Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Хорхе ВОЛЬПИ

В ПОИСКАХ КЛИНГЗОРА

Посвящается Адриану, Элою, Херардо, Начо и Педро Анхелю — новым заговорщикам
Наука есть игра, но игра не шуточная, игра в хорошо заточенные ножики… Если, к примеру, аккуратно разрезать какую-нибудь картинку на тысячу кусочков и перемешать, а потом попытаться сложить ее снова — это все равно что решить головоломку. В науке головоломку тебе задает не кто иной, как Господь. Он придумал и саму игру, и ее правила, которые к тому же ты можешь и не знать полностью. Тебе предоставляется угадать или определить на свой страх недостающую половину правил. Научный эксперимент — как острый клинок из закаленного металла. Либо ты с его помощью победишь духов тьмы и невежества, либо он тебя самого поразит и покроет позором. Результат зависит от того, насколько количество истинных правил игры, навечно установленных Господом, больше числа ложных, порожденных вследствие твоей неспособности познать истину; и если данное соотношение превысит некий предел, головоломка будет решена. Похоже, в этом и состоит весь азарт игры. Ведь в таком случае ты пытаешься прорвать воображаемую границу между собой и Господом, границу, которой, возможно, и не существует вовсе. [1]
Эрвин Шрёдингер




Вступление

УБРАТЬ свет! Эти слова, произнесенные скрипучим старческим голосом, заставляют мир на мгновение вернуться в холодную мглу давно минувшей эпохи. Пространство, окружающее владельца голоса, похоже на огромную каплю черной туши, и тьма здесь кажется еще непрогляднее из-за царящей кругом тишины; в течение нескольких секунд никто ему не аплодирует, никто ему не лжет, никто на него не покушается. Даже механизмы часов послушно притихли.

— Начнем сначала! — приказывает он. — Хочу посмотреть еще раз!

Киномеханик принимается за работу: перематывает, скручивает, заряжает. Потом начинает вращать рукоятку, и нелепый на вид механизм приходит в движение.

Кванты света беспорядочно рассеиваются по всему помещению; озаряют поверхность стен и ковровых дорожек, выхватывают из мрака его уши и отвисшую нижнюю губу, высвечивают слипшуюся прядь волос и, обессиленные, едва достигают темных углов зала, будто отдаленных изгибов Вселенной.

А на экране яркий луч сочетается с тенью в кровавой церемонии. Как ребенок в очередной раз с восторгом слушает любимую сказку, так Гитлер вновь смакует этот спектакль. Для него эта еженощная одержимость, упоение возможностью снова и снова наказывать врагов — скорее курс терапии, чем нездоровое развлечение. Иногда он чувствует, что не сможет заснуть, если не примет несколько капель своего безобидного — зрелищного — лекарства.

— Браво! — кричит он, в то время как на экране перед его выпученными глазами мелькают сцены, показывающие следы пыток — изувеченные останки, едва напоминающие человеческие.

По окончании фильма киномеханик зажигает свет в зале. Он тешит себя надеждой, что просмотр улучшил настроение фюрера, угнетаемого глубокой депрессией. Тот молча сидит, уставившись на пустой экран, не обращая внимания на взрывы бомб, которые каждую минуту разрушают десятки зданий, расположенных в верхней части Берлина. Только в эти благословенные секунды способен он забыть о поражении.

— Еще раз!

Свет снова гаснет, и группенфюрер СС, в прошлом артиллерист, открывает огонь по цели. И конечно попадает точно в яблочко, а фюрер тем временем поудобнее разваливается в кресле.

20 июля 1944 года группа лучших офицеров вермахта, армии Третьего рейха, при поддержке нескольких десятков гражданских лиц, попыталась убить Гитлера, когда тот проводил рабочее совещание в своей резиденции в Растенбурге, в шестистах километрах от Берлина. Молодой полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг пронес в помещение чемоданчик с двумя бомбами. Однако маленькая ошибка в расчетах провалила весь план. Фюрер отделался несколькими царапинами, и никто из высокопоставленных деятелей нацистской партии или военачальников серьезно не пострадал.

Главные руководители мятежа — Людвиг Бек, Фридрих Ольбрихт, Вернер фон Хэфтен, Альбрехт Риттер Мерц фон Кирнхайм и сам Штауффенберг — были казнены в ту же ночь в здании Генерального штаба армии на Бендлерштрассе в Берлине. Немедленно прокатилась волна спешных арестов по приказу рейхсфюрера СС и новоиспеченного министра внутренних дел Генриха Гиммлера.

Вне себя от ярости, Гитлер принимает решение развернуть грандиозный судебный процесс наподобие тех, что организовал его враг Сталин в Москве в 1937 году и заставить весь мир узнать о злодействе заговорщиков. Слушание дел началось 7 августа в Большом зале Народного суда в Берлине. В тот день здесь были представлены восемь обвиняемых. Эрвин фон Вицлебен, Эрих Хепнер, Хельмут Штифф, Пауль фон Хазе, Роберт Бернардис, Фридрих Карл Клаузинг, Пауль Йорк фон Вартенбург и Альбрехт фон Хаген были приговорены к смертной казни.

8 августа преступников перевезли в тюрьму в Плетцензее. Их привели в подвальные помещения, приказали переодеться в тюремную одежду, обуть старые деревянные башмаки, а потом заставили по очереди пройти по залитым фекальной жижей коридорам в камеру, закрытую длинным черным занавесом, где должна была состояться казнь.

Каждого из восьми осужденных сопровождал оператор с кинокамерой. Он запечатлел на пленку их обнаженные тела во время переодевания; жесты, выражающие страх, достоинство или непонимание происходящего; запечатлел их взгляды, преисполненные гордости или боли; шрамы от пыток, перенесенных за две предшествующие недели; запечатлел, как нетвердой поступью шли они по длинному коридору, заходили за тяжелый черный занавес, отделяющий их от смерти, и приближались к лобному месту.

Несколько человек разделяют с осужденным последние мгновения его жизни: генеральный прокурор, начальник тюрьмы, два-три офицера и, помимо кинооператора, с полдюжины газетчиков.

По сигналу начальника тюрьмы палач подходит к приговоренному, заставляет его подняться на небольшое возвышение, а затем надевает ему на шею петлю из шелкового шнура. На какое-то мгновение преступник становится похож на статую, символизирующую поражение. Секунда гробового молчания, время будто остановилось, напряжение нарастает… Никто не шелохнется, все замерли в ожидании следующего приказания начальника тюрьмы.

Едва заметный жест служит сигналом, и тело осужденного начинает соскальзывать в пустоту, так плавно, что движение больше похоже на балетное па. Камера на протяжении нескольких минут аккуратно фиксирует каждую стадию агонии: сначала выкатываются из орбит глаза с застывшим в них отчаянным ужасом, потом на шее вдоль петли выступают бурые гематомы, затем раздается хрипение, изо рта и носа «актера» вытекает пенистая смесь слюны и крови, и, наконец, тело сотрясается в таких сильных судорогах, что напоминает огромного осетра, бьющегося в руках удачливого рыбака. Затихнув, жертва продолжает эффектно раскачиваться, словно язык невидимого колокола.

Палач, улыбаясь, подходит к трупу и одним рывком стаскивает с него тюремные штаны. Камера с порнографическим вожделением взирает на безжизненный, съеженный пенис жертвы — метафору крайнего бессилия тех, кто пытается воспротивиться осуществлению великих замыслов фюрера.

Зрелище двух голых ног, длинных, кривых и неестественно белых, а также клочка темных волос на лобке вызывает неистовые аплодисменты Гитлера, однако завершается лишь первый эпизод. Какая радость, что предстоит увидеть еще семь казней! Фюрер бросает взгляд на часы и блаженствует.



Когда 3 февраля 1945 года меня доставили в Народный суд на Бельвюштрассе, председатель суда Фрайслер вынес уже десятки смертных приговоров. В тот день рассматривались дела пяти узников. Первым перед судьей предстал адвокат, лейтенант запаса Фабиен фон Шлабрендорф. В антинацистском Сопротивлении он осуществлял связь между многими руководителями. Его арестовали вскоре после го июля и с тех пор содержали в концентрационных лагерях Дахау и Флессенбург. Как обычно, Фрайслер не давал ему и слова сказать, называл свиньей и предателем, кричал, что Германия сможет победить — шел уже 1945 год! — только избавившись от таких отбросов, как он.

Вдруг оглушительно заревела сирена воздушной тревоги. В зале зажегся красный фонарь. Не дав нам опомниться, бомба проломила крышу Народного суда. Зал накрыла пелена из дыма и пыли, будто внутри здания началась непроглядная метель. Штукатурка посыпалась со стен, как песок, но каких-либо серьезных разрушений заметно не было. Когда пелена рассеялась, мы увидели, что на помост, где сидели члены суда, свалилась тяжелая каменная глыба. Из-под нее торчал раскроенный пополам череп судьи Роланда Фрайслера. Кровь стекала на лист бумаги со смертным приговором Шлабрендорфу. Кроме судьи, никто в зале не пострадал.

После гибели Фрайслера заседание суда неоднократно откладывали. Бомбежки союзников продолжали разрушать город. С марта 1945 года меня переводили из одной тюрьмы в другую, пока, незадолго до капитуляции, нас не освободили американские солдаты. Я выжил, в отличие от большинства моих товарищей и друзей.

Невероятное везение спасло Гитлера вечером 20 июля 1944 года. Если бы только Штауффенбергу удалось взорвать вторую бомбу, если бы чемоданчик оказался рядом с фюрером, если бы произошла цепная реакция, если бы Штауффенберг с самого начала позаботился о том, чтобы сесть как можно ближе… Утром 2 февраля другая сверхъестественная счастливая случайность спасла меня. Если бы слушание моего дела назначили на другую дату, если бы бомбардировка не началась в то же самое время, если бы каменная глыба упала на несколько сантиметров дальше, если бы Фрайслер уклонился или спрятался… Я до сих пор не знаю, насколько оправданно и разумно искать связь между этими двумя событиями. Так почему же и теперь, спустя столько лет, я упрямо продолжаю мысленно сопоставлять изначально непредсказуемые повороты судьбы в обоих случаях, по сути не имеющих ничего общего? Почему все время воспринимаю их в неразрывном единстве, словно они — лишь разные последствия одного и того же волеизъявления? Почему не перестаю думать, что за этими фактами, взятыми в отдельности, ничего нет, как ничего нет за всеми нашими человеческими невзгодами? Почему остаюсь стойким приверженцем таких понятий, как удача, предначертание, судьба?

Может быть, все из-за того, что произошли другие, не менее ужасные, случайные совпадения. Они-то и заставили меня написать эти строки. Наша эпоха, в отличие от предыдущих, формировалась под огромным, как никогда раньше, влиянием тех непредсказуемых поворотов событий, тех общеизвестных кризисных ситуаций, в которых проявило себя неуправляемое царство хаоса. Итак, я берусь поведать о целой эпохе. О моей эпохе. Рассказать, что знаю, о том, как злой рок правил миром, и особенно о том, как мы, ученые, оказались бессильны укротить его неистовость. Еще здесь повествуется о жизни некоторых людей; о моей собственной, конечно (а мне удалось продержаться целых восемьдесят лет), но прежде всего о жизни тех, кто, опять же по воле случая, находился рядом со мной. Может быть, мой замысел кажется слишком честолюбивым, вызывающим и даже безумным. Ну что ж! В современную эпоху, когда смерть нависла над миром, когда потеряна всякая надежда, а единственный оставшийся выход ведет к уничтожению, только такая грандиозная задача оправдывает мое существование в этом мире.

Профессор Густав Линкс,

преподаватель математики Лейпцигского университета

10 ноября 1989 года

Книга первая

О динамических законах повествования

Закон I. За каждым рассказом стоит рассказчик

Это утверждение, кажущееся поначалу не только «маслом масляным», но просто совершенно идиотским, на самом деле имеет глубокий смысл. За многие годы, беря в руки книгу и вчитываясь в роман или рассказ, где повествование ведется от первого лица, мы привыкли верить, что перед нами, как по волшебству, открывается сама жизнь, словно у автора и в мыслях нет тащить нас за руку за собой по лабиринту сюжета. Таким образом, книга становится для нас чем-то вроде окна в иной мир, и мы будто бы способны проникнуть туда. Нет ничего лживее этого заблуждения. Я всегда считал недостойным, если писатель стремится лицемерно спрятаться за собственными строчками, притвориться, что в его речь, в его слово не впиталось ни капли его личности, усыпить нашу бдительность мнимой беспристрастностью. Конечно, не мне одному стало очевидным это коварное мошенничество, но я хочу хотя бы заявить о несогласии с подобными возмутительными попытками некоторых авторов замести следы своих преступлений.



Следствие I

Учитывая приведенные выше соображения, должен пояснить, что я, автор этих строк, — человек из плоти и крови, то есть такой же, как вы. Но кто же я? Как вы, наверно, догадались, взглянув на обложку книги (если, конечно, издательство потрудилось опубликовать ее), меня зовут Густав Линкс. Что еще вы можете знать обо мне? То немногое, о чем я успел сообщить к настоящему моменту: участвовал в неудавшемся покушении на Гитлера го июля 1944 года, был арестован и отдан под суд и в итоге непредвиденный фатум, поворот судьбы, спас меня от смерти.

Надеюсь, однако, вы не думаете, что я слишком высокого мнения о своей персоне и собираюсь постоянно докучать вам подробностями собственной биографии. Это никак не входит в мои намерения. По велению судьбы, Провидения, случая, по исторической предрешенности, по воле Божьей — называйте как хотите — мне пришлось участвовать в событиях, которые я попытался отразить в этой книге. Могу поклясться: я хочу одного — чтобы мне верили. Так зачем мне обманывать вас, делая вид, что я никогда не существовал и не был свидетелем фактов эпохального значения, о коих речь пойдет ниже.



Закон II. У каждого рассказчика своя правда

Не знаю, приходилось ли вам слышать когда-нибудь, что говорит Эрвин Шредингер, играющий в этом повествовании далеко не последнюю роль. Он был не только великим ученым-физиком, создателем волновой механики и вообще умнейшим человеком. Его можно сравнить с Дон Жуаном в обличье школьного учителя (теперь-то я дерзаю рассуждать о нем вот так, запросто, но раньше, когда мы только познакомились, я бы ни за что не позволил себе подобной вольности!). Он носил очаровательные круглые очки, и его всегда сопровождали красивые женщины. Но речь сейчас о другом. Именно друг Эрвин первым научно обосновал теорию истины, с которой я согласен всей душой. Хотя, должно признать, похожая догадка осенила также софистов классической Греции и, в девятнадцатом веке, американского писателя Генри Джеймса. Не буду сейчас вдаваться в подробности, приведу только один из самых неожиданных выводов этой теории, а именно: я есть то, что вижу. Что это значит? Да ничего нового, всего лишь весьма избитое соображение: истина относительна. Любой, кто наблюдает какое-то явление — движение невидимого электрона или необъятную Вселенную, не важно, — образует с объектом наблюдения, по определению Шредингера, «волновой пакет». Наблюдатель и наблюдаемая материя взаимодействуют — волны, исходящие от обоих, накладываются друг на друга и непредсказуемо видоизменяются. Таким образом, мы приходим к ничуть не удивительному умозаключению о том, что каждая человеческая голова в действительности являет собой целый мир.



Следствие II

Вывод из приведенного выше утверждения очевиден, как дважды два — четыре: истина есть моя истина, и точка! «Волновые состояния» частиц материи, которые я формирую в ходе моих наблюдений, неповторимы и неизменны. Об этом говорит целый ряд теорий: принцип неопределенностей, принцип дополнительности, принцип запрета, — в содержание которых я не буду сейчас влезать. Так что никто не может сказать — моя истина лучше, чем твоя. Повторюсь: обращая на это внимание читателей, я лишь раскрываю свои карты. Рискую показаться человеком, навязывающим другим свою точку зрения, выдающим мнимое за действительное, или даже обычным мошенником. Но не забывайте — я действую не по собственной воле, я лишь следую научно обоснованному закону, которому просто вынужден подчиниться! Следовательно, мне не за что просить у вас прощения.



Закон III. У любого рассказчика есть повод для рассказа

У аксиом — заведомо истинных теоретических положений — имеется особенность: они всегда выглядят настолько очевидными даже для несведущей публики, что многие начинают считать себя великими математиками. Блажен, кто верует! Короче говоря, если мы согласны с Законом I (каждый рассказ имеет автора) и с Законом II (автор является эксклюзивным носителем истины), то толкование следующего закона будет звучать еще банальнее: если ничто не возникает из ничего, значит, кому-то это надо. Конечно, в действительности многое происходит не так (например, мы, видимо, еще не скоро узнаем, зачем кому-то понадобилось сотворять этот мир), однако я не намерен нести ответственность за все непонятное, что существует помимо содержания данной книги. Помните, всегда есть причины, даже самые ничтожные, для создания литературных произведений, и они постижимы, в отличие от самой непостижимой тайны на свете — возникновения Вселенной.



Следствие III

Сказанное не означает, однако, что вам удастся легко разгадать причины, побудившие меня написать эти строки. Научное исследование, которым я занимался на протяжении долгих лет (и вам предстоит проделать то же самое теперь), не имеет ничего общего с выпечкой пирога по бабушкиному рецепту. А если бы имело — скольких пережитых неприятностей удалось бы избежать! Вспомните слова Шредингера: истинный акт познания возможен лишь в случае взаимодействия между наблюдателем и объектом наблюдения (в роли последнего, боюсь, на этот раз оказался я сам). Постарайтесь же вдуматься в суть явлений и событий, попытайтесь вскрыть их причины. Это и есть ключ к успеху в науке. Одновременно вы получите огромное удовольствие и пользу, какие неоднократно получал я от чтения многих других книг. Я мог бы облегчить ваш труд, заявив, что хочу предложить новое толкование фактов, довести свою точку зрения до человечества, просто — установить мою истину. Однако на нынешнем этапе жизни, под тяжестью более чем восьмидесяти лет, я сомневаюсь, что подобные доводы устроили бы меня самого. Я мог без колебаний подписаться под ними сорок, даже двадцать лет назад. Но теперь, когда незваная зловещая гостья грозит постучаться ко мне в любое мгновение, когда даже дышать мне и то трудно, а все, что вы естественным образом проделываете каждый день — питаетесь, моетесь, испражняетесь, — от меня требует нечеловеческих усилий, я не уверен, что мои былые убеждения остались неизменными. Отныне, если вы готовы принять вызов — нет, это звучит слишком напыщенно, лучше: согласны начать игру, — то именно от вас я узнаю, прав был или нет.

Военные преступления

Лейтенант Фрэнсис П. Бэкон, бывший агент БСИ, Бюро стратегических исследований, а ныне научный консультант командования оккупационных войск США в Германии, прибыл в Нюрнберг в восемь часов утра 15 октября 1946 года. На станции его никто не встречал. Когда лейтенант сошел с поезда, перрон уже почти опустел.

Подождав несколько минут, он, не скрывая раздражения, попытался как-то прояснить ситуацию у дежуривших на станции солдат военной полиции. Но результатов это никаких не дало. Полицейские молчали, словно вдруг потеряли дар речи. Не оставалось ничего другого, как отправиться к Дворцу юстиции пешком.

Злость переполняла его. В лицо порывами дул осенний ветер. На улицах тоже никого не было, словно жители все еще прятались от бомбежек. От обиды Бэкон даже не взглянул на развалины города — груды камней, громоздившиеся там, где раньше стояли церкви, дворцы, монументы. Эта разруха, считал он, была справедливым возмездием и не заслуживала сожаления.

Для Бэкона Нюрнберг был лишь одним из ненавистных нацистских гнезд, в которых в свое время маршировали, восхваляя Гитлера, тысячи оголтелых юнцов в коричневых рубашках, пронося огромные факелы и увенчанные орлами штандарты; а их почитаемая эмблема — свастика, похожая на раскорячившуюся личинку доисторического паука, — расползалась по длинным и узким красным полотнищам, свисавшим со стен государственных учреждений. По решению фюрера именно здесь в 1935 году были провозглашены антисемитские «расовые законы». Здесь же хранились символы арийского могущества, сокровища и святыни рейха, древние имперские реликвии, похищенные Гитлером из венского Хофбурга после захвата Австрии, включая знаменитое копье Лонгина (По свидетельству евангелистов, чтобы не оставить сомнений в смерти Иисуса Христа, распятого на кресте, его тело пронзил копьем римский солдат по имени Лонгин). Нюрнберг был оплотом Третьего рейха. Этот город понес заслуженную кару и не достоин, чтобы его оплакивать.

Бэкону совсем недавно исполнилось двадцать семь лет. Внешне он ничем не отличался от немногочисленных американских военнослужащих, патрулирующих улицы города: темно-каштановые, коротко стриженные волосы, светлые глаза, тонкий нос (всегда бывший предметом особой гордости его владельца). В своей лейтенантской форме держался он очень прямо, что, возможно, свидетельствовало о некоторой стеснительности, и очень гордился знаками различия, которые словно подтверждали его непреклонность и равнодушие к чужой боли. С плеча свисала туго набитая котомка военного образца. В ней находилось практически все, что у него было, а именно: несколько смен белья, какие-то фотокарточки, на которые он даже не взглянул со дня отъезда из Нью-Джерси, и пара экземпляров журнала «Annalen der Physik» [2], прихваченных в одной из попавшихся ему на пути библиотек.

Дворец юстиции оказался в числе немногих гражданских сооружений Нюрнберга, избежавших полного разрушения. Его совсем недавно полностью отремонтировали и реставрировали. Бэкон без труда узнал это здание среди других в центре города, точнее — комплекс из нескольких зданий с арками в фасаде первого этажа, огромными окнами и островерхими крышами. В прежние времена стены Дворца юстиции прятались за деревьями, росшими на разбитом перед ним широком газоне. Тюрьма занимала четыре прямоугольных здания, расположенных полукругом в виде лучей во внутренней части комплекса и закрытых от внешнего мира высокой каменной оградой, имеющей форму дуги. Нацистов поместили в корпусе «Ц», в нескольких шагах от небольшой круглой башни. Раньше ее использовали для занятий спортом, теперь же здесь стояла виселица.

В девять пятнадцать утра Бэкон наконец обратился в бюро пропусков военной тюрьмы Нюрнберга. Проверив его документы, охранники заявили, что им приказано никого не впускать до окончания экзекуций.

Вокруг толпились десятки журналистов. В башню были допущены лишь пара репортеров, по жребию, да штатный фотограф Международного военного трибунала. Остальным, как и Бэкону, оставалось только ждать официального сообщения о смерти осужденных.

По плану казни должны были состояться во второй половине дня. Бэкон решил сначала отправиться в гостиницу «Гранд-отель», где предполагал снять номер. Но и тут его поджидала неожиданность: не отыскалось ни одного свободного. Бэкон пытался спорить с портье, стал доказывать, что приехал с заданием особой важности, потребовал встречи с руководством гостиницы. К нему с надменным видом вышел капитан, который, очевидно, вполне освоился с ролью менеджера туристического бизнеса. Он объяснил, что прибытие лейтенанта Бэкона ожидалось не ранее следующего дня, когда многие постояльцы съезжали («ведь сегодня конец представления, понимаете?»). Однако выход нашелся. На одни сутки ему разрешили разместиться в номере 14, «которым пользовался Гитлер»!

Поднявшись по лестнице, Бэкон оказался в огромных апартаментах. Какая ирония судьбы, что окружающие его сейчас стены в свое время служили пристанищем для Гитлера! Разве он мог когда-нибудь предположить, что такое с ним произойдет? Вот бы удивилась Элизабет, если б узнала! Впрочем, вряд ли она узнает, поскольку — хорошо ли, плохо ли — ей давно уже нет до Бэкона никакого дела. Лейтенант повалился на кровать с вызывающим раздражение чувством, будто оскверняет святыню. Со злости он даже подумал, а не помочиться ли на мебель, но отказался от этой идеи (незачем своими капризами доставлять неприятности персоналу гостиницы!). Он встал и направился в туалет. Там его взору предстала вместительная ванна, биде и прочие аксессуары. Несомненно, их поверхности касалась липкая кожа Гитлера. Бэкону представилось, как тот, голый и беззащитный, созерцает свой жалкий член, прежде чем залезть в воду. В этот унитаз стекали его испражнения…

Бэкон открыл кран и принялся ждать, когда пойдет горячая вода. К его разочарованию, вода оставалась чуть теплой и вдобавок текла тонкой струйкой. Фюреру это не понравилось бы, подумал он с усмешкой, приготовил полотенце, взял неначатый кусок душистого мыла и полез в ванну. Закончив мыться, он снова лег на кровать и, незаметно для себя, крепко заснул.

Когда он проснулся, часы показывали почти три. Бэкон вскочил, ругая себя за непростительную оплошность — вместо того чтобы выполнять поставленную задачу, разнежился в постели фюрера. Быстро оделся, сбежал вниз по лестнице и что есть духу поспешил в специально открытый во Дворце юстиции зал для представителей прессы.

Очень скоро пришло известие: рейхсмаршал Герман Геринг, нацистский преступник самого высокого ранга из тех, кто предстал перед Международным военным трибуналом, приговоренный к смерти через повешение, найден мертвым в своей одиночной камере. Это произошло за несколько часов до того, как сержант американской армии Джон Вудс должен был привести приговор в исполнение. В камере обнаружили несколько бумажных листков, исписанных мелким, твердым почерком. Содержание первой записки разъясняло мотивы самоубийства:

В Контрольный совет союзников [3]
Я не возражал бы против своего расстрела. Однако я не стану потворствовать тому, чтобы рейхсмаршала Германии вздернули на виселицу! Не могу допустить этого ради чести Германии. Да и не желаю принимать смерть от рук моих врагов. Из этих соображений предпочитаю умереть как великий Ганнибал[4].


Другая записка адресовалась генералу Рикарду. В ней Геринг признавался, что всегда имел при себе капсулу с цианидом. Третье послание предназначалось его жене. В нем говорилось: «Серьезно все обдумав и вознеся молитвы Господу, я решил лишить себя жизни, чтобы не подвергаться той ужасной казни, какую замыслили мои враги. Тебя и нашу великую, вечную любовь храню в моем сердце до последнего его удара». Наконец, в короткой записке на имя пастора протестантской церкви Генри Тереке, приставленного к немецким пленникам, Геринг обращался к нему с покаянием и объяснял свой поступок политическими причинами.

На следующий день Гюнтер Задель, офицер службы контрразведки, сообщил Бэкону все, что ему было известно. По свидетельству тюремного надзирателя, накануне, 14 октября, в 21 час 35 минут врач Людвиг Пфлюкер дал заключенному таблетку успокоительного, и тот мирно уснул на своей койке. У двери камеры, как обычно, заступил на пост часовой. Ему поручалось не сводить глаз с узника до самого рассвета. Эта ночь должна была стать последней.

Но с Герингом начало происходить что-то непонятное. Один глаз закрылся, второй уставился в никуда, а розовая кожа на лице приобрела зеленоватый оттенок. Прибежал срочно вызванный священник Гереке, пощупал у него пульс и воскликнул: «Святый Боже, этот человек умирает!» К тому времени, как в камере собрались другие ответственные лица, все было кончено. В помещении пахло горьким миндалем.

Бэкон не мог поверить в то, что произошло. Подонок сумел-таки избежать наказания в самый последний момент! Огромное разочарование испытывали и многие другие военнослужащие и участники антигитлеровской коалиции.

— Как, черт возьми, ему удалось заполучить яд? — с недоумением произнес Бэкон при встрече с Заделем.

— Все задают тот же самый вопрос, — ответил молодой офицер. — Уже проведено тщательное расследование, и решено пока никому не предъявлять обвинений. Скорее всего, капсула с ядом была спрятана в кладовой среди личных вещей рейхсмаршала, но кто мог решиться на то, чтобы принести ее в камеру?

— У кого вообще могло возникнуть желание помочь этой свинье? — Бэкон в раздражении хрустнул пальцами.

— Все не так просто, как кажется. Не берусь утверждать, однако многие полагают, что старик Герман был выдающейся личностью. Не только немцы, но в ходе дела и некоторые американцы прониклись к нему симпатией. Его беспредельный цинизм и остроумие притупляли чувство ненависти у окружающих…

Бэкон с недоумением выслушал это объяснение, тем более что оно прозвучало из уст молодого человека, наполовину еврея, который тринадцать лет назад бежал из Германии в США, где жил его отец. Задель все это время ничего не знал о судьбе матери, вынужденной развестись с мужем и остаться в Берлине. Не знал даже, жива ли она. Снова очутившись в Германии вместе с американскими войсками, Гюнтер разыскал мать, и теперь она была одним из свидетелей обвинения Международного военного трибунала.

— Больше других подозревают Текса Уилиса, начальника камеры хранения, — продолжал Задель. — Говорят, они с Герингом стали совсем друзьями, так что Уилис вполне мог согласиться помочь рейхсмаршалу. Правда, проверить это никак нельзя. Начальство считает, что произошел просто несчастный случай, и этого мнения должны придерживаться все остальные, а дело следует закрыть раз и навсегда.

— Несчастный случай, говоришь? — Бэкон распалялся все больше. — Сотни людей потратили месяцы на то, чтобы привести его на виселицу, и в последнее мгновение он ухитряется улизнуть! А самоубийство Гитлера в Берлине тоже было случайным?! Где же «неизбежная расплата», о которой мы столько трубили? Тебе не приходит в голову, что все наши усилия заканчиваются ничем: мы пытаемся искоренить зло, а оно остается безнаказанным!

— Судебные процессы сделали свое дело — открыли миру правду, лейтенант, правду о Третьем рейхе, чтобы никто никогда не забывал о творившихся зверствах и не испытывал жалости к нацистам. Кто теперь сможет отрицать существование газовых камер, гибель миллионов людей и другие ужасы?

— Неужели ты всерьез думаешь, что мы действительно когда-нибудь узнаем всю правду? На самом деле нам доступна лишь та правда, в которую мы способны поверить!

Утром следующего дня лейтенант Бэкон мог издали наблюдать, как одиннадцать мешков с безжизненными телами нацистских главарей погрузили на военные грузовики и увезли в сопровождении автомобилей с вооруженной охраной. Их сожгут в крематории кладбища Остфридриххоф в Мюнхене. На каждом мешке моталась бирка с вымышленным именем. Немцам — работникам крематория сказали, что привезут якобы погибших в боях американских солдат; нельзя было допустить, чтобы впоследствии появились «священные останки» и прочие реликвии. Ни у кого не должно возникнуть даже малейшего подозрения, что сожженные трупы и есть бывшие нацистские начальники, казненные по приговору Международного военного трибунала в Нюрнберге: Иоахим фон Риббентроп, министр иностранных дел гитлеровской Германии; Ханс Франк, генерал-губернатор оккупированных территорий Польши; Вильгельм Фрик, протектор Богемии и Моравии; Альфред Йодль, начальник штаба оперативного руководства верховного командования вермахта (вооруженных сил фашистской Германии); Эрнст Кальтенбруннер, начальник главного имперского управления безопасности, ближайший помощник Гиммлера; Вильгельм Кейтель, начальник Генерального штаба вермахта; Альфред Розенберг, заместитель Гитлера по вопросам «духовной и идеологической» подготовки членов нацистской партии, имперский министр по делам оккупированных восточных территорий; Фриц Заукель, директор программы принудительных работ для военнопленных и заключенных; Артур Зейсс-Инкварт, имперский уполномоченный по оккупированным Нидерландам; Юлиус Штрайхер, издатель и главный редактор газеты фашистских штурмовиков «Der Sturmer»; и, конечно, Герман Геринг, рейхсмаршал, главнокомандующий люфтваффе (военно-воздушными силами) и второй человек после Гитлера в нацистской иерархии.

Царившая в городе напряженность, казалось, сразу же спала. Работа Международного военного трибунала завершилась, хотя не все остались довольны ее итогами. Советские представители с самого начала выразили свое неудовлетворение по поводу процедуры судебного процесса и даже обвинили американцев и англичан в том, что при их попустительстве Герингу удалось совершить самоубийство. Еще предстояло заслушать много дел, не таких важных, конечно, и журналисты уже не столь упорно осаждали Центральный зал Дворца юстиции. Что касается лейтенанта Фрэнсиса П. Бэкона, он прибыл в Нюрнберг не затем, чтобы присутствовать на казнях, а с особым заданием.

Ближе к середине войны Бэкон, работавший тогда в Институте перспективных исследований в Принстоне, поступил на службу в Вооруженные силы США. В 1943 году его командировали в Великобританию для сотрудничества с английскими учеными, а в 1945 он стал участвовать в программе Alsos под руководством физика, голландца по происхождению, Сэмюэла А. Гаудсмита [5], который отвечал не только за сбор всей информации о любых научных исследованиях в Германии, прежде всего в области атомной энергии, но и за поимку тех, кто ими занимался.

Отработав в этой программе положенный срок, Бэкон мог бы вернуться в Соединенные Штаты, однако предпочел продолжать сотрудничать с Контрольным советом союзников в качестве консультанта по вопросам, связанным с наукой. И вот, в начале октября 1946 года, через несколько дней после вынесения Международным военным трибуналом в Нюрнберге смертного приговора нацистским преступникам, Бэкона вызвали в отдел разведки штаба американских войск. Внимание военных привлекло одно обстоятельство.

30 июля 1946 года в Центральном зале Дворца юстиции в Нюрнберге начался процесс против семи немецких государственных и политических структур: руководства нацистской партии, кабинета правительства, охранных отрядов (СС), тайной полиции (гестапо), службы безопасности (СД), штурмовых отрядов (СА) и верховного командования вооруженных сил Третьего рейха. Одним из свидетелей на суде выступал некто по имени Вольфрам фон Зиверс, председатель Германского общества наследия старины. Вскоре выяснилось, что при фашистах он возглавлял один из отделов Ahnenerbe (Наследие предков) — подразделения СС, проводившего секретные научные исследования. Фон Зиверс чрезвычайно нервничал на суде и в течение нескольких часов, сидя на скамье свидетелей, не переставал вытирать платком потные руки и лицо. Он запинался, заикался, то и дело повторялся, осложняя труд переводчиков-синхронистов, которые впервые в истории работали именно там, на допросах в Нюрнберге.

Отвечая на вопрос обвинителя, фон Зиверс сделал первое из своих имевших важные последствия заявлений: его лабораторию, по указанию Гиммлера, эсэсовцы должны были снабжать черепами «евреев-большевиков» для изучения. Обвинитель тут же задал очередной вопрос: известно ли фон Зиверсу, каким образом СС получали черепа? Тот ответил, что с этой целью специально убивали военнопленных с Восточного фронта. «А какова была задача исследований?» — продолжал обвинитель. Речь фон Зиверса опять стала невнятной, он с трудом подбирал слова. Тем не менее судьи стояли на своем, и свидетель пустился в долгие и несвязные рассуждения о френологии [6] и физическом развитии древних рас, о толтеках и Атлантиде, об арийском превосходстве, о сказочных странах Агарти и Шамбала [7]. Конкретно он сказал, что его «работа» заключалась в изучении причин биологической неполноценности семитов, природы их физиологической эволюции на протяжении всего времени существования, а также в поиске наилучшего способа устранения дефектов этой расы.

К концу выступления фон Зиверс сам стал похож на объект своих былых исследований; глаза его выпучились до предела, готовые вот-вот лопнуть, руки неудержимо дрожали. Обвинитель начал терять терпение. На данном этапе его интересовали не подробности омерзительных опытов профессора фон Зиверса (который потом тоже был осужден за преступления против человечества), а то, как использовать его показания для подтверждения зверств эсэсовцев и нацистского режима в целом.

— Откуда к вам поступали ресурсы для этой работы, профессор Зиверс?

— От СС, я вам уже сказал, — пролепетал тот.

— То, что СС занимались подобными исследованиями, было в порядке вещей?

— Да…

— И вы утверждаете, что СС вас финансировали?

— Да, напрямую!

— Что вы имеете в виду под словом «напрямую», профессор? — обвинитель почувствовал, что нащупал ниточку, способную направить допрос в нужную сторону.

Фон Зиверс прокашлялся.

— Видите ли, вся научная деятельность в Германии находилась под управлением и контролем Совета рейха по исследованиям…

Обвинитель попал точно в цель. Это он и хотел услышать. Совет рейха по научным исследованиям, как и многие другие учреждения, возглавлял рейхсмаршал Герман Геринг.

— Спасибо, профессор, — поблагодарил обвинитель. — Я закончил.

Тут фон Зиверс совсем некстати вставил еще одну фразу, которую позже, по протесту защиты, суд велел вычеркнуть из протокола. Однако в материалах, переданных Бэкону в разведотделе, фраза была сохранена и, более того, подчеркнута красными чернилами, поэтому лейтенант прочитал ее с величайшим вниманием:

«Деньги на исследования выделялись, только если проект визировал советник фюрера по науке. Кто был этот засекреченный ученый на самом деле, мы не знали. По слухам, в миру его признавало и почитало все научное сообщество. Но нам он был известен только под условным именем Клингзор».


Прошли дни, и 20 августа зал заседаний суда заполнился до предела — безошибочный признак того, что на сцене появится главный герой этого спектакля, рейхсмаршал Герман Геринг. В белом кителе (еще с давних, лучших времен белые мундиры стали его пристрастием), сияющий негодованием и здоровым румянцем, он был гвоздем программы. Говорил четко, внятно, без обиняков, будто диктовал мемуары. Во время допросов вел себя бесцеремонно: сказывалась многолетняя привычка отдавать приказы и никогда не слышать в ответ ни малейшего несогласия.

— Вы когда-нибудь отдавали приказы о проведении медицинских опытов на живых людях? — спросил защитник. Геринг подчеркнуто глубоко вздохнул.

— Нет!

— Вы знаете доктора Рашера, обвиняемого в использовании заключенных концентрационного лагеря Дахау в качестве подопытных животных в научных исследованиях по заказу люфтваффе?

— Нет!

— Вы когда-нибудь приказывали проводить бесчеловечные эксперименты на военнопленных?

— Нет!

Со своего места поднялся заместитель Главного обвинителя Великобритании сэр Дэвид Максуэлл-Файф.

— Вы когда-то были прекрасным пилотом, — учтиво обратился он к Герингу. — У вас впечатляющий послужной список. Неужели вы не помните об экспериментах по испытанию на прочность летных костюмов для военно-воздушных сил?

— От меня зависело решение многих вопросов, — с не меньшей учтивостью в голосе ответил Геринг. — От моего имени отдавались десятки тысяч приказов, я просто физически не мог знать обо всех опытах, проводимых учеными рейха.

Максуэлл-Файф в качестве доказательства предъявил документы из переписки Генриха Гиммлера и фельдмаршала Эрхарда Мильха, помощника Геринга. В одном из писем Мильх благодарил Гиммлера за помощь в проведении экспериментов доктора Рашера во время полетов на больших высотах. В ходе опыта самолет с находящимся в нем без доступа кислорода заключенным еврейской национальности поднялся на высоту 20 тысяч футов. Несчастный задохнулся через тринадцать минут.

— Разве может быть, — продолжал Максуэлл-Файф, — что Мильх, докладывающий обо всем лично вам, знал об экспериментах, а вы — нет?

— Вопросы, входившие в мою компетенцию, классифицировались по трем категориям, — стал терпеливо объяснять Геринг, почти улыбаясь, — срочные, важные и рутинные. Опыты, проводимые медицинской инспекцией люфтваффе, относились к третьей категории и не требовали моего персонального внимания.

На суде больше ни разу не упоминался ученый, от одобрения которого зависели научные проекты Третьего рейха. Никто не вспомнил имени Клингзор. Не обмолвился о нем и Геринг; и даже фон Зиверс на последующих допросах отрицал, что назвал его. У Бэкона для выполнения задания не было ничего, кроме одного случайно оброненного слова.

Лейтенант с досадой захлопнул папку с документами.

Гипотезы: от квантовой физики до шпионажа

Гипотеза 1. О детстве и юношестве Бэкона

Газета «Нью-Йорк тайме» в номере от 10ноября 1919 года поместила на первой полосе следующие кричащие заголовки:



В НЕБЕ ОБНАРУЖЕНЫ ИЗОГНУТЫЕ СВЕТОВЫЕ ЛУЧИ

Ученые несколько удивлены результатами наблюдений солнечного затмения



ТЕОРИЯ ЭЙНШТЕЙНА ТОРЖЕСТВУЕТ!

Звезды находятся не там, где нам представляется или показывают расчеты, но причин для беспокойства нет!



ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ДЛЯ ДВЕНАДЦАТИ МУДРЕЦОВ

Эйнштейн на встрече с издателями: «Больше никто в мире не способен понять это!»



Альберту Эйнштейну уже исполнилось сорок, однако его имя впервые появилось в этой газете, выпускавшейся в огромном мегаполисе многотысячным тиражом. Почти пятнадцать лет прошло со дня публикации в 1905 году статьи ученого-физика о пространственно-временной относительности под заголовком «Об электродинамике тел в движении» со знаменитой формулой Е=mс2 [8]. Еще около четырех лет минуло со времени окончательной редакции гениальным мыслителем общей теории относительности. И лишь теперь глобальная значимость его открытия стала понятной и доступной не только специалистам, но и всему человечеству. С этого момента Эйнштейн превратился в оракула, в символ новой эпохи; каждое его слово подхватывали средства массовой информации и разносили по всему свету. Первая мировая война завершилась лишь несколько месяцев назад подписанием Версальского договора, люди начинали жить по-другому. Человечеством овладело ощущение грядущих перемен. Эйнштейн явился словно пророк, несущий спасительное слово Божие и способный чудом решить земные проблемы. На рубеже 1916 и 1917 годов Эйнштейн пытался найти возможность экспериментально проверить общую теорию относительности, но ему пришлось дожидаться окончания боевых действий, чтобы договориться с кем-нибудь о помощи в проведении опыта.

Как только появилась возможность, он написал выдающемуся английскому астрофизику сэру Артуру Эддингтону[9]. Тот без колебаний согласился участвовать в экспериментальной проверке теории относительности. Один из способов проверки заключался в измерении отклонения луча света при приближении его к телу со значительной массой, например, в период солнечного затмения. Наблюдать полное солнечное затмение можно было, находясь в любой точке Земли вблизи экватора 20 мая 1919 года. В этот день, всего лишь через несколько месяцев после заключения перемирия[10], и решили провести измерение. Англичанин снарядил две экспедиции: одна, возглавляемая им самим, отправлялась на остров Принсипи у западного побережья Африки; другая — в Бразилию, в местечко под названием Собрал на севере страны. По его расчетам, оба места как нельзя лучше подходили для измерений отклонения солнечных лучей под влиянием расположенной на их пути Луны. Эйнштейн предположил, что это отклонение должно составить 1745 секунды, то есть в два раза больше, чем показывали формулы классической физики.

29 мая, в час тридцать дня, ярко полыхающее светило оказалось поглощенным тенью своего спутника — Луны. Обманутые неожиданными сумерками, птицы суматошно бросились искать свои гнезда, а обезьяны и ящерицы принялись готовиться ко сну. Наступила недолгая колдовская ночь, наполненная испуганной тишиной. Спаренные фотокамеры с абсолютной синхронностью запечатлели природное явление.

Результаты измерений, с учетом незначительной поправки на погрешность, полностью подтвердили идеи Эйнштейна! Прошло еще несколько недель, и известие о великой победе ученого-физика полетело по всему миру. И только через пять месяцев после проведения эксперимента, 10 ноября 1919 года, об этом событии смогли узнать читатели газеты «Нью-Йорк тайме».

В тот же день, в семь часов тридцать минут утра, в маленькой больничке города Ньюарка штата Нью-Джерси, неподалеку от Принстона, родился новый обитатель этого мира, уже так не похожего на прежний после окончательного подтверждения открытия Эйнштейна. Вскоре мальчика окрестили и дали имя Фрэнсис Перси Бэкон. Его отца звали Чарльз Дрекстер Бэкон, он являлся владельцем сети магазинов Олбани, а мать, Рэчел Ричарде, была дочерью банкира Реймонда Ричардса из Нью-Канаана, штат Коннектикут.

Как-то июньским вечером мать решила научить сына складывать и вычитать числа. Она устроила его поудобнее у себя на коленях и тем же тихим, ровным голосом, каким рассказывала сказки, начала раскрывать перед ним таинства математики. Цифровой ряд простирался как крестный путь; каждое арифметическое действие казалось молитвой Господу. За окнами первая летняя гроза трепала верхушки деревьев. Вздрагивая при оглушительных раскатах грома, мальчик думал о том, что Бог вездесущ и милость его безгранична. В тот день маленький Фрэнк научился не бояться грозы и вдобавок понял, что цифры лучше людей, им можно верить, у них не меняется настроение (мальчика пугали непредсказуемые вспышки отцовского гнева и холодное высокомерие матери), они не обманывают и не предают и не бьют тебя только потому, что ты слабый.

Прошло еще несколько лет, прежде чем он открыл для себя, что сухие математические формулы скрывают безумства и страсти, а цифры — далеко не дружная маленькая семейка, как представлялось ему раньше.

Наблюдение за цифрами, общение с ними стало для мальчика главным занятием в жизни, его убежищем и утешением, да фактически и самой жизнью.

В первый, но далеко не в последний раз демоны алгебры похитили Фрэнка, когда ему исполнилось пять лет. Мать отыскала его в погребе, окоченевшего от ноябрьского заморозка, неотрывно глядящего на водопроводные трубы. С губ его стекала тягучая, с пеной, струйка слюны, а все мышцы казались туго натянутыми веревками. Домашний врач проконсультировался с невропатологом, но не мог рекомендовать родителям мальчика ничего, кроме как просто набраться терпения — «само пройдет». «Он будто впал в спячку», — заключил доктор, не в силах объяснить состояние ребенка, напоминавшее гипноз или аутизм. Через полтора дня Фрэнк ожил, принялся елозить и переворачиваться с боку на бок под одеялом, будто бабочка, выбирающаяся из кокона. Мать, не отходившая от постели сына с самого начала болезни, бросилась к нему, уверенная, что ее любовь к ребенку победила смерть. Однако мальчик, лишь только обрел способность говорить связно, тут же разочаровал ее. «Я просто решал одну проблему, — заявил он к всеобщему изумлению. А потом улыбнулся: — И решил!»

Кажется, это произошло в воскресенье, мальчику тогда было не больше шести лет. Отец вдруг без всяких предисловий поднялся с места, подошел к нему и протянул футляр, обтянутый пропылившейся черной кожей. Перед изумленным взглядом ребенка предстали извлеченные Чарльзом разнообразные фигурки: драконы, самураи, бонзы и пагоды, хотя отец называл их по-другому — кони, пешки, слоны и ладьи. Отец тут же расставил их на красивой доске с клетками из черного дерева и слоновой кости, которую разместил на столе в гостиной.

Фрэнка тогда очень удивило воодушевление, с которым отец объяснял, как ставить шах, правильно делать ход конем или умело сплести эффектную дворцовую интригу, завершив ее рокировкой. А отцу эта безобидная игра дарила ощущение прежней силы, упоение битвой в давних нешуточных сражениях, от которых ныне остались только стычки с работниками его магазинов.

— Ну так что, сыграем партию? Правила ты теперь знаешь!

— Да, сэр, — сразу согласился Фрэнк.

Чарльз полностью отдался игре. Начиная с дебютной комбинации, он внимательно продумывал каждый ход, словно сверяясь с картой местности или поддерживая связь со своим штабом, который салютовал ему из воображаемого гарнизона. В тот вечер отец, не щадя сына, выиграл у него семь партий подряд, объявляя всякий раз унизительный мат королю. Его понятия о воспитании не позволили ему схитрить и дать сыну одержать хотя бы одну утешительную победу. В жизни — как на войне: чтобы не погибнуть, надо не только уметь хорошо прятаться, но и научиться каждый день выбираться из окопов и по минному полю идти в атаку на врага.

— Ошибочка вышла, — пробормотал Чарльз после своего первого поражения и, чтобы продемонстрировать высокий спортивный дух, раскурил гаванскую сигару. — Впрочем, ты тоже играл неплохо.

На следующий день он не стал дожидаться, когда сын попросит его сыграть в шахматы. Мальчик вернулся домой из школы (к тому времени ему уже исполнилось восемь лет) и увидел, как отец расставляет на доске фигуры. Каждую из них он предварительно протер тряпочкой, будто готовил нерадивых солдат к утреннему смотру.

— Ну что, начнем?

Фрэнк почувствовал, что отец настроен серьезно. Тогда он решительно отбросил в сторону школьный ранец и сел к доске, готовый не просто к игре, но к настоящему бою не на жизнь, а на смерть. После нескольких часов сражения счет был в пользу мальчика; он выиграл первую, третью, четвертую и пятую партии. Обескураженный отец победил только во второй и шестой, утешая себя тем, что ему хотя бы удалось выиграть в завершающей партии, после чего поспешил встать из-за стола, ссылаясь на поздний час и на то, что у него есть важные дела.

Чарльз стал все чаще проигрывать в шахматы и из-за этого относился к сыну еще суровее. Мрачное настроение почти не покидало его, а через несколько месяцев превратилось в хроническую депрессию. За год количество проигрышей намного превысило число удачных для него партий, тогда он прекратил играть с сыном в шахматы. Прошло еще несколько месяцев, и Чарльз умер от инфаркта. Фрэнк так и не узнал, ощущал ли когда-нибудь этот нелюдимый, скупой старик хотя бы малейшую гордость по поводу успехов сына.

Поначалу наличие знаменитого тезки[11] не казалось Фрэнсису большой неприятностью: ну мало ли на свете людей, имеющих одинаковые, весьма распространенные имена — Джоны, Мэри, Роберты. Например, второго мужа матери звали Товий Смит, и его ничуть не смущало, что такую же фамилию носят еще тысячи людей. Вот только никто его не спрашивал с ехидством, как Фрэнсиса: «Вы, наверно, тоже станете гением, господин Бэкон?» Самое худшее, он действительно верил, что так и будет. Однако остальным казалось совершенно недопустимым, что из еще одного Фрэнсиса Бэкона может получиться блестящий ученый. И никто не упускал случая сравнить Фрэнсиса с «настоящим» Бэконом, словно он был неудачной или сомнительной копией утерянного оригинала.

Со временем обида на шуточки по поводу имени потихоньку начала улетучиваться из сердца Фрэнсиса. Зато его все больше интересовала личность английского ученого, ставшего их причиной. Нынешний Бэкон буквально преследовал прежнего с той же навязчивой неутомимостью, с какой подросток каждый день старается обнаружить в своем отражении в зеркале малейшие признаки взросления. Было как-то неловко вычитывать в книгах собственное имя и в то же время знать, что оно принадлежит другому, но Фрэнсис упорно продолжал вникать во все подробности его жизненного пути и не уставал восхищаться его научными открытиями. Знакомясь со своим тезкой, он пришел к убеждению, что его собственная судьба, пусть даже по случайному стечению обстоятельств, неразрывно связана с этим человеком в результате если не переселения душ (такое вряд ли возможно), то по меньшей мере какого-то зова, донесшегося до него через века.

Он пришел к выводу, что его долг — продолжить каким-то образом дело этого человека, имя которого стало бессмертным. Наподобие сэра Фрэнсиса, юный Фрэнк увлекся наукой по многим причинам — из любопытства, в стремлении постичь истину, реализовать свой природный талант; но в глубине души он признавал, что главной движущей силой, как и для его предшественника, стала обида и злость на весь мир. Только опираясь на точные, надежные и неизменные математические данные, мог он противостоять непредсказуемому и неуправляемому вселенскому хаосу.

Однажды он проснулся с ощущением полной раскрепощенности и жажды деятельности. Необъяснимое состояние души заставило его сделать решительный шаг: отдалиться от чисто математической науки, переполненной абстрактными понятиями и не имеющими прикладного значения формулами, и ступить на более осязаемую и связанную с реальной жизнью почву физики. Такое решение хоть и не слишком порадовало мать Фрэнка, желавшую видеть сына инженером, но все же приближало его к тому, что ей казалось более понятным. Отныне он перестанет все время играть в цифры, вызывая у нее опасения по поводу его психического здоровья, и займется углубленным познанием элементов Вселенной: материи, света, энергии. Но вопреки надеждам матери Фрэнк не стал заниматься каким-то практическим делом вроде электроники, а увлекся ультрасовременным, менее всего разработанным и самым непрактичным направлением в физике: изучением атомов и совсем недавно созданной квантовой теорией. И вновь, как в математике, все здесь было не от мира сего, даже названия изучаемых Фрэнком объектов и явлений: частицы, силы, магнитные поля — звучали так же экзотично, как и математические термины.

Преодолев трудности науки и устояв под нажимом со стороны матери и отчима, Фрэнк через несколько лет блестяще защитил дипломную работу на тему о положительно заряженных электронах и с отличием окончил Принстонский университет. Ему исполнился двадцать один год, и его ожидало блестящее будущее; поскольку специалистов в этой области имелось раз, два и обчелся, учебные заведения сразу нескольких штатов пригласили его в аспирантуру для продолжения исследований. Бэкона особенно привлекало предложение Института перспективных исследований, находившегося там же, в Принстоне. Основан он был в 1930 году братьями Бамбергер, бывшими владельцами сети магазинов под тем же именем в Ньюарке. Уже очень скоро институт превратился в один из самых важных научно-исследовательских центров в мире. Достаточно сказать, что там работал Альберт Эйнштейн, решивший поселиться в США после победы нацистов на выборах в Германии, а также математики Курт Гедель[12] и Джон фон Нейман[13].

Проходя осенью 1940 года по широким дорожкам Принстонского университета по направлению к зданию, где располагался кабинет заведующего факультетом, Бэкон не испытывал ни малейшего волнения, хотя знал, что декан вызвал его для важного сообщения.

Пожав Бэкону руку, декан пригласил его сесть, раскрыл обложку одного из многих скоросшивателей, разложенных перед ним, и, не поднимая глаз, стал выискивать нужные места в тексте.

— Та-ак, Фрэнсис Бэкон, ну конечно, кто же не знает этого имени? Очень хорошо… Summa cum laude[14]… «Прекрасная трудоспособность… Выдающиеся аналитические способности… Иногда проявляет нерешительность, зато отличный теоретик… В общем и целом, один из наиболее одаренных представителей нынешнего поколения…» Каково? Сплошные положительные отзывы о вас, юноша! Это удивительно, просто удивительно! Благодаря рекомендации профессора Освальда Веблена руководство Института перспективных исследований сочло целесообразным включить вас в штатное расписание. (Бэкон не удержался и улыбнулся.) Нам, конечно, хотелось бы, чтобы вы остались у нас, но решающее слово за вами. Если предпочитаете перейти к нашим соседям, я не смею возражать. Хочу только предупредить, что там вас зачислят на должность ассистента, а не аспиранта… Знаете, что это означает? Может быть, хотите подумать еще или вы уже приняли окончательное решение?

— Я хочу принять предложение института, профессор.

— Так я и думал, — ответил тот.

Бэкон уже оценил все преимущества и недостатки такого шага. Хотя институт не позволял ему продолжить учебу в аспирантуре, зато у него появлялась возможность работать вместе с лучшими физиками и математиками мира. Для Бэкона это имело решающее значение.

— Ну что ж, очень хорошо, — добавил декан. — Значит, ничего не поделаешь. Сколько вам лет, юноша?

— Двадцать один.

— Вы еще очень молоды… Слишком молоды. У вас есть время для выбора, но не так много, чтобы терять его впустую. Возраст имеет первостепенное значение для ученых-физиков. Есть закон жизни, несправедливый, как все остальные, но вы должны постоянно помнить о нем: когда вам стукнет тридцать, вы перестанете существовать для физики… Перестанете существовать! Знаю это по собственному опыту…

— Спасибо за совет.

Бэкон в этот момент уже размышлял о встрече, назначенной ему профессором фон Нейманом на три часа во вторник. Декан вывел его из задумчивости словами:

— А теперь отправляйтесь, и удачи!



Гипотеза 2. О фон Неймане и войне

— Меня зовут Бэкон, профессор. Фрэнсис Бэкон, — представился Фрэнк, явившись в институт в условленное время. Ради такого случая он облачился в свой лучший костюм мышиного цвета и повязал галстук с узором в виде маленьких жирафов.

— А, Бэкон! Дата рождения— 22 января 1561 года, место рождения — Йорк-Хаус, скончался в 1626 году! К несчастью, обладал маниакальными наклонностями. И великолепным интеллектом, без всякого сомнения! Я мог бы сейчас же, строчку за строчкой, процитировать его «Novum Organum\"[15], но боюсь, вы заскучаете. К тому же у меня сегодня намечено мероприятие, на которое весьма нежелательно опаздывать!

В Принстонском университете, где Джон фон Нейман несколько месяцев преподавал математику на соответствующем факультете, молодой профессор приобрел славу умнейшего человека и никудышного учителя. Его венгерское имя Янош позже превратилось в немецкое Йоханнес, которое он сам потом поменял на английское Джон, чтобы избежать трудностей в общении с новыми согражданами. Из тех же соображений фон Нейман охотно откликался на «Джонни», что в сочетании с фамилией звучало как смесь шотландского виски и чешского пива. Родился фон Нейман в Будапеште в 1903 году, то есть ко времени повествования ему исполнилось только тридцать семь, однако бывший вундеркинд уже сделал стремительную карьеру, став одним из крупнейших математиков мира и, несколько месяцев назад, самым молодым сотрудником Института перспективных исследований. Бэкону не привелось присутствовать на уроках профессора, но рассказы о его причудах, ходившие среди студентов Принстонского университета, он слышал много раз. Фон Нейман обладал способностью производить в уме арифметические действия с невероятной быстротой, он также имел фотографическую память: ему было достаточно лишь взглянуть на страницу текста или мельком пролистать книжку, чтобы спустя некоторое время воспроизвести прочитанное дословно, без ошибок, от начала до конца. Он неоднократно проделывал это с первой частью «Повести о двух городах»[16].

Нетерпеливый по природе, фон Нейман все время срывался на уроках, ругал студентов за медлительность и непонимание, из-за чего каждому приходилось «разжевывать» все по многу раз, а больше всего за то, с каким удивленным и испуганным выражением на лицах они пытались решать его изящные уравнения. Никому не удавалось научиться чему-либо на его уроках по той простой причине, что сам учебный процесс на них протекал со скоростью, не позволяющей нормально воспринимать материал. Студенты только начинали переписывать в тетради длиннющую формулу, набросанную фон Нейманом мелом на доске, как коварный профессор уже стирал ее тряпкой и принимался выстраивать новую цепочку цифр и символов, словно перед аудиторией была не классная доска, а «бегущая строка» рекламы на Бродвее. За все время преподавания в университете лишь один аспирант смог защититься под его руководством, и фон Нейман даже не помышлял повторить этот неудачный эксперимент, помня о неприятной необходимости читать и перечитывать чужие убогие выкладки и разбираться в неуклюжих математических конструкциях. Поэтому, когда директор Института перспективных исследований Эйбрахам Флекснер пригласил его в свою команду, сказав, что, как и другим профессорам, ему не придется преподавать, фон Нейман с радостью согласился. Наконец-то он навсегда расстанется с этим сборищем бестолочей, которые даже не могут отличить Моцарта от Бетховена!

— А теперь я должен идти! Сегодня заседание ученого совета, вы знаете, что это такое? Будет чай, печенье и звездопад имен… Не таких ярких, как ваше, но достаточно знаменитых, чтобы поторопиться, понятно? — Он задержался на мгновенье — крупный, даже полноватый, с выступающей из-под овальной бородки мягкой, пухлой складкой. — Что же нам с вами делать, Бэкон? Жаль заставлять вас ждать, вы никак не входили в мои планы… Скажите же, что мне делать…

Бэкон открыл было рот, чтобы объясниться, но не произнес ни слова. Манера фон Неймана разговаривать напоминала бессвязные рассуждения Гусеницы из «Алисы в Стране чудес».

— Ну конечно, конечно. Отличная идея, Бэкон… Завтра я устраиваю небольшую вечеринку, понимаете? Я всегда стараюсь как-то развлечься, здесь иногда становится так тоскливо! Я и жене все время говорю — давай сделаем себе барную стойку, как в Будапеште, однако не обращайте внимания, Бэкон… Ну все, пойду. Завтра жду вас у себя дома в пять, до того, как соберутся все остальные… Устраиваем маленький прием, понимаете? Смерть скуке! Вы, наверно, слышали о наших вечеринках? А сейчас мне надо идти. К сожалению. Не забудьте: в пять…

— Профессор… — попытался вставить Бэкон.

— Я же говорю вам! Позже обсудим это дело без всякой спешки. С вашего разрешения…

После долгих пререканий с упрямой секретаршей, наотрез отказывавшейся дать ему домашний адрес фон Неймана, Бэкон все же добился своего и со свойственной ему пунктуальностью прибыл точно в назначенное время к дому номер 26 по Уэсткотт-роуд. Возле центрального входа стоял крытый грузовичок, с которого два работника методично сгружали и относили на кухню подносы с закусками. Бэкон позвонил в колокольчик и подождал с минуту. Никто к нему не вышел. Тогда он набрался храбрости и проскользнул в дверь вместе с прислугой. Минуло еще несколько минут, прежде чем горничная обратила внимание на посетителя и отправилась доложить. Вскоре появился полуодетый фон Нейман — в пиджаке, но с галстуком, свисающим с согнутой в локте руки.

— Бэкон!

— Да, профессор.

— Ну вот, опять вы! — Он удобно расположился в одном из кресел, жестом пригласил Бэкона сесть и стал застегивать манишку на груди. —Не то чтобы меня беспокоила чужая навязчивость, но все же надо соблюдать приличия, друг мой. У меня банкет на носу, вы хоть представляете, что это такое? Сейчас просто не до разговоров о физике, вы понимаете, надеюсь!

— Вы сами сказали мне прийти, профессор…

— Глупости, глупости, Бэкон. — Теперь толстые пальцы принялись за галстук. — Но раз уж вы явились сюда, было бы неправильно отправлять вас обратно ни с чем, как вы полагаете? Соблюдать приличия, друг мой, — вот чего не умеют американцы… Не хочу переходить на личности, уверяю вас, но вы начинаете действовать мне на нервы. — Фон Нейман стал разглядывать Бэкона, словно патологоанатом перед вскрытием. — Как известно, мне предстоит решить, принять вас в институт или нет. В моих руках — ваше будущее… Ужасная ответственность, друг мой, ужасная… Все хотят, чтобы именно я определил, кто вы — мудрец или глупец!

— Я передал для вас свои биографические данные, профессор.

— Вы по образованию физик, не так ли?

— Да, сэр.

— Видите ли, — задумчиво протянул фон Нейман, — то, что я написал маленькую книжку по квантовой теории, конечно, не дает мне основания экзаменовать всякого невежду, который пытается изучать этот вопрос. О, пожалуйста, не делайте такое лицо, друг мой, я ведь говорю не о вас, нет-нет… Да, боюсь, эти черти ничего мне не передавали. — Фон Нейман поднялся с кресла и склонился над столом с закусками, разыскивая глазами vol-au-vent[17] с шампиньонами, потом взял все блюдо и отнес к своему креслу; предложил Бэкону выбрать пирожок, но тот отказался. — Представляете — ни-че-го! А мне в ближайшие дни нужно будет сдать в приемную комиссию свое заключение по вашей кандидатуре. Что же мне делать?

— Не знаю, профессор…

— Нашел! — воскликнул тот, осененный неожиданной идеей. — Вы, конечно, догадываетесь, что мы вот-вот окажемся втянуты в войну? Бэкон оказался не готов к такой стремительной перемене темы.

— Да, — пробормотал он ошеломленно.

— Не сомневайтесь, Бэкон, конфронтация с Адольфом и джепом[18] неизбежна.

— Многие выступают против войны…

— То есть вы хотите сказать, что боитесь? Что не хотите спасти мир от дьявола?

Бэкон никак не мог понять, куда клонит фон Нейман со своими разговорами; ему казалось, что тот просто потешается, поэтому решил не высказываться по существу.

— Скажите, Бэкон, что такое, по-вашему, война?

— Н-не знаю, боевые действия между двумя или более противниками.

— А еще? — Фон Нейман заметно терял терпение. — Почему ведутся боевые действия, для чего?

— Для достижения противоположных целей! — выпалил Бэкон.

— Да нет же, господи, совсем наоборот!

— Общих целей?

— Ну конечно! У них одна и та же цель, одинаковый интерес, но он может быть реализован только за счет противника. Вот почему воюют.

Бэкон в замешательстве молчал. Фон Нейман тем временем пытался приглушить охватившее его возбуждение быстрым поеданием пирожков.

— Приведу вам простой и наглядный пример. Для начала рассмотрим общие интересы нацистов и англичан: отхватить себе кусок пирога покрупнее, европейского пирога! Завладев властью в Германии в 1933 году, Гитлер только тем и занимался, что отрезал себе все новые ломтики: сперва Австрию, затем Чехословакию, потом Польшу, Бельгию, Голландию, Францию, Норвегию… Теперь ему нужен весь пирог! Поначалу англичане попустительствовали этому грабежу — вспомнить хотя бы злополучную конференцию в Мюнхене[19], но потом им стало казаться, что Германия слишком жадничает. Следите за мыслью?

— Да, профессор. Война похожа на игру.

— В 1928 году я опубликовал статейку на эту тему, — сказал он многозначительно. — Вы ее не читали?

— «О теории настольных игр», — процитировал Бэкон. — Я слышал об этой статье, но, к сожалению, еще не читал…

— Что ж, поверю вам, — снисходительно произнес профессор. — Хорошо, предположим, что противоборство между Гитлером и Черчиллем есть игра. Добавим к этому одно условие, которое пока не прозвучало достаточно отчетливо, а именно: участники игры действуют по рациональным соображениям.

— Понимаю, — осмелился Бэкон. — Они сделают даже невозможное, чтобы добиться поставленной перед собой цели — победы.

— Очень хорошо, — фон Нейман впервые улыбнулся. — Теория, которую я в настоящее время разрабатываю вместе с моим другом экономистом Оскаром Моргенштерном[20], утверждает, что все рациональные игры должны иметь математическое решение.

— Другими словами, стратегию.

— Вы поняли, Бэкон! Самая эффективная стратегия в игре (или войне) — та, которая дает наилучший результат. Так вот, — прочищая горло, фон Нейман сделал глоток из стакана с виски, — как я понимаю, существуют два типа игр: «с нулевой суммой» и те, которые не являются таковыми. В игре с нулевой суммой результат является конечным, то есть один игрок выигрывает то, что проигрывает другой. Если идет борьба за один пирог, то каждый кусок, доставшийся мне, означает потерю для моего противника.

— А в играх, которые не относятся к тем, что с нулевой суммой, выигрыш каждого участника не обязательно означает потерю для его противника, — довольный своей сообразительностью, вставил Бэкон.

— Именно! Таким образом, войну между нацистами и англичанами следует отнести…

— К играм с нулевой суммой!

— Согласен. Примем это за рабочую гипотезу. На каком этапе развития находится сейчас война? Гитлер владеет половиной Европы; англичане оказывают ему чисто символическое сопротивление. Русские выжидают — они связаны пактом о ненападении с немцами. Если все так, как я обрисовал, скажите мне, Бэкон, какова, по-вашему, будет дальнейшая стратегия фюрера? — возбужденно спросил фон Нейман; грудь его вздымалась и опускалась, как кузнечные мехи.

Вопрос был трудный и, как понимал Бэкон, представлял собой ловушку. Очевидно, что ответ должен не основываться на оценке политической ситуации, а следовать математической логике фон Неймана.

— Гитлер захочет еще один кусок пирога.

— Это я и хотел услышать! — воскликнул профессор. — То же самое мы постоянно твердим и президенту Рузвельту. А какой кусок, если быть точными?

Выбор был невелик, и Бэкон долго не колебался.

— Думаю, он начнет с России.

— Почему?

— Потому что это наиболее слабый потенциальный противник. К тому же Гитлер не может позволить Сталину выиграть время для дальнейшего укрепления армии.

— Отлично, Бэкон! А теперь перейдем к самому трудному. — Фон Нейман с видимым удовольствием забавлялся молодым собеседником, как кошка — мышкой. — Рассмотрим нашу позицию в этом вопросе, позицию Соединенных Штатов Америки. Поскольку мы пока напрямую не вовлечены в игру, то можем быть достаточно объективными. Попытаемся рационально обсудить наши возможные действия. Моя теория следующая, — фон Нейман взял с журнального столика, стоящего посреди гостиной, лист бумаги и начал тщательно вычерчивать схему. — То, что происходит между немцами и нами, не относится к играм с нулевой суммой. Успех участников оценивается по количеству очков, набранных в соревновании за то, чтобы откусить как можно больше от еще большего пирога: мирового. У каждой стороны имеется собственная стратегия. Соответственно, существуют четыре возможных хода: Соединенные Штаты могут вмешаться в войну или нет; страны Оси[21], со своей стороны, могут напасть на нас или нет. Так каковы же вытекающие отсюда четыре сценария игры?

На это Бэкон ответил вполне уверенно:

— Во-первых, мы наносим по ним удар; во-вторых, они нападают первыми, стараясь застать нас врасплох; в-третьих, и те и другие начинают военные действия одновременно; в-четвертых, ничего не происходит, и обе стороны остаются на тех же позициях, что и сейчас.

— Блестящий анализ, маршал Бэкон! А теперь рассмотрим последствия каждого варианта. Если мы первыми объявляем войну, то приобретаем в свою пользу определенный элемент неожиданности. Минусом является то, что американцы неизбежно понесут большие потери. Если, наоборот, они нападают первыми, внезапность — на их стороне, но им придется вести войну на два фронта (поскольку, в соответствии с нашей теорией, они вот-вот нанесут удар по красным). По третьему сценарию, и те и другие вступают в войну одновременно, то есть делают официальные заявления и соблюдают другие формальности; упускают, таким образом, возможность застать противника врасплох и несут одинаково большие людские потери. Наконец, если мы оставляем все как есть, то, скорее всего, Гитлер становится хозяином Европы, а мы — всей Америки. Впрочем, в долгосрочной перспективе это все равно приведет к конфронтации между нами…

— Мне нравится ваш анализ, профессор!

— Я рад, Бэкон. А теперь распределите очки по результатам, достигнутым игроками.

— С удовольствием, — оживился Бэкон и стал писать на листе бумаги.

1. Соединенные Штаты и страны Оси начинают боевые действия одновременно = США — 1; Ось — 1.

2. Соединенные Штаты атакуют первыми и застают Ось врасплох = США — 3; Ось — 0.

3. Соединенные Штаты выжидают, а Ось неожиданно нападает = США — 0; Ось — 3.

4. Ситуация остается такой же, как до настоящего момента = США — 2; Ось — 2.

Потом он начертил следующую табличку:

—Ось нападает Ось выжидает

США нападают | 1 — 1 — 3-0

США выжидают | 0-3 — 2 — 2

— Итак, вопрос задачи, — фон Нейман возбуждался все больше, — что нам надлежит предпринять?

Бэкон любовался табличкой, словно живописным полотном эпохи Возрождения; ее простота казалась ему, как и профессору, выразительной и прекрасной. Она была настоящим произведением искусства.

— Хуже всего выжидать и подвергнуться неожиданному нападению противника. В этом случае счет ноль-три в пользу Адольфа. Самое неприятное то, что мы не знаем, чего ожидать от этого бандита. Поэтому единственное рациональное решение в данной ситуации — атаковать первыми. Если удастся застать нацистов врасплох, то нам достанется максимальный выигрыш — три очка.

Профессор выглядел даже удовлетвореннее своего ученика, который не только убедил его в том, что обладает недюжинными способностями, но также поддержал идеи ученого в вопросе формирования президентом Рузвельтом военной политики. Фон Нейман был одним из самых горячих сторонников запуска Соединенными Штатами программы широкомасштабных исследований в области деления атомных ядер с момента открытия этого явления в 1939 году — Создание атомной бомбы, если такое возможно, не только явилось бы решающим фактором в конфронтации с немцами и японцами, но позволило бы вообще навсегда покончить с угрозой войны. К несчастью, призывы и предупреждения ученого не производили большого впечатления на президента США.

— Боюсь, мне не остается ничего другого, как смириться с вашим каждодневным присутствием в коридорах Фулд-холла, сколь бы оно ни действовало мне на нервы, — произнес фон Нейман, тяжело поднимаясь с кресла. — Однако не воображайте, что вы перенеслись в рай, Бэкон! Обещаю, вы будете работать как лошадь и в конце концов возненавидите расчеты, которыми я вас завалю! Жду вас в своем кабинете в понедельник.

Он направился к лестнице. Прежде чем исчезнуть за дверью одной из комнат второго этажа, фон Нейман остановился и повернулся к Бэкону.

— Можете остаться на банкете, если вам больше нечем заняться.

Как и предвидел Джон фон Нейман, в конце 1941 года Соединенные Штаты были вынуждены вступить в войну. Президент Рузвельт до последнего мгновения придерживался политики нейтралитета, чем воспользовались японцы, выбравшие наилучшую стратегию — внезапное нападение. В три часа утра 7 декабря без всякого предупреждения тучи японских бомбардировщиков атаковали корабли военно-морского флота США, стоявшие на якоре в порту Перл-Харбор. Такое вероломство вызвало крайнее возмущение и ненависть к Японии во всех слоях американского общества.



Гипотеза 3. Об Эйнштейне и любви

К концу 1933 года, когда Эйнштейн насовсем обосновался в США, он уже приобрел известность этакого всемирного мыслителя, и общение с ним приводило в восторг даже тех, кто в физике не понимал ни единого слова. Создатель теории относительности с готовностью взялся за роль мудреца и живой легенды. Удовлетворяя несведущее любопытство своих почитателей, он отвечал на их бесхитростные вопросы загадками и неожиданными суждениями, похожими на короткие буддистские притчи. Длинная, спутанная, недавно поседевшая шевелюра и глаза, очерченные глубокими морщинами, как нельзя лучше подчеркивали образ человека не от мира сего, одиночки-отшельника. Именно такого недоставало современной эпохе. Корреспонденты журналов и газет (включая, кстати, и «Нью-Йорк тайме») частенько наведывались к нему в дом на улице Мерсер. Всезнающий, как Сократ и Конфуций вместе взятые, Эйнштейн принимал газетчиков с терпением учителя, для которого иметь дело с невежественными учениками — каждодневная обязанность. Очень скоро истории и анекдоты о его интервью и выступлениях перед прессой начали рассказывать и пересказывать по всей стране. Откровения ученого повторяли и цитировали, как истины дзэн[22], сказания суфистов[23] или афоризмы из Талмуда. Вот, к примеру, один из таких анекдотов.

Корреспондент задает Эйнштейну вопрос:

— Можно ли изобразить в виде математической формулы то, как достичь успеха в жизни?

— Да, такая формула существует.

— И как же она выглядит? — спрашивает журналист.

— Если обозначить успех буквой А, то формулу можно представить следующим образом: А = X + Y + Z, где X— труд, a F— удача, — разъясняет Эйнштейн.

— А что же тогда Z?

Эйнштейн улыбнулся и говорит:

— Умение держать рот на замке.

Его влияние на умы людей ничуть не уменьшалось из-за этих маленьких невинных шуток. Напротив, слово Эйнштейна становилось все весомее; одновременно усиливалась озлобленность его врагов. В то время середины быть не могло: либо им восторгались, либо, как нацисты, заплатили бы любую цену за смерть гениального ученого.

В 1931 году Эйнштейн приехал в Пасадену, чтобы прочитать лекцию в КАЛТЕК. Тогда-то Эйбрахам Флекснер впервые предложил ему стать сотрудником Института перспективных исследований, еще только открывавшегося в Принстоне. Потом разговор об этом возобновился на их встрече в Оксфорде в 1932 году.

— Профессор Эйнштейн, — начал Флекснер, когда оба прогуливались по дорожкам парка Крайст-черч-колледжа, — не подумайте, что я дерзну предложить вам должность в нашем институте, однако если бы вы все же решили рассмотреть такую возможность с практической точки зрения, мы были бы готовы принять все ваши условия.

С начала тридцатых годов партия Гитлера каждый раз получала все больше голосов на выборах в рейхстаг. Уже в 1932 году нацисты имели более двухсот депутатских кресел, и парламент оказался под контролем хитрого и коварного Германа Геринга. Знаменитому физику и его второй жене Эльзе стало ясно, что рано или поздно им придется покинуть Германию. Тут в третий раз возник Флекснер, теперь уже в доме супругов Эйнштейн в Капуте на окраине Берлина, и убедил их вместе пересечь Атлантику. Великому физику предстояло прочитать очередной цикл лекций в Соединенных Штатах; он обещал Флекснеру посетить его институт и тогда принять окончательное решение. В день отъезда, выходя на улицу из дома, Эйнштейн взглянул на постаревшее лицо жены и сказал ей ворчливо, скрывая собственное волнение: «Dreh\' dich um. Du siehst\'s nie wieder!» [24]. В январе 1933 года президент Германии назначил Гитлера канцлером рейха. Эйнштейн уже находился в Пасадене. В одном из интервью он подтвердил то, что предрек жене: «Я не вернусь домой…»

Альберт и Эльза были достаточно осторожны, чтобы никогда больше не возвращаться в Германию, но все же съездили в Европу, где у Эйнштейна еще оставались дела, связанные с научной работой и преподаванием. Тем временем Геринг в одном из своих пламенных выступлений в рейхстаге осудил «ученого еврея» за измену и объявил вне закона его самого и всю его научную деятельность. После этого нацистские штурмовики ворвались в дом Эйнштейна в Капуте, разыскивая оружие, якобы припрятанное там коммунистами.

Наконец знаменитый физик принял предложение Флекснера. Американец, со своей стороны, согласился с условиями ученого: платить ему пятнадцать тысяч долларов в год и взять на работу одного из его ассистентов. 17 октября 1933 года Эйнштейн сошел с парохода «Уэстморленд» на пристани Куорантин-Айленд в Нью-Йорке, оттуда его без лишней огласки доставили сначала на катере до побережья штата Нью-Джерси, а затем сразу же в гостиницу «Пикокинн» в Принстоне.

Недавно учрежденный институт был словно нарочно создан для него. Здесь, по словам Флекснера, можно было спокойно работать, не опасаясь, что «затянет текучка». В обязанности Эйнштейна в Принстоне входило только одно: думать. В одной из бесед с журналистами его спросили:

— Профессор, ваши теории изменили всеобщее представление о мире. Благодаря им наука сделала огромный шаг вперед. Но скажите, где же находится лаборатория, в которой вы делаете ваши открытия?

— Здесь, — ответил Эйнштейн, показывая на нагрудный карман пиджака, из которого торчала авторучка.

Эйнштейну хотелось добиться наибольшей производительности работы мозга при обдумывании научных вопросов. Для этого он изобрел и часто применял на практике метод, названный им Gedankenexperiment («мысленный эксперимент»). В действительности такой метод использовался еще в классической Греции, хотя уже в самом названии скрыто противоречие. Любая современная наука, а физика — в особенности, основана на том, что всякая гипотеза должна проверяться экспериментально. С конца девятнадцатого века стали появляться все более совершенные и сложные научные приборы, и «чистым» ученым-физикам становилось все менее по вкусу возиться с ними в лабораториях исключительно ради того, чтобы получить результаты, которые они и так уже знали. Вражда теоретиков с практиками усилилась настолько, что превзошла даже традиционное непонимание между математиками и инженерами; обе стороны испытывали взаимную неприязнь и отказывались работать вместе, если только к этому их не принуждали обстоятельства.

Бэкон, как и Эйнштейн, принадлежал к когорте физиков-теоретиков. Он не изменил своей детской любви к чистой математике и всегда держался подальше от прикладной науки. Ему, чтобы заниматься своими исследованиями, не нужны всякие громоздкие устройства, достаточно лишь сосредоточиться и включить умственные способности. Вот такая физика Бэкону нравилась, напоминая ему вдобавок любимые шахматы!

Несмотря на наличие важных научных центров, сам Принстон был довольно серым городишком, совсем маленьким и по-американски ханжеским. Вопреки университетскому духу (а может быть, как раз под его влиянием) здесь во всем царили сдержанность и умеренность, довольно невеселое и неловкое соблюдение приличий.

Размышляя об атмосфере лицемерия в городке, Бэкон пришел к выводу, что секс — единственное, в чем теория не только не приносит удовлетворения, но в условиях одиночества просто трансформируется в извращенные фантазии. Обитатели города — ректор и церковнослужители, жены преподавателей и мэр, полицейские и врачи, большинство студентов университета — занимались «мысленными экспериментами» в области секса в самых неожиданных местах: в церкви и на университетских лекциях, в кругу семьи и по дороге в детский сад, за завтраком или выводя вечером на прогулку своих пуделей. И сотрудники Института перспективных исследований, и непросвещенные обитатели Принстона ограничивались тем, что лишь воображали себе удовольствия, которые не осмеливались испытать в жизни. Из-за этого Бэкон презирал всех своих знакомых: лицемерные, глупые, малодушные люди! Сам он никак не хотел мириться с чисто теоретическим познанием секса; ни один интеллект, даже такой великий, как Эйнштейн, не в силах постичь то, что может дать физическая близость с женщиной! Разум способен формулировать научные законы и теории, выдвигать гипотезы и обнаруживать их следствия, но ему не дано воспроизвести бесконечное разнообразие запахов, ощущений, потрясений, которое дарит женское тело… В общем, надо признаться, Бэкон уже два года пользовался услугами представительниц самой древней профессии — потому, может быть, что не имел возможности поддерживать подобные отношения с женщинами своего круга.