Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Иэн Бэнкс.

Песнь камня

Моим родителям
Глава 1

Зима — любимое время года, всегда была. Уже зима? Не знаю. Есть формальные признаки, календари и положение солнца, но, по-моему, просто сознаешь, как безвозвратно изменилось течение времен года; как внутренний зверь твой учуял зиму. Независимо от нашей хронологической разметки, зима навязана этому полумиру, холодное холодеющее небо и низкое снижающееся солнце высасывают ее из земли, она пропитывает душу, проникает в мозг через нос, меж зубов и сквозь пористую преграду кожи.

Сырой ветер взбалтывает, тащит смерчики листвы по серым дорожным колдобинам, горстями сыплет в холодные лужи на дне канав. Желтые, красные, охряные и бурые листья; гамма пожара посреди влажного холода. Несколько листьев еще цепляются за ветки над дорогой; жалкие ручейки в кюветах не обрамляет лед, а холмы по краям равнины бесснежны под полуденным солнцем, что повисло на громадном ломте чистого неба. И все равно, похоже, осень в прошлом. Далекие горы на севере скрылись в осаде серой облачной флотилии. Быть может, на вершинах снег, но нам пока не разглядеть. Оттуда налетает ветер, гонит по склонам пелену дождя. Южнее, в полях — где-то вытоптанных добела и опустевших, где-то изрытых воронками, а где-то успели собрать урожай и земля нага, — столбами поднимается дым, его косо сносит крепчающим ветром. Какой-то миг ветер пахнет дождем и пожаром.

Те, что вокруг, такие же беженцы, ворчат и впечатывают ноги в скользкую плоскость дороги. Мы — человечий прилив — или были им, — поток изгоев, артериальный, проворный в этом недвижном пейзаже, но теперь нас что-то останавливает. Ветер стихает вновь, и в его угасании я обоняю пот немытых тел и вонь двух коняг, что волокут нашу самодельную кибитку.

Ты сзади берешь меня за локоть, сжимаешь.

Я оборачиваюсь, смахиваю тебе со лба черно-угольную прядь. Ты сидишь среди сумок и саквояжей; все набиты вещами, которые, мы надеялись, будут полезны нам и не соблазнят остальных. Еще какие-то ценности спрятаны в открытом экипаже и под ним. Ты сидела ко мне спиной, смотрела на дорогу позади — может, высматривала брошенный дом, — но теперь обернулась, вглядываешься куда-то мне за спину, хмуришься — это портит твое лицо, словно трещина исказила мраморный лик статуи.

— Не понимаю, почему мы остановились, — говорю я. На секунду поднимаюсь, глядя поверх голов. Высокий грузовик в пятидесяти метрах впереди закрывает обзор; здесь дорога где-то с километр идет прямо, меж полями и лесами (нашими полями нашими лесами, нашими землями — я продолжаю думать о них так).

Сегодня утром, когда мы с несколькими слугами влились в поток людей, повозок и машин, он нескончаемо тянулся сплошь по дороге; вереница изгнанников, все движутся, шаркают, глаза потуплены, ковыляют откуда-то с запада примерно на восток. Я никогда не видел такого множества народа; души текут по дороге рекой. Эти беженцы походят на бумажных человечков из детства — силуэты, вырезанные из сложенной газеты, а потом растянутые в гирлянду: все едины, похожи, чуть различны, все принимают форму того, что уничтожено, и — хрупкие, горючие, ненужные — по природе своей провоцируют некое подходящее злоупотребление. Мы с легкостью примкнули к ним, слившись с потоком, однако выделяясь.

Спереди доносится какой-то шум. Кажется, крики; затем сухой треск выстрелов, редких и резких в новых порывах ветра. Во рту пересыхает. Люди вокруг — в основном семьи, кучки родственников — словно скукоживаются. Плачет ребенок. Двое слуг, что ведут лошадей, оглядываются на нас. Через некоторое время поднимается новый мазок дыма, ближе — за грузовиком впереди. Потом вереница людей и машин вновь трогается. Я щелкаю вожжами, и две бурые кобылы топочут дальше. Высокий грузовик плюется дымным облачком.

— Там стреляли? — спрашиваешь ты, обернувшись, поднявшись, глядя мимо моей руки. Я чувствую твой аромат, мыло последней утренней ванны в замке, будто цветочное воспоминание о лете.

— По-моему, да.

Кобылы волокут нас дальше. Запах дизельных паров на секунду мешается с ветром. Под экипажем укрыты шесть канистр с соляром, две с бензином и одна с маслом. Автомобили остались во дворе замка: мы решили, что лошади и этот экипаж дальше моторов увезут нас к какому-нибудь спасению. При расчетах учтены не только мили на галлон и километры на литр; по слухам, да и по тому немногому, что мы уже видели, автомобили на ходу — а способные двигаться по бездорожью в особенности — привлекают внимание именно тех, кого мы стараемся избегать. И с замком то же самое — он, вроде бы такой прочный, лишь притягивает беды. Приходится твердить себе — и тебе: ничего лучше мы сделать не могли — лишь оставить дом, чтобы его сохранить; те, кто, без сомнения, уже роются в нем, вольны забрать все, что смогут унести.

Дым впереди все гуще, все ближе. Полагаю, натура, более склонная к собственничеству, а к стремлению защитить — менее, спалила бы замок — с утра, перед отъездом. Но я не мог. Бесспорно, неплохо лишить грозящих нам их краденой награды, но я все равно не мог.

Вооруженные люди в форме — мундиры и оружие разношерстные, неуставные — орут на высокий грузовик перед нами. Он тяжело громыхает с дороги к въезду на поле, пропуская тех, кто сзади. Впереди колонна беженцев, людской поток, все эти головы, шляпы, капюшоны, шаткие груженые повозки тянутся к горизонту.

Мы подъезжаем и возле столба дыма замираем вновь. На обочине горит фургон; лежит в канаве, слегка завалившись набок; чуть дальше задом в воздух торчит открытый трейлер — из-под темного брезента вывалились вещи. В фургоне бьется огонь, языки пламени рвутся из разбитого лобового стекла и окон, дымные клубы ползут из распахнутых задних дверей. Беженцы — по крайней мере, пешие — жмутся на другую обочину — видно, опасаются взрыва. Забыв о пожаре, люди в форме копаются в груде выпавших вещей. На краю канавы возле фургона лежат два тела — поначалу они кажутся двумя тряпичными тюками; одно лицом вниз, а другое — женщина — широко раскрытыми неподвижными глазами уставилось в небо. Черно-коричневое пятно пачкает ее жакет на боку. Ты встаешь, тоже смотришь туда. Жалобный, отчаянный стон доносится откуда-то спереди.

Затем, за огнем и дымом, за опрокинутой крышей фургона, где багажная сетка вырвалась на свободу и раскидала по жесткой траве и чахлым кустам сумки, ящики и коробки, — что-то движется.

Тогда-то мы впервые и увидели лейтенанта, возникшую за полнокровным пламенем катастрофы, — фигура искажена струящимся жаром, словно в водовороте; скала, осквернившая поток.

Грузовик стоит у калитки, ведущей в поле, против поворота на лесную дорогу. Оттуда доносится выстрел. Беженцы пригибаются, лошади тут же берут с места, ты вздрагиваешь, но меня заворожила фигура по ту сторону огня. Снова треск выстрелов — и я наконец оборачиваюсь, отодрав взгляд, и вижу, как люди ковыляют от грузовика, руки подняты или за головами, а те, что в формах, отгоняют их, откидывают борт и принимаются обыскивать машину. Я оглядываюсь на тебя; ты снова села, а женщина, которую я видел сквозь пламя, с двумя ополченцами по бокам шагает к дверце нашего экипажа.

У лейтенанта (хотя, признаться, тогда мы ее так не называли) непримечательная фигура, но в движениях сквозит изящество. Некрасивое лицо смугло, почти темно; серые глаза, черные брови. Наряд составлен из множества разных форм; измазанные, потертые сапоги одной армии, изодранная гимнастерка — другой, очень грязный дырявый китель — третьей, а мятая фуражка — с щегольскими крыльями на кокарде — видимо, военно-воздушных сил, но автоматическая винтовка (длинная и темная, пара серповидных магазинов аккуратно прикручена друг к другу) безукоризненно чиста и поблескивает. Лейтенант улыбается тебе и коротко касается фуражки, затем поворачивается ко мне. Винтовка легко покоится у нее на бедре, ствол целит в небо.

— А у вас, сэр? — спрашивает она. В ее голосе шероховатость, которая кажется мне извращенно приятной, хотя кожа покрывается мурашками от скрытой опасности, многообещающей угрозы в ее словах. Неужели она подозревала, провидела нечто уже тогда? Неужели экипаж высветил нас в толпе — драгоценным камнем в простенькой оправе, пробудившим в ней хищника?

— Что, мадам? — отзываюсь я; слышится крик. Я оглядываюсь и вижу группу солдат — они сгрудились у дороги в нескольких метрах перед горящим фургоном; в центре кто-то лежит. Беженцы проходят мимо, стараясь держаться подальше.

— У вас есть то, чего мы хотим? — спрашивает женщина в форме, легко запрыгивает на откидную подножку и — снова улыбнувшись тебе — нагибается и стволом винтовки приподнимает край дорожного пледа.

— Не знаю, — медленно отвечаю я. — А чего вы хотите?

— Оружие, — она пожимает плечами, щурится, — Что-нибудь ценное, — обращается к тебе, затем приподнимает другой плед, напротив тебя; ты сидишь бледная, с распахнутыми глазами, смотришь на нее. — Топливо? — добавляет она, переводя взгляд на меня.

— Топливо? — повторяю я. В голове проносится мысль: может, спросить, имеет она в виду уголь или дрова, но я предпочитаю смолчать, я напуган ее поведением и винтовкой. Из кучки людей перед фургоном доносится еще один захлебывающийся вопль.

— Топливо, — повторяет она, — боеприпасы… — Затем из толпы раздается пронзительный визг (ты вновь содрогаешься); наша лейтенант оборачивается на этот ужасный крик, легкая недовольная гримаса появляется и исчезает на лице, и почти в ту же секунду она произносит: — …медикаменты? — Судя по выражению лица, она что-то прикидывает.

Пожимаю плечами.

— У нас есть какие-то средства первой помощи. — Киваю на кобыл: — Лошади питаются зерном; вот и все их топливо.

— Хмм, — говорит она.

— Луций, — произносит кто-то впереди. Наш слуга в ответ что-то бормочет. От группки на дороге отделяются двое: один — ополченец, другой — деревенский староста. Староста мне кивает. Наша лейтенант спрыгивает с подножки и идет к нему, останавливается к нам спиной, беседует, склонив голову. Один раз он косится на нас, затем уходит. Лейтенант возвращается, вновь забирается на подножку, стаскивает фуражку с зализанных назад мышастых волос.

— Сэр, — улыбается она мне. — У вас есть замок? Что ж вы не сказали?

— Был, — отвечаю я. Не могу удержаться, кидаю взгляд в сторону замка. — Мы оттуда уехали.

— И титул, — продолжает она.

— Незначительный, — соглашаюсь я.

— Ну, — восклицает лейтенант, скользя взглядом по столпившимся ополченцам, — и как нам вас называть?

— Лучше по имени. Зовите меня просто Авель, — Запинаюсь, — А вас, мадам?

Усмехнувшись, она оглядывает стоящих вокруг мужчин, затем оборачивается ко мне.

— Можете звать меня лейтенант, — отвечает она. И, обращаясь к тебе: — А вас как зовут? — Ты сидишь, по-прежнему глядя на нее.

— Морган, — отвечаю я.

Еще секунду она смотрит на тебя, затем медленно переводит на меня взгляд.

— Морган, — медленно повторяет она. Из группы на дороге снова раздается крик. Лейтенант хмурится и смотрит туда. — Ранение в живот, — тихо говорит она, двумя пальцами барабанит по полированной обшивке дверцы. Бросает взгляд на два тела возле горящего фургона. Вздыхает, — Только для первой помощи? — спрашивает она. Я киваю. Она хлопает по мягкой внутренней обивке, спускается и идет к сгрудившимся впереди ополченцам. Кучка распадается, солдаты ее пропускают.

В центре лежит на боку юноша в форме, руками обхватил живот, трясется и стонет. Наша лейтенант подходит к нему. Кладет винтовку на дорогу и садится на корточки; она гладит парня по голове и тихо говорит ему что-то — одну руку кладет ему на лоб, другой ощупывает свое бедро. Она кивает, чтобы двое других отошли — те расступаются, — потом наклоняется и целует молодого солдата в губы. Глубокий, неторопливый, почти страстный поцелуй; их все еще связывает нитка слюны, пойманная косым солнечным лучом; лейтенант медленно отстраняется. Их губы едва разъединяются, и тут гремит револьвер, направленный раненому в висок. Голова дергается, будто от сильного удара, судорога скручивает тело, потом оно расслабляется — и кровавый фонтанчик плещет вверх и на дорогу. (Я чувствую твою руку на плече, она вцепилась мне в кожу через пиджак, ворс и рубашку.) Молодой солдат вытягивается и мягко шлепается на спину — рот открыт, глаза закрыты.

Лейтенант тут же встает, перекидывает винтовку через плечо. Дарит мертвецу последний взгляд, затем оборачивается к одному из тех, кто стоял возле раненого:

— Мистер Рез, проследите, чтобы его достойно похоронили. — Она запихивает еще дымящийся револьвер в кобуру, смотрит на тела двух гражданских, что лежат возле фургона. — А этих оставьте собакам. — Возвращается к нашей коляске, рывком выдирает из кармана серый платок и прикладывает к лицу, стирая крошечные пятнышки юной крови. Снова запрыгивает на подножку, локтями упирается в дверцу.

— Я спрашивала насчет оружия, — говорит она.

— У м… у меня есть дробовик и ружье, дрожащим голосом отвечаю я. Смотрю на дорогу. — Они нам могут понадобиться для…

— Где они?

— Здесь, — медленно встаю и смотрю вниз на ящик под кучерским сиденьем. Лейтенант кивает солдату, — я не заметил его с другой стороны экипажа, — тот запрыгивает внутрь, открывает ящик, осматривает его и вытаскивает масляно тяжелую сумку, куда я упаковал ружья; заглядывает в нее, затем выпрыгивает.

— Ружье не военного калибра, — протестую я.

— А. Ну, значит, из нее не застрелишь солдата, — отвечает лейтенант, простодушно кивая.

Смотрю туда, куда мы направляемся.

— Умоляю вас, мы не знаем, что нас ждет…

— О, думаю, вам не стоит об этом беспокоиться, — говорит она, шагая еще на одну ступеньку и снова кивая. Солдат, что взял ружья, опять забирается внутрь. Он обыскивает меня, умело, но не грубо, лейтенант попеременно усмехается мне и улыбается тебе, а ты все смотришь, руки в перчатках стиснуты, но заметно дрожат. От солдата несет кислятиной — почти воняет. Он не находит ничего достойного демонстрации, за исключением тяжелой связки ключей, которую я утром сунул в карман. Он кидает ключи лейтенанту, та ловит одной рукой и разглядывает, поднимает и поворачивает к свету.

— Мощная связка ключей, — говорит она и смотрит вопросительно.

— От замка, — объясняю я. Слегка смутившись, пожимаю плечами. — На память.

Она со звоном крутит их на руке, затем размашисто кидает в карман драного кителя.

— Знаете, Авель, нам нужно куда-то забиться на некоторое время, — говорит она. — Чуточку отдыха и развлечений. — Улыбается тебе, — Замок далеко?

— Сюда мы ехали с рассвета, — говорю я.

— Почему вы уехали? Замок же должен защитить, нет?

— Он маленький, — отвечаю я. — Не слишком грозный. Совсем не грозный. На самом деле обычный дом; раньше был подъемный мост через ров, а сейчас просто каменный.

Она, видимо, поражена.

— О! Ров… — Солдаты ухмыляются (и я впервые замечаю, как устали и побиты многие из них; одни толпятся вокруг, кто-то уносит тело юноши, другие выводят беженцев в обход нашего экипажа и дальше по дороге. Многие солдаты, видимо, ранены; одни хромают, у других руки висят на потрепанных повязках, у третьих на головах посеревшие платки грязных бинтов).

— Ворота не очень прочные, — объясняю я и чувствую, что слова мои спотыкаются, как эти неопрятные разношерстные солдаты. — Мы боялись, замок разграбят, если мы останемся и попробуем удержаться, — продолжаю я, — Приходили солдаты; вчера пытались его захватить, — говорю я в заключение.

Она прищуривается.

— Какие солдаты?

— Я не знаю, кто они.

— Формы? — спрашивает она. Лукаво оглядывается. — Лучше наших?

— Да мы их толком не видели.

— Тяжелое вооружение у них какое? — спрашивает она и, когда я запинаюсь, машет рукой и перечисляет: — Танки, бронемашины, полевые орудия?..

Пожимаю плечами.

— Не знаю. Оружие у них было; пулеметы, гранаты…

— Миномет, — говоришь ты, сглотнув и переводя испуганный взгляд с меня на нее.

Я накрываю твою руку своей.

— Я в этом не уверен, — говорю я лейтенанту. — Полагаю, это был… подствольный гранатомет?

Наша лейтенант глубокомысленно кивает, на мгновение задумывается, потом говорит:

— Давайте глянем на ваш замок, Авель, хорошо?

— Его легко найти, — отвечаю я. Оглядываюсь туда, откуда мы ехали. — Просто…

— Нет, — говорит она, открывая дверцу и вбрасывая свое компактное тело вверх и внутрь, на сиденье напротив тебя. Сдвигает какие-то сумки, устраиваясь поудобнее, и кладет винтовку на колени. — Вы нас туда отвезете, — говорит она мне. — Всегда хотела покататься в такой карете. — Хлопает по плюшевому сиденью. — И некоторое знание местности не помешает. Шарит в кителе — темном, парадном, с несколькими прорехами, измазанном и покрытом пятнами, — выуживает блестящий серебряный портсигар, открывает и предлагает тебе и мне: — Сигарету?

Мы отказываемся; она достает сигарету, убирает портсигар.

— По-моему, возвращаться — не слишком удачная мысль. — Я стараюсь, чтобы это прозвучало рассудительно.

Она стаскивает фуражку, приглаживает короткие, буро-мышастые вихры.

— Ну, плохи дела, — отвечает она; нахмурившись, рассматривает что-то внутри фуражки, пальцем проводит по внутреннему ободку. — Считайте, что вы конфискованы. — Водружает фуражку на голову и смотрит на меня с легкой холодной улыбкой. — Разворачивайте экипаж и поезжайте туда. — Достает из нагрудного кармана зажигалку.

— Но мы сюда ехали с рассвета, — возмущаюсь я, — И то — с толпой. Уже стемнеет…

Она трясет головой.

— Мы отправим вперед грузовики. — Она щелчком поправляет фуражку. — Перед грузовиком с пулеметом люди расступаются; вы удивитесь. Не займет много времени. — Одной рукой прикуривает, пальцем другой описывает в воздухе изящный круг. — Разворачивайтесь, Авель, — прибавляет она сквозь облако дыма.



Высокий грузовик загнали на поле; соляр из него выкачали. Мы разворачиваемся в воротах, а из засады, с лесной дороги выезжают пара джипов и два шестиколесных автофургона под маскировочными тентами. Солдаты, обследовавшие остатки горящего фургона, загружают в кузов канистры бензина и пластиковые цилиндры. Грузовик едет перед нами обратно по дороге, прямо в поток беженцев, — клаксоны ревут, солдат гордо стоит в кабине, откуда торчит пулемет. Людская масса разделяется и распадается перед грузовиком, точно вода под форштевнем; мне нужно только не отставать. Впервые за весь день кобылы идут легким галопом.

Один джип едет прямо за нами. В нем тоже имеется пулемет — на подставке за передними сиденьями. Второй джип остается позади; двое ополченцев и наши слуги похоронят молодого солдата и догонят нас.

Коляска дребезжит, раскачивается и трясется; влажный ветер, холодный и быстрый, обвевает мне лицо. Водянистое солнце тянет за край дороги длинную тонкую тень экипажа, мелькающих спиц. Лейтенант, похоже, довольна; сидит нога на ногу, винтовка покачивается у бедра, фуражка лежит на сумке подле нее, рука отсутствующе перебирает короткие пепельно-бурые волосы. Улыбается нам обоим по очереди. Ты смотришь на меня, втискиваешь руку в перчатке в мою ладонь.

За нами беженцы вновь смыкаются и продолжают путь. От горящего фургона в канаве доносится звук, похожий на далекий кашель, и темный дымный волдырь катится вверх в сереющее небо, сливаясь с дымом остальных горящих машин, ферм и домов по всей равнине.

Глава 2

И вот так нас доставляют в замок. Я не думал вновь увидеть его так скоро; на самом деле почти надеялся не видеть его больше никогда. Чувствую себя глупо, будто человек, который долго и сердечно прощался с близким другом на станции и затем обнаружил, что они по недоразумению едут в одном поезде. И все же, когда грузовики сворачивают с дороги и оставляют позади вереницу беженцев, я спрашиваю себя, какой прием нас ждет. Мы подъезжаем, и я высматриваю дым, опасаясь, что вчерашние солдаты разграбили наш дом и предали его огню. Но пока в небе над деревьями, окружающими замок, лишь серые облака, плывущие с севера.

По дороге лейтенант исследует экипаж и находит много такого, что приводит ее в восторг. Я оглядываюсь, как раз когда она обнаруживает у тебя в ногах шкатулку с драгоценностями; ты наклоняешься и прижимаешь шкатулку к груди, но она высвобождает ее из твоих рук, мягко хмыкнув, ласково предостерегая; думаю, это ломает твою оборону так же бесповоротно, как ее превосходство в силе. Она изучает каждую вещицу по очереди, некоторые восхищенно примеряет на грудь, на запястье или на пальцы, а потом смеется и возвращает шкатулку тебе, оставив лишь одно колечко из белого золота с рубином.

— Можно мне взять? — спрашивает она тебя. Коляска с грохотом подскакивает на выбоине, и я вынужден смотреть вперед; головой ты прижимаешься к моей пояснице; я дергаю вожжи, отводя кобыл от череды рытвин на дороге. Я чувствую, как ты киваешь.

— Спасибо, Морган, — говорит лейтенант, в голосе — полное удовлетворение.

Она, похоже, на несколько минут задремывает (ты касаешься моей спины, чтобы я посмотрел, и улыбаешься, кивая на нее; ее голова вяло подпрыгивает). Я не так уверен; по-моему, лицо лейтенанта не абсолютно спокойно, не такое, что обычно бывает у по-настоящему уснувших людей. Может, наблюдает за нами, искушает, ждет, что мы станем делать.

Но может, и нет — вот она просыпается, озирается, спрашивает, где мы, и вытаскивает из гимнастерки маленькую рацию. Коротко говорит в нее, и грузовики впереди, рыча, останавливаются на дороге. Я пристраиваю экипаж прямо за ними; джип замирает у нас в хвосте. Мы примерно в полукилометре от подъездной аллеи, что прячется за поворотом под мокрыми и темными древесными скелетами.

— Там есть сторожка? — тихо спрашивает она. Я киваю.

— Есть другая дорога или грунтовка, в объезд сторожки?

— Не для грузовиков, — говорю я.

— Джип?

— Думаю, да.

Она быстро встает, отчего экипаж сотрясается, глядя на тебя, касается фуражки, затем кивает мне:

— Вы покажете дорогу. Возьмем джип. — Ты глядишь с ужасом и протягиваешь ко мне руку. — Коленка, — зовет наша лейтенант одного из сидящих в джипе. — Присмотри за лошадьми.

Лейтенант отдает людям в грузовиках приказы, которых я не слышу, потом прыгает в джип, садится за руль. Парень на пассажирском сиденье держит оливкового цвета трубу диаметром с водосточную и длиной метра полтора. Видимо, реактивный гранатомет. Я зажат сзади между металлической подставкой пулемета и толстым бледным солдатом, от которого несет сдохшей неделю назад лисицей. У нас за спиной на кромке кузова скрючился четвертый солдат; он придерживает тяжелый пулемет.

Мы сворачиваем на узкую лесную тропу, что огибает старое поместье сзади и идет вдоль откоса, окаймленного мокрым хвойником. Нависающие деревья и кусты местами образуют тоннель, и пулеметчик тихо ругается, пригибаясь, когда цепкие ветки пытаются выдрать оружие у него из рук. Тропа добирается до ручья, что впадает в ров. Мост сгнил, для джипа слишком хрупок, балки перекошены и шатки. Лейтенант оборачивается ко мне, на ее лице постепенно проступает разочарование.

— Мы уже близко, — говорю я, понизив голос. Киваю, — Прямо за гребнем; оттуда все видно.

Она следит за моим взглядом, затем тихо говорит солдату с пулеметом:

— Карма, бери пушку. Пошли.

Похоже, она имеет в виду и меня. Мы оставляем джип без присмотра и впятером — лейтенант, я, человек с гранатометом, толстый бледный солдат и тот, кого она назвала Карма, — в руках у него пулемет, вокруг талии обмотаны тяжелые на вид ленты, — переходим мост и взбираемся на крутой берег на той стороне. От гребня за кустарником начинаются замок и сады. Отсюда отличный обзор. Лейтенант берет маленький полевой бинокль, наставляет его на наш дом.

Сверху выливается краткий ливень, капли вспыхивают в последних косых лучах, что прорываются из-под дождевых облаков, лавиной надвигающихся с севера. Гляжу на свой дом — его укутывает золотая пелена ветра и дождя, — пытаюсь увидеть его чужими глазами; скромные зубчатые стены, невелик; стерт веками, изящен в кольце воды, окружен лужайками, изгородями, дорожками гравия и пристройками. Древние стены — когда-то проколотые лишь бойницами, уже давно переделанными в окна побольше, — медового оттенка в этом красно-розовом свете. Он кажется мирным и, однако же, при всем архитектурном изяществе, каким-то слишком крепким для наших зверских непочтительных времен.

Погруженное в это неразборчивое варварство, все, что стоит гордо, напрашивается на снос — так непокорный крик лишь быстрее заставляет ладони сосредоточиться на горле, сдавить эту подвижную ниточку воздуха, на которой мы только и болтаемся в жизни. Стойкость в наши оголтелые дни достигается единственно малым достоинством и банальностью; она — в униформности, если не в униформе, вроде того косяка перемещенных лиц, в который мы пытались влиться. Порою величайшая защита — в нижайшем поклоне.

Пока, во всяком случае, в замке все спокойно; никакого дыма, никаких караулов на зубчатых стенах\" не развевается флаг, не горят огни, и ничто не движется. На лужайках перед домом — по-прежнему палатки: деревенские, уже пострадавшие от домогательств вооруженных банд, решили, что близость замка гарантирует им какую-то безопасность. Над палатками тихо вьется дымок.

По-моему, никогда еще замок не казался мне таким прекрасным, пусть им распоряжается одна шайка грабителей, а я вынужден помогать другой, еще решительнее стремящейся им завладеть.

Земли вокруг него — другое дело; еще до разграбления нашими приблудными беженцами — что вырубали леса на дрова, а у нас на лужайках рыли выгребные ямы — поля, леса и парки истощились, пришли в упадок, в запустение. Два года назад мы лишились управляющего, а я не нашел в себе сил занять его место: управление поместьем всегда вызывало у меня лишь отстраненный интерес. Постепенно остальных работников так или иначе забрала война, и неукротимая природа принялась восстанавливать свою старую власть над бременем наших земель.

— Там, в конюшне, — шепчет лейтенант под топот дождевых капель по листве, — те два вседорожника.

— Наши, — отвечаю я. Мы оставили их там, а Двери конюшни не заперли, понимая, что, если запирать, ущерб будет только больше. — Правда, мы Двери вот так не открывали.

— То дощатое здание, за гаражами, — говорит лейтенант. — Это котельная?

— Да.

— А топливо для нее? — Она смотрит с надеждой.

Только у нас под экипажем.

— Резервуар пересох месяц назад, — отвечаю я вполне правдиво. Экономя последние бочки с соляром, мы для освещения пользовались в основном свечами, а для обогрева — очагами; и кухонные плиты умеют жечь дерево. Камины и лампы на пропане у нас тоже были, но последний баллон мы сожгли в ночь перед отъездом.

— Хм-м, — говорит наша лейтенант, когда стоящий подле солдат толкает ее локтем и тычет пальцем в сторону замка. Мы видим, как из конюшни появляется мужчина — еще один ополченец, насколько я понимаю, — ставит на заднее сиденье все-дорожника канистру, а потом уезжает за угол к фасаду замка, так, что нам не видно.

— Топлива много в машинах? — тихо спрашивает лейтенант.

— Только то, что мы не смогли слить, — отвечаю я.

— Заехать в замок на машине можно?

— На ваших — нет, — говорю я. — Слишком высокие. Там внутренний дворик, места достаточно, чтобы развернуть что-нибудь вроде джипа.

— И подъемного моста нет? — спрашивает она, глядя на меня. Качаю головой. Она слегка улыбается. — Зато вы, кажется, упоминали ворота, да, Авель?

— Хлипкие, чугунная опускная решетка. Сомневаюсь, что помешает…

У лейтенанта щебечет рация. Она рукой останавливает меня и отвечает, слушает, потом шмыгает носом.

— Да, если сможете сделать чисто. Мы на холме прямо за замком.

Убирает аппарат.

— Любители, — она ухмыляется и качает головой. — В сторожке никого нет. — Смотрит на человека, стоящего рядом. — Психопат — за деревьями у дороги, вон там, — сообщает она. — Говорит, машину грузят только двое. Ничего тяжелого не видно. Он готов открыть огонь, потом один грузовик и джип прорываются к фасаду. Прикрой их. — Поворачивается ко мне. — Это не солдаты, — говорит она с видимым отвращением, — это просто мародеры. — Качает головой, затем убирает бинокль и берется за винтовку, поднимает ее и прицеливается. — Умеретьбы, — обращается она к солдату с реактивным гранатометом. — Оставь это. Пока я не скажу, ладно?

Парень явно разочарован.

Позади замка раздается стрельба — оттуда, где аллея выходит из-под деревьев и взбирается на пологий склон к центральной лужайке. Какую-то секунду смотреть не на что, затем вновь появляется вседорожник — мчится от фасада обратно к конюшням. Машину заносит на гравии, задняя дверь болтается, еще открытая. Белая звезда трещины на лобовом стекле, и кто-то пытается выбить его изнутри. Винтовка лейтенанта внезапно рявкает, напугав меня; тяжелый пулемет, принесенный из джипа, открывает огонь, и я зажимаю уши. Вседорожник трясется, от него отлетают куски; он резко выворачивает. Похоже, переднее колесо погнуто — вседорожник почти опрокидывается в ров (какое-то мгновение пули взбивают высокие тонкие всплески в воде); машина поворачивает в другую сторону, сбрасывает скорость; на некоторое время выравнивается и врезается в угол конюшни.

— Стоп! — кричит лейтенант; огонь смолкает. Пар вертикально вьется над разбитым капотом.

Дверца водителя открывается, оттуда кто-то вываливается, ползет на четвереньках, затем падает.

Слышен звук другого мотора, снова стрельба перед фасадом, и тут появляется грузовик лейтенанта — он с ревом мчится по аллее прямо к замку. Огонь прекращается; грузовик скрывается из виду. Мы слышим, как он газует, потом совсем останавливается.

Дождь перестал. Несколько секунд тишины, и единственное движение — пряди пара над вседорожником. Затем крики и выстрелы. Лейтенант вынимает рацию.

— Мистер Ре? — произносит она. В ответ слышен треск. — А, Дубль, — что такое? — Слушает. — Хорошо. Мы подбили вседорожник; вышел из строя. Сейчас входим с холма сзади. Три минуты. — Убирает рацию. — Психопат поймал одного на мосту, — сообщает она. — В замке еще двое или трое, но грузовик вовремя прорвался к воротам; идем внутрь. — Забрасывает винтовку на плечо. — Узковатый, — обращается она к толстому солдату, с которым я делил заднее сиденье джипа. — Останешься здесь; пристрели любого, кто станет убегать, если это не один из нас— Толстый медленно кивает.

Пригнувшись, мы полубежим меж кустов и деревьев к садам. Из замка доносятся одиночные выстрелы. Сначала мы подходим к человеку, выпавшему из дымящегося и шипящего вседорожника. На пассажирском сиденье лежит мертвый мужчина: вся форма в крови, полчелюсти снесено. Водитель на земле еще стонет; под ним на гравий сочится кровь. Высокий неуклюжий парень с прыщавым лицом. Наша лейтенант садится на корточки, хлопает его по щеке, пытается добиться чего-то осмысленного, но тот в ответ лишь скулит. Наконец она подымается, раздраженно качает головой.

Стоя над раненым, смотрит на солдата с пулеметом — того, по имени Карма. Сняв каску, он вытирает лоб; он рыжий.

— Твоя очередь, — тихо говорит она. — Пошли, — обращаясь ко мне, а Карма водружает каску обратно, чем-то в пулемете щелкает и направляет дуло раненому в голову. Лейтенант широко шагает прочь, сапоги хрустят по гравию.

Я поспешно отворачиваюсь и следую за ней и за солдатом с гранатометом, между лопатками странное напряжение, словно тоже готовлюсь к coup de grace *. И все равно подпрыгиваю от одинокого звучного выстрела.

* Последний удар, прекращающий страдания (фр.) . — Здесь и далее прим. переводчика.



Мы, ты и я, стоим во внутреннем дворе у колодца. Оглядываемся. Мародеры почти ничего не испортили. Лейтенант допрашивала старика Артура — тот предпочел остаться в замке и не ехать с нами — и выяснила, что эти люди приехали всего часом раньше; едва они начали грабеж, явилась наша храбрая избавительница. Теперь наш дом принадлежит ей.

Ее люди повсюду носятся, точно дети с новой игрушкой. Поставили часовых на стены, еще одного — в сторожку; осмотрели ворота замка и опускную решетку — новую, чугунную; скорее украшение, чем зашита, но они все равно довольны, — а теперь обследуют подвалы, кладовые и комнаты; слуги наши — удивленные, смущенные — получили указание солдатам не препятствовать, чего бы те ни захотели; все двери отперты. Солдаты — впрочем, большинство теперь кажутся мальчишками — выбирают себе комнаты; судя по всему, они останутся не только на выходные.

Два джипа припаркованы во дворе, грузовики — снаружи по ту сторону рва, возле каменного мостика; экипаж вернулся в конюшню, лошади — в загон. Деревенские, разбившие лагерь на лужайке и с приближением мародеров бежавшие, осторожно возвращаются в палатки.

Лейтенант появляется в дверях главной башни и вальяжно шагает к нам; на ней новый китель — алый камзол, перетянутый сияющими золотыми шнурами и украшенный орденскими лентами. В руке — бутылка нашего лучшего шампанского, уже открытая.

— Ну вот, — говорит она, оглядывая стены двора. — Вреда немного. — Она улыбается тебе. — Как вам мой новый костюмчик? — Кружится перед нами; алый камзол разлетается.

Она застегивает пару пуговиц.

— Вашего деда или вроде того? — спрашивает она.

— Какого-то родственника; не помню, кого именно, — невозмутимо отвечаю я, а старик Артур — бесспорно, самый почтенный из наших слуг — появляется в дверном проеме с подносом и медленно продвигается к нам.

Лейтенант снисходительно улыбается старику и жестом дает понять, что поднос следует поставить на капот джипа. На подносе три бокала.

— Спасибо… Артур, правильно? — говорит она. Старикан — пухлый, краснолицый, в очках, на голове редкая желтоватая поросль, — похоже, сбит с толку; он кивает лейтенанту, затем кланяется и что-то бормочет нам, мнется и удаляется.

— Шампанское, — смеется лейтенант, уже наливая; кольцо, которое она у тебя забрала, у нее на левом мизинце; оно звякает о зеленую бутылочную толщу и тонкие ножки фужеров.

Мы берем бокалы.

— За приятный привал, — говорит она, чокаясь с нами. Мы отпиваем, она заглатывает.

— И все же как долго вы намерены оставаться с нами? — спрашиваю я.

— Некоторое время, — отвечает она, — Слишком долго в пути, живем в полях и сараях. Ночуем в не-догоревших развалинах и отсыревших палатках. Надо бы сделать перерыв, навоевались; периодически достает, — Она болтает шампанское в фужере, смотрит на него, — Я понимаю, почему вы уехали, но мы такое место можем защитить.

— Мы не могли, — соглашаюсь я, — Поэтому предпочли уехать. Сейчас вы нам позволите?

— Вам здесь теперь безопаснее, — отвечает она. Я гляжу на тебя.

— И все-таки мы бы хотели уехать. Вы позволите?

— Нет, — вздыхает лейтенант. — Я хочу, чтобы вы остались. — Пожимает плечами, оглядывает свой великолепный китель. — Таково мое желание. — Поправляет манжету. — У офицерского чина есть свои привилегии. — Она оглядывается, и на краткий миг ее улыбка почти ослепительна. — Мы ваши гости, вы — наши. Мы охотно стали вашими гостями; насколько вы желаете быть нашими — дело ваше. — Снова пожимает плечами. — Но так или иначе, мы намерены остаться.

— А если кто-нибудь заявится с танком — тогда что?

Она пожимает плечами:

— Тогда придется уйти. — Она пьет и, перед тем как проглотить, секунду полощет рот вином. — Но сейчас вокруг мало танков, Авель; тут, в окрестностях, организованного сопротивления или еще чего-нибудь совсем немного. Очень неустойчивое положение у нас сейчас, после всей этой мобилизации, и кампании, и обвинений, и истощения, и… она беззаботно машет рукой, — просто всеобщий упадок, по-моему. — Она склоняет голову набок. — Когда вы в последний раз видели танк, Авель? А самолет, а вертолет?

Я на миг задумываюсь, затем просто согласно киваю.

И чувствую, как ты смотришь вверх. Хватаешь меня за руку.

Мародеры; трое, которых наши ополченцы обнаружили в замке. Сдались после нескольких выстрелов, и лейтенант, видимо, их допрашивала. Теперь они наверху, на крыше, полдюжины солдат лейтенанта гонят их к переходу из башни над винтовой лестницей. У этих троих мешки или капюшоны на головах и веревки на шеях; они спотыкаются — судя по всему, их избивали; из-под темных капюшонов доносятся то ли всхлипы, то ли мольбы. Их ведут к двум южным башням замка, что сбоку от главных ворот смотрят на мост и ров, на центральную лужайку и аллею.

Твои глаза распахнуты, лицо побелело; рука в перчатке сильнее стискивает мою. Лейтенант пьет, пристально наблюдая за тобой с каким-то холодным и оценивающим выражением. Затем — ты не отрываешь взгляда от шеренги мужчин на каменном горизонте — ее лицо оживает, расслабляется, почти веселеет.

— Пойдемте в дом, а? — Она берет поднос — Холодает, и, похоже, будет дождь.

Когда мы заходим внутрь, юношеский голос наверху зовет маму.



Лейтенант отправляет нас в одно крыло — чтобы никуда не упорхнули. Мы взаперти обедаем хлебом и солониной. В большом зале пленившая нас развлекает свои войска всем, что найдется в шумных кухнях замка. Как я и предвидел, павлинов они подстрелили. Я ожидал от наших гостей ночи дикого распутства, однако лейтенант — как шепотом сообщают нам слуги, которые под конвоем приносят еду и забирают тарелки, — приказала выставить двойную охрану, выдавать не больше одной бутылки вина на человека и оставить в покое прислугу, как и тех, кто разбил лагерь на лужайке. Видимо, в эту первую ночь она опасается атаки, а кроме того, ее люди утомились, у них не хватает сил на праздник — лишь на усталое облегчение.

Огонь полыхает в каминах, множеством свечей мерцают в зеркалах канделябры, садовые факелы, выдранные из земли во дворе, дымно горят на стенах или в вазах — бесстыдная карикатура на средневековье.

А наши мародеры — чьи жизни петлей сведены на нет и на ее длину укорочены — свисают с башен, выброшенные в вечерний воздух суровым предупреждением внешнему миру; может, добрая лейтенант надеется, что шаткость их положения пошатнет других. Им в компанию лейтенант со своими людьми подняли на флагштоке достойный штандарт; небольшая шуточка, объясняют они. Найденная ими шкура дохлого хищника, выслеженная во всеми позабытом коридоре, обложенная в пыльном чулане и наконец загнанная в угол скрипучего сундука. И вот старая шкура снежного барса развевается в сморщенном ливнем воздухе.

Позже, воспрянув духом после пиршества, лейтенант берет доверенных людей и отправляется на покинутые нами обезображенные равнины — поискать каких-нибудь трофеев, materiel* или людей — далеко в пронзенную факелами ночь.

* Боевая техника (фр.).

Глава 3

У замка воспоминаний в избытке, и вечная жизнь их — смерть особого рода. Лейтенант рыщет в черноте ночных равнин, те, кто остался в замке, один за другим засыпают, наши слуги чистят и убирают что могут, затем удаляются к себе, а ты, укутанная пледами в шезлонге, прерывисто спишь пред угасающим камином. Мне не уснуть; вышагиваю по трем комнатам и двум коротким коридорам, что нам выделили, освещаю себе путь небольшим трехсвечником, в тревоге и смуте, и смотрю на двор и на ров попеременно. С одной стороны луна сквозь рваный облачный покров изливает свет на сырой блеск лесистых холмов, где сгущается туман. С другой — судорожное мерцание шипящего факела в саду; он отражается в колодце и булыжнике, обнесенном каменной стеной. У меня на глазах этот последний факел трещит и гаснет.

Сколько танцев я здесь видел. На каждый бал собирались все знаменитости из далеких графств; потомки всех великих фамилий, из всех богатых поместий, из-за этих лесистых холмов, с плодородной равнины стекались они стальными опилками к магниту; склеротичные вельможи, будто аршин проглотившие матроны, любезные, румяно похохатывающие фигляры; снисходительная городская родня, приехавшая подышать сельским воздухом, развлечься охотой или найти супруга; сияющие мальчики — лица начищены не хуже туфель; циничные студиозусы, что явились насмешничать и пировать; хладнокровные обозреватели светской жизни колкими замечаниями разбавляют выпивку; свежеиспеченная окрестная молодежь сжимает в кулачках приглашения; едва расцветшие девицы, полусмущенные, полугордые нежданным своим шармом; политики, священники и доблестные воины; старые денежные мешки, новые денежные мешки, бывшие денежные мешки, свадебные генералы и бедные родственники, надменные и угодливые, зрелые и избалованные… всем в замке находилось место.

Большой зал резонировал, словно череп, гудящий от кружения мыслей, несхожих и одинаковых. Их музыкальный узор ладонью в перчатке обнимал их, удерживал их, сплавленных и расплавленных, и раскидывал по освещенным коридорам, и смех был — точно музыка во сне.

Залы и комнаты теперь пусты; балконы и зубчатые стены нависают смутно, будто перила в порожнем мраке. В темноте, пред ликом воспоминаний, замок кажется бесчеловечным. Забитые окна дразнят видом, которого больше не могут себе позволить; вот спираль каменной лестницы исчезает в нагом потолке, где давным-давно уничтожили старую башню, а вот комнаты судорожно открываются одна в другую, подразумевая коридор, на века заброшенный и перестроенный, аппендикс в замковых кишках.

Я сижу у распахнутого высокого окна, гляжу на ров, наблюдаю, как нарастающий прилив тумана вздымается, вспухает, поглощая замок: громадная медлительная волна затмевающего звезды мрака поверх мрака с геологической леностью выползает из леса и придавливает нас.

Я помню, мы танцевали тогда, много лет назад; мы ушли с бала полюбоваться ночью — двое на освещенной стене пред воздушной тьмою. Замок — огромный каменный корабль, залитый светом и плывущий по морю черноты; равнины переливались огоньками, и те трепетали в воздушной занавеси звездными струнами.

Мы дышали воздухом, ты и я, все ближе, ближе, вдыхали дыхание друг друга, дышали друг другом.

— А наши родители… — прошептала ты, когда первый поцелуй уступил место судорожному вздоху и порыву к следующему. — А если кто-нибудь увидит…

На тебе было что-то черное; бархат и жемчуг, если правильно помню, и парча, обхватившая твои груди, подалась под моими ладонями. Отдавшиеся ночи и моим губам, бледно-лунные, с гладким пушком, ореолы и соски темны, будто синяки, рельефны, плотны и тверды, словно костяшка на мизинце; я сосал их, а ты выгнулась, цепляясь за каменную стену, сквозь стиснутые зубы резко втягивая в себя ночь. Потом крошечным внезапным потоком густой сладкий вкус коснулся моего языка — предостережением, невольным откликом на предстоящий мужской дар, и в бледном свете вспыхнули две сияющие бусины твоего молока, что венчали эти кровью налитые башенки.

Я с жадностью проглотил эти жемчужины, утолив жажду тем больнее отчаянную, что до сих пор не сознавал ее. Ты подобрала платье и юбки, потребовала закрыть на засов дверь на винтовую лестницу, а потом я уложил тебя на черепицу под звездами.

Тогда ли я действительно любил тебя впервые? Кажется, да, спящая моя. А может, то было позже, спокойнее… Я бы не стал брать это в расчет — пусть оно останется просто похотью. Так будет больше чести — из беззащитности пред диктатом крови.

Любовь обыденна; более всего, даже более ненависти (даже теперь), и каждый — как любая мать — считает, что их-то окажется лучше всех. О, обаяние любви, искусству выгодная мания любви; ах, испуганная чистота, разоблачительная мощь любви, пульсирующая уверенность: она — всё на свете, она — совершенство, она создаст нас, сделает совершенными… она будет длиться вечно.

Наша любовь несколько иная — мы так решили. По всем статьям — коих было множество, разнообразных и зачастую изобретательных — мы пользовались дурной славой; мы стали невольными, пусть непокорными изгоями задолго до провалившейся попытки стать беженцами. Правда, то был наш выбор. Не для нас в этом общем изгнании безвкусное обаяние, уют толпы, убаюканное в постельке тепло. Мы смотрели на мир одной парой глаз, улавливали его двойственность, а то, что цепляет глаз неразумного, высвобождает разум человека широких взглядов. Наш замок обозначил себя на земле, отринув мир, из которого вырос; эти камни навязали себя воздуху с настойчивостью, что вольна взлететь к высшим сферам, лишь отбросив остальные. Таковы наши предпосылки, считали мы; а как еще?

Я шагаю по коридорам, пока ты спишь пред опустевшим камином (одного цвета — омут золы и укрывшие тебя меха и пледы). Облака тихо сошли к нам, сырой дым неведомого мне текучего огня. Мимолетная струя воздуха несет с холмов плеск далекого водопада, и одна лишь ночь обретает окончательный голос, в черном космосе рокочет шум белый, бессмысленный.



Утро встречает лейтенанта уже в замке; туманные пряди рассеялись толпой, роса тяготит деревья, и солнце, что поздно встает над холмами к югу, светит по-зимнему вяло, предварительное, условное, как посулы политика.

Добрая лейтенант завтракает в наших покоях; старый флаг — полагаю, она не знает, что на нем герб нашего рода, — скатертью брошен на дубовый стол. Похоже, она устала, но оживлена; глаза воспаленные, лицо разрумянилось. От нее чуть пахнет дымом; после еды она собирается несколько часов поспать. Ее прожаренный, пропеченный паек подан на лучшем серебре; она с ловкостью фехтовальщика орудует острым сверкающим столовым прибором. Временами вспыхивает на мизинце и золотое кольцо с рубином.

— Мы кое-что нашли, — отвечает лейтенант, когда я спрашиваю, как прошла ночь. — Но важно и то, чего мы не нашли, — Она заглатывает молоко, откидывается на спинку и сбрасывает сапоги. Ставит тарелку на колени, ноги в неопрятных носках закидывает на стол и с высоты выглядывает и вылавливает лакомые куски.

— Чего же вы не нашли? — спрашиваю я.

— Толпы других людей, — объясняет лейтенант. — Несколько беженцев, кто-то в палатках, но никакой… угрозы; никто не вооружен, не организован. — Снова набивает рот мясом и яйцами. Устремляет пристальный взгляд в потолок, точно желая полюбоваться расписанными деревянными панелями и рельефными геральдическими щитами. — Мы думаем, тут в округе должен быть другой отряд. Где-то, — она щурится на меня. — Конкуренция, — добавляет она с этой своей холодной улыбочкой. — Не друзья нам.

Мягкий желток, хирургически отделенный от белка и предыдущими манипуляциями увенчавший тост, теперь — нетронутый, желтовато дрожащий, — возносится на вилке лейтенанту в рот. Тонкие губы обхватывают золотой изгиб. Она вытаскивает вилку, держит ее вертикально, крутит — челюсти движутся, глаза закрыты. Она глотает.

— Хм-м, — говорит она, опомнившись и причмокивая. — Эта веселенькая банда была в холмах, на север отсюда, — последнее, что мы о них слышали. — Пожимает плечами. — Мы ничего не нашли; может, они двинули на восток вместе с остальными.

— Вы по-прежнему намерены остаться здесь?

— О да. — Она ставит тарелку, вытирает губы салфеткой, бросает ее на стол. — Мне ужасно нравится ваш дом; думаю, мы с мальчиками будем здесь счастливы.

— Вы долго намерены здесь оставаться? Она хмурится, глубоко вздыхает.

— Сколько, — спрашивает она, — здесь жила ваша семья?

Я задумываюсь.

— Несколько сотен лет. Она разводит руками:

— Ну так какая разница, останемся мы на несколько дней, недель или месяцев? — Обломанным ногтем она ковыряет в зубах, лукаво улыбается тебе. — Или даже лет?

— Зависит от того, как обращаться с домом, — говорю я. — Этот замок простоял больше четырехсот лет, но по большей части был уязвим для пушек. Теперь его можно за час разрушить из большого орудия и за секунду — удачно сбросив бомбу или пустив ракету; внутри же хватит спички в нужном месте. Мы, наш род, им владеем, но это, к сожалению, никак не повлияет на ваше, оккупантское, обладание им, особенно учитывая обстоятельства, господствующие за этими стенами.

Лейтенант глубокомысленно кивает.

— Вы правы, Авель, — говорит она, указательным пальцем трет под носом и смотрит на свои носки в серых пятнах. — Мы здесь оккупанты, а не ваши гости, а вы — наши пленники, не хозяева. И это место нам подходит; оно удобно, его можно защитить, но не более того. — Она вновь берет вилку, внимательно разглядывает. — Однако же эти люди — не вандалы. Я распорядилась, чтоб они не ломали все подряд, а если они ломают, то из неуклюжести, а не ослушания. О, тут еще где-то несколько дыр от пуль, но почти весь ущерб, скорее всего, причинен вашими мародерами. — Она вытирает что-то с зубцов вилки, потом облизывает пальцы. — И мы заставили их довольно дорого заплатить за это… презренное осквернение. — Она улыбается мне.

Я смотрю на тебя, милая моя, но глаза твои теперь отвращены, взгляд устремлен в пол.

— А мы? — спрашиваю я. — Как вы намерены обращаться с нами?

— С вами — и с вашей женой? — она смотрит пристально. Надеюсь, внешне я никак не реагирую. Ты же глядишь в сторону, в окно. — О, уважительно, — кивает лейтенант, лицо серьезно, — Да что там — с почтением.

— Но не настолько, чтобы почтить наше желание уехать.

— Именно! — говорит она. — Вы — мой местный старожил, Авель. Вы знаете, куда и как тут можно пройти. — Она поднимает руку, описывает ею круг — И у меня всегда был пунктик насчет замков; можете устроить мне экскурсию, если захотите. Ну то есть — будем честны, — если я захочу. А я захочу. Ничего, Авель, правда? Ну, разумеется. Уверена, это и вам будет в радость. Уверена, вы можете рассказать про замок кучу интересных историй; обворожительные предки, знаменитые гости, увлекательные случаи, экзотические фамильные реликвии из далеких земель… Ха! Может, тут и призрак есть! — Она наклоняется вперед, дирижируя вилкой. — Ну, Авель? Есть тут призрак?

Я откидываюсь на спинку стула.

— Пока нет. Она смеется.

— Ну вот. Ваши подлинные сокровища не интересовали мародеров; сам замок, его история, библиотека, гобелены, древние сундуки, старые наряды, статуи, огромные мрачные картины… все цело — по большей части. Может, пока мы здесь, вы просветите моих людей; привьете им вкус к культуре. Вот я сижу здесь, беседую с вами — и чувствую, как обостряется мой эстетический вкус — Она со звоном кидает вилку на поднос. — В этом все дело, видите ли; у людей вроде меня не много шансов поговорить с людьми вроде вас, оказаться в месте вроде этого.

Я неторопливо киваю.

— Да, и вы знаете, кто я, кто мы; в библиотеке стоят книги, где перечислены поколения нашей семьи, на каждой стене — портреты едва ли не всех наших предков. Но мы вас не знаем. Позволите осведомиться? — Я смотрю на тебя; твой взгляд вновь устремлен на лейтенанта. — Имени достаточно.

Она откидывается назад, скрипя стулом, разводит плечи, дугой выгибая спину, и почти подавляет зевок.

— Конечно, — говорит она, сцепив руки и потягиваясь. — Только когда сам попадаешь на передовую солдатом, понимаешь, насколько там — в пехоте, у рядовых — прививаются клички. Цивильные имена отбрасываются вместе с цивилизованными «я»; эти ребята после учебки — уже другие люди. Может, шаманство какое-то, вроде амулетов. — Она усмехается. — Ну, знаете; на пулях с именами гравируется солдатское прозвище — не настоящее имя, а то, которым вас зовут однополчане. — Она фыркает. — А знаете, я забыла настоящие имена абсолютно всех в отряде. С некоторыми я уже года два, а это ведь очень долго — в таких-то условиях? — Она кивает. — А имена… Ну, есть мистер Рез…

— Он жив? — уточняю я.

Она смотрит странно, потом продолжает:

— Он вроде как мой заместитель; в старом своем отряде был сержантом. Еще Тамбур, Умеретьбы, Жертва, Карма, Узковатый, Коленка, Разговорчики, Призрак — о!.. —Она внезапно улыбается. — Смотрите-ка, призрак у нас уже есть! — Она наклоняется вперед, стряхивая имена, палец за пальцем, — …Призрак, Амур, Буфер, Десант, Хрюк, Табачок, Мак, Одноколейка, Дубль, Психопат… и… и все, — произносит она, откидываясь назад, и закрывается, скрещивая руки и ноги. — Еще был Полукаста, но он теперь мертв.

— Тот вчерашний юноша?

— Да, — быстро отвечает она. На секунду замолкает. — Знаете, что странно? — Она смотрит на меня. Я наблюдаю. — Я вспомнила имя Полукасты, старое, гражданское имя, когда его поцеловала. — Еще секунда молчания. — Его звали… Ну, теперь уже не важно.

— А потом вы его убили.

Она долго смотрит на меня. Я многих заставлял отводить взгляд, но эти холодные серые кругляши почти берут верх. Наконец она спрашивает:

— Вы верите в Бога, Авель?

— Нет.

Она выдает, должно быть, самую малокалиберную свою улыбку.

— Тогда просто пожелайте себе, чтобы вам не пришлось подыхать от ранения в живот, а у тех, кто вокруг, — ничего удачнее лейкопластыря и болеутолителей, которыми вы обычно глушите легкое похмелье. И никто не готов прекратить вашу агонию.

— У вас нет врача?

— Был. Две недели назад попал под минометный обстрел. Звали Ветер, — снова зевает она. — Ветер, — повторяет она и закидывает руки за голову, точно сдаваясь (кричащий китель раскрывается, и под гимнастеркой на мгновение выпирают груди, подозреваю, довольно твердые, как и вся она). — И не потому, что ветеран. Но берешь что дают, понимаете?

— И наконец, как нам называть вас? — Я надеюсь вытряхнуть ее из этой чудовищной сентиментальности.

— Вы правда хотите знать?

Я киваю.

— Кома, — произносит она как бы застенчиво. Вновь пожимает плечами, — Со временем становишься своей функцией, Авель. Я у них командир, и зовут меня Кома. Я стала Комой. Я на это откликаюсь.

— Кома — как у кометы? Она улыбается:

— Вряд ли.

— А раньше?

— Раньше?

— Как вас звали раньше? Она качает головой, фыркает:

— Тише.

— Тише?

— Да. Я все время говорила: «Ну же, тише» — очень часто. Сократили. — Разглядывает ногти. — Буду благодарна, если вы не станете меня так звать.

— И в самом деле, соответствия напрашиваются… одноименные.

Секунду она внимательно щурится на меня, потом отвечает:

— Точно так. — Зевает и встает. — А теперь я иду спать, — объявляет она, потягиваясь. Наклоняется за сапогами. — Я думала, может, нам — нам троим — прогуляться попозже на холмы, — говорит она. — Может, поохотимся — ближе к вечеру. — На ходу легонько похлопывает меня по плечу. — А пока чувствуйте себя как дома.

Глава 4

К моему огорчению, лейтенант меня впечатлила — пусть и слегка. Есть в ней своего рода неграненая грация, а некрасивость ее, думаю я (как и она, и вполне осознанно), ни при чем. Не люблю людей, выставляющих мне напоказ то, что сами они считают в себе невыразительным.

Ты встаешь, обходишь стол, по дороге расправляя флаг, останавливаешься у меня за спиной. Твои руки ложатся мне на плечи, нежно нажимают, растирают, массируют. Некоторое время ты трудишься над усталыми мускулами; тело мое чуть сотрясается, голова медленно покачивается взад-вперед. Кажется, наконец придет сон; глаза мои полузакрыты, дремотный взгляд прикован к нашему флагу на столе. На флаге засохшая грязь — равнинный сувенир с сапог лейтенанта. Без сомнения, эта грязь уже заляпала все наши комнаты, коридоры и ковры. Из-под расплывчатых ресниц взор останавливается на этой спекшейся слякоти, покрывшей наш герб, и я вспоминаю наше второе свидание.

Однажды я бросил тебя на этот же флаг — на другом столе и не в этой комнате. Выше — на древнем чердаке, пыльном и теплом, впитавшем солнечный свет. Под черепицей, что служила опорой нашему блаженству накануне ночью; мы прокрались туда, пока остальные гости приходили в себя после ночных восторгов, обедали на лужайках и вымачивали в ваннах свои похмелья. Я хотел тебя немедленно — желание вспыхнуло и угасло, на остаток той ночи придавленное сперва твоим чересчур пристойным опасением, что наше отсутствие заметят, затем расселением гостей по комнатам — стало ясно, что придется спать в одной комнате с другими родственниками, — но ты сначала возражала, словно запоздало вспомнив о стыдливости.

И вот мы, точно дети, которыми больше не были, исследовали старые шкатулки, чемоданы и сундуки — наша отговорка обернулась правдой. Мы находили старую одежду, поеденную молью ткань, старинные мундиры, ржавые ружья, пустые шкатулки, целые ящики увесистых толстых патефонных пластинок, забытые урны, вазы и блюда, тысячи других отвергнутых осколков нашей истории, недавних и древних, что возникли здесь невесомыми наносами поверх водоворотов текучей жизни замка, осели на запыленной бесполезной вершине пыльными воспоминаниями в стариковской голове.

Мы примеряли тряпье; я размахивал потемневшим от времени мечом. Выпавший из чемодана флаг стал ковром для наших туфель и отброшенной одежды, а затем — когда я осмелел, стащил с себя еще что-то, позволил ладоням и пальцам помедлить, помогая тебе с придуманным нарядом, поцеловал, — затем он стал нам постелью.

В сухой невозмутимости темного, всеми покинутого чердака наша страсть овладела флагом, она трясла его, мяла и морщила медлительной бурей, пока я не увлажнил его редким дождем — ценнее того, что способны дать воздух и грозовые тучи.

Я вспомнил лунные жемчужины прошлой ночи — они словно вернулись, упокоившись на флаге, memento vivae*, дрожащие поверх вышитого смятого щита с мечами и вставшим на дыбы мифическим зверем.

* Помни о жизни (лат.).

В конечном итоге ты осушила меня; наслаждение наше обернулось болью, и я увидел, что ты молча терзаешься, моля — тихо, сипло, прерывисто — лишь об удовлетворении. В конце концов мы уснули под защитой друг друга на щите нашего рода.

Ты приняла сон как наслаждение — полуоткрыв один глаз, спала на вышитом бледном единороге. Мы проспали час, оделись и — к счастью, незамеченными — поодиночке поспешили вниз; ты купаться, а я на прогулку по холмам — мы оба притворялись, что и то и другое началось давным-давно.

Ты все массируешь мне плечи, гладишь шею, жмешь на загривок. Я не отрываю взгляда от грязи с сапог лейтенанта. В юности, еще ребенком, — ты тогда была далеко, тебя не пускала ко мне семейная ссора, которую наш союз должен был как-то упростить, — помню, в ранние годы я больше всего на свете ненавидел пыль, грязь и сажу. Коснувшись чего-то нечистого на вид, я тотчас мыл руки, бросал даже игры и спорт, чтобы под ближайшим краном смыть всего лишь честную почву, точно меня ужасала возможность заражения земным.

Разумеется, я виню в этом свою мать, городскую по сути женщину; чрезмерная привередливость, которую она поощряла, в молодые годы сослужила мне плохую службу, навлекла на мою голову поток оскорблений от друзей, приятелей и родственников — поток грязнее всего, что я мог подхватить от дерева, земли или парка.

То был ужас пред обыденностью; Мать считала его врожденным, генетическим — в нашем кругу и особенно в нашем роду, не только реакцией на ее жесткие требования; чем-то требующим упрочения, вскармливания, улучшения и воспитания, вроде старательно выведенного цветка или взращенной и ухоженной лошади.

Моя фанатическая чистоплотность была символом преклонения перед Матерью и признанием, самим выражением нашего превосходства над теми, кто ниже нас. То была вера, которую Мать, к вящему своему ужасу, не могла проповедовать остальным в нашем кругу. Я знал о подобных нам — наделенных такими же связями, из столь же древних родов, с такими же роскошными владениями, — кто, с точки зрения Матери, полностью унизил род, живя бедно — во всяком случае, неряшливо, — точно босоногие крестьяне: земляной пол и единственная смена белья. Я знал людей, распоряжавшихся половиной графства и собиравших под ногтями больше грязи, чем моя мать считала пристойным держать в цветочном горшке на окне; их дыхание и все они целиком пахли так, что ты узнавал об их визите и через полдня после их ухода; кроме совершенно особых случаев, одежда их была так несвежа, потрепана и дырява, что новых слуг приходилось тщательно обучать, дабы те, натыкаясь на сии лохмотья в редких случаях, когда те отделялись от хозяина, не брали их двумя пальцами и на вытянутой руке не тащили к ближайшему костру или мусорному баку.