Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хорхе Луис Борхес

История ночи

Посвящение

За морскую синеву атласов и огромные моря мира. За Темзу, Рону и Арно. За начатки стального языка викингов. За погребальный костер на балтийском холме, \"helmum behongen\"[1]. За норвежцев, одолевающих прозрачную реку, подняв над головой щиты. За норвежский корабль, которого не увидели мои глаза. За тысячелетний камень альтинга. За диковинный лебединый остров. За кота в Манхэттене. За Кима и ламу, карабкающихся по горным уступам. За гордыню, грех самураев. За рай в стене. За аккорды, которых мы не услышали, за стихи, которые нам не встретились (по числу песчинок песка), за непознанный мир. За память о Леонор Асеведо. За Венецию, ее хрусталь и сумрак.

За ту, какой ты станешь; за ту, которой мне, вероятно, уже не узнать.

За все разрозненные подробности, эти, как подозревал Спиноза, черты и грани одного бесконечного целого, посвящаю эту книгу тебе, Мария Кодама.

Х.Л.Б. Буэнос-Айрес, 23 августа 1977 г

Александрия, 641 год по Р.Х



С Адама, различившего впервые
Тьму, свет и линии своей руки,
Мир сочиняет, предавая камню,
Металлу и пергаменту все то,
Что канет за день и приснится за ночь.
Передо мной итог — Библиотека.
Я слышал, что хранимых в ней томов
Гораздо больше, чем песка в пустыне
И звезд на небе. Каждый, кто решится
Исчерпать их, навеки потеряет
Спесивый ум и дерзкие глаза.
Передо мною память миновавших
Столетий — их герои и клинки,
Сухие шифры алгебры, ученье
О кругообращении светил,
Повелевающих судьбою, свойства
Магических растений и камней,
Строка, хранящая чужую нежность,
Наука, погруженная в безлюдье
Господня лабиринта — богословье,
Отыскиванье золота в грязи
И мерзопакость идолопоклонства.
Язычники считают, будто с ней
История исчезнет. Маловеры!
Полуночные бденья возродят
Бесчисленные книги. Даже если
Все сжечь дотла, они воссоздадут
Любую строчку на любой странице,
Все похожденья и труды Геракла
И шаг за шагом — каждый манускрипт.
И вот сегодня, в первом веке Хиджры,
Я, покоритель персов, царь Омар,
Я, утвердивший торжество Ислама,
Послал своих солдат предать огню
Всю исполинскую Библиотеку,
Что не прейдет. Да славятся вовеки
Аллах и Мухаммад, его пророк.



Метафоры \"Тысячи и одной ночи\"



В начале всех — метафора потока.
Бескрайняя вода. Живой хрусталь,
Хранящий заколдованные клады —
Исламское наследие, теперь
Тебе и мне доставшееся. Разом —
Всесильный талисман и жалкий раб;
Волшебной сулеймановой печатью
В сосуд из меди заключенный дух;
Царь, верный клятве и царицу ночи
Наутро предающий правосудью
Кинжала; одинокая луна;
Золою умываемые руки;
Скитания Синдбада — Одиссея,
Которого ведет не гнев богов,
А тяга к приключеньям; чудо-лампа;
Приметы, показавшие Родриго
Испанию под властью сарацин;
Любитель шахмат, гнусной обезьяной
Живущий; Царь, постигнутый проказой;
Богатый караван; магнит-гора,
На гибель обрекающая судно;
Шейх и его газель; текучий шар
Их переменчивых, как тучи в небе,
Фигур, гонимых прихотью Судьбы
Или Удачи, что одно и то же;
Посланец Бога в облике бродяги
И тайный грот по имени Сезам.
Второй идет метафора узора
Коврового, где различает глаз
Бессвязный хаос контуров и пятен,
Случайностей и умопомрачений,
Но ими правит затаенный лад.
Как в Мире (тоже чьем-то сновиденье),
Немало в Книге Тысячи Ночей
Условных знаков и охранных чисел:
Семь братьев, а еще семь путешествий,
Три кадия, а также три желанья,
Среди которых есть и Ночь Ночей —
Те пряди вороненого отлива,
В чьих завитках три ночи встретил друг,
Три визиря и трое осужденных,
А надо всем — начало и конец
Обозначений Бога — Единица.
И третья из метафор — это сон,
Что снился агарянину и персу
Под скрытными порталами Востока
Или в саду, теперь истлевшем в прах,
И продолжает сниться всем живущим,
Пока не грянет их последний день.
Отрезок в парадоксе элеата,
Сон тоже разделяется на сны,
А те — еще раз и еще, сплетаясь,
Досужие, в досужий лабиринт.
Так в книге скрыта Книга Книг. Забывшись,
Царица вновь ведет перед царем
Рассказ о них. Запутавшись в сумбуре
Чудес вчерашних, кто они теперь —
Не знают сами и себе же снятся.
А в завершенье всех метафор — карта
Тех смутных сфер, что именуем \"Время\",
Им измеряя череду теней
И обветшанье мраморных надгробий,
И смену поколений и родов, —
Все. Звук и отголосок. То, что видит
Двуликий Янус четырьмя глазами.
Миры из золота и серебра
И вековое бдение созвездий.
Арабы учат, что никто не в силах
Закончить Книгу Тысячи Ночей.
Те Ночи — сна не знающее Время.
Читай, читай, пока не умер день,
И жизнь твою расскажет Шахразада.



Некто

Балх, Нишапур или Александрия — не все ли равно, как это назвать? Представим базар, кабачок, дворик с высокими глухими балконами, реку, в которой повторялись поколение за поколением. Или представим запыленный сад, ведь пустыня совсем рядом. Слушатели расселись кружком, и мужчина заговорил. Отсюда (через столько веков и царств) не различить его выцветшую чалму, живые глаза, оливковое лицо и хриплый голос, повествующий о чудесах. Он нас тоже не видит: мы здесь лишние. Он ведет рассказ о первом шейхе и газели, об Улиссе, на этот раз носящем имя Синдбад-Мореход.

Человек говорит, машет руками. И не знает (об этом узнают потом другие), что он — один из рода \"confabulatores nocturni\", сказителей ночи, которых звал к себе скрасить бессонницу Александр Двурогий. Он не знает (и не узнает никогда), скольким мы обязаны ему. Он думает, что говорит для считанных людей, ради считанных монет, и в навеки утраченном прошлом ткет и ткет \"Книгу тысячи и одной ночи\".

Музыкальная шкатулка



Японская мелодия. Скупая
Клепсидра, одаряющая слух
Незримым золотом, тягучим медом
Бессчетных капель с общею судьбой —
Мгновенной, вечной, тайной и прозрачной.
Боишься за любую: вдруг конец?
Но звуки длятся, возвращая время.
Чей храм и палисадник на горе,
Чьи бденья у неведомого моря,
Какая целомудренная грусть,
Какой умерший и воскресший вечер
Их в смутное грядущее мне шлют?
Не знаю. Все равно. Я в каждой ноте.
Лишь ей живу. И умираю с ней.



Эндимион на Латмосе



Я спал на всхолмье, и прекрасны были
Черты, состарившиеся теперь.
Кентавр в гористом сумраке Эллады
Удерживал четвероногий бег,
Чтоб подсмотреть за мной. Я предавался
Сну ради снов и некоего сна,
Которого чурается сознанье,
А он освобождает нас от ноши
Удела, выпавшего на земле.
Богиня в образе луны, Диана,
Меня увидев спящим на холме,
Ко мне в объятья — золото и нежность —
Сошла в одну пылающую ночь.
Я прикрывал свои земные веки
И не хотел смотреть в ее лицо,
Запятнанное тленными губами,
Я пил медвяный аромат луны,
Из дальних далей слыша свое имя.
Прохлада щек, которых я искал,
Глухие русла нежности и ночи,
Касанье губ и трепет тетивы.
Не помню, сколько длилось это счастье,
Да и какие мерки подойдут
Его корням, цветению и снегу?
Меня обходят стороной. Ужасен
Обычный смертный, избранный луной.
Минуют годы. Но одна тревога
Не покидает днем меня. А вдруг
Та золотая буря на вершине
Была не явью, а всего лишь сном?
Я говорю себе: воспоминанье
И сон — одно, но утешенья нет.
Я одинокой тенью обегаю
Земные тропы, но везде ищу
В священном мраке первозданных таинств
Дочь Зевса, безмятежную луну.



Схолия

После двадцати лет трудов и диковинных приключений Одиссей, сын Лаэрта, возвращается в Итаку. Вооружась стальным мечом и луком, он вершит положенное возмездие. Пораженная, испуганная Пенелопа не решается узнать чужеземца и, чтобы его испытать, прибегает к секрету, известному им и только им двоим: секрету их брачного ложа, которое не в силах сдвинуть никто из смертных, поскольку пошедшее на него оливковое дерево вросло корнями в землю. Так гласит история, рассказанная в двадцать третьей песни \"Одиссеи\".



Гомер понимал, что прямыми словами о мире не расскажешь. Понимали это и греки, чьим природным языком был миф. Рассказ о брачном ложе, оно же дерево, — своего рода метафора. Царица узнала, что незнакомец — царь, в ту же минуту, когда увидела себя в его глазах, когда почувствовала по его ласкам, что это ласки Одиссея.

Скуднее праха



Я проклял свой удел. Скупой судьбой
Я награжден семнадцатым столетьем,
Кастильской обыденщиной и пылью,
Бесменным повтореньем, новым днем,
Что снова обещает стать кануном,
Советом брадобрея и попа,
Растущим одиночеством и вздорной
Племянницей, не знающею букв.
Я в возрасте. Случайная страница
Другие мне открыла времена
Словами Амадиса и Урганды.
Я продал земли и скупил тома
Правдивейших рассказов о деяньях:
Граале, что хранит Христову кровь,
Истекшую для нашего спасенья,
Бесценном истукане Магомета,
Зубчатых стенах, стягах и клинках
И вероломном чудо действе магов.
Герои-рыцари, скача по свету,
Отстаивали попранную честь
И восстанавливали справедливость
Ударом неподкупного меча.
Бог захотел, чтобы его посланец
Вернул ту доблесть нашим временам.
Он снится мне. Я чувствую его
В своем никчемном холостяцком теле,
Не зная, как его зовут. Кихано,
Я стану рыцарем. Своим же сном.
Найдется в старом доме тарч из кожи,
Клинок толедских мастеров, копье
И книги, что направят эту руку.
Направят руку? Своего лица
Я век не знал и в зеркале не вижу.
Скуднее праха, я всего лишь сон,
Который ткет из снов своих и бдений
Отец и брат мой, храбрый капитан,
Сражавшийся в Лепанто и знакомый
Слегка с латынью и чуть-чуть с арабским..
Чтоб видел я во сне того, другого,
Чья память не изгладится теперь
Из жизни поколений, умоляю:
— Продли свой сон, сновидец мой и Бог.



Книга



Вещь как любая в мире, но еще и
Оружие. В Британии ее
Сковали в тысяча шестьсот четвертом,
Отяготив видениями. В ней
Теснятся ночь и пурпур, шум и ярость.
Держу ее в руке. Кто б мог сказать,
Что в ней — геенна: шайка бородатых
Колдуний-парок, ярые клинки,
Блюдущие свирепый кодекс мрака,
Нежнейший воздух замка на отроге,
В котором сгинешь, нежная рука,
Способная моря наполнить кровью,
Неумолимый меч и ратный гул.
И вся эта немая буря спит
В одной-единственной — из многих — книге
На безмятежной полке. Спит и ждет.



Things that might have been[2]



Перебираю то, что могло быть и не случилось.
Свод мифологии саксов, не написанный Бэдой.
Непостижимый труд, наверно, открывшийся
когда он поставил точку в своей \"Комедии\".
История без Распятья и без цикуты.
История без лица Елены.
Человек без глаз, лишенный зренья Луной.
Победа южан после трех дней под Геттисбергом.
Отвергнутая любовь.
Мировая держава, не созданная клинками викингов.
Птица ирландских легенд, поющая разом с двух веток.
Сын, которого не зачал.



Г. А. Бюргер



Сам не пойму,
отчего меня трогает
каждая мелочь о Бюргере
(две его даты можно найти в словарях)
здесь, в этом городе посреди чистого поля,
у реки с единственным берегом,
на котором, увы, растет не сосна, а пальма.
Он, как любой,
говорил и выслушивал ложь,
предавал и был предан другими,
много раз умирал от любви
и после бессонных ночей
видел сизые окна рассвета,
но преклонялся перед Шекспиром
(через которого говорили другие)
и Ангелусом Силезиусом из Бреслау,
с напускной беззаботностью правя строку
в духе своей эпохи.
Он знал: любая минута —
всего лишь частица былого,
каждый скроен из собственного забвенья, —
бесполезные знания,
сродни теоремам Спинозы
или магии страха.
В городе у неподвижной реки,
через две тысячи лет после смерти Бога
(я говорю об очень старых вещах),
Бюргер один у окна и опять,
снова сегодня, правит строку за строкою.



Ожидание



Пока звонок забьется, дверь откроют
И — утоление моей тоски —
Войдешь ты, предначертано вселенной
Исполнить бесконечную чреду
Мельчайших действий. Разум не измерит
То полуобморочное число
Фигур, учетверенных зеркалами,
Теснящихся и тающих теней,
Растущих и сливающихся тропок.
Песка не хватит, чтобы их исчислить.
(Спешат мои сердечные часы,
Считая злое время ожиданья.)


Пока войдешь,
Чернец увидит долгожданный якорь,
Погибнет тигр на острове Суматра
И на Борнео девять человек.



К Франции



Надпись на воротах гласила:
\"Ты был здесь, еще не входя, и будешь, уйдя отсюда\".
Это притча Дидро. А за нею — вся моя жизнь,
вся моя долгая жизнь. Я плутал за другой любовью
и за неутомимым познаньем,
но был и останусь во Франции,
даже когда долгожданная смерть кликнет меня с одной из буэнос-айресских
улиц. Вместо \"вечер и месяц\" я говорю \"Верлен\".
Говорю \"Гюго\" вместо \"море и мирозданье\".
\"Монтень\" — вместо \"дружба\". Вместо \"огонь\" — \"Жуана\",
и тень за тенью проходят,
и нет конца веренице. Чьей строкой ты вошла в мою жизнь, как Бастардов
жонглер,
вступающий с пением в схватку,
вступающий с пением в \"Chancon de Rolafid\"[3]
и перед смертью все же поющий победу?
Век за веком кружит нерушимый голос,
и каждый клинок — Дюрандаль.



The thing I am[4]



He помню имени, но я не Борхес
(Он в схватке под Ла Верде был убит),
Не Асеведо, грезящий атакой,
Не мой отец, клонящийся над книгой
И на рассвете находящий смерть,
Не Хейзлем, разбирающий Писанье,
Покинув свой родной Нортумберленд,
И не Суарес перед строем копий.
Я мимолетней и смутнее тени
От этих милых спутанных теней,
Я память их, но и другой, который
Бывал, как Данте и любой из смертных,
В единственном немыслимом Раю
И стольких неизбежных Преисподних.
Я плоть и кровь, невидимые мне.
Я тот, кто примиряется с судьбою,
Чтоб на закате снова расставлять
На свой манер испанские реченья
В побасенках, расходующих то,
Что называется литературой.
Я старый почитатель словарей,
Я запоздалый школьник, поседевший
И посеревший, вечный пленник стен,
Заставленных слепой библиотекой,
Скандирующий робкий полустих,
Заученный когда-то возле Роны,
И замышляющий спасти планету
От судного потопа и огня
Цитатой из Вергилия и Федра.
Пережитое гонится за мной.
Я — неожиданное воскрешенье
Двух магдебургских полушарий, рун
И строчки Шефлеровых изречений.
Я тот, кто утешается одним:
Воспоминаньем о счастливом миге.
Я тот, кто был не по заслугам счастлив.
Я тот, кто знает: он всего лишь эхо,
И кто хотел бы умереть совсем.
Я тот, кто лишь во сне бывал собою.
Я это я, как говорил Шекспир.
Я тот, кто пережил комедиантов
И трусов, именующихся мной.



Суббота



Слепой старик в пустующих покоях
Трудит все тот же замкнутый маршрут
И трогает безвыходные стены,
Резные стекла раздвижных дверей,
Шершавые тома, для книгочея
Закрытые, дошедшее от предков,
Потухшее с годами серебро,
Водопроводный кран, лепной орнамент,
Туманные монеты и ключи.
Нет ни души ни в зеркале, ни в доме.
Туда-обратно. Достает рукой
До ближней полки. Для чего, не зная,
Ложится вдруг на узкую кровать
И чувствует: любое из движении,
Которые снуются в полумраке,
Подчинено таинственной игре
Какого-то неведомого бога.
По памяти скандирует отрывки
Из классиков, прилежно выбирает
Из множества эпитет и глагол
И кое-как выводит эти строки.



Причины



Былые вечера и поколенья.
Начала не имеющие дни.
Глоток воды, коснувшийся гортани
Адама. Безмятежный райский строй.
Зрачок, пронизывающий потемки.
Клубленье волчьей свадьбы на заре.
Слова. Гекзаметры. Зеркальный отсвет.
Высокомерье Вавилонской башни.
Любимая халдеями Луна.
Неисчислимые песчинки Ганга.
Сон мотылька о яви Чжуанцзы.
Заветный сад на острове блаженных.
Загадочный бродячий лабиринт.
Бессрочная тканина Пенелопы.
Зенонов круг сомкнувшихся времен.
Монета, вложенная в рот умершим.
Геройский меч на роковых весах.
Любая капля греческой клепсидры.
Штандарты. Летописи. Легионы.
Палатка Цезаря фарсальским утром.
Тень трех крестов на меркнущем холме.
Восток, отчизна алгебры и шахмат.
Следы бесчисленных переселений.
Державы, покоренные клинком.
Бессменный компас. Грозная стихия.
Часы, отстукивающие память.
Король под занесенным топором.
Несчетный прах давно погибших воинств.
Трель соловья над датскою землей.
Самоубийца в зеркале. Колода
Крапленая. Несытый блеск монет.
Преображенья облака над степью.
Причудливый узор калейдоскопа.
Любая мука. Каждая слезинка.


…Как все с необходимостью сошлось,
Чтоб в этот миг скрестились наши руки.



АДАМОВ ПРАХ



Клинок не долговечнее соцветья.
Скала крепка не более стекла.
Все создано из будущего пепла.
Сталь — это ржавь, а голос — отголосок.
Твой праотец Адам — твой смертный прах.
Последний сад вовек пребудет первым.
Песнь соловья и Пиндара — одно.
Рассвет — лишь повторение заката.
Микенец — позолоченная маска.
Форт — жалкое скопление камней.
Уркиса — удостоенный пощады.
Отображенье в зеркале не знает
Былого и состарилось сегодня.
Невидимое время лепит нас.


Какое счастье быть неуязвимой
Водою Гераклитова потока
И вьющимся огнем, но в этот день,
Который длится и не иссякает,
Я чувствую, как вечен и недолог