, другие – что не стоит понимать буквально догматы веры. Ни одному врачу не удалось найти логический аргумент – тот единственный, который излечит Матеуша.



Прошло уже несколько лет, Матеуш съел суп и второе. Мне не хочется есть, я устала. Стою, облокотившись о стойку, в мои волосы проникает аромат кофе, вонь окурков. Если бы вместо крови наполнить мои вены горячим кофе…

– Не спи, не спи стоя, – потряс меня Жан за плечо. – Я опоздал маленькую четверть часа. – Он поцеловал меня, оцарапав свитером из натуральной шерсти. – Сегодня не будет урока польского, ты познакомишься с прекрасной женщиной. Три кофе и вино, – распорядился мой ученик.

– Послушай, je m\'en fous de[6] твои уроки. У меня есть сорок пять минут. Выучишь ты что-нибудь или нет, плати сотню.

– Не волнуйся, вот тебе деньги и пошли – я представлю тебя Габриэль, она пишет.

– Грамотная, стало быть.

– Габриэль? Классическое образование: греческий, латынь, в совершенстве немецкий и английский. Ей уже за семьдесят, но она продолжает писать, последняя ее книга – о некрофилии. Просто бестселлер.

Мадам Габриэль Виттоп скорее напоминала мужчину в расцвете сил. Черные, коротко стриженные волосы, свободный пиджак. В пользу ее женственности говорили яркий макияж и огромные клипсы. Жан взирал на нее с обожанием. Мадам Виттоп повествовала о крайних проявлениях любви, об усталости бытия, о своей подруге, для которой самым волнующим переживанием в жизни стала мастурбация в морге. Подруга уже умерла. Смерть есть ритуал. Габриэль тяжело пережила кончину отца, а также гибель друга – его убили гитлеровцы, – но по-настоящему ее потрясла только смерть собаки.

– Габриэль, как ты относишься к зоофилии? – поинтересовался Жан, усмотрев в трауре по собаке проявление истинных чувств.

– Если это доставляет животному удовольствие, почему бы и нет, но я знаю по собственному опыту, что обычно для животных это неприятно.

Жан болтал с мадам Виттоп, а я просматривала «Некрофилию», изданную Раше. После нескольких страниц откровенных описаний меня замутило.

– Не хотелось бы мне оказаться на месте вашей любовницы, – заметила я, возвращая ей книгу.

– Женщины меня не интересуют, – заверила Габриэль. – Мир женщин прекрасен, но скучен. Они подчиняются лишь инстинкту. Поэтому мужчина может передать женщине семя со словами, что любит ее, – и она его понимает, поскольку в этот момент оба они движимы инстинктом. Однако передать этим прелестным идиоткам хотя бы зародыш мысли практически невозможно. Мозг женщины никак не связан с ее эрогенными зонами.

Следовало как-то прореагировать, но когда так устаешь, то перестаешь быть мужчиной или женщиной, ты уже просто измученный человек. Впрочем, даже если в моем мозгу и произошли бы весьма замедленные мыслительные реакции и если бы они и проявились слюноотделением возмущения, это не имело бы никакого смысла: Габриэль как раз сменила тему разговора.

– Что за девушка разговаривает с Жаном?

К Жану – уж явно не к нам – подсела Шарлотта, одна из его подружек. Мы познакомились на какой-то вечеринке, но вряд ли она меня запомнила, поскольку была пьяна в стельку.

– Эта исхудавшая блондинка с черными кругами под глазами – одна из двух официальных любовниц Жана, – прошептала я Габриэли.

– Она не худая, я бы скорее сказала – эфемерная и хищная, – оценила та Шарлотту.

– Хищная, как пулярка. Истерия самки и вульгарный невроз, – выдала я краткий психологический портрет Шарлотты.

– Чем она занимается? – продолжала допрос Габриэль.

– Занимается? Это не в ее стиле. Шарлотта возбуждает, возбуждает своим беспомощным творчеством, второсортной эзотерикой – она, видите ли, пишет книгу о таро. Во Францию вернулась перед выпускными школьными экзаменами, отец француз, мать полька.

Шарлотта перестала нашептывать Жану на ухо сладкие глупости. Поглаживая его ладонь, она обернулась к нам.

– Что у тебя с Жаном? – деловито спросила она меня.

Я хотела ответить: «Сто франков в неделю», – но тут вдруг Шарлотта усмотрела несуществующие узы между мной и Габриэлью.

– Слушай, – почти зашипела она от сдерживаемой ярости, – в нашей компании есть одно правило: никаких лесбиянок или педиков. Жан спит с Вероник, но ее приятель не гомосексуалист. Мой муж тоже, да и бой-френд его любовницы, насколько мне известно, мальчиками не интересуется. Ты поняла? – Шарлотта тряхнула головой в мою сторону, так что искусно «растрепанная» прическа скрыла лицо. – СПИД – не очень-то приятная болезнь, ясно?

– Успокойся, мы вместе учим польский, – успокаивал ее Жан. – Не сжимай так судорожно кулаки, ты блокируешь энергию. Расслабься, положись на интуицию, она мудрее разума.

– Еще одно слово об интуиции и энергии, и я врежу тебе по лбу бутылкой. – Шарлотта, похоже, не шутила, так что Жан напрасно старался со своими энергетическими волнами. Он смотрел на нее, полностью, казалось, сконцентрированный в бесконечных точках своих зрачков.

– С меня хватит, ясно? Вам ясно? – Шарлотта решила поделиться своими откровениями с нами обеими. – Вчера у меня был день рождения, я решила отпраздновать его с Мишелем, моим приятелем по тем временам, когда мы вместе хипповали. Мы прекрасно понимаем друг друга, настроены на одну волну. Поужинали в китайском ресторане, пошли к нему – жена уехала куда-то в провинцию. Легли в украшенной пентаграммами и сатанинскими печатями спальне. Мишель увлекается эзотерическими знаниями и черной магией, иначе говоря, светом Об, дополняющим мои изыскания в Ор. Мы проболтали полночи, ощущая, как постепенно сливаемся в единое целое. И совсем уже было слились, когда ему вдруг вспомнилась супруга. В постели стало тесно. Сначала любимая жена, потом дети, которых пока нет, но которых может родить Мишелю только жена – женщина его жизни. К рассвету дело, пожалуй, дошло бы до внуков и правнуков. Мишель счел, что отвратительно себя чувствует, и он предложил мне то, чем могут одарить друг друга лишь идентичные создания. Жена ему не идентична, их объединяет принцип coegsistentia oppositorum.[7] Мишель хотел передать непосредственно из своего ануса в мой лишенную энергетики, переваренную материю. Я должна была вобрать ее в себя, словно свечку, принять последнюю частицу энергии и удалить ее после растворения, добившись эффекта, подобного Черной фазе алхимического процесса. Однако ничего не вышло – ни из идеи, ни из Мишеля. Уже засыпая, я почувствовала, что он начинает совокупляться – не со мной, а с моим анусом. Естественно, я не могла на это пойти, ведь содомия – грех.

При слове «грех» Габриэль оживилась. Старческой ладонью она ободряюще похлопала рыдающую Шарлотту по гибкой спине:

– Деточка, только некрофилия – победа над смертью.

– Ханжи, – принялась плакаться Шарлотта. – Трусы, подлецы, лелеют дома теплые мещанские п…, а потом для поправки имиджа бросаются в андерграунд, сатанизм, магию. Клоуны, вырядившиеся чернокнижниками, всё под соусом серьезности и недоговоренности, ведь достаточно хоть одну мысль довести до конца, как немедленно раскроется весь ее глубочайший идиотизм.

– Так-так, очень интересно. – Габриэль вынула блокнот. – Любовь ради любви, то есть любовь чистая, не запятнанная зачатием, есть содомия. Чистая любовь… Чистое искусство, искусство ради искусства, следовательно, также содомия, только интеллектуальная. И в самом деле – Оскар Уайльд был содомитом.

– Дорогая, попробуй осознать, что… – принялся уговаривать любовницу Жан, поглаживая ее дрожащие руки.

– Заткнись! Когда я осознаю, что воздух – это газ, тут же начинаю задыхаться.

Шарлотта была безутешна. Помочь мог только продуманный экспромт.

– Ты родилась под знаком огня. – Я заглянула ей в глаза.

– Точно, откуда ты знаешь?

– Ты вся горишь. – Я попыталась под столиком положить ей руку на колено. – Я родилась под знаком воздуха. Огонь невозможен без воздуха, воздух же в огне сгорает, – продолжала я почти тоном искусительницы, – мы нужны друг другу, Шарлотта, ты не можешь не чувствовать этого. – Я откинула с ее лица прядь. – У тебя красивые глаза, не ярмарочно голубые, как у большинства блондинок, а искристо-серые, словно Природа не посмела нарушить их сияние красками.

– Не валяй дурака, ты ведь не бисексуалка. – Жан пытался отвлечь меня от внимавшей каждому слову девушки.

– А почему бы и нет? Потому что я учу тебя польскому? Наши сорок пять минут уже закончились, с твоего разрешения я ухожу с Шарлоттой.

– А я? – жалобно удивился Жан.

– А ты… ты пойдешь с трупом. – Я указала пальцем на заскучавшую Габриэль, листавшую книгу. – Пошли. – Я подтолкнула Шарлотту к выходу. Сделав несколько шагов, она прислонилась к стойке и выжидательно поглядела на Жана.

– Солнышко, его больше нет. – Я притянула ее к себе. – Боже, как ты чудесно пахнешь… твои руки, прекраснейший запах женщины, второй, третий день после месячных, тончайшая ваниль. Шарлотта, ты не можешь исчезнуть, ведь я охватываю ладонями твои плечи, вижу твою грудь, ощущаю под длинным шелковым платьем вкус ванили. Солнышко, ты должна мне помочь и пройти со мной до конца, до точки в конце предложения.



– Мне негде жить, и у меня нет денег. – Михал тщательно исполнял весь кофейный ритуал: сначала разворачиваешь сахар, затем на мгновение замираешь над темной поверхностью чашки, опускаешь туда ложечку, бросаешь в кофе цветной фантик. – Бумажку потом можно пососать – когда допьешь кофе. Мне негде жить.

– Где же ты живешь и на что? – Я бросила в кофе сахар прямо в обертке.

– Я живу со стиральной машиной. Один знакомый переделал туалет в прачечную. Там нет окна, помещается только спальник и стиральная машина, больше ничего, никаких проблем. Но каникулы заканчиваются, возвращаются жильцы, придется переезжать. Нельзя оставаться даже на ночь, потому что после двадцати двух ноль-ноль – льготный тариф на электричество, и соседи приходят стирать. Я люблю свою стиральную машину, она дарит мне тепло, покой, свет. Порой мне кажется, что это почти живое существо, например, самка Будды.

– Почему бы тебе не вернуться домой? Хотя бы в гараж – он больше твоей прачечной, да и окна там есть.

– Обожаю цвет кофе, – Михал заглянул в чашку, – единственный цвет, обладающий запахом. У моей стиральной машины нет недостатков… если не бросать в нее грязное белье, она даже способна на платонические чувства – стирает чистую воду. У моей жены есть только один недостаток – она меня не любит. Я не могу вернуться домой. Не заставляй меня рассказывать философские истории и доказывать, что существует исключительно реальность разлук и никогда – возвращений. У меня нет жены, нет дома, я съежился до габаритов берлоги и прошу тебя найти жилье именно такого размера. Кухня мне не нужна, туалет есть в библиотеке. Я могу уходить утром и возвращаться в полночь.

– Как Золушка, – пробормотала я.

– Что «как Золушка»?

– Ты, Михалик, возвращаешься в полночь, как Золушка.

– Шарлотточка, милая, тебе что, захотелось быть всезнающим повествователем? Но эта роль уже отдана Святому Духу. Ну так как?…



– …прямо он не просил, но, видимо, хотел бы временно перебраться ко мне.

– И что ты ему ответила? – Ксавье накрывал глиняную статую мокрыми тряпками.

– Что спрошу у тебя. – Я уклонилась от полетевшей в меня тряпки, с которой капала вода.

– Ты бросила в кафе парня, которого бросила жена, ты бросила человека, который пытается жить, хотя живет, и пришла спросить меня, может ли он жить с нами. – Ксавье обнял скульптуру, обвязывая прикрывающую ее ткань веревкой. – Не обижайся, но я скорее предпочел бы жить с ним, чем с тобой. Он пытается полюбить хоть что-нибудь, хотя бы стиральную машину, а ты…

– Так ты согласен?

– Естественно. Он может спать в мастерской на подиуме. Будет мне позировать во сне. Так что даже заработает – немного, но все же… Давай сходи за ним в эту его прачечную.

– Сейчас он, наверное, в библиотеке Бобур, – подумала я вслух, надевая пальто.

– Приведи его, где бы он ни был, детка, – неужели ты не понимаешь, как далеко он зашел, какой внутренней точки небытия коснулся?

– Я только сказала, что он в Бобур.

Перед Бобур, как всегда, поют о кондорах индейцы в пончо и котелках. Возле них сидит живописный старик – выглядывает из золоченой рамы и предлагает прохожим свою добродушную улыбку: бросьте в шляпу франк и сделайте снимок. Какой-то анархист, взобравшись на ящик из-под кока-колы, призывает не платить за пиво:

– Это извращение – за одно и то же пиво в магазине и в баре платить по-разному. Пока не установят единую цену, пейте бесплатно!

Я обошла два этажа библиотеки, столик за столиком, заглянула даже в отдел спорта. Разбудила клошара, уткнувшегося в альбомы по искусству Ренессанса. Задела еще нескольких, спавших на полу. Нигде не было Михала – в армейской куртке, разорванных джинах, с приросшим к спине рюкзаком. Пять часов вечера, темнеет, тонут в сумерках узкие домики перед Бобур. В воздухе запах травки и гашиша. Поднимаясь вверх по скользкой мостовой, я прохожу мимо сидящих на корточках индейцев, и крутая улица, подчиняясь ритму их музыки, превращается в стену мексиканской пирамиды. На вершине лавочник громко возвещает:

– Свежие устрицы, свежайшие! Медам, месье, свежие устрицы, покупайте свежих устриц!

Раз появились свежие устрицы, значит, начинается праздник молодого вина божоле.

– Мадемуазель, позвольте угостить вас бокалом вина, – галантно покачивается в дверях бистро пожилой мужчина.

– Не могу, я ищу одного человека, – оправдываюсь я.

– Да ладно вам, этот человек сегодня тоже пьет божоле, вы не можете отказать мне в такой день.

Я вошла в уютное бистро. Старик усадил меня за стойку и подал бокал красного вина. Рядом пил кошерное божоле любавичский хасид.

– Хорошее вино, – одобрительно заметил он. – А вы знаете, что вино изобрели евреи? Первый подвал был открыт Ноем пять тысяч лет тому назад.

– Разумеется, вино изобрели евреи, – согласился хозяин, вытирая рюмки. – Всё они изобрели, весь мир – изобретение еврейского Бога. Так написано в Библии.

– Так оно и есть, – согласился старик.

Хасид долил себе из кошерной бутылки. За столиком позади нас начали ссориться два панка. Звон разбитых пепельниц. Выбежав из-за стойки, хозяин разнял драчунов и выставил из бистро.

– Это еврейская религия учит, что следует подставить вторую щеку, да? Не очень-то эффективно, – пожаловался он, осторожно собирая битое стекло.

– Ничего подобного, – возмутился любавичский хасид, – никогда в жизни. Если тебе дали пощечину, не подставляй другую щеку, а убегай: зачем же искушать человека на новый грех?

Никто не знал, где прачечная Михала. Эва, его жена, слышала, что это где-то в районе Лез Аль. По нескольку раз в день я заходила и осматривала всю библиотеку. Расклеила вокруг Бобур записки: «Михал, позвони. Шарлотта». Ксавье, увидав, как я пишу очередное объявление, посоветовал дописать по-французски: «Прививки сделаны, нашедшего просим доставить по следующему адресу… Хорошее вознаграждение гарантируется».

– Нельзя искать его, словно потерянную вещь. Это человек, в твоих мыслях о нем должны присутствовать эмоции, ты должна захотеть его увидеть. Иначе вы никогда не встретитесь. Найти можно предмет, собаку, но встретить – только человека.

– Ксавье, что это ты в метафизику ударился? – продолжала я переписывать объявления.

– Это не метафизика, а чистой воды практика. Я ковыряю глину, пытаясь найти внутри человека. Когда мои мысли заняты только формой – чтобы модель сидела неподвижно, а пропорции были переданы верно, получается мертворожденный ребенок. Но если думать о скульптуре как о живом человеке, которому я хочу помочь выбраться из глыбы материала, тогда у меня выходит по-настоящему.

Поэтому, расклеивая новые объявления, я думала о Михале, о его прачечной и о том, что хочу, чтобы он жил с нами, потому что устала от проповедей Ксавье. Михал и в самом деле нашелся – я встретила его в библиотеке, обложенного томами комментариев к Декарту. Я села рядом.

– Cogito ergo sum,[8] – приветствовал он меня.

– Потрясающе, Ксавье оказался прав! Мыслю, следовательно, ты существуешь.

– Это не Ксавье придумал, – удовлетворенно заметил Михал, – а епископ Беркли. Он предполагал, что мир вещей существует лишь тогда, когда мы на него смотрим. Стоит закрыть глаза или отвернуться, пейзаж, человек или пустая бутылка из-под виски исчезнут. Епископ пытался оборачиваться неожиданно. Однако действительность всегда его опережала, успевая создать фальшивые декорации. Беркли не был безумцем, это доказано. – Михал чертил на обложке тетради что-то вроде плана. – Если очень-очень быстро оглянуться, можно увидеть епископа. Он посмотрит на тебя и подумает: «Вот видишь, я был прав».

Я была уверена, что Беркли не увижу, но все равно захотелось обернуться.

– Ну как? – жаждал убедиться в своей правоте Михал.

– Вижу негра в элегантном костюме, у него насморк, он нюхает ментоловый карандаш. По-моему, сейчас запихнет его себе в нос.

– Попробуй обернуться быстрее, – посоветовал Михал.

– Запихнул…

Я помогла Михалу упаковать рюкзак, и мы вышли из библиотеки. По дороге к метро я объяснила, что ему предстоит быть жильцом-моделью. Вкратце описала наши с Ксавье привычки. Однако Михал продолжал размышлять о мышлении.

– Послушай, – радостно сообщил он, – я сочинил стихотворение. Нет, не стихотворение, хокку. Пошлю его Эве. Хокку о разводе: «Я думаю о тебе, а ты думаешь о члене своего нового любовника».

– Ты уверен, что надо это ей посылать?! – пыталась я перекричать шум метро.

– Это ведь красивое хокку, очень красивое. Женщинам принято посылать стихи и цветы, разве не так?!



– Почему ты всегда договариваешься со мной о встрече в одном и том же кафе, у тебя кто-то есть на улице Паве?

– Ты, ты, Габриэль! – Я, смеясь, поцеловала ее. – Ты мне ужасно нравишься в этом кафе, потому что не понимаешь ни слова. В состоянии заказать чай, но беспомощна, когда официантка болтает по-польски или по-русски. Мне хочется, чтобы ты хотя бы здесь не чувствовала себя хозяйкой, впрочем, ты ведь знаешь, что от тебя у меня нет секретов.

– О чем ты говорила с официанткой? – Габриэль все же пыталась быть в курсе всего.

– Это непереводимо… Я спросила ее, что случилось с человеком, который когда-то играл здесь на аккордеоне. Она ответила, что с некоторых пор его не слышно, видно, умер.

– Все вы чокнутые. Сидите в затхлом подвале, разговариваете на шелестящих наречиях. – Зажженной сигаретой Габриэль прочертила в воздухе дугу.

– Габриэль, мы не чокнутые, мы непереводимые.

– Ты права, я не понимаю. – Она помахала белой салфеткой, которую вытащила из-под тарелки. – Сдаюсь, поговорим о французах – как поживает Ксавье?

– Продал две скульптуры, у него множество идей, которые он обсуждает с Михалом. Тот уже неделю живет у нас. Лежит себе в чем мать родила посреди мастерской и повествует о философии или о своей несчастной любви к жене. Собственно, философская проблема Михала и есть вопрос: почему жена его разлюбила. Во всяком случае, Ксавье целыми днями лепит его и рисует, утверждая, что тот позирует ему телом и душой. Вчера из Лиможа приехала десятилетняя кузина Ксавье – брать уроки рисунка. Я попросила ребят не болтать при девочке всякой ерунды, а Михала – прикрыть свое исключительно скульптурное причинное место. Разумеется, при каждом движении полотенце на его бедрах развязывалось, а сальные анекдоты вспоминались без конца. После ужина Одиль пришла ко мне в кухню помочь вымыть посуду и сказала, чтобы я не переживала – она, мол, уже видела голого мужчину, а глупые шутки ее не смешат, потому что у нее совершенно ужасная проблема. Я со всей серьезностью спрашиваю девочку, в чем дело.

«Тебя не удивляет, что я посреди учебного года приехала в Париж?» – спрашивает Одиль срывающимся голосом.

«Родители вроде говорили, что ты занимаешься рисунком и хочешь взять несколько уроков у Ксавье».

«Они ничего не знают. Шарлотта, я тебе расскажу – больше я никому не доверяю, – только это секрет. – Одиль схватила меня за плечо своими худыми ручонками. – Я люблю одного человека и хочу ему помочь». При этих словах у девочки стали глаза отчаявшейся женщины. Одиль призналась мне, что вот уже несколько месяцев у нее почти роман с учителем рисунка. Она занимается частным образом, хочет стать художницей. Учитель в нее влюблен, водит в кино, читает стихи, учит видеть мир. Раздевает, рисует, целует, но больше ничего такого, хотя и хотел бы заниматься с ней любовью – боится, что, если о романе узнают, родители и полиция поднимут скандал. Художник сделал несколько портретов обнаженной Одили в стиле Модильяни, но тут же порвал со словами, что он рвет эскизы, потому что не имеет права разорвать ее девственность. Одиль решила отправиться в Париж к гинекологу. Можно было бы найти врача и в Лиможе, но тогда об этом узнает весь город. Двоюродная сестричка Ксавье хочет убедить гинеколога, что ее девственная плева так разрослась, что мешает передвигаться. Одиль попросит рассечь ее и выдать справку об операции. Тогда девочка убедит учителя в своей любви, и они смогут нормально заниматься любовью. Если вдруг все раскроется, она предъявит родителям и полиции справку от гинеколога.

В утешение я рассказала ей о своих приключениях с девичеством. Это случилось перед выпускными экзаменами. В меня влюбился мальчик из младшего класса. Дарил цветы, писал стихи, вздыхал, в общем, вообразил, что я его первая и чистая любовь. Что же касается меня, я потеряла девственность еще за пять любовников до него. Мне хотелось доставить ему удовольствие, так что я купила в секс-шопе свечи «Хариса»… Свечка тает, склеивает все, что надо, и мужик в полной уверенности, что он первый. Мой любовник старался быть исключительно нежным и деликатным, поэтому для начала обцеловал меня с головы до ног, да так страстно, что почти полностью сожрал мое свечное девичество. А наутро я была вынуждена пальцем пробивать его склеенный рот.

– Девичество преходяще, – задумалась Габриэль. – Многие события подчиняются закону прехождения. То же в античности: слепой Тиресий не хотел говорить Эдипу, что ожидает того в будущем. Эдип все же заставил его произнести предсказание, после чего ослепил себя. Преходит слепота, преходят люди и вещи.

– У тебя нет старых ботинок? Ксавье собирает для инсталляции.

– У меня целый музей ботинок, пусть Ксавье зайдет и сам выберет. Сколько здесь дают на чай?

– Как в любом французском кафе.

– Во французском русско-польском кафе? – не пожелала Габриэль расставаться с имиджем туристки.

Я принялась высасывать остатки сахара из фантиков и сделала вид, что не слышу вопроса.

* * *

С помойки я принесла в мастерскую две пары босоножек. Ксавье занимался с Одилью рисунком.

– Посмотри на его руку, прикрывающую рот, – куда направлена линия предплечья? И уголь держи пальцами, а не всей ладошкой, иначе никогда не добьешься тонкого штриха.

Одиль кивнула и сосредоточенно принялась за новый эскиз.

– Взгляните на нее. – Ксавье карандашом измерял пропорции лица кузины. – Возраст ангела: не девочка и не мальчик, нечто среднее, нечто прелестно нерешительное.

– Отвяжись, дядя. – Одиль показала ему язык.

– И не просто ангел, – заметил со своего подиума Михал. – Смотрите, нос и щеки в угле. А измазанный углем ангел – это знаете какой ангел? Силезский.

Одиль пожала плечами, а Ксавье присвистнул, восхитившись теологическими познаниями Михала. Я принесла горячий чай.

Как всегда по вечерам в субботу, мы отправились рыться в помойках шестнадцатого квартала. Нашли бархатную шляпную коробку, забрызганные чернилами серебристые бальные туфельки и туристские ботинки без подметок. Под кучей сломанных стульев я обнаружила микроволновку.

– Зачем нам СВЧ? – отговаривал меня Ксавье. – У нас хорошая газовая плита с грилем и духовкой. И потом, она небось сломана – на вид совсем новая, а новую даже в шестнадцатом квартале никто не станет выбрасывать.

Я уперлась и принесла микроволновку домой. Она оказалась вполне исправной. Только дверца не блокировалась – ее можно было открыть при включенной печке. Ксавье фотографировал этапы приготовления яичницы. Он положил в СВЧ двадцать разбитых яиц и вынимал по одному каждые пять секунд.

– Наклею на дверцу микроволновки фотографию запекшегося белка, – заявил он, – чтобы представить себе, как будет выглядеть рука, если сунуть ее в СВЧ.

– Пять секунд – и готово. – Михал недоверчиво рассматривал яйца. – Может, испечем пирог или пиццу? Эва готовила прекрасную пиццу, – мечтательно добавил он.

Ксавье протянул мне записку: «Скорее смени тему, а то он снова впадет в депрессию».

– Михалик, можно и пиццу, если ты сделаешь тесто. Посмотри, что у нас в холодильнике. Нужно, наверное, купить еще пармезана и ветчины. Сходишь со мной в магазин? – Я протянула ему сумку.

– В магазин? Не стоит, сделаем из того, что есть: рыба, обычный сыр. Пусть Одиль с Ксавье сходят за вином, ужин через полчаса.

Мы остались в кухне вдвоем, Михал замесил тесто, порезал помидоры и принялся их рассматривать. Не сводя с них глаз, сел на табуретку.

– Знаешь, эти помидоры… я покупал такие Эве до свадьбы… еще ананасы, дыни… А ей хотелось цветов. Что такое цветы? Пестрое, безответственное обещание. Помидоры, ананасы – оплодотворенные цветы, плод зрелой любви, которую можно изведать, раскусив сладкую мякоть. Эва жаловалась, что я все это специально придумываю, а на самом деле просто эгоист – ведь цветы предназначались бы одной ей, а фрукты можно съесть вместе. Уже после нашего разрыва я принес ей букет тюльпанов. Эва ничего не сказала, накрыла стол белой скатертью, зажгла свечи, унесла вазу в кухню – налить воды. Мы чудесно поужинали. На губах у Эвы была пурпурная помада того же оттенка, что и вино. Поблескивали подсвечники, тихо звучала барочная музыка. Мы беседовали о голландских мастерах, о натюрмортах. Я спросил, понравились ли ей мои тюльпаны. Их можно поставить рядом со свечами, как на картинах Рейсбека.

– Понравились, – ответила Эва. – А как они тебе на вкус? – Она указала вилкой на мою тарелку с остатками пиццы.

Я пригляделся и обнаружил запеченные среди ломтиков ветчины и помидоров смолистые пестики и желтые лепестки тюльпанов.

– Ксавье разбил бутылку, – хлопнула дверью Одиль.

– Только одну, – оправдывался Ксавье.

– Пустяки, ужин все равно не готов, – утешил его Михал. – Съедим сыр и помидоры.

Мы отнесли тарелки в мастерскую.

– Сидим за столом, разглядываем дырки в сыре. Возможно, они нас тоже… – произнесла Одиль.

– Дырки в сыре едят или выплевывают? – спросила я.

– Эва… – вздохнул Михал.

– Что «Эва»? – вышел из себя Ксавье.

– Не знаю, вот как раз и хотел бы узнать, но не знаю.

– Шарлотта, погадай ему на таро, чтобы он успокоился. – Ксавье убрал со стола. – С сумасшедшим следует вести себя соответствующе. – Он протянул мне коробочку с картами.

– Я миллион раз говорила: это не гадание, а медитация.

– Мне тоже погадай, – попросила Одиль.

Ксавье присел на корточки рядом с кузиной:

– Ты слышала, что сказала Шарлотта? Это не детские карты, ты еще слишком мала для метафизики.

– Я уже взрослая.

– Ах так? – Ксавье поднял ее вместе со стулом. – Тогда пошли, пропустим по пивку. Мы вернемся через час! – крикнул он, захлопывая дверь.

Михал рассматривал карты.

– Я никогда не видел с такими картинками.

– Семнадцатый век, марсельское таро, копия средневековых рисунков. – Я отобрала у него карты и сложила обратно в коробку.

– Почему ты не хочешь гадать? – Он зажег от сигареты свечку.

– Погаси погребальную свечу. Для гадания нужно настроение. Но таро – не гадание. Хочешь узнать, что это такое? – Я разложила на столе карты. – Первая фигура – Фокусник. Приглядись к нему хорошенько, это ты. Тебе хочется забавы, игры. Ты ничем не рискуешь, спрашиваешь со смехом, что же будет дальше. Ловок, уверен в себе, свободен. В любой момент можешь поклониться и исчезнуть вместе со своим жонглерским хозяйством и заученными жестами – вот как этот, например, когда ты нервно покусываешь сигарету. Эта игра ничем не отличается от других – здесь тоже есть ставки, возможно, на чью-то жизнь. Твой вопрос раскроет книгу, лежащую на коленях второй фигуры таро, – Папессы. Книгу, где записаны все твои профессиональные улыбки, все слова, которыми ты жонглируешь. Достаточно откинуть вуаль с лица Папессы и посмотреть ей в глаза – она все знает, помнит будущее. Можешь называть ее душой или, если угодно, подсознанием. Играешь дальше?





Михал вытянул из-под моих пальцев третью карту и прочитал полустертую надпись: Императрица.

– Твоя женская половина, – я повернула к нему карту, – она не может управлять самостоятельно, рядом с ней Император. Властвует над мужским и женским началом, над миром физиологии. Теперь черед духовной власти. Пятая карта – Папа: он не стремится к царскому золоту, он жаждет покоя для твоей совести. Не требует, не приказывает, но учит различать добро и зло. Шестая карта – Влюбленные. Еще можно вернуться, еще не избран путь: добродетель или грех, победа или поражение. Влюбленный… Ты – влюбленный в самое себя жонглер. Веришь в свою неизменную удачу и играешь дальше. Ты оказался прав, Колесница (седьмая карта) – твоя. У кого ты выиграл? Кто в проигрыше? Появляется Справедливость (восьмая карта), которая рассудит победителя и побежденного. Еще можно избежать приговора одиночества. Отшельник (девятая) отыскал путь, неведомый Влюбленным. Однако Фокусник продолжает игру и бросает все на Колесо фортуны (десятая). Он не зря верил в свою звезду и Силу (одиннадцатая). Голыми руками побеждает льва и готов к следующему испытанию: вот он висит на дереве вниз головой. Повешенный (двенадцатая карта) уже не в состоянии защищаться, он видит мир вверх ногами и ждет, пока Смерть (тринадцатая) косой перережет веревку. Это последняя возможность повернуть назад. Теперь ты видишь – на кон поставлена жизнь. Посмотри, что следует за тринадцатой картой: пятнадцатая – Дьявол со своей адской свитой. Тебе бы хотелось вновь превратиться в рыцаря с Колесницы, бороться с Дьяволом и Ангелом (четырнадцатая). У тебя связаны руки, одна стопа свободна, ты можешь вырвать из петли вторую и бежать. Но предпочитаешь остаться и вопрошать: «Что после смерти»?

– И что же?

– Ты так и не узнаешь. Ты смертен, а следовательно – вечен. – Я смешала карты.

– Так зачем же все это?… – Михал был разочарован.

– Не знаю, поэтому и не гадаю, не жонглирую картами – потому что не знаю, зачем все это. Это все, как ты говоришь, просто существует, подобно «Я есмь тот, который есмь». Это не требует пояснений. Существует, потому что совершенно. TAROTAROT означает ROTA – колесо, круг, самая совершенная из всех фигура. Таро недоступно стороннему наблюдателю, невозможно веселиться, не включившись в хоровод, но ты не знаешь, куда уведет тебя танец, куда похитит. – Я убрала со стола пустую бутылку.

– Круг? Это помешательство, повторяющее самое себя безумное исступление, из него нет выхода, в прямом смысле нет, такой круг можно лишь разорвать.

– Или не кусать собственный хвост, – вставила я.

– Что за хвост? – Мысли Михала были далеки от каких бы то ни было хвостов.





– Уроборос, пожирающий собственный хвост змей гностиков. На самом деле его пасть и хвост разделяет миллиметр.

– Вот именно, – продолжал Михал, – чтобы избежать безумия круга, нужно проскользнуть этот миллиметр. Распрямленный змей, еще не сожравший свой хвост, – это не круг, а отрезок. Предположим, что он бесконечен, подобно прямой, тогда бесконечно и движение разума в поиске причин и следствий. Рационализм, пусть даже уходящий во тьму бесконечной прямой… лишь бы не циклическое безумие круга, где причина является следствием, а следствие – причиной.

Поддакивая, я ногтем вычерчивала на скатерти спираль:

– Ты не веришь в геометрический экуменизм? Спираль, гениальный синтез круга и прямой…

Михал проигнорировал мою геометрическую теологию.





– Шарлотта, послушай музыку… Мелодия есть набор последовательных причин и следствий, образующих гармонию звуков. Моцарт, Бах и так далее. Но возьми фрагмент мелодии и повторяй до бесконечности, пусть этот твой Уроборос схватит себя за хвост: начинается транс, навязчивый ритм, тамтамы. Твой рассказ о таро подтверждает мою гипотезу о том, что мир стремится к кругу, к тому, чтобы пасть Уробороса сомкнулась на его хвосте. Однако остается шанс этого миллиметра, и нужно прилагать все усилия, чтобы расширить его, не позволить разуму замкнуться в самодвижущей логике безумия. Были такие, кто пытался это сделать. Например, Декарт. Он интуитивно чувствовал, что мышление довлеет к кругу, и решил разорвать этот круг первопричиной: мыслю – следовательно, существую. Это единственная аксиома, первопричина всего: выведя из нее прочие следствия и причины, он заново создал рациональный мир, в котором нет места для искушающего безумием Уробороса. Подобным образом Декарт поступил и с геометрией. В основу положил определение точки, миллиметр разума, из которого затем создал другие причины и следствия, аксиомы и положения аналитической геометрии. Геометрии, которая в любой момент, стоит нам усомниться – не попали ли мы в замкнутый круг? – позволяет возвращаться ко все более элементарным аксиомам, вплоть до исходной точки рассуждений, того самого миллиметра, разделяющего змеиную пасть и безумный хвост. Декарт отделил разум от безумия, душу от тела. В философии подобное разделение мышления и тела называется психофизическим дуализмом. И эта теория прекрасно работает. Вот смотри: французы гордятся, что унаследовали от Декарта рационализм, а что они сделали с телом учителя? Кости рук пустили на кольца для адептов, декартовских рационалистов. Череп философа пылится на полке Национального музея естественной истории. Там собралась неплохая компания. Рядом черепа великана, убийцы, карлика. Декарт как каприз природы или связующее звено с таинственным миром извращений эволюции: Патология, Убийцы, Декарт, Современный Француз.

– Михалик, твое критическое отношение к французам – также, увы, наследие французского критицизма. За твоей спиной – фраза из письма Вольтера Д\'Аламберу, ее вырезал на стене Ксавье, француз в квадрате. Вон там, под мазней одного из «новых диких». Снимешь картину сам или тебе процитировать наизусть?





– Давай. – Он принялся ставить бутылки в ряд.

– «Вскоре я умру с ненавистью к Франции – стране обезьян и тигров, где я появился на свет по глупости моей матери».

– Ха-ха, Вольтер – обезьяна, унаследовал. Шарлотта, я люблю эту страну и туземцев. Что может быть лучше бутылки медока и нормандского камамбера… Обожаю смотреть, как по утрам, не глядя в зеркало, ты подкрашиваешь губы, повязываешь голову пестрой шалью и, не причесываясь, отправляешься в булочную напротив за французским батоном. Эти рваные ради эпатажа чулки и кокетство – будто ты не умеешь ходить на шпильках. Шарлотта, это и есть Париж в девять утра, точь-в-точь такой, как ты. И теперь, в полуночном бистро, где пьяный Ксавье заигрывает с маленькой кузиной. Девочке, конечно, неохота по дороге домой целоваться с Ксавье в какой-нибудь темной подворотне. Он, правда, целуется получше, чем ее приятели со двора, к тому же так умоляюще глядит своими синими глазами, прекрасными руками скульптора снимая с Одили трусики, он такой красивый, мужественный и…

– Михал, ты совершенно пьян, Ксавье меня любит.

– Вот именно, любовь Ксавье подтверждает принцип психофизического дуализма. – Он складывал из бутылок пирамиду. – Душой и разумом он любит тебя, но увлечен телом кузины. Не тревожься за девичество Одили, это их семейное дело, кровные узы.

– Ну все, хватит! – Я сбросила бутылки на пол.