Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джулиан Барнс

ПО ТУ СТОРОНУ ЛА-МАНША

Посвящается Пэт
ПОМЕХИ

Interference. Перевод И. Гуровой

Он с нетерпением ждал смерти, и он с нетерпением ждал свои граммофонные пластинки. Прочая суета жизни завершилась. Его работа была закончена, в грядущие годы ее либо забудут, либо она станет предметом восхвалений — это уж зависит от того, поумнеет ли человечество или поглупеет. И с Аделиной у него все кончено: теперь она ему предлагала почти одни идиотичности и сентиментальность. Женщины, пришел он к выводу, в основе основ остаются рабами условностей — даже самым свободным духом наступает укорот. И вот — омерзительная сцена на той неделе. Будто кому-нибудь нужно сковывать себя по рукам и ногам теперь, когда остается только заключительное одинокое воспарение.

Он обвел глазами комнату. Из угла выглядывал ЭМГ, чудовищная отлакированная лилия. Радиоприемник помещался на умывальнике, с которого убрали таз и кувшин — он больше не вставал ополаскивать свое иссохшее тело. Низкое плетеное кресло, в котором Аделина будет сидеть долго, слишком долго, воображая, будто он — если она не устанет превозносить мелочные пошлости жизни — почувствует запоздалое влечение к ним. Плетеный стол с его очками, лекарствами, Ницше и последним романом Эдгара Уоллеса. Писатель, способный потягаться плодовитостью с каким-нибудь третьеразрядным итальянским композитором. «Уоллес к чаю прибыл», — объявляла Аделина, не уставая повторять его собственную бородатую шутку. Таможенные власти в Кале как будто не чинили никаких помех Уоллесу к чаю. Другое дело его «Четыре английских времени года». Они требовали доказательств, что пластинки ввозятся не с коммерческими целями. Нелепость! Он отправил бы Аделину в Кале, если бы она не была нужна здесь.

Его окно выходило на север. Деревушка теперь вызывала у него только раздражение. Мадам мясник с ее мотором. Фермеры, которые качают силос круглые сутки. Булочник с его мотором. Американский дом с адским новейшим ватерклозетом. Он мысленно оставил деревню позади: через Марну в Компьен, Амьен, Кале, Лондон. Он три десятилетия не возвращался туда, возможно, почти четыре — и его кости тоже не отправятся туда вместо него. Он оставил инструкции. Аделина подчинится.

Боулт — каков он? «Твой юный преданный рыцарь», — так всегда называет его Аделина. Забыв намеренную иронию, с какой он впервые наградил дирижера этим прозвищем. Не следует ничего ожидать от тех, кто тебя помнит, и еще меньше — от тех, кто тебя поддерживает. Таким всегда был его девиз. Он и Боулту отправил свои инструкции. Остается посмотреть, сумеет ли этот малый понять основные принципы Кинетического Импрессионизма. Чертовы господа таможенники, возможно, именно сейчас слушают результат. Он уже написал в Кале, объясняя положение вещей. Он телеграфировал студии грамзаписи, спрашивая, нельзя ли контрабандно выслать еще один комплект. Он телеграфировал Боулту, прося использовать его влияние, чтобы ему все-таки удалось услышать исполнение своей сюиты, прежде чем умрет. Аделине не понравился текст телеграммы, но теперь Аделине мало что нравилось.

Она стала докукой. В первые годы их близости, в Берлине, а затем на Монпарнасе, она верила в его творчество и верила в его жизненные принципы. Позднее она превратилась в ревнивую, придирчивую собственницу. Будто отказ от собственной карьеры сделал ее знатоком и судьей его карьеры. У нее появился небольшой репертуар кивков и поджимания губ, опровергавших ее слова, произнесенные вслух. Когда он объяснил ей план и цель «Четырех английских времен года», она отозвалась почти дежурной фразой: «Я уверена, Леонард, это будет прекрасно», но шея у нее напряглась, и она с излишней сосредоточенностью вперила взгляд в штопальную иглу. Почему не сказать то, что ты думаешь, женщина? Она стала скрытной, уклончивой. Например, он был уверен, что в эти последние годы она начала бухаться на колени. Punaise de sacristie[1] — съязвил он. Ей это не понравилось и еще больше не понравилось, когда он разгадал другой ее маленький секрет. «Никаких попов я видеть не желаю, — сказал он ей. — А точнее, если я хотя бы учую попа, то отделаю его каминными щипцами». Ей это не понравилось, о нет. «Мы теперь старики, Леонард», — промямлила она.

«Согласен. И если я не отделаю его каминными щипцами, можешь считать меня маразматиком».

Он застучал по половицам, и примчалась горничная, как ее там.

— Номер шестой, — сказал он.

Она знала, что отвечать нельзя, и только кивнула, завела ЭМГ, поставила начало «Сонаты для альта» и следила за неподвижным продвижением иглы, пока не настал момент для гибких и натренированных кистей перевернуть пластинку. У нее хорошо получалось, у этой: кратчайшая пауза на переходе, и музыка зазвучала снова.

— Мерси, — буркнул он, отсылая ее.

Вернувшись, Аделина, как всегда, вопросительно посмотрела на Мари-Терезу.

— Шестой номер, — ответила горничная.

Первая часть «Сонаты для альта». Значит, он рассержен; либо это, либо внезапный страх за свою славу. Она научилась понимать стенографию его требований, угадывать его настроения по музыке, которую он выбирал. Три месяца назад он в последний раз слушал Грига, два месяца назад — Шопена. С тех пор никого, даже своих друзей Бузони и Сибелиуса. Только музыку Леонарда Верити. «Второй концерт для фортепьяно», «Берлинская сюита», «Фантазия для гобоя» (в исполнении боготворимого Гоосенса), «Языческая симфония», «Девять французских песен», «Соната для альта»… Она понимала артикуляцию его произведений, как когда-то понимала артикуляцию его тела. И она признавала, что, в общем, он понимал, что в его творчестве было лучшим.

Но только не «Четыре английских времени года». Едва он заговорил об этой своей идее, а затем выстучал ее исхудалыми пальцами на рояле, она подумала, что замысел неудачен. Когда он рассказал ей, что будут четыре части, по одной на каждое время года, начиная с весны и кончая зимой, она сочла это банальным. Когда он объяснил, что это, разумеется, не просто запрограммированное изображение времен года, но кинетическое пробуждение памяти о них, пропущенное через познанную реальность других, не английских, времен года, она сочла это теоретизированием. Когда с веселой усмешкой он сообщил, что каждая часть точно уместится на двух сторонах граммофонной пластинки, она сочла это подгонкой. Недоверчиво отнесясь к первым наброскам, она не одобрила напечатанную партитуру и сомневалась, что, услышав сюиту, изменит свое мнение.

Они с самого начала договорились ставить правду выше общепринятых правил вежливости. Но когда две правды сталкиваются, и одна из них отбрасывается как убогое личное мнение невежественной дуры-француженки, тогда, пожалуй, стоит помянуть добрым словом общепринятые правила вежливости. Бог свидетель, она всегда восхищалась его музыкой. Она отказалась от собственной карьеры, от собственной жизни ради него, но теперь это не только словно бы ничего не стоило, но и ставилось ей в вину. Правдой было то, думала она — и это была ЕЕ правда! — что некоторым композиторам суждено прекрасное последнее цветение, а другим — нет. Пожалуй, «Элегию для виолончели соло» будут помнить — хотя теперь ее слишком частые похвалы «Элегии» пробуждали в Леонарде подозрительность, — но не «Четыре английских времени года». «Предоставь все это Элгару», — сказала она, подразумевая вот что: «Мне кажется, ты заигрываешь со страной, которую сознательно покинул, предаешься того рода ностальгии, которую всегда презирал; хуже того, ты словно придумываешь ностальгию, которую на самом деле не ощущаешь, просто чтобы купаться в ней. Презрев славу, ты теперь словно ищешь ее. Если бы только ты сказал мне с торжеством, что твое произведение НЕ ляжет точно на обе стороны граммофонной пластинки».

Были и еще правды — или убогие личные мнения, — которые ей не удавалось открыть ему. То, что она тоже нездорова и доктор говорит об операции. Доктору она ответила, что подождет, пока нынешний кризис не разрешится. Под этим она подразумевала: «Когда Леонард умрет и уже не будет иметь значения, соглашусь ли я на хирургическое вмешательство или нет». Его смерть главенствовала над ее смертью. Это не вызывало у нее возмущения.

Однако вызывало возмущение, что ее называют punaise de sacristie — она не посещала мессы, а мысль об исповеди спустя столько десятилетий казалась ей гротескной. Но каждый должен встречать вечность по-своему, и, сидя одна в пустой церкви, она старалась воспринять свое исчезновение, а не искала утешения в ритуалах. Леонард притворялся, будто не видит разницы. «Узкий конец клина» — сказал бы он, то есть сказал. Она считала, что они просто по-разному воспринимают неизбежное. Конечно, ему это не нравилось, он этого не понимал. С приближением конца он становился все большим тираном. Чем стремительнее слабела его сила, тем упорнее он ее утверждал.

По потолку у нее над головой каминные щипцы отбарабанили первые такты бетховенской Пятой. Значит, он услышал или догадался, что она вернулась. Она тяжело взбежала по лестнице, на повороте ударившись локтем о столбик перил. Он сидел в кровати, держа щипцы вертикально.

— Привела с собой своего попа? — осведомился он, но, против обыкновения, с улыбкой. Она начала поправлять его одеяла, а он делал вид, будто противится, но когда она нагнулась возле него, он положил ладонь ей на шею под туго стянутым узлом седеющих волос и назвал ее ma Berlinoise.[2]

Когда они поселились в Сен-Мор-де-Версель, она не предвидела, что они будут жить так отгороженно от деревни. Он педантично объяснил еще раз: он артист, неужели она не понимает? Он не изгнанник, поскольку это подразумевает страну, куда он мог бы или захотел бы вернуться. И он не иммигрант, поскольку это подразумевает желание стать своим, подчиниться обычаям принявшей его страны. Но человек не покидает одну страну с ее социальными нравами, правилами и мелочными пошлостями для того, чтобы обременить себя аналогичными нравами, правилами и мелочными пошлостями другой страны. Нет, он артист. Поэтому он живет наедине со своим искусством в тишине и свободе. Большое спасибо, он не для того покинул Англию, чтобы посещать vin d\'honneur[3] в mairie[4] или шлепать себя по бедрам на местном kermesse,[5] одобрительно улыбаясь идиотской улыбкой квакающему трубачу.

Аделина поняла, что ей необходимо как можно скорее наладить отношения с деревней. И она нашла способ перевести profession de foi[6] Леонарда на менее оскорбительный язык. Мсье знаменитый артист, композитор, чьи произведения играют от Хельсинки до Барселоны; его самоуглубленность нельзя нарушать, иначе чудесные мелодии, слагающиеся в его душе, рассыплются и будут потеряны навсегда. Мсье, он такой, его голова витает в облаках, и он попросту вас не видит, иначе он, конечно, приподнял бы шляпу, что уж тут говорить, иногда он не видит меня, когда я стою прямо перед ним…

После того, как они прожили в Сен-Море лет десять, булочник, который был третьим корнетом в оркестре sapeurs-pompiers,[7] робко спросил ее, не окажет ли Мсье им великую честь и не напишет ли для них какой-нибудь танец, предпочтительно польку, к празднованию их двадцать пятой годовщины? Аделина высказала мнение, что это очень маловероятно, но пообещала передать их просьбу Леонарду. Она выбрала минуту, когда он не сочинял и, казалось, был в солнечном настроении. Позже она жалела, что не дождалась минуты черного бешенства. Потому что он с непонятной улыбкой сказал, что да, он будет в восторге написать польку для этого оркестра, он, кого играют от Хельсинки до Барселоны, не настолько спесив, чтобы отказаться. Два дня спустя он вручил ей запечатанный желтый, конверт. Булочник был в восторге и просил ее передать Мсье его чрезвычайную благодарность и глубокое почтение. Неделю спустя, когда она вошла в boulangerie,[8] он не смотрел на нее и не желал говорить с ней. Наконец он спросил, почему Мсье счел нужным посмеяться над ними. Он написал вещь для трехсот музыкантов, когда их всего двенадцать. Он назвал ее полькой, но ритм вовсе не польки, а скорее похоронного марша. Ни Пьер-Марк, ни Жан-Симон (а они оба получили некоторое музыкальное образование) не сумели обнаружить хоть какую-то мелодию в этой вещи. Булочник сожалел, но был рассержен и чувствовал себя униженным. Может быть, высказала предположение Аделина, она по ошибке взяла не тот опус. Ей был возвращен желтый конверт и задан вопрос, что в переводе означает английское слово «роху».[9] Она сказала, что точно не знает. Она вынула ноты. Они были озаглавлены «Роху Polka for Poxy Pompiers».[10] Она сказала, что это слово, кажется, означает «блестящий», «яркий» — «сверкающий, как пуговицы на вашей форме». Ну, в таком случае, мадам, очень жаль, что эта вещь не показалась блестящей и яркой тем, кто не станет ее исполнять.



Прошли еще годы, булочник передал пекарню своему сыну, и настал черед английского артиста, не укладывающегося ни в какие рамки Мсье, который не снимал шляпу, встречаясь на улице даже с кюре, попросить об одолжении. Сен-Мор-де-Версель находился на самом краю радиуса вещания Британской радиовещательной корпорации. У английского артиста был мощный радиоприемник, позволявший ему ловить музыку из Лондона. Но качество приема, увы, очень колебалось. Иногда помехи бывали атмосферными, и тут уж ничего не поделаешь. Холмы за Марной тоже не способствовали нормальному приему. Однако Мсье в тот день, когда все дома в деревне опустели по причине свадьбы, дедуктивным методом установил, что имелись еще и местные помехи от всевозможных электромоторов. Такая машина была в мясной лавке, фермеры качали силос электронасосами, ну и конечно, булочник с его пекарней… Нельзя ли их попросить только на один день в качестве эксперимента, разумеется… После чего английский артист услышал с неожиданной освежающей ясностью начальные такты «Четвертой симфонии» Сибелиуса, этот мрачный рокот низких струнных и фаготов, обычно остававшихся за пределами слышимости. И эксперимент время от времени повторялся с любезного разрешения. Аделина в таких случаях служила посредницей, слегка извиняясь и умело играя на снобистской идее, что Сен-Мор-де-Версель оказывает гостеприимство великому артисту, тому, чья слава украшает деревню, и слава эта воссияет еще ярче, если только фермеры покачают силос вручную, булочник будет печь свой хлеб без содействия электричества, а мадам мясник тоже выключит свой мотор. В один прекрасный день Леонард обнаружил новый источник помех. Потребовалась немалая логика, чтобы определить его, а затем тонкая дипломатия, чтобы обезвредить. Американские дамы, в погожие сезоны проживавшие в перестроенной мельнице за lavoir,[11] естественно, напичкали бывшую мельницу всяческими приспособлениями, с точки зрения Леонарда абсолютно для жизни лишними. Одно особенно мешало работе мощного радиоприемника Мсье. У английского артиста не было даже телефона, а вот у двух американских дам хватало декадентства и наглости обзавестись ватерклозетом, работающим на электричестве! Потребовался немалый такт — свойство, которое Аделина неуклонно развивала в себе на протяжении долгих лет, — чтобы в определенных случаях они не спускали воду.

Было трудно объяснить Леонарду, что нельзя требовать, чтобы деревня прекращала жизнедеятельность всякий раз, когда он желал послушать концерт. Кроме тог, о, бывали случаи, когда американские дамы просто забывали или делали вид, что забыли о требовании англичанина; а если Аделина входила в булочную и обнаруживала за прилавком состарившегося отца булочника, все еще третьего кларнетиста sapeurs-pompiers, она знала, что и пытаться не стоит. Леонард раздражался, когда она терпела неудачу, и его нормальная бледность внезапно становилась сизой. Было бы куда легче, если бы он счел возможным расщедриться на слово личной благодарности или даже на маленький подарок, но нет, он держался так, будто полная тишина во всей округе была его прерогативой. Когда он впервые серьезно заболел и радиоприемник перенесли в его спальню, число концертов, которые он желал послушать, росло и росло, а сочувствие деревни все больше истощалось. К счастью, в последние месяцы он не хотел ничего слушать, кроме собственной музыки. Аделина все еще отряжалась, чтобы принудить деревню к выполнению обета безмолвия, но она только делала вид, будто уходит, не сомневаясь, что к началу концерта Леонард решит в этот вечер с приемником не возиться. И предпочтет, чтобы она завела ЭМГ, повертела трубой и сыграла ему «Фантазию для гобоя», «Французские песни» или медленную часть «Языческой симфонии».

То были славные дни — в Берлине, Лейпциге, Хельсинки, Париже. Англия была смертью для истинного артиста. Чтобы добиться там успеха, требовалось быть вторым Мендельсоном — вот кого они там ждали, будто второго Мессию.

В Англии у них между ушами висит туман. Воображают, будто говорят об искусстве, а говорят только о вкусах. У них нет никакого понятия о свободе, о потребностях артиста. Для Лондона существуют только Иисус и брак. Сэр Эдвард Элгар, сэр, орден «За заслуги», баронет, муж. «Фальстаф» — достойное произведение, много хорошего в «интродукции» и «аллегро», но он растранжирил свое время на эти дурацкие оратории. Черт! Проживи он дольше, так переложил бы на музыку всю Библию.

В Англии не разрешено быть артистом. Можете быть художником, или композитором, или писакой в том или ином жанре, но тамошние затуманенные мозги не способны понять обязательное условие, стоящее за всеми этими профессиями, — необходимость БЫТЬ АРТИСТОМ. В континентальной Европе над этой идеей не смеялись. Да, было у него чудесное время, славные дни. С Бузони, с Сибелиусом. Пешеходные странствования по Тиролю, когда он читал своего любимого Ницше по-немецки. Христианство проповедует смерть. Грех — выдумка евреев. Целомудрие растлевает душу не меньше, чем похоть. Человек — самое жестокое из всех животных. Сострадать — значит быть слабым.

В Англии душа живет на коленях и ползет к несуществующему Богу, будто подручный мясника. Религия отравила искусство. «Геронтий» был тошнотворен. Палестрина был математиком. Кантус Фирмус — помои. Надо покинуть Англию, чтобы найти высокие горные склоны, где душа может воспарить. Комфортабельный остров стаскивает тебя вниз, в мягкость и мелочную пошлость, в Иисуса и брак. Музыка — эманация вознесения духа. Так как же может музыка струиться, если дух спутан и посажен на привязь? Все это он объяснил Аделине, когда познакомился с ней. И она поняла. Будь она англичанкой, то ожидала бы, что по воскресеньям он будет играть в церкви на органе и помогать ей раскладывать джем в банки. Но в то время Аделина сама была артистка. Голос грубоватый, но выразительный. И она понимала, что ее искусство будет подчинено его искусству, если он будет исполнять свое предназначение. Нельзя воспарить в кандалах. Она и это поняла. Тогда.

Для него становилось все важнее, чтобы «Четыре английских времени года» вызвали ее восхищение. Она все больше становилась рабой условностей с туманом между ушами. Она наконец увидела перед собой великую колоссальность пустоты и не знала, как отозваться. А он знал. Либо привяжешься к мачте, либо тебя унесет. Поэтому он еще более строго и сознательно соблюдал неумолимые принципы жизни и искусства, которые столько времени прояснял. Стоит ослабеть — и погибнешь, и дом скоро заполнят поп, телефон и полное собрание сочинений Палестрины.

Когда пришла телеграмма Боулта, он велел Мари-Терезе не говорить об этом мадам под угрозой увольнения. Затем поставил карандашом еще один крест против вторничного концерта в программе радиопередач.

— Это мы будем слушать, — сообщил он Аделине. — Извести деревню.

Когда она посмотрела на программу под его пальцами, он ощутил ее недоумение. «Увертюра» Глинки, затем Шуман и Чайковский — очень необычный выбор для Леонарда Верити. Даже не Григ и уж тем более не Бузони или Сибелиус.

— Послушаем, что мой юный преданный рыцарь сделает из этой ветоши, — объяснил он. — Извести деревню, понятно?

— Да, Леонард, — сказала она.

Он знал, что это один из его шедевров, он знал, что стоит ей услышать сюиту в надлежащем исполнении, и она это признает. Но услышать она должна неожиданно. Начало, чарующее пасторальными воспоминаниями, пианиссимо cor anglais,[12] тихий шелест приглушенных альтов. Он представил себе нежное преображение ее лица, ее глаза, обращенные к нему, как было в Берлине и на Монпарнасе… Он еще настолько ее любил, что видел свой долг в том, чтобы спасти ее от той, которой она становилась теперь. Но между ними должна быть и правда. Вот почему, когда она кончила поправлять одеяла, он сказал внезапно:

— Знаешь, это ведь не вылечить le coup du chapeau.[13]

Она выбежала из комнаты со слезами на глазах. Он не мог решить, были ли слезы вызваны его признанием близящейся смерти, или его напоминанием о первых их неделях вместе, или же и тем, и другим. В Берлине, где они познакомились, он не пришел на второе свидание, но Аделина в отличие от всякой другой женщины на ее месте не обиделась, отправилась к нему и увидела, что он лежит в своей комнатушке, скрученный инфлюэнцей. Он вспомнил ее соломенную шляпу, которую она носила, хотя к концу близилась осень, ее большие ясные глаза, прохладный аккорд ее пальцев и изгиб ее бедра, когда она отвернулась.

«Мы тебя вылечим с помощью le coup du chapeau», — объявила она. Видимо, это был какой-то способ лечения или скорее суеверие крестьян в ее местах. Она отказалась объяснить подробнее, а ушла и вернулась с бутылкой, завернутой в бумагу. Она велела ему устроиться поудобнее и сдвинуть ступни. Когда они сложились в пологую горку, она нашла его шляпу и надела на них. Затем она налила ему полную стопку коньяка и велела выпить сразу. В то время он крепким напиткам предпочитал пиво, но послушался, смакуя то, насколько происходящее показалось бы в Англии невероятным.

После двух больших стопок она спросила, видит ли он еще свою шляпу. Он ответил: разумеется. «Следи за ней», — сказала она и налила ему третью стопку. Ему было запрещено говорить, а теперь он забыл, о чем болтала она. Он просто пил и следил за своей шляпой. Наконец на половине пятой стопки он захихикал и объявил:

«Я вижу две шляпы».

«Вот и хорошо, — сказала она с внезапной деловитостью, — значит, лечение действует». Она взяла тот же широкий аккорд на его лбу и ушла, захватив бутылку с собой. Он погрузился в забытье и проснулся двадцать часов спустя, чувствуя себя гораздо лучше. Немалую роль в этом сыграл тот факт, что, открыв глаза и посмотрев в направлении своих ступней, шляпы он там не увидел, а только профиль своей уже любимой Аделины, склонявшейся в низеньком кресле над книгой. Вот тогда-то он и сказал ей, что будет великим композитором. Опус первый для струнного квартета, флейты, меццо-сопрано и сузафона получит название «Le Coup du Chapeau». С помощью его только что открытого метода Кинетического Импрессионизма Опус I воплотит муки страдающего артиста, излеченного от инфлюэнцы и томлений любви красавицей-подругой и бутылкой коньяка. Примет ли она посвящение ей, спросил он. Только если вещь ее восхитит, ответила она, кокетливо наклонив лицо.

«Если я ее напишу, ты будешь восхищена». Это утверждение было не тщеславным или категоричным, но скорее наоборот. Наши судьбы, подразумевал он, теперь слились, и я буду считать никчемным любое мое творение, если оно тебе не понравится. Вот что означали его слова, и она поняла.

Теперь внизу в кухне, сдирая жир с костей, чтобы сварить Леонарду бульон, она вспоминала эти первые несколько месяцев в Берлине. Каким обаятельным был он тогда с его тросточкой, лукавым подмигиванием, с его репертуаром мюзик-холльных куплетов, такой непохожий на национальный стереотип корректного англичанина. И каким непохожим пациентом он был, когда она исцелила его при помощи le coup du chapeau. Так началась их любовь. В Берлине, выздоровев, он обещал, что она будет великой певицей, а он великим композитором; он будет писать музыку для ее голоса, и вместе они завоюют Европу.

Этого не случилось. В своем таланте она сомневалась сильнее, чем в его. Вместо этого они заключили пакт артистов. Они слились друг с другом: души-близнецы в жизни и в музыке, но не в браке. Никогда. Они полетят свободные от оков, подчиняющих существование большинства людей, отдав выбор высоким требованиям искусства. Они будут опускаться на землю для легкого отдыха, чтобы воспарить еще выше. Они не позволят мелочным пошлостям жизни опутать себя. Никаких детей.

Вот так они жили: в Берлине, Лейпциге, Хельсинки, Париже, а теперь в мягко вогнутой долине к северу от Кулумье. Они провели тут легкий отдых больше двух десятилетий. Слава Леонарда росла, а с ней его затворничество. В доме не было телефона, газеты были запрещены, мощный радиоприемник включался только для прослушивания концертов. Журналистам и поклонникам вход был закрыт, подавляющее большинство писем оставалось без ответа. Раз в год до болезни Леонарда они уезжали на юг: Ментон, Антиб, Тулон, несогласующиеся места, где Леонард изнывал по своей сырой долине и суровому одиночеству своей нормальной жизни. Во время этих поездок Аделина порой сдавалась более острой тоске по своей семье, с которой порвала уже столько лет тому назад. В кафе ее взгляд мог задержаться на лирическом лице какого-нибудь юноши, и на миг он претворялся в ее неизвестного племянника. Леонард отмахивался от таких предположений, как от сентиментальщины.

Для Аделины артистическая жизнь начиналась веселым общением и теплотой, теперь она кончалась в уединении и аскетической холодности. Когда она робко намекнула Леонарду, что они могли бы втайне пожениться, подразумевала она следующее: во-первых, она получит возможность оберегать его музыку и защищать его авторские права, а во-вторых (эгоистично), она и дальше сможет жить в доме, в котором они так долго обитали вместе.

Она объяснила Леонарду неколебимость французских законов в отношении сожительства, но он и слушать не захотел. Он раздражился, забарабанил каминными щипцами по половицам, так что снизу примчалась Мари-Тереза. Да как она могла подумать о том, чтобы предать самые принципы их совместной жизни? Его музыка принадлежит никому и всей планете. Люди ее будут играть после его смерти либо не будут, в зависимости от ума или глупости мира, и больше говорить не о чем. Ну а она — он не понял, когда они заключали свой пакт, что она искала материального обеспечения, и если это ее беспокоит, так пусть забирает все деньги, которые есть в доме, пока он будет лежать на смертном одре. И пусть убирается к своей семье и балует этих воображаемых племянников, о которых всегда скулит. Сними со стены Гогена и продай его сейчас же, если тебя это заботит. Но перестань причитать.

— Пора, — сказал Леонард Верити.

— Да.

— Поглядим, из чего слеплен «мой юный преданный рыцарь».

— Леонард, не послушать ли нам «Фантазию для гобоя»?

— Включай, женщина. Время подходит.

Пока приемник медленно нагревался и гудел, а дождик наигрывал тихое стаккато на окне, она твердила себе, что не важно, если она и не предупредила деревню. Вряд ли он вытерпит дольше увертюры к «Руслану и Людмиле», которая в любом случае достаточно оглушительна, чтобы преодолеть любые помехи в эфире.

— «Куинз-Холл»… Гала-концерт… Дирижер Британской радиовещательной корпорации…

Они слушали обычную литанию, как всегда — он с высоты кровати, она в низком плетеном кресле возле граммофона, на случай, если понадобится настройка.

— Изменения в программе, объявленной ранее… Глинка… новое произведение английского композитора Леонарда Верити… в честь его семидесятилетия позднее в этом году… «Четыре английских…»

Она завыла. Он никогда еще не слышал, чтобы она так кричала. Она тяжелой перевалкой сбежала с лестницы и, не взглянув на Мари-Терезу, выбежала вон в сырой сумрак. Внизу перед ней деревня гремела огнями и вспыхивала шумом; гигантские моторы вращались и гремели. Kermesse загрохотал у нее в голове тягачами и прожекторами, ярмарочная разряженность карусельной шарманки, жестяная трескотня тира, беззаботный вопль корнета и горна, смех, притворный смех, вспыхивающие и гаснущие лампочки и глупые песни. Она сбежала вниз по дороге к первому из этих оргиастических мест. Старый boulanger вопросительно обернулся, когда обезумевшая, промокшая, полуодетая женщина ворвалась в лавку его сына, бросила на него сумасшедший взгляд, взвыла и выбежала вон. Она, десятилетиями такая практичная, такая быстрая и внятная в общении с деревней, даже не могла заставить понять себя. Ей хотелось огнем богов погрузить всю округу в безмолвие. Она вбежала в мясную лавку, где мадам крутила свою могучую турбину: бормочущий шкив, агонизирующий взвизг, кровь повсюду. Она прибежала на ближайшую ферму и увидела, как силос для сотен тысяч голов скота перемешивается и качается сотней электронасосов. Она подбежала к дому американок, но ее стук заглушался клокотанием воды, спускаемой в десятке электрических ватерклозетов. Деревня сговорилась, как всегда весь мир сговаривался против артиста, выжидая, пока он не ослабеет, а затем пытаясь погубить его. Мир проделывал это небрежно, не зная зачем, не видя зачем, просто повернув выключатель с беззаботным щелчком. И мир даже не замечал, не слышал, как теперь они, казалось, не слышали ее слов — эти лица, смыкавшиеся вокруг, вперяя в нее глаза. Он был прав, конечно, он был прав, он всегда был прав. А она под конец предала его. Он и в этом был прав.

В кухне Мари-Тереза стояла в неуклюжем сговоре с кюре. Аделина поднялась в спальню и закрыла дверь. Он, конечно, был мертв, она это знала. Глаза его были закрыты, то ли Природой, то ли человеческим вмешательством. Волосы у него, казалось, были только что причесаны, а уголки губ опущены в финальном раздражении. Она высвободила каминные щипцы из его пальцев, прикоснулась к его лбу широким аккордом, затем легла на кровать рядом с ним. Его тело в смерти подвинулось не больше, чем при жизни. Наконец она успокоилась, и когда чувства вернулись к ней, она смутно различила шумановский концерт для фортепьяно, продирающийся через помехи.

Она послала в Париж за mouleur,[14] и он сделал слепок с лица композитора и еще слепок его правой руки. Британская радиовещательная корпорация сообщила о смерти Леонарда Верите, но поскольку они совсем недавно передали первое исполнение его последнего произведения, дополнительное музыкальное прощание было сочтено излишним.

Через три недели после похорон в дом доставили квадратный пакет с пометкой «не кантовать». Аделина была одна. Она очистила два толстых узла от сургуча, сняла слои волнистого картона и нашла льстивое письмо директора студии звукозаписей. Она извлекла каждое из «Четырех английских времен года» из жесткого желтого конверта и положила их себе на колено. Неторопливо, методично — Леонард одобрил бы — она разобрала их по порядку. Весна, Лето, Осень, Зима. Она уставилась на край кухонного стола, слыша другие мелодии.

Они ломались, как сухари. Из пореза на ее большом пальце закапала кровь.

ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЙ УЗЕЛ

Jynction. Перевод И. Гуровой

Воскресенье использовалось для стрижки волос и мытья собак. Приехавшая из Руана французская компания была сначала разочарована. Мадам Жюли наслушалась историй про цыган, banditti,[15] израильтян и саранче, пожирающей страну. И перед поездкой осведомилась у мужа, не следует ли им взять с собой что-либо для защиты. Но доктор Ашиль предпочел положиться и как на проводника, и как на защитника на своего студента-медика Шарля-Андре, крепкого застенчивого юношу, родившегося на огромной меловой равнине за Барантеном. Однако временный поселок встретил их тишиной. И тишина эта не была, как они сначала заподозрили, следствием пьяного оцепенения — рабочим предстояло получить плату только в конце месяца, и только тогда они будут затевать кулачные бои с кем ни попадя, транжирить заработанные деньги по cabarets[16] и низкопробным кабакам, поглощая французский коньяк, будто английское пиво, напиваясь, а затем усердно поддерживая себя в этом состоянии, так что к тому времени, когда всех удавалось привести в чувство, рабочие лошади в выемке успевали насладиться полным отдыхом трое суток. И французскую компанию встретила безмятежность упорядоченного отдыха. Десятник в алом плюшевом жилете и в панталонах из плиса брился у бродячего цирюльника-француза, любезно перекладывая короткую курительную трубку из одного угла рта в другой, чтобы облегчить процесс бритья. Неподалеку землекоп намыливал своего ларчера, а пес скулил от такого унижения и словно изготавливался куснуть хозяина, получая в ответ оплеуху открытой ладонью. Возле приземистой сложенной из нарезанного дерна лачуги стояла старая ведьма перед котлом, в мутных бурлящих водах которого таинственно тонул десяток веревок. На сухом конце каждой висел большой бурый ярлык. От одного из своих однокурсников Шарль-Андре слышал, будто английский землекоп съедает в обычный день до пяти килограммов мяса, но проверить эту гипотезу они не смогли, так как ведьма не одобрила их приближения и загремела уполовником о котел, словно отгоняя демонов.

Йорки Том гордился, что он — человек Брасси. Кое-кто из них работал у него с самого начала — вот как Бристольский Джо, и Тентон Панч, и Еж, и Пятнистый Билл, и Дылда Нобби. Работали у него со времени Честер — Кру, Лондон — Саутгемптон, а то и Большого Узла. Если землекоп заболевал, мистер Брасси содержал его, пока он не поправлялся; если кто-то умирал, он обеспечивал его семью. Йорки Том навидался всяких смертей: мужчины, раздавленные обрушившимися камнями, подрывники, отправившиеся на Небеса из-за неразумного применения пороха, мальчишки, перерезанные пополам колесами повозок с землей. Когда Слен Без Трех Пальцев потерял остальные семь и обе руки по локоть вдобавок, мистер Брасси заплатил ему сорок фунтов и заплатил бы все шестьдесят, если бы Без Трех Пальцев не был тогда пьян и не высвободил бы тормоза толчком плеча. Мистер Брасси был мягок в обхождении, но тверд в решениях. Он платил хорошо за хорошую работу; он понимал, что плохо оплачиваемые люди не торопятся и работают хуже; кроме того, он умел распознавать слабости и не заводил кредитных лавочек и не позволял странствующим торговцам пивом продавать свой товар его рабочим.

Мистер Брасси помогал им всю ту чертову зиму три года назад. Голодающие землекопы заполонили бульвары Руана, работы на линии из Парижа остановились, и никаких предложений из Англии. Благотворительность и бесплатный суп помогли им продержаться. Холод был такой, что вся дичь затаилась. Ларчер Пятнистого Билла за всю зиму почти ни единого зайца не поднял. Тогда-то молодой мистер Брасси, сын подрядчика, и приехал посмотреть работы, а увидел только голодающих землекопов. Его отец убедительно и часто высказывал мнение, что филантропия не заменит полномерной работы.

И они работали полной мерой с весны 1841 года, когда повели 82 мили от Парижа до Руана. Пяти тысяч английских рабочих, привезенных мистером Брасси и мистером Маккензи, оказалось мало, и подрядчикам пришлось нанять вторую армию из континентальных — еще пять тысяч французов, бельгийцев, пьемонтцев, поляков, голландцев, испанцев. Йорки Том помогал обучать их. Научил есть говядину, научил тому, что от них ожидалось. Самый лучший способ придумал Радужная Крыса: выстраивал их, указывал, какая предстоит работа, топал ногами и вопил D-n![17]

А теперь его рассматривает мусью Лягух со своей мадам и мальчишкой, который плетется сзади, зыркая глазами по сторонам. Пусть пялятся. Пусть посмотрят, как бережно водит своей бритвой мусью Брадобрей: все знают, что произошло, когда из-за неуклюжести Панч Свиной Хвост был порезан до крови. А теперь они шушукаются о его жилете и штанах, будто пялятся на зверюгу в зоологическом саду. Может, зарычать, зубы оскалить, ногами затопать и заорать D-n!



Кюре деревни Павийи был истов в вере, бдел над своей паствой и втайне был разочарован светской терпимостью своего епископа. Кюре был на десять лет моложе столетия и еще только учился в семинарии во время еретических и богохульственных событий в Менилмонтане; позднее процесс 1832 года и разгром секты принес ему радостное облегчение. Хотя его нынешние прихожане совершенно не разбирались в сложностях сен-симонизма — даже зазнайка мадемуазель Делиль, которая однажды получила письмо от мадам Санд, — священник считал полезным упоминать в проповедях Nouveau Christianisme[18] и дьявольские поползновения приспешников Анфантена. Они служили ему источником назидательных и устрашающих примеров вездесущности зла. Он не принадлежал к тем, кто в своих наблюдениях мира путает невежество с чистотой духа. Он знал, что соблазны рассеяны по земле для укрепления истинной веры. Но он также знал, что некоторые перед лицом соблазна подвергнут свою душу опасности и соблазнятся; и в часы уединения он изнывал в муках сострадания к этим грешникам, как нынешним, так и будущим.

Когда железная дорога Руан — Гавр начала выгрызать свой северо-западный изгиб от Лe-Ульма в сторону Барантена, когда насыпи все больше приближались, когда живность начала пропадать, когда войско дьявола надвинулось, кюре деревни Павийи встревожился.



Газета «Фаналь де Руан», любившая представлять современные события в исторической перспективе, умудренно указала, что не впервые les Rosbifs[19] облегчали развитие национальной транспортной системы: первая дорога между Лионом и Клермон-Ферраном была проложена британскими пленниками при императоре Клавдии в 45–46 годах. Газета затем предложила сравнение между 1418 годом, когда город много месяцев героически выдерживал штурмы английского короля Генриха V и его свирепых годдонов, и 1842 годом, когда он без сопротивления сдался могучему войску мистера Томаса Брасси, воины которого были вооружены кирками и лопатами вместо легендарных длинных луков. И наконец, сообщила «Фаналь», воздерживаясь от собственного суждения по данному вопросу, некоторые специалисты сравнивают постройку европейских железных дорог с возведением великих средневековых соборов. Английские инженеры и подрядчики, согласно этим авторам, напоминают странствующие компании итальянских умельцев, под началом которых местные строители воздвигли свои собственные великолепные приношения Богу.

— Этот субъект, — сказал Шарль-Андре, когда они удалились на достаточное расстояние от английского десятника, — способен перелопатить за один день двадцать тонн земли. Поднимать на высоту собственной головы и ссыпать в повозку. Двадцать тонн!

— Действительно чудовище! — отозвалась мадам Жюли. Она покачала прелестной головкой, и студент любовался тем, как ее локоны трепещут, будто хрустальные подвески люстры, колеблемые сквозняком.

Доктор Ашиль, высокий длинноносый мужчина с глянцевитой пружинистой бородой начала пожилого возраста, снисходительно укоротил фантазии своей супруги:

— В таком случае посмотри на пышные дворцы этого Минотавра и его товарищей. — Он указал на ряды убогих первобытных пещерок, пробуравивших склон холма. Немногим превосходили их сложенные из дерна лачужки, длинные бараки и кое-как сколоченные хибарки, мимо которых они проходили. Из одного такого жилища доносились перебранивающиеся голоса, среди них женский.

— Насколько мне известно, их брачный ритуал весьма живописен, — сказал Шарль-Андре. — Счастливая пара торжественно перепрыгивает через метлу. И все. С этой минуты они считаются состоящими в браке.

— Легко заключается, — сказала мадам Жюли.

— И еще легче расторгается, — подхватил студент. Он был рад щегольнуть искушенностью и жаждал угодить супруге доктора, но опасался ее шокировать. — Как я узнал… говорят, они продают своих женщин, когда те им надоедают. Продают их… часто… как кажется… за галлон пива.

— Галлон АНГЛИЙСКОГО пива? — переспросил доктор, и его шутливый тон успокоил студента. — Цена поистине чересчур низкая. — Супруга кокетливо шлепнула его по локтю. — Вас, моя дорогая, я продал бы не меньше, чем за фургон наилучшего бордо, — продолжал он и получил еще один шлепок к своему удовольствию. Шарль-Андре позавидовал этим интимностям.



Прокладывая 82 мили железной дороги Париж — Руан, мистер Джозеф Локк, главный инженер, всего лишь следовал пологому руслу реки Сены между этими городами. Но продолжение этой линии до Гавра, где она стыковалась бы с пароходным сообщением через Ла-Манш и таким образом с железной дорогой Лондон — Саутгемптон, завершив кратчайший путь из Парижа в Лондон, поставило его перед куда более сложными инженерными задачами. Сложности эти отразились в сметной цене: 15 700 фунтов стерлингов за милю Париж — Руан и 23 000 фунтов стерлингов за милю Руан — Гавр. Кроме того, французское правительство настояло на исследовании предполагаемых градиентов дороги. Мистер Локк первоначально предложил максимум 1 на 110. Некоторые французские специалисты предпочли бы 1 на 200 в целях безопасности — изменение, которое потребовало бы либо заметного удлинения дороги, либо много дополнительных земляных работ с выемками и насыпями. В конце концов стороны сошлись на компромиссном градиенте — 1 на 125.

Мистер Брасси вновь водворился в Руане, на этот раз с супругой Марией, которая бегло говорила на французском языке и могла служить переводчицей в переговорах с чиновниками французских министерств. Они нанесли визит консулу и показались в англиканской церкви Всех Святых на Ile[20] Ла-Круа. Они осведомились об адресе библиотеки, предоставляющей английские книги, но ни единой еще учреждено не было. В часы досуга миссис Брасси посещала великие творения готического зодчества в городе: Сен-Уан с его величественным трифориумом и сверкающим окном-розеткой; Сен-Маклу с его резными дверями и гротескным Страшным Судом; и Собор Богоматери, где причетник при всем параде (шляпа с пером, шпага и посох) навязал ей свои услуги. Он обратил ее внимание на окружность амбуазского колокола, на место упокоения Пьера де Бризе, на изображение Дианы Пуатье, на поврежденную статую с могилы Ричарда Львиное Сердце. Он указал на Окно Химер и рассказал легенду Tour de Beurre,[21] построенной в семнадцатом веке на деньги, полученные за индульгенции, позволявшие есть сливочное масло в Великий Пост.

Рабочие мистера Брасси начали прокладку от руанского вокзала железной дороги Париж — Руан, затем по новому мосту, потом пологой дугой на север через холмы и долины города. Они построили туннель Сент-Катрин длиной в 1600 метров, воздвигли виадук Дарнеталь, прокопали туннели Бовуазен, Сен-Мор и Мон-Рибуде. Они пересекли реку Кайи к югу от Малонея. Впереди поджидала река Остреберт, через которую у Барантена предстояло построить изящный виадук. Миссис Брасси рассказала мужу легенду Тур де Бер и поинтересовалась, что, собственно, можно было бы воздвигнуть в их собственное время на доход от индульгенций.



«Приготовьте путь Господу, прямые сделайте в степи стези Богу нашему. Всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся, кривизны выпрямятся, и неровные пути сделаются гладкими».

Собравшиеся жители деревни Павийи ожидали, что последует призыв к усердным рукам выровнять ухабистую дорогу, которая вела от церкви к кладбищу. Однако между вступительной цитатой из Книги Пророка Исаии и последующими наставлениями кюре прямой связи не обнаружилось. Он принялся предостерегать своих пасомых — и отнюдь не впервые — против губительных опасностей, заложенных в доктрине, которая хоть как-то была известна весьма малому их числу, а соблазнить могла бы куда меньшее. Фермер, владевший землей в Лe-Пюсель, нетерпеливо ерзал, раздраженный чересчур образованным стилем кюре. На задней скамье Адель, которую на этой неделе ее хозяйка загоняла больше обычного, зевала во весь рот.

Кюре объяснил, каким образом эти ереси, столь противные христианской доктрине, прятались под личиной словно бы разумного и прельстительного толкования Истинной Веры — таковы уловки Диавола. Граф Сен-Симон среди многого другого, например, утверждал, будто общество обязано стремиться к улучшению нравственного и физического состояния беднейшего класса. Подобная мысль не оттолкнет тех, кто знаком с заветами Нагорной Проповеди. Однако что при ближайшем рассмотрении предлагал еретик? Да чтобы управление христианским обществом было предано в руки ученых и фабрикантов! Чтобы духовное руководство миром было отнято у Святейшего Отца в Риме и отдано изготовителям машин!

И как далее повели себя последователи этого лжепророка, когда они сбились в гнусную коммуну для осуществления мерзких принципов своего покойного вожака? Они публично провозгласили обобществление имущества, уничтожение права наследования и равноправие женщин. Вместе взятое это означало лишь, что лица обоего пола, не вступая в брак, жили совместно, как скотские многоженцы на Востоке; и, провозглашая равенство женщины и мужчины, они бесстыдно практиковали свальный грех. Кюре деревни Павийи избавил своих слушателей от описания теории оправдания плоти, ибо и без разбирательства знал, что она богохульна, а взамен предостерег их от опасностей, которыми чревата необычная и эксцентричная одежда. Так в коммунистической менилмонтанской общине все носили белые панталоны как символ любви, красные жилеты как символ труда и синюю блузу как символ веры. Последнее одеяние кроилось так, что застегивалось на спине — особенность, которой полигамисты утверждали свое братство, так как никто не мог одеться без помощи другого. Тут кюре сделал паузу священного умолчания, и во время нее некоторые прихожане догадались, что именно он не решился сказать вслух: полигамисты, кроме того, не могли и раздеться без посторонней помощи.

Адель на задней скамье, теперь само внимание, созерцала пуговицы сутаны священнослужителя, словно созерцала саму добродетель, и одновременно вспоминала алый плюшевый жилет, который впервые увидела лишь несколько дней назад. Кюре возвестил о своем намерении вернуться к этой теме в следующее воскресенье и начал благословлять.



Французская компания продолжала прогулку до выемки. Памятуя о заведомом безбожии английских землекопов, они живо надеялись увидеть хотя бы нескольких рабочих, кощунственно трудящихся в день субботний. Но выемку окутывал полный покой. Рассеченная земля мирно являла взору толстые слои белого мела, желтого гравия и оранжевой глины. Доктора Ашиля восхитила аккуратность, с какой эти грубые мужланы рассекли кожу планеты.

Дощатые настилы для тачек внутри меловой выемки были безлюдны. Шарль-Андре, успевший стать знатоком-любителем земляных работ, принялся описывать их способ работы: настилы, уложенные на крутом склоне, столб вверху, блок на столбе, лошадь припряжена к канату, чтобы помогать землекопу вкатывать нагруженную тачку вверх по настилу. Шарль-Андре своими глазами видел, какие тяжести поднимались таким образом; кроме того, он видел жидкую грязь, сползающую по настилам, запаниковавшую лошадь, у которой подгибались ноги, и землекопа, метнувшегося в сторону, чтобы его не раздавила собственная тачка. Только силачи из силачей, гиганты предприимчивости обладают упорством и дерзостью, необходимыми для подобного труда.

— Пять кило говядины, — заметил доктор Ашиль.

— Тем не менее, — сказала мадам Жюли, обдумывая немалые опасности такого трудового процесса, — казалось бы, не правда ли, что при некотором хитроумии можно изобрести машину, которая вывозила бы землю наверх?

— Насколько мне известно, ее изобрели. Движущаяся платформа. Землекопы усмотрели в ней угрозу своим заработкам и уничтожили ее.

— Рад, что они не святые, — объявил Ашиль.

Когда они направились назад к насыпи, то услышали слова как будто не их родного языка, но и не иностранные. Двое мужчин чинили лопату, ручка которой разболталась. Более дюжим, объяснявшим, был английский десятник, владельцем лопаты — французский крестьянин. Их диалект, а вернее, lingua franca[22] был частично английским, частично французским, а в остальном представлял собой olla podrida[23] из других языков. Даже знакомые слушателям слова корежились, а грамматика беспощадно калечилась. Тем не менее двое с лопатой в совершенстве владели макароническим стилем и прекрасно понимали друг друга.

— Вот так мы будем разговаривать в будущем, — с внезапным апломбом провозгласил студент, — и конец недоразумениям, нации наладят свои отношения, как эти двое наладили лопату.

— Конец поэзии, — сказала мадам Жюли со вздохом.

— Но конец и войнам, — парировал Шарль-Андре.

— Вздор! — возразил доктор Ашаль. — Просто иная поэзия. Иные войны.



Кюре деревни Павийи вернулся к главе XI Книги Пророка Исаии. Адель взирала на добродетельные пуговицы священника, но он более не коснулся истолкования одежды. Вместо этого он принялся разъяснять, как суд над полигамистами Менилмонтана за действия, противные социальному закону и порядку, отрубил одну голову гидры, и как на ее месте выросли новые, и то, чего еретическая секта достичь не сумела, теперь осуществляется с помощью инженерии. Известно, что многие члены разгромленной секты теперь действуют в личинах ученых и инженеров, расползаясь наподобие лишая по телу Франции. Некоторые из их числа ратуют за прорытие канала через Суэцкий перешеек. А еврей Перейре открыто провозгласил Железную Дорогу орудием цивилизации. Проводятся кощунственные сравнения со святыми искусниками, которые воздвигли великие соборы. Кюре указал, что правдивей была бы аналогия с языческими строителями пирамид в Древнем Египте. Английские инженеры и их безбожники-землекопы явились сюда сооружать новые глупые причуды нынешнего века и вновь демонстрировать суетное тщеславие Человека, его поклонение ложным богам.

Нет, он вовсе не подразумевает, что подобное строительство само по себе противно христианской вере, но если долы будут наполняться, а горы и холмы понижаться, если кривизна будет выпрямляться, а неровные пути будут делаться гладкими, как было при пересечении реки Кайи под Малонеем и будет с предполагаемым виадуком в Барантене, то подобные деяния должны вершиться, дабы, как учит Исаия, приготовить путь Господу, сделать в степи стези Богу нашему. Если же цель Человека не вдохновляется более великой целью Божьего Промысла, то Человек остается скотом, и величайшие его труды не более, чем грех Гордыни.

На задней скамье Адель задремала. Фермер, владевший землей в Ле-Пюсель, получивший хорошую прибыль от уступки части ее под железную дорогу Руан — Гавр, а также сделавший солидный взнос в Епархиальный фонд вспомоществования вдовам и сиротам, отправил епископу письменную жалобу на склонность молодого священника к теоретическим инвективам. Приходу требуются прямые нравственные наставления, касающиеся местных дел и забот. Епископ сделал надлежащее увещевание кюре деревни Павийи, одновременно похвалив себя за проницательность, с какой он отправил молодого человека на безопасное расстояние от города. Пусть растратит свой огонь и гнев среди простых душ, где они никакого вреда не принесут. Церкви нужна вера, а не идеи.



Французская компания, возвращаясь, поравнялась с первыми лачугами рабочего поселка.

— Итак, на нас не напали бандитти? — заметил Ашиль.

— Пока еще нет, — ответила его жена.

— И нас не ограбили цыгане?

— Нет.

— Не пожрали полчища саранчи?

— Не совсем.

— И мы не видели, как бичуют рабов, строящих пирамиды?

Она шаловливо шлепнула его по локтю, и он улыбнулся.

Землекоп, мывший ларчера, ушел.

— Этих собак натаскивают на нашу дичь, — пожаловался Шарль-Андре. — Говорят, два таких пса заваливают взрослую овцу.

Однако нарушить приятное расположение духа доктора Ашиля оказалось невозможным.

— В нашей стране кроликов хватает с избытком. И я готов променять несколько кроликов на железную дорогу.

Йорки Том сидел на том же жестком низеньком стуле и грел на солнце свежевыбритый подбородок. Короткая трубочка, зажатая в уголке рта, торчала почти вертикально, а его глаза казались зажмуренными. Французская компания вновь осторожно, но внимательно рассмотрела этого свирепого поглотителя мяса, этого плотоядного падальщика. Десятник ни в чем не перенял французской манеры одеваться. На нем был бархатный с короткими прямыми фалдами сюртук, алый плюшевый жилет в узорах черных крапинок, плисовые панталоны, стянутые кожаным ремнем на талии и еще ремнями у колен, ниже которых выпуклые икры скрывались в паре толстых сапог. Рядом с ним на табурете лежала белая фетровая шляпа с загнутыми кверху полями. Он выглядел экзотичным, но крепко сбитым, странным, но разумным животным. И он не имел ничего против того, что его рассматривают: веки он приподнял на четверть, чтобы приглядывать за шляпой, а потому видел и разинувших рты пожирателей лягушек.

И они вежливо держались на расстоянии. Он провел во Франции большую часть пяти лет, и на протяжении этого срока в него тыкали пальцами, его щупали, ели глазами; в него плевали; на него натравливали собак, а местные буяны опрометчиво изъявляли желание помериться с ним силами. И напротив, ему рукоплескали, его целовали, обнимали, угощали и потчевали. В разных местах тамошние французишки считали строительство железной дороги даровым развлечением, и английские землекопы иногда любили показать, до чего неимоверно они способны трудиться. Рыжий Билли, который на пару лет, пока строилась дорога Париж — Руан, взял в жены француженку, переводил на человеческий язык все их ахи и охи, которые Йорки и его ребятам нравилось вызывать. Они ведь были королями своего труда и знали это. Требовался год, чтобы закалить здорового английского батрака в землекопы, и куда труднее было такое преображение для поджарого фитюльки-француза, который ел только хлеб да овощи и фрукты, которому требовались постоянные передышки и запас платков, чтобы утирать потный лоб.

Тут внимание французской компании отвлекли препирательства возле соседней лачужки. Старая ведьма вытягивала одну из веревок, тонущих в жиже и топи ее котла. Возле нее порыкивал бородатый великан, подозрительно вглядываясь в иероглиф на сухом конце каната. Из жижи выпрыгнул кусок мяса, пронизанный веревкой. Карга вышвырнула его на тарелку, добавила ломоть хлеба, а волосатый землекоп перенес свои подозрения с веревки на мясо. За пару часов под надзором старухи кусок словно бы частично утратил свою форму, почти весь цвет и целиком — индивидуальность. Великан принялся ее поносить — но за стряпню или нечестность, понять было невозможно: хотя и он, и она были английского происхождения, рычание и визг воплощались исключительно в lingua franca временных поселков.

Все еще улыбаясь этому фарсу, французская компания подошла к своему экипажу.



Кюре деревни Павийи, приструненный своим епископом, покинул сферы теоретизирования. Его долг требовал остеречь прихожан в самых суровых выражениях против каких бы то ни было соприкосновений с надвигающейся ордой филистимлян и варваров. Он произвел предварительную разведку, даже сам побывал среди них и собрал следующие сведения. Во-первых, они не были христианами ни в соблюдении веры, ни в нравственном поведении. Доказательством служило то, как они отвергают имена, данные им при крещении, и предпочитают лжеимена, несомненно, с намерением ввести в заблуждение силы закона и порядка. Они не блюдут День Субботний и либо работают в святой день, либо употребляют его для затей, колеблющихся от малопристойных, вроде мытья собак, до преступных, таких, как использование тех же собак для кражи дичи и живности. Правда, трудятся они усердно и справедливо вознаграждаются за свой труд, но утроенная плата только погружает их втрое глубже в беззаконие. И нет у них никакого понятия о бережливости: они растранжиривают деньги, едва их получив, и главным образом на горячительные напитки. Они крадут без всякого стеснения. Далее, они не соблюдают законов христианского брака, живут с женщинами в бесстыдном блуде и отнимают у этих женщин всякое подобие скромности — их общие лачуги, по сути, не более чем притоны свального греха. Те, что говорят на родном языке, богохульствуют не переставая, пока трудятся, а те, что говорят на общем языке землекопов, ничем не лучше строителей Вавилонской Башни — и разве не осталась Башня недостроенной? И не были ее строители покараны и рассеяны по всей земле? И наконец, что важнее всего, землекопы — богохульники в делах своих, ибо они наполняют долы и неровные пути делают гладкими в собственных целях и небрегают целями Господа.

Фермер, владелец полей в Ле-Пюсель, одобрительно кивал священнику. Для чего ходить в церковь, как не затем, чтобы услышать сокрушительные обличения других, подтверждающие собственную твою добродетельность? Девушка Адель тоже слушала внимательно, иногда разевая рот.



Французская компания, постоянно приезжавшая поглазеть на работы, дивившаяся сноровке и пренебрежению опасностями тачечных настилов и под конец разобравшаяся, почему английскому землекопу платили от 3 шиллингов 3 пенсов до 3 шиллингов 9 пенсов, а его французский аналог получал лишь от 1 шиллинга 8 пенсов до 2 шиллингов 3 пенсов, в последний раз посетила их на исходе 1845 года. Виадук у Барантена был теперь почти завершен. Они рассматривали это сооружение через побеленные инеем луга: высота 100 футов при длине в четверть мили, из двадцати семи арок с гордыми пролетами в 50 футов каждый. Скоро его осмотрят министр общественных работ и другие высокопоставленные французские чиновники.

Доктор Ашиль придирчиво рассмотрел пологую дугу виадука над дном долины и про себя пересчитал грациозные симметричные арки.

— Не могу понять, — сказал он наконец, — почему мой брат, претендующий быть художником, не способен увидеть изумительную красоту железных дорог. Почему он настолько их не приемлет? Казалось бы, он слишком молод для подобной старомодности.

— Он, мне кажется, полагает, — ответила мадам Жюли с некоторой осмотрительностью, — что развитие наук делает нас слепыми к нравственным порокам. Оно создает у нас иллюзию, будто мы движемся вперед, а по его мнению прогресс этот чреват грозными опасностями. То есть так он говорит, — добавила она словно в пояснение.

— В этом он весь, — сказал ее муж. — Слишком умен, чтобы увидеть простую истину. Поглядите на сооружение перед нами: теперь хирург сможет прибыть быстрее, чтобы спасти пациента. Где же тут иллюзия?



В первые дни января 1846 года, вскоре после благосклонного посещения министра общественных работ, на область севернее Руана обрушились проливные дожди. Примерно в шесть часов утра 10 января пятая арка Барантенского акведука раскололась и рухнула. Одна за другой обрушивались и остальные арки, пока весь бывший виадук не растянулся по разбухшему дну долины. Заключалась ли причина в спешке, с какой он возводился, в недоброкачественности местной извести или в бушевании стихий, осталось неясным; однако французские газеты и среди них «Фаналь де Руан» усердно способствовали ксенофобской реакции на катастрофу. Не только мистер Локк, Главный инженер, и мистер Брасси с мистером Маккензи были англичанами, но англичанами были и большинство рабочих, и большинство капиталистов, вложивших деньги в проект. Какой у них мог быть интерес, кроме как выкачать из Франции деньги за работу с огрехами?

Кюре деревни Павийи чувствовал себя всецело оправданным. Вавилонская Башня рухнула, строители были прокляты. Те, кто богохульствовал, именуя себя новыми созидателями соборов, поверглись в прах. Господь дал ясно почувствовать свое неудовольствие. Пусть заново возводят плод своего безумия на любую высоту, как им заблагорассудится, ничто уже не зачеркнет изъявление Божественной Воли. Грех гордыни был покаран, но, избегая искушения самому вступить на тот же путь, священник в следующее воскресенье посвятил проповедь долгу Милосердия. Фермер, владелец полей в Ле-Пюсель, удвоил свое обычное пожертвование. Девушки Адели на задней скамье не было. В течение последних недель она часто исчезала из деревни, а в ее лексиконе появились слова-полукровки. В Павийи удивлялись не все, а ее хозяйка часто говаривала, что Адель наверняка растолстеет прежде, чем станет честной женщиной.

Мистер Брасси и мистер Маккензи были крайне удручены катастрофой у Барантена, но откликнулись на нее с достойным мужеством. Не стали дожидаться ни тяжб, ни определения вины, а немедленно предприняли поиски нескольких миллионов новых кирпичей. Подозревая, что причиной катастрофы была местная известь, они организовали доставку издалека. Благодаря энергии и решимости, а также помощи опытных агентов мистер Брасси и мистер Маккензи сумели восстановить виадук менее чем за полгода, взяв все расходы на себя.



Кюре деревни Павийи не присутствовал на церемонии открытия железной дороги Руан — Гавр. Зато на ней присутствовали почетный караул и сливки общества обоего пола, включая доктора Ашиля и мадам Жюли. Священнослужители в парусящих сутанах высоко поднимали толстые свечи, достигавшие высоты парового купола локомотива. Мистер Локк, Главный инженер, и оба его подрядчика почтительно сняли шляпы, и епископ прошествовал вдоль глянцевой цилиндрической машины, изготовленной мистером Уильямом Баддикомом, бывшим смотрителем работ в Кру, на его новом заводе в Сотвиле-ле-Руан. Епископ окропил святой водой топку, котел и дымовую коробку, он брызнул вверх на паровой кран и предохранительные клапаны; затем, словно не удовлетворившись свершенным, он прошествовал назад и окропил колеса, буксы и рычаги, буфера, дымовую трубу, пусковую рукоятку и подножку. Не забыл он и тендер, в котором уже восседали некоторые важные особы. Он воздал должное соединительным цепям, водяной цистерне и буферному брусу, он омыл тормоз, будто был самим святым Христофором. Паровоз получил благословение во всех деталях, его поездки и его предназначения были обеспечены защитой Бога и сонма святых.

Позже устроили пиршество для английских землекопов. Французская кавалерия несла дозор, пока зажаривались бычьи туши, и труженики пили вволю. Они сохранили благодушие, несмотря на опьянение, а затем принялись энергично отплясывать, вертя своих партнерш с той силой и ловкостью, какие ежедневно прилагали к своим тачкам. Адель перелетала от Йорки Тома к Дылде Нобби. А когда смерклось, они включили противотуманные сирены в честь торжественного дня, и внезапные завывания напугали робкие души. «Фаналь де Руан» подробно описала празднество и, хотя еще раз припомнила рухнувший у Барантена виадук, лестно отозвалась о гомерическом телосложении английских землекопов и, благожелательно спутывая две культуры, в последний раз приравняла их к строителям великих соборов.

Через десять лет после открытия железной дороги Руан — Гавр Томас Брасси был официально награжден за свои титанические труды во Франции. За протекшие годы он построил железные дороги Орлеан — Бордо, Амьен — Булонь, Руан — Дьеп, Нант — Кан, Кан — Шербур. Император Наполеон III пригласил его на обед в Тюильри. Подрядчик сидел вблизи императрицы и был особенно растроган добротой, с какой она большую часть времени обращалась к нему по-английски. В тот же вечер император французов церемонно наградил мистера Брасси крестом ордена Почетного Легиона. После вручения ему ордена подрядчик-иностранец ответил скромно:

— Миссис Брасси будет им очень довольна.

ЭКСПЕРИМЕНТ

Experiment. Перевод Инны Стам

Для этой истории у дяди Фредди было припасено несколько разных зачинов. Вот самый любимый: однажды дядя отправился в Париж по делам фирмы, производившей натуральный воск для натирки полов. По приезде зашел в бар выпить бокал белого вина. Стоявший рядом посетитель поинтересовался, чем он занимается, и дядя ответил:

— Cire réaliste.[24]

Но мне доводилось слышать от него и совсем иную версию. Например, будто один богач взял дядю Фредди с собой в Париж штурманом на авторалли. Незнакомец в баре (между прочим, в этой версии мы уже оказываемся в отеле «Ритц») держался высокомерно, подчеркнуто любезно; дядя постарался не ударить лицом в грязь и, мобилизовав свой французский, на вопрос о цели поездки ответил:

— Je suis, sire, rallyiste.[25]

В третьем же, наименее, по-моему, правдоподобном варианте — впрочем, повседневность частенько бывает нелепой, а нелепость может, напротив, оказаться вполне правдоподобной, — в бокале у дяди было белое вино «рейли» — из одной деревушки в долине Луары, всякий раз пояснял он, — букетом напоминавшее «сансер». Дядя впервые приехал в Париж, еще не освоился, однако уже пропустил несколько стаканчиков (теперь действие переместилось в petit zinc[26] в quartier Latin[27]), а потому, когда незнакомец (в этой версии не проявлявший никакого высокомерия) поинтересовался, что пьет сосед, дядя испугался, что забыл французское выражение, и со страха и отчаяния перевел родную английскую фразу дословно. Имея в виду оборот «пивком балуюсь», он объявил:

— Je suis sur Reuillys.[28]

Как-то я упрекнул дядю в противоречивости его воспоминаний; в ответ он довольно усмехнулся.

— Подсознание — штука удивительная, верно? И до чего изобретательно…

Мало того что случайный сосед по стойке бара выступал в разных физических обличьях, он еще и представлялся по-разному: то Танги,[29] то Превером,[30] то Дюамелем,[31] то Юником,[32] а однажды даже самим Бретоном.[33] Зато нам доподлинно известно время этой неправдоподобной встречи: март 1928 года. Главное же — чего не отрицают даже самые осторожные комментаторы — состоит в том, что под не слишком загадочными инициалами «Т Ф.» скрывается (вернее, скрывался) мой дядя Фредди, который участвовал в Заседании 5 (а) Кружка сюрреалистов, посвященном знаменитым и отнюдь не платоническим диалогам о сексе. Полностью эти диалоги были опубликованы в приложении к «Recherches sur la sexualite»,[34] январь 1928 — август 1932 г. В примечаниях говорится, что дядю скорее всего представил собравшимся Пьер Юник и что «Т.Ф.», вопреки необъяснимым выкрутасам его подсознания годы спустя, на самом деле приехал в Париж отдохнуть.

Не стоит чересчур скептически относиться к ничем не заслуженному entrée[35] дяди в круг сюрреалистов. Изредка они действительно пускали на свои сборища посторонних: лишенного сана священника или активиста коммунистической партии. Вероятно, они решили, что рядовой двадцатидевятилетний англичанин, попавший к ним, по-видимому, в результате лингвистического недоразумения, им пригодится: расширит их научный кругозор. А дядя, объясняя, почему его допустили в этот круг, с удовольствием ссылался на известное французское изречение о том, что в душе каждого законника похоронен погибший в нем поэт. Я, как вы понимаете, чужд и юриспруденции, и поэзии (а мой дядя тем более). Да и насколько эта мудрость вернее ее зеркального варианта: в душе каждого поэта похоронен погибший в нем законник?

Дядя Фредди утверждал, что заседание с его участием проходило в квартире того самого господина, с которым он познакомился в баре; тогда список возможных мест встречи ограничивается пятью вариантами. Если верить дяде, членов кружка набралось человек двенадцать; а согласно «Recherches», всего девять. Хочу пояснить, что поскольку материалы Заседания 5 (а) были опубликованы только в 1990 году, а дядя мой умер в 1985-м, все несообразности в рассказе проистекали исключительно из свойственной автору непоследовательности. Кроме того, повесть о дяде Фредди и сюрреалистах предназначалась лишь для посиделок в комнате, которую он величал курительной: там известное вольнодумство считалось более уместным. Взяв со слушателей клятву до гроба держать язык за зубами vis-à-vis[36] тети Кейт, он принимался откровенно и подробно расписывать всю безнравственность того, что в 1928 году происходило в Париже. Иной раз он заявлял, что был глубоко потрясен, услышав от парижан за один вечер больше непристойностей, чем за три года армейской жизни во время последней войны. Но бывало, что рисовал себя этаким английским прожигателем жизни, повесой и щеголем, который не скупится на дельные советы и готов подсказать кое-какие изощренные приемчики этим французишкам, ибо, по мнению дяди, напряженная умственная деятельность явно затрудняла их естественные плотские реакции.

Опубликованные материалы, разумеется, не подтверждают ни одной из этих версий. Те, кто читал «Recherches», уже имеют представление об этой странной смеси из псевдонаучных изысканий и откровенно субъективных суждений. Дело в том, что каждый ведь толкует о сексе на свой лад, да и занимается им тоже, надо полагать, по-своему. Андре Бретон, вдохновитель всех этих сборищ, этакий Сократ местного пошиба, держится сурово, а временами просто отвратительно («Не люблю, когда меня ласкают. Терпеть не могу»). Остальные же — люди очень разные: добродушные и циничные, склонные к самоиронии и к хвастовству, безыскусные и язвительные. Разговор их, к счастью, исполнен юмора, порою, впрочем, непреднамеренного, вызванного, к примеру, страхом перед грядущим холодным судом потомков; но чаще намеренно шутливый тон их бесед порожден горестным пониманием нашей хрупкости и бренности. Так, на Заседании 3 Бретон допытывается у своих собеседников, позволяют ли они женщине трогать свой член, когда он не находится в состоянии эрекции. Марсель Нолль[37] отвечает, что очень этого не любит. Бенжамен Пере[38] говорит, что в таких случаях чувствует себя приниженным. Да, соглашается Бретон, «приниженный» — именно то слово, которым можно было бы определить и его собственные ощущения. На что Луи Арагон[39] возражает:

— Если бы женщина трогала мой член, только когда он стоит, вряд ли у нее часто бывал бы повод его потрогать.

Но я отвлекся от темы. Быть может, я просто тяну время — уж очень не хочется признавать, что участие дяди в Заседании 5 (а) по большей части откровенно разочаровывает. Вероятно, когда эти суровые исследователи предположили, что англичанин, случайно, из-за его языкового ляпсуса подобранный в баре, представит на их суд крайне важные показания, вся ученая компания руководствовалась ложно понимаемым демократизмом. «Т.Ф.» было задано множество стандартных вопросов: в каких условиях он предпочитает заниматься сексом? Как именно он утратил девственность? Может ли он определить, что женщина испытала оргазм, а если может, то по каким приметам? Со сколькими партнерами он вступал в половые сношения? Когда последний раз онанировал? Сколько раз подряд способен достичь оргазма? И далее в том же роде. Не стану пересказывать дядины ответы, поскольку они либо банальны, либо, подозреваю, не совсем правдивы. Вот Бретон в своей лаконичной манере спрашивает:

— Помимо влагалища, заднего прохода и рта, куда еще вам нравится извергать семя? Укажите в порядке предпочтения: 1) под мышку; 2) между грудями; 3) на живот.

И дядя Фредди отвечает (за точность не ручаюсь, поскольку приходится переводить его слова с французского):

— А если в ладошку чашечкой?

На вопрос, какую сексуальную позу он предпочитает, дядя признается, что любит лежать на спине, под сидящей на нем женщиной.

— А, — отзывается Бенжамен Пере, — так называемая «поза лентяя».

Далее дядю допрашивают о склонности англичан к половым извращениям; он старательно защищает репутацию соотечественников, как вдруг выясняется, что речь идет вовсе не о гомосексуализме, а скорее об анальном сексе между мужчинами и женщинами. Тут дядя встает в тупик.

— Мне такого делать не доводилось, — говорит он, — и от других тоже не слыхал.

— Но вы ведь об этом мечтаете? — спрашивает Бретон.

— И мысли такой отродясь не было, — упрямствует «Т.Ф.».

— А монахиню покрыть прямо в церкви мечтали? — задает Бретон следующий вопрос.

— Нет, никогда.

— А священника или монаха? — вопрошает Кено.[40]

— Тоже нет, — отвечает дядя.

Меня не удивляет, что материалы Заседания 5 (а) перенесены в приложения. Следователи и коллеги-исповедники задают вопросы будто во сне или чисто автоматически, а ненароком залученный на этот суд свидетель упорно твердит своё. Потом, уже поздним вечером, наступает минута, когда присутствие англичанина обретает некий смысл. Здесь, на мой взгляд, необходимо привести стенограмму заседания полностью.

Андре Бретон: Что вы думаете о любви?

«Т.Ф.»: Когда двое вступают в брак…

Андре Бретон: Нет-нет-нет! Слово «брак» антисюрреалистично.

Жан Бальдансперже:[41] А как вы относитесь к половым сношениям с животными?

«Т.Ф.»: Что вы имеете в виду?

Жан Бальдансперже: Овец. Ослов.

«Т.Ф.»: В Илинге[42] ослов не густо. А вот дома у нас жил ручной кролик.

Жан Бальдансперже: Вы вступали в сношения с кроликом?

«Т.Ф.»: Нет.

Жан Бальдансперже: А мечтали о сношениях с кроликом?

«Т.Ф.»: Нет.

Андре Бретон: Не могу поверить, что ваша сексуальная жизнь настолько лишена фантазии и сюрреализма, как вы ее нам изображаете.

Жак Превер: Укажите основные различия в сношениях с англичанкой и с француженкой.

«Т.Ф.»: Да я только вчера приехал во Францию.

Жак Превер: Вы фригидны? Ну-ну, не обижайтесь. Я ведь шучу.

«Т.Ф.»: Давайте я вам расскажу, каким мечтаньям я по молодости предавался; может, мое сообщение вам и пригодится.

Жан Бальдансперже: Мечтанья были об ослах?

«Т.Ф.»: Нет. Но на нашей улице жили сестры-двойняшки.

Жан Бальдансперже: Вам хотелось вступить в половые сношения с обеими одновременно?

Раймон Кено: Сколько им было лет? Еще девочки?

Пьер Юник: Лесбиянки вас возбуждают? Вам нравится смотреть, как женщины ласкают друг друга?

Андре Бретон: Пожалуйста, господа, дайте высказаться нашему гостю. Мы, конечно, сюрреалисты, но это уже просто бедлам.

«Т.Ф.»: Я часто засматривался на этих двойняшек, с виду совершенно одинаковых, и думал: интересно, как далеко простирается их сходство.

Андре Бретон: То есть вас занимало, как, вступив в половые сношения с одной из них, вы могли бы удостовериться, что это она, а не ее сестра?

«Т.Ф.»: Вот именно. Особенно поначалу. А потом возник и другой вопрос. Что, если бы нашлось двое людей, вернее, две женщины, которые в своих…

Андре Бретон: В своих сексуальных проявлениях…

«Т.Ф.»:…В своих сексуальных проявлениях были бы в точности одинаковыми, но во всех других отношениях — совершенно разными?

Пьер Юник: Эротически идентичные, хотя в бытовом плане диспаратные индивиды.

Андре Бретон: Абсолютно точно. Чрезвычайно ценное сообщение.

Жак Превер: С француженкой, стало быть, вы еще не переспали?

«Т.Ф.»: Говорю вам, я только вчера приехал.



На этом документально подтвержденное участие дяди Фредди в Заседании 5 (а) заканчивается; члены группы вернулись к вопросам, обсуждавшимся на Заседании 3, — о различии между оргазмом и извержением семени, а также о связи между сновидениями и тягой к мастурбации. На эти темы, естественно, мой дядя мало что мог сообщить.

Когда я виделся с дядей в последний раз, я, разумеется, и думать не думал, что потом появятся документы, подтверждающие его байки. Мы встретились с ним в ноябре 1984 года. Тетя Кейт уже умерла, и я наезжал к «Т.Ф.» (как я теперь склонен мысленно его называть) все более из чувства долга. Племянники обыкновенно отдают предпочтение тетушкам. Тетя Кейт была женщина мечтательная и мягкая, окутанная, словно газовым шарфом, ореолом тайны. Дядя Фредди же был прям и самонадеян до неприличия; всегда казалось, что он ходит, как напыщенный индюк, сунув большие пальцы в карманы жилета, даже если жилета нет и в помине. В его манере держаться ощущался морально и физически некий вызов: он-то, мол, прекрасно понимает, что значит быть мужчиной, его поколению чудом удалось удержаться на тонкой грани между былым жестким подавлением всего и вся и последующей вольницей, и любое отклонение от этого beau idéal[43] весьма прискорбно, а то и просто порочно. Поэтому в обществе будущего «Т.Ф.» я всегда чувствовал себя не в своей тарелке. Однажды он объявил, что считает святым долгом научить племянника разбираться в винах, но его педантизм и самоуверенный напор долго, до самого недавнего времени, отвращали меня от этой материи.

После смерти тети Кейт у нас вошло в обычай отмечать день рождения дяди Фредди в ресторане, где я угощал его обедом, а потом мы ехали к нему на Кромвель-роуд и напивались вдрызг. Последствия кутежа не имели для дяди большого значения, но мне-то предстояло принимать больных, и я всякий раз пытался наклюкаться поменьше, чем в предыдущем году. Попытки эти, признаться, ни разу не увенчались успехом: моя решимость год от года крепла, однако же и дядино занудство отнюдь не ослабевало. Жизненный опыт убедил меня, что для запойного пьянства есть немало достойных, хотя и не очень веских причин: чувство вины, страх, невзгоды, счастье; но существует и вполне весомый повод позволить себе упиться в стельку — это скука. Один неглупый алкоголик, мой давний знакомый, утверждал, что пьет он лишь потому, что тогда с ним происходят такие вещи, каких на трезвую голову ему вовек не видать. Я склонен был ему верить, хотя само по себе спиртное, на мой взгляд, не может быть причиной событий, оно только помогает не отчаиваться от того, что ни единое событие не нарушает однообразия жизни. От того, например, что в дни рождения дядя неизменно бывал особенно занудлив.

Падая в стакан с виски, кубики льда покрывались сетью трещин, пощелкивала, накаляясь, облицовка газового камина, дядя Фредди закуривал свою, как он выражался, ежегодную сигару, и разговор вновь сворачивал на тему, которую я теперь называю про себя «Заседание 5 (а)».

— Итак, дядя, напомни-ка мне, чем ты на самом деле занимался в Париже.

— Пытался свести концы с концами. Чем же еще обычно занимаются в молодости? — Мы уже почали вторую фляжку виски; понадобится еще и третья, прежде чем будет достигнута желанная стадия анестезии. — Таков уж от века удел мужчин, верно?

— И как, сходились?

— Кто сходился?

— Сходились концы-то?

— Такой молодой, и такие непристойности на уме, — с хмельной враждебностью вдруг ополчился на меня дядя.

— Яблочко от яблони, дядя Фредди.

Это я, конечно, сказал не всерьез.

— А я тебе когда-нибудь рассказывал?..

Всё, завелся с полоборота, если только это выражение не слишком утрирует его внутреннюю готовность и целеустремленность. На сей раз дядя снова выдал вариант, по которому он приехал в Париж в качестве штурмана и механика при некоем английском милорде.

— И какой марки была машина? Любопытно все-таки.

— «Панар», — небрежно бросил он.

В этой версии неизменно присутствовал «панар». Чтобы немного развлечься, я размышлял над вопросом: как следует трактовать дядину приверженность именно к этому элементу повествования? Придает ли она большую достоверность рассказу или, наоборот, подчеркивает его неправдоподобие?

— А где проходило ралли?

— По горам, по долам, мой мальчик. Где только не проходило. Из одного конца страны в другой.

— Чтобы свести наконец концы, да?

— Пойди прополощи рот после этаких слов.

— Яблочко от ябл…

— Стою, значит, я в баре…

Я ублажал дядю, задавая наводящие вопросы, и вот он уже добрался до неизменной кульминации своей истории; то был один из считанных эпизодов, полностью совпадавших с опубликованными потом материалами Заседания 5 (а).

— …этот малый мне и говорит: «А с француженкой ты уже пробовал?» «Дай же срок, — отвечаю, — я ведь только вчера с парохода!»

Тут я всегда, деланно хохотнув, подливал себе еще виски и ждал завершения эпопеи. Но в тот раз я почему-то уклонился от привычной развязки.

— Ну и как?

— Что как?

— Попробовал с француженкой?

Я нарушил правила, и в дядином ответе послышался упрек — так, во всяком случае, я воспринял его слова.

— Твоя тетя Кейт была чиста, как свежий снег, — икнув, заявил дядя Фредди. — Поверишь ли, несмотря на прошедшие после ее кончины годы, тоска моя по ней не убывает. Жду не дождусь, когда мы снова будем вместе, уже навеки.

— Держись, дядя Фредди, помереть всегда успеется. — А ведь я пользуюсь этим выражением крайне редко. И чуть было не ляпнул вдобавок: «Жив еще курилка!» — до того заразительна, прямо-таки прилипчива была дядина болтовня. Впрочем, я удержался и лишь повторил: — Так попробовал ты с француженкой или нет?

— Это целая история, мой мальчик, я ее не рассказывал ни единой живой душе.

Прояви я тут неподдельный интерес, наверняка вспугнул бы рассказчика, но я отупело предавался унылым раздумьям о том, что дядя мой не просто старый зануда, но еще и карикатура на старого зануду. Не хватало ему только пристегнуть к ноге деревяшку и, размахивая трубкой, начать выкаблучиваться возле камина в какой-нибудь древней пивнушке, на потеху таким же старым чудикам. «Это целая история, я ее не рассказывал ни единой живой душе». Так сейчас никто не говорит. Разве только мой дядя — он именно так и выразился.

— Они мне все устроили, понимаешь?

— Кто устроил?

— Да ребята эти, сюрреалисты. Мои новые приятели.

— Ты хочешь сказать, они нашли тебе работу?

— Я что-то не пойму: ты сегодня так поглупел или это твое обычное состояние? Женщину мне устроили. Вернее, двух.

Тут я навострил уши. Дяде я, разумеется, не поверил. А он, возможно, с досады, что его тысячу раз рассказанная история «Как я познакомился с сюрреалистами» уже почти не производит впечатления, пустился ее приукрашивать.

— Видишь ли, по зрелом размышлении я пришел к выводу, что такого рода встречи… Ребятам просто хотелось собраться и поболтать на непристойные темы, но признаться в этом они не могли, вот и объявили, что ставят какие-то там научные задачи. Но по части скабрезностей они оказались не ахти какими мастаками. Что-то им, я бы сказал, внутренне мешало. Одно слово — интеллектуалы. Нет жара в крови, одни идеи. Да за три года, что я был в армии…

Избавляю вас от этого традиционного отступления.

— …А потому я сразу понял, куда ветер дует, но ублажать их не стал. Знаешь, болтать на непристойные темы с компанией иностранцев — это ведь почти то же самое, что предавать родину. Непатриотично, правда?

— В жизни не пробовал, дядя.

— Ха! Да ты сегодня в ударе. «В жизни не пробовал». Точно как они, всё хотели вызнать, чего я в жизни не пробовал. Но ведь с такими типами беда: им говоришь, что тебя отродясь не тянуло делать то-то и то-то, так они не верят. А уж стоит сказать, что делать то-то и то-то ты не желаешь, и они немедленно делают вывод, что тебя прямо-таки подмывает заняться именно этим. Вот бестолочи, да?

— Не без того, наверное.

— Ну, я и счел своим долгом несколько облагородить характер обсуждений. Не смейся, я знаю, что говорю. Смотри, попадешь сам в компанию интеллектуалов, которые не закрывая рта талдычат о своем приборе, небось не так запоешь. Стало быть, я им говорю: «Задам-ка я вам задачку. Предположим, нашлись бы две девочки, которые занимаются любовью одинаково. Настолько, что если закрыть глаза, то одну от другой и не отличишь. Вот была бы штука!» А им, при всей их башковитости, такая головоломка на ум не приходила. Тут они, сказать по правде, чуть не передрались.

Ничего удивительного, подумал я. Обычно ведь такими вопросами не задаешься. Ни о себе самом (а нет ли на свете кого-нибудь еще, кто трахается в точности как я?), ни о других. В том, что касается секса, нас занимают различия, а не схожесть. Он/она был/а хорош/а или не слишком хорош а, замечателен замечательна, скучноват/а, неестествен/на и тому подобное; но вряд ли мы когда-нибудь мысленно отмечаем: ага, в постели она очень напоминает ту особу, с которой мы занимались тем же самым пару лет назад. Собственно, если закрыть глаза… Такие мысли нам, как правило, в голову не приходят. Отчасти, полагаю, из этических соображений, из желания оберечь чужую индивидуальность. А еще, может быть, из страха: как ты о них, так же точно и они ведь о тебе начнут думать.

— Тогда мои новые приятели мне все и устроили.

— ?..

— Пожелали отблагодарить меня за ценный вклад в их изыскания. Поскольку я-де им изрядно помог. Тот щеголь, с которым я в баре познакомился, сказал, что будет держать со мной связь.

— Дядя, но ведь вот-вот должны были начаться автогонки? — не удержался от шпильки я.

— На следующий день он явился и сообщил, что вся компания делает мне, как он выразился, сюрреалистический подарок. Придя в большое волнение от того, что я еще не познакомился поближе с прелестями француженок, они решили восполнить это упущение.

— Редкостная щедрость, — сказал я, а про себя подумал: редкостная причуда.

— Назавтра, с трех часов пополудни, они сняли мне номер в гостинице возле церкви Сен-Сюльпис,[44] сообщил мне гость. И добавил, что сам он тоже туда придет. Это меня немножко удивило, но с другой стороны, дареному коню в зубы не смотрят и все такое прочее. «Вам-то зачем приходить? — удивился я. — Меня ведь за ручку водить не надо». Тогда он раскрыл мне условия: они, мол, хотят, чтобы я принял участие в эксперименте. Компания желает выяснить, отличаются ли сношения с француженкой от сношений с англичанкой. Я спросил, почему для этого исследования им понадобился я. А потому, последовал ответ, что, по их предположениям, мои реакции будут более непосредственными. Под этим, видимо, надо было понимать, что в отличие от них я не стану сидеть сложа руки и предаваться размышлениям.

«Давайте-ка начистоту, — говорю я гостю. — Вы хотите, чтобы я часика два провел с француженкой, а на следующий день пришел к вам и доложил свои впечатления?» — «Нет, — отвечает Щеголь, — не на следующий день, а через день. На следующий день мы заказали вам в тот же номер другую девочку». — «Щедро, — говорю я, — две француженки по цене одной». — «Не совсем так, — замечает он, — одна из девочек — англичанка. И вам надо отгадать, кто из них кто». — «Ну, это я сразу отгадаю, как только скажу „бонжур“ да взгляну на них». — «Именно поэтому, — говорит он, — вам не разрешается ни говорить „бонжур“, ни смотреть на них. К вашему приходу я уже буду в номере: первым долгом завяжу вам глаза, а потом сам впущу девочку. Повязку с глаз можно будет снять, только когда девица, уходя, хлопнет дверью. Как вам наше предложение?»

Как мне их предложение? Да я просто обалдел. Ведь едва я успел подумать «дареному коню в зубы не смотрят», и оказалось, что аж двум дареным лошадкам нельзя будет смотреть в зубы или еще куда-нибудь. Как мне их предложение? Положа руку на сердце, чувство у меня было такое, будто разом сошлись целых два Рождества. С одной стороны, вся эта петрушка с завязыванием глаз меня не слишком волновала; но с другой, если честно, — волновала, да еще как.

До чего же старики любят приврать насчет своих похождений в оны годы — даже жалость берет. Ведь слепому ясно, что это сплошные выдумки. Париж, молодость, девица, две девицы, снятый на два дня номер в гостинице, и все это устроено и оплачено неизвестно кем? Расскажи это своей бабушке, дядя. Двадцать минут в hôtel de passe,[45] где вместо полотенца жесткая тряпица, а потом — морока с подцепленным триппером; вот это было бы правдоподобнее. И зачем старикам утешаться такими побасенками? Экую избитую околесицу смакуют они в одиночестве! Ладно, дядя, полный вперед с твоей скромной порнушкой. Про штурмана и авторалли мы уж напоминать не станем.

— Идет, говорю, согласен. И на следующий день отправился после полудня в гостиницу позади церкви Сен-Сюльпис. Хлынул ливень, пришлось от метро бежать бегом, и явился я туда весь в мыле.

Уже неплохо, а то я опасался услышать про ясный весенний денек, про аккордеонистов, под чьи серенады он шел через Люксембургский сад.