— Обожал, но это было давно. — Эстер начинает чувствовать тяжесть Дейлова тела: как-никак, он весит почти вдвое больше ее, несмотря на нищенское питание. Упоминание о пицце резануло ей ухо. И слезы на его восковом лице, мутными шариками стекающие к подбородку, тоже неприятны. Она предложила ему увезти ее, он отказался. Типичный женский жест самоотдачи не возымел действия. Он не поспешил ей навстречу.
— Такой скромный и грустный этот крестик. — Она, не прячась, гладит крест теми самыми пальцами, которыми несколько минут назад направляла куда следует его неимоверно большой горячий замечательный член. Бугорки на нем на ощупь напоминали замерзшую речную рябь. — Из чего он сделан?
— Не знаю. Это не мой, Кима. Многие корейцы исповедуют христианство, представляешь? Возьми того же Муна и его сторонников. А крест, думаю, роговой. Яки или мускусные быки в Корее водятся? У кого еще черные гладкие рога?
— Похоже на пластмассу, — лениво возражает Эстер.
— Да, вот еще... Помнишь, ты интересовалась акварелями Верны? Я попросил ее сделать одну для меня. Вон там, на столе...
Дейл сползает с Эстер, встает с постели. Его полуопавший скользкий блестящий член покачивается из стороны в сторону, как змея, почуявшая опасность. Эстер, продолжая лежать, как лежала, не сдвигая коленей, говорит:
— Может, дашь пару салфеток или бумажное полотенце? Я буквально плаваю в твоей сперме.
...Очень мило. На фоне этих железок вдруг горшочек с фиалками. Но Дейл говорит Верне другое:
— Она восхищалась твоей акварелью. Говорит, ты очень тонко чувствуешь цвет, у тебя определенно талант, а уж она разбирается в живописи.
Верна не в духе. На то у нее масса причин, но Дейл первым попался ей под руку. Сегодня День сурка, второе февраля, суббота. Вчера моросил холодный дождик. К утру он перестал, но небо по-прежнему пасмурное. Поле нездоровится, простуда, так что Верна не может уйти из дома.
— Воображает из себя. Если б я знала, что ты хочешь показать мою мазню этой мочалке, ни за что не дала бы ее тебе. И вообще, где ты ее видишь-то?
— У них дома. Я ведь занимаюсь с Ричи. Иногда угощает меня чаем.
— Берегись, парень! Эти изголодавшиеся дамочки-домохозяйки только об одном и мечтают: как бы затащить кого-нибудь в постель.
— Нет, она ничего, — вспыхнув, говорит Дейл.
— Слушай сюда, придурок. — Верна смотрит ему прямо в глаза, словно пришла к определенному решению. — Ты какой-то нелюдь. Тошно с тобой, с ума сойти можно.
Как всегда в таких случаях, Дейл делается до ужаса доброжелательным, кротким, терпеливым.
— Это не со мной тошно, — говорит он, — это тебя что-то гложет.
— Избавь меня от своих нравоучений! — На Верне купальный халатик: она только что из ванной. В воздухе еще стоит кисло-сладкий запах шампуней и горячей воды. Глаза у нее покрасневшие, видимо, не выспалась, лицо опухшее — или так кажется Дейлу, который привык к худощавому лицу Эстер с ее умным насмешливым печальным ртом.
— Как ты думаешь, что с Полой?
— Хрен ее знает. Грипп какой-нибудь, наверное. У них в саду миллионы микробов, и все заразные. Может, забрать ее оттуда?
— Ни в коем случае.
— Это почему же? — Верна упрямо раскрывает рот.
— У тебя должны быть развязаны руки. Надо развивать свои возможности. Как у тебя с оставшимися экзаменами?
— А никак! Чем я занимаюсь? Покуриваю дешевую травку, жалуюсь на судьбу да слушаю, как лопочет Пола. Теперь она не только «па-па» говорит. А что будет через два годика? Начнет неприятные вопросы задавать.
— Можно взглянуть на нее?
— Валяй! — Она зажигает сигарету. Дейл раздвигает темно-бордовую занавеску, разделяющую две комнаты. Ребенок спит в своей кроватке, рядом ревет плейер. «Я не усну-у всю но-очь, — тянет сиплый женский голос, — с тобой я бу-у-уду». Ему кажется, что девочка стала темнее в последнее время, и цветом лица теперь ближе к Натали Коул, чем к Дайане Росс. Дыхание у нее прерывистое, затрудненное. Извилистые ноздри под приплюснутой переносицей забиты зеленой слизью. Он щупает ребенку лоб. Лоб горячий, влажный, словно возмущенный метанием атомов, как возмущена даже самая мертвая материя.
Дейл возвращается к Верне, спрашивает:
— Ты ей что-нибудь даешь? Детский аспирин или...
— Дала половину таблетки тайленола, но маленькая сучка ее выплюнула.
— Если завтра или послезавтра ей не станет лучше, надо показать ее врачу.
— Показать врачу? А ты когда-нибудь был в наших поликлиниках? Чтобы попасть к врачу, надо два часа просидеть в очереди, вдыхая всякую заразу, которую придумал Боженька. А доктора — сплошь арабы и вообще иностранцы, они и по-нашему-то едва-едва говорят. Господи, до чего же глупый ты человек, Дейл.
Вчерашний дождь смыл с кирпичного подоконника снаружи снег, но на голых ветвях уснувших деревьев кое-где держится наледь.
— Какие неприятные вопросы? — спрашивает Дейл.
— «Почему ты трахаешься с кем попало, мамочка?» или что-нибудь вроде этого. Но тебе-то что? Тебе-то какая разница, сдам я на аттестат или нет? И вообще, на хрена мне аттестат? Он что, поможет мне выбраться отсюда? — Верна обводит рукой стены, стулья, окна, коврик под ногами. По ее лицу с пухлыми щеками и обманчивой ямочкой пробегает злая гримаса. — Ты что, не видишь, как мне плохо?! — кричит она. — Не видишь, что одной приходится со всем справляться? И чего ты ходишь ко мне со своей поганой добренькой улыбочкой? Почему не оставишь меня в покое? Не сделаешь такую милость?
— Потому что люблю тебя.
— Не любишь, не любишь! Не говори глупостей! — На покрасневшие глаза навертываются слезы. Она знает, что он видит их, и это злит ее еще больше. — И я не желаю, чтобы ты меня любил! Ты, ты... Жалкий идиот, вот ты кто! Убирайся отсюда, без тебя тошно. Не видишь, я снова залетела?.. Ну уходи, ну пожалуйста...
Она начинает колотить его, но неумело, как отбивающийся лапами котенок. Дейл загораживается от ее ударов, смеется. Его смех только заводит ее, она лупит все сильнее, сильнее, как будто стараясь стереть у него с лица эту словно приклеенную доброжелательную улыбочку, а ее собственное лицо и янтарные глаза искажает слепая ярость. Каждый удар сопровождается громким, похожим на хрюканье выдохом, какой нынче в моде у начинающих теннисистов при подаче.
— Мерзавец, мерзавец! — приговаривает молодая женщина. Дейл пятится, сдерживая смех, хотя Верна уже лягается, а это куда опаснее. Перед его носом захлопывается дверь, и до Дейла доносятся стуки в стены и протестующие выкрики соседей, услышавших шум.
Снова залетела.
Эстер поглаживает крест, сделанный, по всей вероятности, из рога корейского яка.
— Э-э, скажи, — тянет она самодовольно, как женщина, только что испытавшая оргазм, — это много для тебя значит?
Дейл думает, что она имеет в виду их близость, и готов подтвердить, что да, очень много, но вовремя замечает ее взгляд, устремленный на крест, и поглаживающие его пальцы — те самые тонкие пальчики, что минуту назад кинули на пол намокшие салфетки.
— Да, много, — говорит он, и добавляет неуверенно: — Конечно, я не так разбираюсь в подробностях и перипетиях развития нашего вероучения, как твой муж...
— Он считает эти перипетии просто смешными, — прерывает его Эстер. — Люди, убивающие друг друга из-за каких-то тончайших различий в мыслях, — это чья-то злая шутка.
Дейл хочет сказать что-то в мою защиту — есть мужская солидарность, в силу которой мы готовы идти прямо и до конца против женщин, существ самонадеянных и беспринципных, — но чувствует, что в ее вопросе нет подвоха, и пускается в откровенность.
— Мне страшно без веры, — говорит он. — Так страшно, что я теряю способность действовать. Я словно впадаю в летаргический сон и лежу на дне моря. Помню, в прошлом году в Айдахо забрел в чащу. Иду, иду, а кругом лес без конца и края, и ветер свистит в ветвях. Казалось, в мире нет Бога, понимаешь, а из чащи глядит отвратительный лик Дьявола...
В Эстер пробуждаются женские и материнские инстинкты — Дейл ожидал и не ожидал этого. Она снова обнимает его, прижимает к своему тонкому телу, к сорока килограммам женской плоти, крови и костей.
— Бедненький... — шепчет она.
Уткнувшись влажными губами ей в ухо, он шепчет, шепчет, стараясь объяснить как можно доходчивее.
— Без нее... без веры... возникает какая-то большая дыра, причем определенной формы — странно, правда? И Он заполняет ее, понимаешь?
Все, что он говорит, запутанно и печально до безнадежности. Она обнимает его костлявую спину, чувствуя под ладонями прохладную кожу, усеянную созвездиями прыщиков. Почему ей хочется, чтобы он снова, сейчас же взял ее? Неужели подействовали страх и отчаяние этого молодого человека, которому, как и всем нам, придает силы изо дня в день, с утра дотемна тянуть лямку жизни только обветшавшая забава и хлипкая опора — христианская вера?
— И тебе всегда страшно?
— Нет, временами накатывает. А так — идешь по улице, и тебя вдруг охватывают какой-то восторг и уверенность, правда. Но иногда... иногда я до боли чувствую хрупкость бытия. И знаешь, они неизбежны, эти приливы отчаяния. Их много в Новом завете. Отчаивается не только Петр, но и сам Иисус Христос. Ты переживаешь период упадка духа, а потом через отчаяние снова обретаешь жизнь, выходишь обновленным. В сущности, человеку и нужно-то лишь горчичное зерно. Помолись со мной, Эстер. Нет, не сегодня и не здесь. Здесь нехорошо. Как-нибудь потом. Мне будет приятно.
Его прерывистое горячее дыхание рождает в ее сердце жгучее желание, настолько жгучее, что она едва успевает, словно теряя сознание, выговорить:
— Что мне сделать, чтобы ты смог еще раз?
— Тебе придется постараться, — отвечает он таким же сдавленным голосом, — но я вряд ли смогу.
3
Комиссия по грантам обычно собиралась в мемориальной комнате Роланда Л. Партча. Отец Партча, и дед, и прадед — все были пресвитерианскими священниками, и хотя сам он почувствовал призвание вкладывать деньги в недвижимость в городских предместьях — другими словами, почуял, что грядет джентрификация
[6], задолго до того, как придумали это слово, — но в среднем возрасте его потянуло на благотворительность, чем он успешно и занимался как бы в предчувствии своей безвременной кончины при взрыве газового баллона, подающего топливо к грилю на лужайке перед домом. Его сын, краснощекий студиоз Энди Партч, был у меня учеником в первые годы моей работы на факультете, а сейчас исцеляет души в одном очень приличном приходе городка под Вашингтоном с новозаветным названием Вифезда. Комната Партча раньше была частью полуподвального подсобного помещения Дома Хукера, поэтому по ходу заседания в окнах, как на телеэкранах, попеременно появлялись кроссовки, бегущие по дорожке из бетонных плит, шагающие щиколотки в шерстяных носках, бредущая бахрома джинсовых штанин; иногда откуда-то с белесого поднебесья спускалась летающая тарелка — студенческий народ открывал сезон игр во фрисби, хотя земля была покрыта месивом из поблекшей прошлогодней травы, черной грязи и пористых остатков снега.
Я уже рассказывал о Джессе Клоссоне. Бывший квакер с квадратным черепом, терпимый и невозмутимый в вопросах веры. Он шире в плечах и запястьях, чем это может представиться из моего описания его внешности, и от него всегда дурно пахнет, потому что он закладывает нюхательный табак не в ноздри, а за щеки. Когда он с приветливой улыбкой, обнажающей коричневые зубы, поворачивает к вам свою голову-ящик, изо рта у него несет, как из плевательницы или мусорного бака. При всем при том он начитан — Гуссерль и Хайдеггер, Шлейермахер и Харнак, Трёльч и Овербек.
Ребекка Абрамс, наш профессор гебраистики
[7] и смежных дисциплин, — высокая сухая дама с резкими, порывистыми движениями, широкими крыльями носа, мужскими бровями, в очках с поблескивающей оправой. Черные волосы она зачесывает назад и собирает в пучок, но благодаря доставшейся от предков энергетике они все равно курчавятся, образуя мягкий ореол вокруг строгой прически. Как у многих евреев, в хорошую минуту ее лицо вдруг озарялось теплотой и приветливостью, словно напоенное водой, которую ударом своего жезла исторг Моисей из скалы на горе Хорив. Джереми Вандерльютен с кафедры этики и морали веры, единственный чернокожий в комиссии — негнущийся мужчина с тяжеловатой поступью, на факультете он появлялся исключительно в костюмах-тройках. Лицо у него цвета железных опилок, а нижние веки немного отвисли, словно под тяжестью практики христианства. Четвертый член комиссии — Эд Сни. Он считался пресвитерианцем, но игрою случая и капризом моды, которые время от времени оживляют академическую рутину, стал общепризнанным вершителем безбожных бракосочетаний. Когда дочь чешского эмигранта-астрофизика выходила замуж за буддиста-японца, заканчивающего курс по специальности «семиотика», то именно Эд, и никто другой, подогнал церемонию под нужный оттенок благовоспитанного безверия брачующихся и вместо того, чтобы испросить благословения Небес, чуть поджав губы под мягкими, точно замша, усиками, молча возвел очи... Для тех же, кому малейший намек на мировую гармонию и вечную любовь казался проявлением варварского теизма, у Эда был наготове набор пустопорожних фраз, которые он произносил нараспев, как заклинания, да еще подпуская в голос южной гнусавости, так что совесть парочки молодых агностиков ни на волос не была потревожена, а полуглухая приемная бабка невесты — несгибаемая приверженка епископальной церкви — покинула церемонию вполне умиротворенная. Это побочное занятие не принесло Эду богатства, зато шампанского было выпито и ванильного торта съедено неимоверное количество. Местные рестораторы хорошо его знали и частенько подвозили на своих фургонах до дома. Он являлся к заброшенному семейству, прихватив угощение — остатки цыплячьей печенки, утыканной разноцветными зубочистками и завернутой в ломтики ветчины.
Дейл выглядел плохо, восковая бледность лица приобрела болезненный оттенок. Он, вероятно, потел в своем клетчатом спортивном пиджаке, надетом прямо на рабочую куртку. Пиджак и куртка никак не гармонировали друг с другом. Перед приходом сюда, как он сказал мне, всю ночь провел за компьютером, добывая дополнительные данные.
Мне разрешили присутствовать на собеседовании, поскольку я был первым, кому Дейл изложил свои идеи, но предупредили, что слова мне не дадут. Я сидел немного в стороне от стола, вполоборота к четырем членам комиссии, в старомодном кресле без левого подлокотника, а по правому прошла трещина, похожая на какую-то растопыренную клешню. Лица их были в тени, но макушки освещались лучами скупого февральского солнца. Плохо подстриженные, неровные виски отняли у квадратной Клоссоновой лысины всю внушительность.
Мне были видны только клетчатые плечи Дейла, но, когда он начинал крутиться под градом инквизиторских вопросов, в поле моего зрения попадали профиль дергавшегося прыщавого подбородка и нервные взмахи длинных ресниц. Над этой картинкой в окнах-экранах мелькали ноги, ноги, ноги.
Дейл очень подробно доказывал комиссии то, что доказывал мне, — полнейшую невероятность крайне неустойчивого самодовлеющего равновесия множества первичных и противоположно направленных сил в момент Большого взрыва, такого равновесия, которое одно могло дать толчок к возникновению Вселенной, способной породить жизнь, а на нашей планете — приматов, сознание, абстрактное мышление и мораль.
За окнами светлыми вспышками мелькали ноги, а в комнате стояло непроницаемое молчание. Но когда Дейл, заговорив о связи сильного взаимодействия с выделением тяжелого водорода, а затем и с термоядерной реакцией, начал путаться и сбиваться, Джереми Вандерльютен пришел ему на помощь. Он кашлянул и со свойственными ему изысканностью и красноречием заметил:
— Все это представляет несомненный интерес, мистер Колер, но, насколько мне известно — поправьте, если я ошибаюсь, — данным, которые вы приводите, уже несколько лет. Космологические представления со временем меняются, и нынешние взгляды на Вселенную и ее происхождение не являются истиной в последней инстанции. Меня лично, если позволите, поражает тот факт, что наш интерес к этике и религии не убывает, каковы бы ни были господствующие космологические взгляды, напротив. Вспомним восемнадцатое столетие... Тогдашние ученые были абсолютно убеждены, что механический материализм дает ответы на все вопросы и Ньютоновы законы механики незыблемы. Но посмотрите, что происходит в ту пору в рамках иудейско-христианской версии. Возникает пиетизм, в той же Англии проходят массовые молитвенные собрания методистов-уэслианцев, миссионеры проникают в самые отдаленные уголки земного шара. И посмотрите на современную молодежь, когда без умолку толкуют о смерти Бога, — это самое религиозное поколение за все столетие. И верует оно не по принуждению, а по велению сердца. — Джереми дотронулся до своего репсового галстука, каменное лицо, изрезанное глубокими складками, казалось, вот-вот засветится улыбкой. — Только влиянием звезд это не объяснишь. Тут действуют звезды плюс... плюс этика. Помните, что говорил Кант по этому поводу?
Дейл покачал головой, которую не потрудился причесать как следует. К тому же он был плохо подстрижен сзади. Дело рук Эстер, затеявшей эротическую игру в духе Далилы, или Верны?
— «Der bestirnte Himmel uber mir und das moralische Gesetz in mir», — зазвеневшим голосом процитировал Джереми и, постукивая длинным пальцем по галстуку, любезно перевел: — «Звездное небо надо мной, и моральный закон во мне». Как видите, они вместе, звезды и закон.
— Ну да, конечно, — согласился бедняга Дейл. От бессонной ночи у него сдавали нервы, и он чувствовал, что разговор соскальзывает в незнакомую ему плоскость. — Я только хочу сказать, что люди должны знать: Вселенная полна неожиданностей и загадок. Иначе говоря, есть простор и воле верить, и велениям совести — вы меня понимаете?
— Понимаем, мистер Колер, понимаем, — колко откликнулась Ребекка Абрамс. — Для того мы и собрались, чтобы понять, что вы имеете сказать.
Волнуясь и жестикулируя, Дейл поведал комиссии о неизбежных, если присмотреться поближе, несуразностях эволюционной теории — от ничтожно малой вероятности того, что исходная самовоспроизводящая единица превратилась в так называемый первоначальный бульон, до абсурдных гипотез относительно качественных скачков в развитии живых организмов, которые якобы могли произойти в результате постепенного накопления мелких мутаций. Разве таким путем мог появиться человеческий глаз или китовый хвост? Дейл не стал распространяться о шее жирафа и устричной раковине, о которых говорил мне.
Ребекка глубоко вздохнула, раздувая свои скульптурные ноздри. Нос у нее был прямой, а не крючковатый, как вообще у семитов, и очень длинный, что придавало ей, когда она снимала очки, вызывающий вид.
— Но послушайте, Дейл, — сказала она, отбросив формальное обращение, — вы считаете креационистскую доктрину более приемлемой? — Задавая вопрос, она подалась вперед, а потом откинулась на спинку кресла так быстро, что мне почудилось, будто торчащий нос оставил белесый след в полусвете комнаты. — Как вы себе это представляете — акт творения? Видите, как откуда-то сверху спускается рука Господа Бога и начинает месить глину? Вам, конечно, известно, что «Адам» означает «глина», «красная земля». Я сказала «креационистская доктрина», хотя никакой доктрины, собственно, нет. Креационисты даже не пытаются объяснить, как материя обретала форму, почему исчезли многие виды животных и почему эволюция потребовала так много времени. Все, чем они располагают, — это первая глава книги «Бытия», стих двадцатый и далее. Но даже там говорится, что Бог сказал: «Да соберется вода... и да явится суша» и так далее. — «Vayyomer elohim tose ba \'ares nefesh hagyah leminah». Все в сослагательном наклонении. Другими словами: пусть случится то-то и то-то. Как будто Он не может поступить иначе и дает разрешение, в противном случае... — Она высокомерно фыркнула. — Толкуя библейский текст буквально, вы ставите себя в сложное и смешное положение. Это равносильно утверждению, что горные породы начали образовываться только в четыре тысячи четвертом году до нашей эры. Иначе говоря, они «моложе» остистой сосны, чей возраст можно сосчитать по годичным кольцам... Не уподобляйтесь некоторым моим студентам-креационистам. — Ища сочувствия, она обвела взглядом своих коллег, которые знали, какие испытания выпадают на ее долю. — Бедняги, их можно даже пожалеть, хотя они такие несносные... — И снова вопрос, как вызов, Дейлу: — Так с чем же вы к нам пришли?
Ребекка была готова пожалеть своих учеников, а я уже жалел Дейла. Я смотрел на его заостренный затылок. Волосы у него встали дыбом, как если бы он только что снял шерстяную шапочку, отдавшую голове свой заряд статического электричества.
— Я не отрицаю роль науки, мэм... — начал он и запнулся, не зная, подходит ли это обращение профессору, но не находя другого. — Не отрицаю научных данных, каковы бы они ни были. Я уважаю науку, у меня и мысли не было вторгаться в... — он сделал неопределенный, неуверенный жест, который мог включать комнату, небо за окнами, нас пятерых, — в дела веры. Я читал Библию в воскресной школе, но с тех пор редко в нее заглядываю, честно признаюсь. В те времена Бог из Библии соответствовал уровню техники и общественного сознания. По теперешним же представлениям он довольно жесток — все эти жертвоприношения, агрессивность, ярость, обрушивающаяся на врагов. Не буду развивать эту мысль, чтоб не впасть в богохульство... Нет, я не вижу руки Господней, которая месит глину, но иногда мне кажется, что до меня кто-то дотрагивается, мнет меня и лепит... Если вы назовете это ощущение галлюцинацией, истерией или еще как-нибудь, я не стану спорить. Названия, которые мы даем вещам, сплошь и рядом говорят о нашем отношении к этой вещи, но не о ней самой. Кто-то скажет «видение», кто-то — «галлюцинация», и эти слова выражают разные мнения о чем-то, что существует или не существует...
Клоссон чувствовал, что парень путается, и решил помочь ему.
— Как указывали Беркли, Гуссерль, пусть по-своему — Витгенштейн и многие другие, коренной вопрос о том, существует или не существует что-либо, и если существует, то какова его природа, — этот вопрос отнюдь не решен окончательно. Ответ на него во многом зависит от того, как мы определим действительность... — Старый квакер помолчал, потом добавил: — Esse est percipi, помните? Быть — значит быть в восприятии. — Он откинул голову, спрятав морщинистые, как у пресмыкающихся, веки за толстыми стеклами очков. Скривившиеся в улыбке губы обнажили коричневые десны.
— Но я даже не об этом, — возразил Дейл, вертясь на стуле. Он горячился, несмотря на усталость, несмотря на страшную слабость тела и ума, охватившую его после любовных утех с Эстер, после того как она высосала все его силы. — Я хочу, чтобы религия больше не пряталась, чтобы она вышла из убежища, которое она нашла в человеке, в так называемой субъективной реальности, можно сказать — в несбыточных мечтах и грезах. Вы спрашиваете, с чем же я к вам пришел. Языком науки, и в первую очередь математики, я попытаюсь заявить о том, о чем не осмеливается сказать сама наука. Ученые умывают руки, наука хочет остаться чистой наукой. А между тем имеется множество поразительных числовых совпадений... — И Дейл принялся рассказывать о десяти в сороковой степени, о том, как это число неожиданно встречается в самых разных контекстах — от количества заряженных частиц в тех пространствах Вселенной, которые мы можем наблюдать, до отношения электрической силы к силе земного притяжения, не говоря уже об отношении возраста Вселенной ко времени, которое требуется для прохождения света сквозь протон. Он остановился на примечательном факте: разница между массами нейтрона и протона почти равна массе электрона. Другое замечательное, на его взгляд, уравнение показывало, что температура рождения материи при излучении равна температуре, при которой энергетическая плотность фотонов равняется плотности материи, главным образом протонов. Что касается углерода, играющего важнейшую роль в возникновении всех форм жизни, то он синтезируется в звездах посредством ядерных колебаний, в результате чего...
Эд Сни, чьи церемонии отличались похвальной краткостью, попытался было прервать его:
— Э-э, мистер Ко-ола, интересно бы знать...
Но тут вмешался Джереми Вандерльютен:
— Я уже говорил, все это выглядит повторением прошлого, известного как синтез, так сказать — с бору да с сосенки. Мы можем оказать финансовую поддержку только оригинальному проекту. В чем состоит ваша собственная идея?
Из внутреннего кармана пиджака Дейл достал сложенные гармошкой листы компьютерных распечаток с перфорацией по краям. Бумага была усеяна колонками цифр, которые местами сливались в серые пятна.
— Я сейчас как пьяный и объясню почему, — заявил он комиссии с такой загадочной и подкупающей откровенностью, что Ребекка встрепенулась и подняла длинный нос, а Джереми опустил строгие глаза. — Я всю ночь провел за компьютером, строя наугад самые различные сочетания некоторых фундаментальных постоянных. Мне хотелось наткнуться на что-нибудь любопытное, чтобы показать вам.
— И что бы это могло быть, ваше «что-нибудь»? — поинтересовался Клоссон, оттопырив нижнюю губу, будто ему не терпелось сунуть за щеку очередную порцию табака.
— Что-нибудь неожиданное и неслучайное.
Подбородок Дейла вздернулся, голос окреп. Он смело смотрел в глаза оппонентам. Мне подумалось, что человек любит, когда ему брошен вызов. Прилив адреналина смывает ворох проблем и делает нашу жизнь такой, как нам хочется. Лучше кровь, чем крест надгробный. Предчувствие боя устраняет сомнения.
Дейл раскрыл распечатку, гармошка растянулась у него между колен почти до пола. Он сказал:
— Сопоставим, например, скорость света и гравитационную постоянную Ньютона по международной системе единиц. Первая величина — весьма значительна, вторая — ничтожно мала. Так вот, если величину гравитационной постоянной разделить на скорость света, то, откинув нули, получаем удивительно простое число два. Точнее — одну целую девятьсот девяносто девять тысячных и еще четыре знака. Удивительное совпадение, правда?
Никто из членов комиссии не проронил ни слова.
— Другой неожиданный результат получается при делении постоянной Хаббла, то есть скорости разбегания галактик и расширения Вселенной, на заряд протона, который, как вы понимаете, находится на противоположном краю спектра астрофизических постоянных. Результат этот — двенадцать с половиной без остатка. Сижу, размышляю над этим фактом и вдруг около двух часов ночи замечаю, что принтер начинает выдавать одно и то же число. Двадцать четыре, снова двадцать четыре, потом опять двадцать четыре... Я услышал: «тонкие структуры», «постоянная радиация», «минус двадцать четвертая степень», «закон Хаббла», «время Планка», «радиус Бора»... Так вот, я стал обводить это число на распечатке кружочками. Вот посмотрите... — Длинная лента была как рулон обоев, разрисованных красными кольцами. — ...они располагаются в определенном порядке — видите?
— Не убежден, что я вижу, — пробурчал Джесс Клоссон, глядя поверх очков.
Дейл поднял распечатку повыше. Руки его тряслись. Он держал ими всю Вселенную.
— Порядок или беспорядок еще ни о чем не говорит... — начал Джереми Вандерльютен.
— Дружище! — выкликнул Эд Сни, словно призывая к порядку разгулявшуюся на пикнике компанию. — Разве они что-нибудь обозначают, эти связи между числами? Не складываете ли вы, как говорится, яблоки с апельсинами, а потом делите на грейпфруты?
— Это не просто числа, — возразил Дейл, — это основные физические константы. На них стоит тварный мир.
— А мне это понравилось, — заявила Ребекка.
Я понял, что она стала первым союзником Дейла. Он тоже это понял, повернулся к ней и заговорил словно бы для нее одной. В его голосе зазвучали почти сыновья серьезность и страстное желание быть понятым.
— Эти величины являются словами, которыми говорит с нами Господь. Он мог выбрать другие величины, мэм, но Он выбрал эти. Может быть, наша система мер несовершенна, может быть, мои расчеты не самые удачные... Я очень устал ночью и перенервничал из-за сегодняшнего заседания... Может быть, есть неизвестное нам дифференциальное уравнение, которое более четко и определенно выражает то, что я хочу сформулировать. Как бы то ни было, в этих соотношениях заключен большой смысл. Вам не понравилось, что при делении гравитационной постоянной на скорость света получается два?
— Мне-то понравилось, — повторила Ребекка, сделав ударение на первых словах, — однако...
— Каббала чистой воды, — проворчал Джереми Вандерльютен. — Если подольше поиграть числами, они что угодно покажут... Будьте добры, удовлетворите мое праздное любопытство — нет ли на вашей бумаге трех шестерок?
Дейл медленно обвел глазами распечатку и объявил:
— Да, сэр, конечно, есть. И не три, а десять шестерок подряд. Радиус Бора, поделенный на радиус Хаббла.
— Видите, — сказал наш чернокожий коллега, — вот мы и дошли до числа зверя. По поверью это значит, что близок конец света.
— Или что двойку разделили на три, — добавил Клоссон, сдабривая свою вежливость перчиком нетерпения. — Ваши расчеты, молодой человек, отдают, на мой взгляд, отчаянием. Как выразился бы Хайдеггер, ваша Verstehen подавлена вашим Befindlichkeit — рассудительность подавлена находчивостью.
Члены комиссии прыснули со смеху.
— Вы правы, временами я впадаю в отчаяние, — с достоинством признался Дейл. — Но меня согревает одна мысль: почему Бог должен помогать мне, если он отказывал в помощи всем другим до меня? Прошлой ночью настал момент, когда я почувствовал, что больше не могу, — одолевает усталость, раздражение, не знаю что еще. И тогда я начал нажимать клавиши наугад, и вдруг посреди хаотического нагромождения картинок на экране появилось удивительно красивое число — один, запятая, ноль, ноль, ноль, ноль, может быть, десять нолей, а потом снова единица. Одна целая одна десятимиллиардная. Никакие расчеты не дадут такого результата. Цифры возникали и проплывали по экрану, я попытался остановить, вернуть их назад, но изображение исчезло.
Все молчали. Я подумал, что Дейл ни разу не взглянул в мою сторону. Очевидно, вчерашнее свидание с Эстер в нашей мансарде было на редкость сладким, потому что, вернувшись домой без четверти шесть, я застал ее томной и одновременно насмешливой. Она, Дейл и Ричи склонились над обеденным столом, освещенным лампой от Тиффани, напоминая гравюру меццо-тинто на библейский сюжет. Их головы образовывали треугольник, голова Эстер благодаря пышной прическе возвышалась над другими. Они решали примеры на шестнадцатеричную систему счисления.
— И два Д — сколько это будет, Ричи? — спросил Дейл.
Подросток не отвечал. Молчание затягивалось. В кухне жужжал холодильник: советовался сам с собой, как приготовить побольше льда.
— Сорок пять, — протянула наконец Эстер. — Ясно как божий день.
— Твоя мама права, — подтвердил репетитор, испытывая неловкость от того, что у нее такой несообразительный сын. — Видишь, двойка слева — это два раза по шестнадцати, то есть тридцать два, а Д равно... — ты, конечно, помнишь, что двузначные числа меньше шестнадцати мы обозначаем какой-нибудь буквой — ...тринадцати, — подсказал он, выждав несколько секунд. — Тридцать два плюс тринадцать получается?..
— Сорок пять, — слабым голосом произнес Ричи.
— Верно! Вот видишь, ты уже усваиваешь.
— Давно пора, — сказала Эстер томно и насмешливо. Даже под свежим слоем помады ее губы выглядели помятыми, и мне показалось, что зеленые глаза светятся всей глубиной естества, в которую она погрузилась несколько часов назад. В ту ночь в нашей супружеской постели она попыталась по инерции сладострастия продемонстрировать свои непристойные штучки на мне, но я шлепнул ее по голому плечу ладонью и повернулся спиной, дабы сберечь то, что прежде в Огайо в шутку называли семейными драгоценностями.
А Эд Сни тем временем, деликатно скрывая свое неудовольствие, задавал Дейлу решающий вопрос:
— Есть у вас иные соображения относительно использования компьютера в вашем поиске... — Он с трудом заставил себя раскрыть рот под крошечными, словно бы лишенными грандиозности мифа усиками, чтобы произнести древнее односложное слово, и вместо него сказал: — ...Абсолюта?
— Или это все, что есть в вашей мошне? — хрюкнул Клоссон, по квакерской наивности не подозревающий о двойном смысле этого выражения.
Но Ребекка знала и подалась вперед, чтобы загладить промах коллеги и подбодрить молодого человека.
— Дейл, как вам видится конечный результат ваших исследований? Письменный отчет или что-нибудь более существенное и вдохновляющее? — Она выпрямилась, сняла со своего длинного носа очки, и это изменило ее внешность. Перед нами была женщина — Ева, Hawwah, «жизнь». Я почувствовал, как всем сердцем потянулся к ней Дейл, к теплому уголку в холодной мрачной темнице судилища. Она улыбнулась и продолжала: — Я хочу спросить вот что: как мы смогли бы использовать ваши теории, чтобы обосновать выделение гранта?
Джереми, недовольный недостаточным вниманием присутствующих к das moralische Gesetz, спросил:
— И вообще, что вы пытаетесь доказать, тасуя и перетасовывая числа?
— Сэр, я хочу попытаться дать Всевышнему возможность заговорить. — Крепнущим голосом Дейл поведал комиссии, поведал полнее, нежели мне, свое желание смоделировать реальность на принципах компьютерной графики. Если фигуры заложены в машинную память как элементарные твердые тела, говорил он, то от них можно откусывать по кусочку и при соответствующих командах делать любые разрезы и под любым углом. При промышленном проектировании на компьютере, например при конструировании лекал и штампов, одинаково важны фигуры и правильной, и неправильной формы. Твердые тела можно сделать и курсором, если перемещать его в определенных направлениях. Выстраивая системы твердых тел и заставляя эти системы взаимодействовать, есть вероятность, по мнению Дейла, воссоздания действительного мира, не столько его содержания, сколько сложности, причем воссоздания на таком уровне, где находятся графические или алгоритмические ключи к неким первоосновам — если, разумеется, таковые существуют. Этот процесс, продолжал он, немного напоминает обычную операцию в компьютерной графике, когда вызывается первое «проволочно-каркасное» изображение твердого тела, — делается это векторами, а затем по простой формуле, прилагаемой к координатной оси, устраняются скрытые от простого глаза ребра непрозрачного предмета. С богословской точки зрения мы начинаем двигаться как бы в пустоте. Его, Дейла, замысел в том и состоит, чтобы с неоценимой помощью высокой комиссии попытаться, фигурально выражаясь, разогнать тьму, восстановить эти «ребра», вернуть творению ту первоначальную прозрачность, которая со времен грехопадения была доступна только мистикам, безумцам и, может быть, детям. Если комиссия предпочитает аналогию из области физики элементарных частиц, его попытка заключается в том, чтобы макрокосм, переложенный на компьютерную графику, вовлечь в процесс, подобный расщеплению атомного ядра.
Чем дальше, тем менее уверенным становился доклад соискателя. Временами Дейл замолкал; создавалось впечатление, что он столько раз предварительно повторял тот или иной довод, что, когда наступал момент привести очередное доказательство, у него не хватало на это сил. Казалось, он готов махнуть на все рукой.
Джереми почуял кровь и заговорил своим скрипучим ворчливым голосом:
— Большинство философов, начиная с Канта и Кьеркегора и вплоть до Уильяма Джеймса и Хайдеггера, полагали, что религия — часть субъективного мира. Субъективность — естественная среда ее обитания. Если же оперировать псевдонаучными категориями, то попадаешь прямехонько в болото колдовства и фундаментализма самого низкого разбора. И тогда — прощайте, моральные императивы, привет, шаманство.
— А тебе не кажется, Джерри, что ты несколько искажаешь Писание? — возразила Ребекка. — Бог Авраама и Моисея был не только субъективным феноменом. Древние евреи воспринимали его всем своим существом. Он вписывался в их историю. Они спорили с ним, даже боролись. Они были связаны с ним Заветом. Неужели ты присоединяешься к тем, кто говорит Богу: нечего ломиться в историю, тебе нечего делать в объективном мире!
— Каждый божий день мы призываем Его в молитвах наших, — прочищая изъеденное никотином горло, изрек Клоссон. — Но самое поганое, что после стольких столетий поклонения никто не знает, пришел Он или нет.
— А меня вот что беспокоит, — церемонно гнусавил преподобный Эд Сни. — Допустим, у компьютеров, о которых доложил нам мистер Колер, действительно появляется некое подобие разума, то есть возникает своеобычный субъективный мир, и если один из них засвидетельствует объективное существование Абсолюта — насколько весомо будет это свидетельство? Будет ли оно достовернее свидетельства какого-нибудь мужлана из теннессийской глуши?
— Или свидетельства ацтекской девственницы, которая так верила в Кецалькоатля, что дала жрецу вырвать у нее сердце? — В крокодильих глазах Клоссона заиграл озорной огонек, пропахший табаком рот приоткрылся в молчаливом смешке. Я подумал, что религия всегда его забавляла.
— Будь моя воля, — заявил Эд, — дал бы я этим компьютерщикам побольше веревок — пускай повесятся.
— На мой взгляд, — прогудел Джереми, — это будет неоправданное разбазаривание средств. В то время, когда не хватает денег на изучение афро-американцев и женского движения...
— Многим женщинам, с которыми я общаюсь, — прервала коллегу Ребекка, — надоело, что их изучают. Разве быть женщиной — это все, что мы умеем? Неужели нам нечего сказать, кроме того, что современный патриархат навязывает нам дезодоранты? Мои юные боевые подруги, борющиеся за свои права, — иногда у них такой вид, словно они сроду не мыли голову и не чистили ногти, как будто душ и ванну изобрели мужчины... — Она знала, что надо остановиться, но продолжала с неотразимой улыбкой: — По-моему, просто замечательно, что этот молодой человек с естественнонаучного и технического крыла университета хочет помочь нам.
Клоссон еще раз откашлялся и повернул голову-ящик ко мне.
— Роджер, может быть, у тебя есть соображения, которыми ты хотел бы поделиться с нами, прежде чем мы отпустим мистера Колера? — Одна из жалких прядок, уложенных у него поперек плеши, упала ему на висок и покачивалась, как антенна.
Я вздрогнул — настолько неожиданным было приглашение покинуть мое теневое существование.
— Ты ведь знаешь меня, Джесс, — отозвался я с фальшивой живостью, зазвеневшей в моих собственных ушах, — я — последовательный приверженец Барта. А Барт, полагаю, счел бы проект Дейла пустым и оскорбительным для верующих образцом натуральной теологии. Я согласен с Джерри: апологеты не должны покидать безопасную почву и устремляться туда, где из религии постоянно делают посмешище. Как и Ребекка, я считаю, что Бога нельзя сводить к явлению человеческой субъективности, но его объективность — совершенно иного рода, нежели физико-математические категории. Даже если бы дело обстояло иначе, возникают дополнительные проблемы доказуемости. Бог, который позволяет доказывать собственное существование, а точнее, Бог, который не может существовать без таких доказательств, — не будет ли он покорным, пассивным существом, целиком обязанным человеческой фантазии, то есть Богом беспомощным, ничтожным, условным? Что касается фактов, которые нам сулят продемонстрировать, здесь тоже большая проблема. Мы, педагоги, знаем истинную цену фактам, знаем, что с ними бывает: их игнорируют, забывают. Факты — скучная вещь. Они инертны и безлики. Бог, являющийся простым фактом, встает в ряд со множеством других фактов, которые человек волен принимать либо отвергать. На самом же деле мы постоянно движемся к Богу, который скрыт от нас. Deus absconditus, Бог-тайна. Бог с нами благодаря своему кажущемуся отсутствию. Очень жаль, но проект, который нам предлагают профинансировать, представляется мне недостойным космологическим соглядатайством, не имеющим почти ничего общего с религией, как я ее понимаю. Как говорит сам Барт — увы, я не готов сейчас отослать вас к соответствующей странице, — «Какой же это Бог, если его существование нужно доказывать?»
После этого Иудина поцелуя Дейл впервые взглянул на меня. Мне показалось, что прыщей у него поубавилось, конечно же, благодаря стараниям Эстер. Голубые глаза остекленели, затуманились. Он не понимал, какую я ему оказал услугу.
Джесс — последовательный экуменист, питающий слабость к Тиллиху, Эд — профессиональный бультманист, Ребекка чувствует антисемитский душок, присутствующий в его проеврейских высказываниях
[8], а Джереми — социальный активист и моралист. Ссылками на Барта, насмешливого оппонента религиозных гуманистов и всяческих примирителей, сглаживающих острые углы, давнего противника Тиллиха и Бультмана, я настроил комиссию против себя, то есть в пользу Дейла.
Клоссон помычал и попытался подытожить:
— Тот, кто дал толчок всему сущему, должен быть существом высшего порядка. Он не может быть еще одним существом... Гм-м... Но вот тут-то и возникает уйма вопросов... Является ли существование, бытие, esse, Sein простым, выражаясь языком мистера Колера, бинарным состоянием, или же оно имеет степени, переходы... Все это очень и очень интересно, из-за вас, молодой человек, нам придется поломать голову, что в академических кругах не принято, хе-хе... Вы узнаете о результатах недельки через две.
Десятью днями позже я сообщил Эстер, что комиссия проголосовала за выделение Дейлу гранта в размере двух с половиной тысяч долларов при условии, что к первому июля он представит сорокастраничный отчет о конкретных и оригинальных результатах проделанной работы. Выполнение этих условий даст ему преимущественное право в сентябре претендовать на продление гранта.
Эстер встретила новость мало сказать без энтузиазма.
— Плохо. Просто ужасно!
— Как так?
— Теперь он обязан будет что-то выдать, а то, что он пытается сделать, невозможно.
— Это ты так думаешь, как все маловеры.
— Он и без того утрачивает веру... Грант окончательно его доконает.
— Откуда тебе известно, что он утрачивает веру?
Вместо ответа Эстер, стукнув каблуками, повернулась и пошла по коридору, давая мне возможность лицезреть ее сзади, когда даже самая незаметная женщина выглядит величественной, словно часть Матери-земли. На ней были удобные широкие штаны для домашней работы. Сейчас она подрезала деревья в ожидании, когда из-под снега проступит мульча и на проталине поближе к сараю Элликоттов покажутся первые подснежники.
— А мы все — разве не маловеры? — отозвалась она, прежде чем скрыться в кухне. Я всегда считал Эстер неверующей, и атеизм был частью ее очарования и свободы, которой она ни с кем не делилась.
Я просил Эстер отвести Верну в абортарий. Она отказалась, сказав, что девчонка — моя племянница, а не ее, и что та почему-то невзлюбила ее и грубит, когда приходит в садик. Верна между тем приводила туда Полу все реже и реже, а когда приводила, бедный ребенок был грязный, от него плохо пахло. Наши дела на этом фронте никуда, заключила Эстер, как будто фронтов насчитывалось несколько, а мы с ней сидели в штабе и отдавали команды.
Верна, со своей стороны, определенно заявила, что одна туда она не пойдет. Я, мол, это придумал, мне и расхлебывать. Ладно, сказал я, отведу тебя. Придется, подумал я, а то она отвертится. Я был исполнен решимости довести дело до конца.
В назначенный день сиделка, по своему обыкновению, напилась, и нам пришлось взять маленькую Полу с собой.
Мы отправились в ту пору дня, когда всего несколько суток назад было темным-темно, хоть глаз выколи, а сейчас улица поражала ярким светом. Он лился на серые кварталы трехэтажек, на забранные решетками витрины лавок, на голые деревья, на погнутые щиты с надписью: «Стоянка запрещена». И посреди бела дня я вез в своей солидной, без единой царапины и вмятины, слишком броской «ауди» девятнадцатилетнюю женщину и полуторагодовалую девочку мимо отрыжек Детройта — автомобилей, стоявших вдоль улиц, как застывшая лава. Мне было не по себе. Не мое это дело, однако я за него взялся. Я обрекал на смерть неродившегося ребенка, чтобы спасти рожденного. Нет — чтобы спасти двух детей.
Клиника помещалась в невысоком, неновом здании белого кирпича, достаточно белого, чтобы видеть темные швы известкового раствора. Располагалась она за новостройкой, в нескольких кварталах, в той части города, куда я никогда не заглядывал.
Мне было неловко сопровождать в регистратуру ребенка-полукровку и болезненно-бледную полноватую девицу-тинейджера со слабым ртом. Для этого случая Верна выбрала из своего гардероба самые дешевые, плохонькие вещи. В широкой водолазке грязно-канареечного цвета, в оранжевом кожаном жилетике, выглядывающем из-под старенького пледа, она была похожа на бродяжку. Волосы она уложила в химические завитки — влажные змейки, словно только что из ванной, такие все чаще видишь даже у секретарш на кафедрах факультета богословия.
Жужжащие лампы дневного света едва разгоняли сумрак. За стойками в приемном отделении копошились регистраторши и сестры. Одна из них пронзила меня неодобрительным взглядом. Чтобы заполнить бумаги, Верна передала мне Полу. Та была тяжелее, чем в прошлый раз, когда я брал ее на руки, — не только из-за верхней зимней одежды, прибавила в весе и сама девочка, младенческая рыхлость сменялась детской упругостью. Еще крошечная, но уже полная жизни, самоценная личность, требующая к себе внимания от мира, к тому же личность длинноногая. И выражение лица у нее было теперь более значительное, задумчивое. Пола вертелась у меня в руках, пока не решив, хочет она вырваться или нет. Она смотрела мне прямо в глаза, смотрела серьезно, оценивающе, потом напевно произнесла:
— Пола не падать. — Глаза у нее, которые казались мне синими-синими, сделались карими, но потемнее, чем у Верны.
— Пола не упадет, — подтвердил я. — Дядя крепко держит.
От согревшегося в моих руках ребенка шел какой-то запашок. Я вспомнил, как Эстер сказала, что Пола «плохо пахнет», но это были не испражнения и не моча. Это был привычный и уютный затхлый запах моего давнего детства, которым отдавали заколдованные места за платяными шкафами и пузатыми буфетами с полками, застланными клеенкой. Я вспомнил бабку этого ребенка, вспомнил, как мы забирались на чердак, как плясали пылинки в косом луче солнца, как Эдна расстегивала лифчик под свитером, как мы все мысленно прижимались друг к другу и обнимались, как вода обнимает тело пловца.
— Дядечка, не возражаешь, если ближайшим родственником я запишу тебя? — громко спросила Верна своим скрипучим голосом. Несколько посетителей обернулись посмотреть на меня. Вдоль стены регистратуры были расставлены пластмассовые стулья с ковшеобразными сиденьями. Стулья были разноцветные, как в младших классах школы. Стены выкрашены в неопределенный цвет. Жалюзи загораживали вид на улицу, а уличный шум растворялся в тишине помещения. Треть стульев была занята молодыми женщинами, в основном негритянками, и несколькими угрюмыми сопровождающими. Одна юная особа, не желающая стать матерью, с каменным лицом виртуозно и методично выдувала розовые пузыри из жевательной резинки — надует, втянет, надует, втянет. У другой в ухо был вставлен проводок от кассетника, и, закрыв глаза, она блаженно внимала грохоту, наполняющему ей голову. Чернокожий паренек чуть постарше того мальчишки, который вызывался сторожить мою машину, что-то нашептывал своей подружке, видно, предлагал затянуться его сигаретой. Щеки у нее были залиты слезами, но в остальном она выглядела совершенно безразличной — африканская маска с толстыми губами и величественным подбородком.
— Но я же не ближайший, — возразил я шепотом, подойдя поближе.
— Дядя плохой, — проговорила Пола. Своими влажными резиновыми пальчиками она теребила мне рот, тянула за нижнюю губу. Крохотные ноготки царапались.
— Не желаю я писать мамку и папку, — опять громко, не обращая внимания на окружающих, сказала Верна. — Они послали меня куда подальше, и я кладу на них.
Лопнул еще один пузырь. На улице тигром рыкнул автомобиль с испорченным глушителем. Сестра в синем джемпере поверх белой униформы повела Верну в соседний, освещенный как положено кабинет. Сквозь приоткрытую дверь мы с Полой видели, как она садится на стул, закатывает рукав и у нее меряют давление. Изо рта Верны, покачиваясь, торчал термометр. Пола задергалась, испугавшись, что маме сделают бобо, и я вынес ее на улицу.
На город уже спустился вечер. Из отдаленного центра, где небо окрасил красноватый купол и на верхушках небоскребов мерцали сигнальные огни для самолетов, морским прибоем доносился приглушенный шум, казалось, что сдерживаемая волна автомобильного движения приобретает вечный вселенский смысл. Район, где находился абортарий, был почти на самой окраине. Напротив, на углу виднелась зеленнáя лавка. По тротуару взад-вперед сновали безликие прохожие, иногда обмениваясь на ходу отрывистыми приветствиями. Пола все так же вертелась у меня в руках: она тревожилась за маму, захотела есть и как будто сделалась тяжелее и все так же дергала меня за губу. Сквозь дубленку я чувствовал, что она вдобавок еще и лягается. Я не рискнул нести ее назад в клинику. Мы влезли в «ауди», и я попытался поймать по радио какую-нибудь веселую песенку. Я не мог отыскать Синди Лопер в мешанине новых звезд и новых, с позволения сказать, мелодий, хотя прокрутил круговую шкалу на все триста шестьдесят градусов.
— Музыка, — проговорила Пола.
— Ничего, — согласился я.
— Ужасная, — сказала она.
— Пожалуй.
Я продолжал шарить по шкале приемника, однако теперь, когда вечер вступал в свои права, все чаще попадались новости и беседы со слушателями. Добрая половина из тех, кто звонил в студии, была пьяна, а удача — попасть в прямой эфир — прибавляла им говорливости. Меня всегда поражала отрепетированная наглая вежливость, с какой дикторы обрывали слушателей: «Хорошо, хорошо, Джо, мы все разделяем ваше мнение... Простите, Кэтлин, но вам следует хорошенько подумать... Берегите себя, Дейв, и тысяча раз спасибо за звонок». Пола задремала. Я положил ее на сиденье и почувствовал, что она обмочила мне колени. Выключил радио и вышел из машины.
На меня вдруг нахлынула какая-то душевная усталость. Я неожиданно осознал, что начиная с тридцатитрехлетнего возраста моя жизнь представляла собой непрерывное наблюдение за своим телом и заботу о нем — подобно тому, как теряющий рассудок инвалид живет на уколах и вливаниях в доме для престарелых, — что так было всегда, что вспышки тщеславия и желаний, освещавшие мне дорогу, когда я был помоложе, и придававшие моему существованию насыщенность романа или мечты, были суррогатами, иллюзиями, которыми манили меня вдаль плоть и дух. Есть особая прелесть в подобной усталости — это хорошо знали святые, — как будто, погружаясь в апатию и отчаяние, мы приближаемся к тому темному бездонному состоянию, которое побудило летающего в пустоте Бога осторожно изречь: «Да соберется вода в одно место... и да явится суша».
Я нажал на ручку дверцы и нагнулся послушать, не разбудил ли Полу уличный шум. Дыхание ее прервалось на пару секунд, но потом снова вошло в спокойный, ровный ритм. Начал сеять мелкий дождь, щекотавший лицо. Постепенно темнел асфальт. Приятно, когда до тебя дотрагиваются сверху, будь то дождь, снег или что-нибудь еще. Я подумал об Эстер: вот она хозяйничает в кухне, движения у нее замедленные из-за выпитого вина и задумчивости. Подумал о Ричи, который, не отрывая глаз от мерцающего экрана, механически кладет кусок в рот. Как хорошо хоть иногда вырваться из дому и побывать под моросящим дождичком здесь, в незнакомой части города, такой же незнакомой и наполненной обещаниями неведомого, как Тяньцзинь или Уагадугу. Может быть, пойти посмотреть, что там в клинике, оставив в окне машины щелочку для воздуха, как это делают, оставляя собаку? Кому вздумается ее похищать, Полу, сверток тряпья? В свете уличного фонаря лицо ее было бесцветно, как газетная фотография.
«Наша» сестра куда-то отлучилась, но регистраторша сказала, что моя племянница ждет своей очереди: в отделении сейчас работает только один доктор, поэтому прием идет медленно. Из трех негритянок, на которых я обратил внимание, осталась только «африканская маска». Сопровождавший ее парень сбежал, слезы у нее высохли. Держалась она с царственным безразличием, эта черная принцесса, представительница той расы, что от колыбели до гроба живет за счет государства, как аристократы в прежние времена. Я смотрел на нее и думал, сколько же времени ей понадобилось, чтобы заплести такое множество косичек да еще перевить их разноцветными бусинками и крошечными колечками поддельного золота.
Когда без десяти восемь из недр клиники показалась наконец Верна, на ее лице тоже ничего не отражалось. Она ступала медленно, осторожно, словно бы не чувствуя пола под ногами. В руках у нее были листки бумаги — большие, какие-то бланки, и маленькие, рецепты. Под мышкой она сжимала маленький сверток — что-то мягкое, обернутое в бумажную салфетку.
Когда Верна покончила с формальностями, я предложил ей руку, но она то ли не заметила услужливо подставленного локтя, то ли не захотела за него взяться. Под глазами у нее виднелись лиловатые припухлости, как будто у нее отекало лицо, и опухоль еще не спала.
— Что это, в свертке?
— Прокладка! — пояснила она, подражая образцовому ребенку, но добавив в свой восторг щепотку соли. — И еще бесплатно выдали хорошенький пояс!
Дождь сменился туманом, но мне все равно хотелось укрыть, защитить Верну, пока та мелкими шажками шла к машине. Напрасно, как бабочки возле неподвижной статуи, кружил я заботливо около ее негнущейся фигуры — она была целиком погружена в себя. Меня встревожила стоическая гордость, с какой она перенесла бесчестье, теперь вылившаяся в решимость мстить, мстить до конца. Верна терпеливо стояла у машины, пока я неловко нащупывал углубление с ручкой дверцы и вставлял ключ в скважину.
— Ну так что, дядечка, — сказала она мертвым трубным голосом, — с одним покончено, с другим едем?
Часть IV
1
Под вечер первой апрельской пятницы с остывающим куском копченой говядины в пропитавшемся маслом кульке, с пакетом жирного молока и парой помятых овсяных булочек в пластиковом конверте Дейл направляется к возведенному в 1978 году зданию, где размещается постоянно пополняемое оборудование для компьютерных разработок. Бетонный куб с сотней окон на одной стороне, он маячил над обветшалыми и обреченными на снос жилыми домами, недвижимостью, принадлежащей университету и ожидающей своей горестной судьбы. Будничная жизнь выглядит малозначительной, жалкой в тени этого громадного сооружения, чьи многочисленные оконные рамы были вставлены в наклонные, точно плиты у пуленепробиваемого бункера, проемы. Небо сегодня бирюзовое, бегучие весенние облачка сменили плотную зимнюю пелену. Все вокруг, от зеленеющих веток до слякоти под ногами, вдруг потянулось вверх, словно стараясь стать чем-то другим, нежели сейчас. Неприятное ощущение в желудке у Дейла подкатывает к самому сердцу, терзаемому сомнениями и нехорошими предчувствиями. Он получил деньги на работу — откусил больше, чем способен проглотить.
Хотя нормальный рабочий день кончился и в огромном вестибюле, выложенном розовым мрамором, никого нет, кроме апатичного охранника, который бросает ленивый взгляд на пластиковый пропуск Дейла, на некоторых верхних этажах, что днем отданы прибыльным коммерческим проектам, начинается по-настоящему творческая работа.
На первом этаже Куба размещались бюро пропусков, справочная, кабинеты службы связи с общественностью, библиотека по вычислительной технике и главным языкам программирования (LISP, FORTRAN, PL/1, Paskal, Algol с его предшественником Plankalkül и последователем JOVIAL), а также небольшой интересный музей, где выставлены абаки, образцы узелкового письма и счета у древних инков, кипу, счетная линейка семнадцатого века, арифметическая машина Паскаля, сделанная из зубчатых и храповых колес, и ступенчатый механизм Лейбница, увеличенные чертежи эпохальной «Аналитической машины» Чарлза Беббиджа — гигантского арифмометра с программным управлением и запоминающими устройствами, репродукции избранных страниц из математических тетрадей графини Лавлейс и один из собственноручно вышитых ею льняных платков, несколько перфокарт Холлерита, которые использовались у нас при переписи населения 1890 года, основные узлы цифровой вычислительной машины на электромагнитных реле, построенной в Гарварде в 1944-м, арифметический процессор от ЭНИАКа, первого электронного компьютера, который был сконструирован в Филадельфии для расчета траекторий полета снарядов.
Второй и третий этажи облюбовала администрация Куба; рядом расположены несколько залов для заседаний. Есть и небольшая кухня, отделанная листами нержавеющей стали, для угощения важных гостей. К услугам сотрудников — гимнастический зал с двигающейся беговой дорожкой, бассейн со снаряжением для подводного плавания, комната для медитаций совсем без мебели (только маты), медпункт на три койки и помещение, где оставляют велосипеды и мопеды, чтобы их не украли на улице. В большинстве лифтов кнопки четвертого этажа залеплены клейкой лентой, но и те, что не залеплены, не срабатывают, если не вставить в специальную щель пластинку с цифровым кодом, который меняется каждую неделю. На четвертом этаже ведутся сверхсекретные работы, именно они приносят Кубу основные финансовые средства. Занятые там сотрудники скрывают, что работают на четвертом этаже, но их нетрудно узнать по строгим костюмам и галстукам, тогда как даже начальник исследовательского центра, американец итальянского происхождения по имени Бенедетто Феррари, обычно ходит в водолазке или шелковой рубашке с расстегнутым воротом, открывающим толстую золотую цепочку на шее или бусы из чешуек кедровой шишки. Бусы давно потеряли аромат, и носил он их, похоже, в память о старой любви. Блестящий в свое время математик, обладавший чисто итальянской способностью находить самые красивые решения сложнейших проблем, Феррари поражал попечителей неуемной энергией и умел уговаривать по телефону усталых чиновников в Вашингтоне, которые, подобно углекопам в старые времена, периодически должны были выдавать «на-гора» дневную норму неиссякаемого национального богатства.
На пятом этаже идет работа над любимым проектом Феррари — созданием кремниевых чипов для искусственного мозга, хотя какую пользу человечеству, уже обремененному множеством потенциально опасных мозгов, может принести промышленное производство еще одного, менее понятно, нежели ослепительная улыбка одобрения, которой босс неизменно одаривает сотрудников, посещая близкий его сердцу отдел. Вероятно, он испытывает такое же удовлетворение, какое испытывали Пигмалион, доктор Франкенштейн и все те, кто узурпировал божественную прерогативу, вдохнув жизнь в глину.
Шестой этаж — недра Куба, нескончаемые ряды машин: CPU-VAX785S. Символика 3600 LISP MU, компьютер собственного производства. Двадцать четыре часа в сутки они, урча, производят расчеты. Жужжащие вентиляторы предохраняют их от перегрева. Под сдвигающимися плитами пола проложены мили и мили проводов, по которым бегут миллионы байтов не только на установки «дисплей-процессор», расположенные на других этажах, но с помощью модемов и спутников в отдаленные терминалы, находящиеся в стратегически важных пунктах: Пало-Альто, Гавайи, Западный Берлин, Израиль... Дейл частенько заглядывает сюда, чтобы остудить разгоряченную идеями голову, побродить по вибрирующему полу между коробками с мотками проводов и катушками магнитной ленты, погрузиться в глухой угол, где происходит некая высшая душевная работа, напоминающая более привычный уху шум в машинном отделении парохода. То и дело этот гул прорезают недовольные, нетерпеливые человеческие восклицания — техники с перепачканными руками в очередной раз проклинают какое-нибудь неподдающееся соединение.
На седьмом и восьмом этажах вытянулись в ряд двери, за ними трудятся над темами, которые не являются фаворитами начальства. На девятом — установка для кондиционирования воздуха. Окна здесь ложные, ими архитекторы удовлетворили свою тягу к голой симметрии, к постмодернизму с его поддельными ценностями. Дейл выходит из лифта на седьмом этаже, проходит мимо буфета, он закрывается в пять вечера, но к нему примыкает помещение, уставленное старенькими автоматами, которые в самый глухой час суток проглотят монету и выдадут кофе, чай, куриный или говяжий бульон, шоколадки, банки с легкими напитками и даже треугольные сандвичи в полиэтиленовой упаковке. Труженики компьютерной революции, эти обшарпанные металлические ящики отличаются натужной надежностью, но иногда ни с того ни с сего что-то не срабатывает, словно в них пробуждается бунтарский дух, и тогда кофе из белого погнутого носика продолжает течь и течь, или появляется красная надпись: «Распродано», хотя в плексигласовом окошечке ясно виден желанный пакетик с фруктовым пирогом.
Вдобавок, на седьмом этаже — горы мусора: бумажные стаканчики, обертки, пакеты, ворохи рекламы. Одна стопка листовок частично наложена на другую, та — на третью и так далее, все вместе напоминает «окна» на мониторе, которые нельзя убрать нажатием клавиши — нужно ногтем отколоть кнопку, а потом усилием приколоть снова. На доске объявлений и на дверях у этих компьютерных колдунов в седьмом круге красуются картинки — зверьки из комиксов: чокнутый белый песик Снупи, толстый неуклюжий полосатый кот Гарфилд, Бутовы бультерьеры и веселые косматые человекообразные существа, которые живут у Корен. Похоже, что эти молодые умы заплатили за свою недетскую, не по летам развитую сообразительность ценой замедленного воспитания чувств. Лишь единицы из ровесников Дейла оставались на своих рабочих местах в столь неурочный час, многих просто позвали домой весна и праздничное настроение. Сквозь двойные двери можно разглядеть Оллетона Валлентайна, конструктора-роботостроителя из Австралии, — он зарылся в груду рахитичных суставов разобранной механической руки, а на экране компьютера терпеливо светился чертеж рычажных и шарнирных соединений. С красновато-коричневой банкой баварского пива в руке сидел Айзек Шпигель, который уже на первом курсе Массачусетского технологического института погрузился в непроходимые дебри машинного перевода. Стены его комнаты увешаны полками со словарями, лингвистическими исследованиями и ветвистыми, точно оленьи рога, схемами в духе теории порождающих грамматик Хомского. Оказывается, язык, человеческая речь, которая естественно, как слюна, льется из любых уст, поддается анализу еще труднее, чем ферменты. Шпигель даже начал лысеть на верной службе избранной специальности: вообще-то он волосатый, но на затылке плешина формой и размером с ермолку. Он тяжеловат для своего возраста, из-под натянувшейся рубашки между каждой парой пуговиц тыквенными семечками проглядывает кожа. Он поднимает голову на появившегося в дверях Дейла.
— Фу, черт, напугал! Бродишь, как тень отца Гамлета. Где пропадал, моржовый?
— Да тут...
— На тебя это не похоже — тут. Что-то отвлекает? А как же старая привязанность? Границы реальности и все такое?
Дейл раскрывает рот, чтобы ответить, но Айк опережает его:
— Наверняка передок нашел или задницу? Или ты не самый большой любитель засаживать?
Неостывающее желание целиком обладать Эстер, ее гибким хрупким телом недавно привело Дейла при ее попустительстве к тому самому маленькому тугому отверстию. Вспомнив, как зажимала его член смазанная запирательная мышца, как смотрелась милая шейка возлюбленной на противоположном краю спины, он вспыхнул до корней волос, дивясь небрежной проницательности этого толстяка, его бесстрашию перед лицом природы, его приземленности. Помазанник Божий. Негры и евреи — вот настоящее чудо Америки, а наша бледнолицая безбожная высокомерная раса — ее балласт, незаживающая ссадина от седла.
— В этом роде, — выдавливает Дейл признание.
— Заходи через часок-другой. Есть пара свежих анекдотов. — На своем крутящемся кресле Шпигель повернулся к заваленному бумагами столу, к неподдающимся исследованию морфемам, рассеянным по морю собственной многозначности и человеческой двусмысленности.
Дейл идет к себе в комнату, которую он делит со студенткой-выпускницей, пикантно плоскогрудой Эми Юбенк. Она занимается разработкой количественного подхода к проблеме распознавания по неким системным признакам — начиная с расцветки насекомых и птиц и кончая причудливой неповторимостью человеческой личности. Родные и друзья узнают человека на таком расстоянии, когда стираются все признаки и пропорции. Мы замечаем знакомого, закутанного в зимнюю одежду, за квартал. Каким образом? Дейл был неприятно удивлен, узнав от Эми, что для насекомых видимая область спектра включает ультрафиолетовый диапазон, недоступный человеческому глазу, и что цветы имеют нектарники, которые мы не видим, равно как не видим и не обоняем половые аттрактанты на крылышках мошкары. Поистине живая природа постоянно ведет нескончаемый и неслышный для человека разговор. Это открытие почему-то задевает Дейла, хотя существует же множество языков, которых он не понимает, да и христианская вера учит, что многие области знания непостижимы нами, что пути Господни — это не пути человеческие. Собачий нюх и слух не сравнимы с нашими, перелетные птицы ориентируются в геомагнитных координатах. И тем не менее мысль о том, что у цветов есть краски, которые видят только насекомые, оскорбляет его. Глаза — зеркало души, гласит поговорка, и в силу застарелого пережитка мы считаем, что они дают нам полную зрительную информацию. Percipi est esse.
Как и Дейл, Эми для работы необходима «Венера», компьютер VAX 8600 стоимостью четыреста тысяч долларов. Они пользуются машиной попеременно, сменяя друг друга каждые четыре часа, поэтому редко бывают в комнате вместе. Это устраивает Дейла, ибо тонкая женственная Эми, хотя она на голову выше Эстер, напоминает ему о любовнице — особенно хрупкими запястьями и тем, как тревожным движением поднимает голову, словно прислушиваясь к звукам, недоступным его слуху. Его волнует это сходство, оно наводит на мысли о других женщинах, которые не будут старше его на десять лет и замужем за доктором богословия. Даже у Эми, если как-нибудь поутру стянуть здесь, на тишайшем седьмом этаже, с нее блузку, найдется что пососать — пусть не такие крупные конические груди с большими сосками грязновато-коричневого цвета, причем вокруг левого он заметил несколько ненужных волосков. Она, Эстер, любит попеременно совать груди в рот своему молодому любовнику в то время, как ее собственный рот вбирает его член. С Эстер всегда так: ее рот, то чуть приоткрытый, спокойный, то разинутый, искаженный, меняющий форму, как скважины в гиперпространстве, и цвет, как неуловимые переходы и оттенки в богатой колористической гамме плафонов и стен у Веронезе. Когда они сплетаются в постели, Дейлу порой кажется, будто он распластан на плоскости среди необычайных геометрических фигур, а его тело опутано паутиной извращенных желаний. Если бы он занимался любовью с Эми — разумеется, в традиционной благочестивой позе, она, стыдливо застывшая под ним, могла бы потом, после акта, заговорить о чем-нибудь совсем непостельном — о линейных алгоритмах и скорости обновления буфера, о сравнительных достоинствах проекций кавалье и кибине, о параметрических кривых Эрмита и бикубической поверхности Безве, а не лежать, дымя сигаретой, как это делает Эстер с унылым видом, словно предчувствуя трагедию, а за ней — скуку, смертельную скуку, привилегию профессорских жен. Эми была бы вроде сестры, растрепанной, вспотевшей, как после бега трусцой, и у Дейла не было бы того тревожного ощущения, что он, его молодое тело и любовный пыл — всего лишь удовольствие, которое растягивают перед смертью, на краю долгого спуска в небытие. Тем временем небо стало сине-фиолетовым, и на нем, как на подушечке ювелира, сияет одинокая звезда. Эта картина как бы вставлена в наклонную оконную раму. Под небом — темные прямоугольные коробки других зданий факультета и принадлежащих университету жилых домов. Перспектива меняет форму крыш: резервуаров, трубопроводов, вялых вентиляторов. Лесопилка, где он подрабатывает, была бы черной дырой, если бы не тусклый свет в окнах конторы и инструментального склада. Подальше — зубчатая бездна манящих неоновых огней — это часть бульвара Самнера с китайским рестораном, кегельбаном, кинотеатром для взрослых. Кусок говядины остыл и осклиз, есть такой не хотелось. Дейл открывает пакет с молоком, макает туда булочку. Набирает на клавиатуре свое имя, пароль DEUS для запуска своей программы. Одно за другим сменяются изображения. Каждое со своим символом и полосой на левой стороне экрана. На каждом застыл яркий треугольный курсор, приводимый в движение «мышкой». Еще одна фраза на клавиатуре, и появляется список созданных, смоделированных им предметов: Дерево, Кресло, Водяной клещ, Молекула углерода. Изображения одних представляют собой скопления многоугольников, составленных из точек и прямых, других — нагромождение криволинейных поверхностей согласно определенному многочленному уравнению. В любом случае полное, математически точное воспроизведение объекта возможно лишь в некоем идеальном пространстве, которое физически существует как длинная цепочка нолей и единиц, как закрытые или открытые переключатели, пустые или полные электронные «карманы», заложенные в океанической оперативной памяти, куда, нажимая на клавиши, подбирается Дейл.
Целый мир в специфической форме — на кончиках пальцев у Дейла. Его охватывает страх, священный трепет, руки замирают. Он не уверен в своих намерениях, у него нет плана действий для достижения конечного результата, обозначенного в Прометеевом названии его проекта. Им движут вера и чутье — с их помощью он должен пройти по лабиринтам, построенным для воспроизведения созданной (разве есть иная?) реальности в ее общих и основных чертах. Он отдает себе отчет в том, что выводы, полученные по его программе, представят лишь ничтожно малую часть того, что существует на Земле, не говоря уже о Вселенной. Но чувствует, что количество битов в его изображениях и их вариантах приближается к числу столь значительному — пусть очень далекому от бесконечности, — которое нельзя рассматривать как случайность или единичное явление. Бесконечно мала была вероятность того, что результаты рассмотрения такого большого круга предметов неприложимы к общему порядку вещей, ко всему божественному мироустройству.
Чтобы войти в рабочий ритм, Дейл ставит чуткий курсор-светлячок на Молекулу углерода и, установив отображаемый объем как куб со стороной десять единиц, поворачивает его параллельно оси Y при X = 100, набирает:
(повернуть
(молекула (протеин 293))
(углы
(от альфа)
(к дельте)
(шаг (*0,001 (- дельта альфа))))
(оттенок S3)
Пересчитываемая каждую тринадцатую долю секунды, разлапистая молекула медленно кружит на невидимой нити оси Y. Дейл, настроив перспективную проекцию, приближает изображение; постепенно, цикл за циклом, время, которое требуется для расчетов, для нескончаемой смены синусов и косинусов, начинает превосходить время смены картинки. Векторы дергаются, похрустывают паучьи суставы, атомы углерода послушно разбегаются, сияют на сером экране, как звезды в вышине, как немые свидетели царящего в космосе безумия, как искры в пустоте под сводом небесного мозга.
Затем Дейл стирает изображение и, чтобы перейти к своей программе (богохульственной, по моему убеждению), вызывает из памяти машины объект под названием Дерево. Оно построено по частям, то есть «выращено» по заложенным в компьютер определенным принципам произвольного дробления, которое, насколько удается, приближено к органическому росту древесины. Элементарной переменой параметров можно добиться того, чтобы крона Дерева напоминала уходящие вверх ветви вяза или пирамидального тополя, купы плакучих ив или болотных дубов, величественные раскидистые отростки кизила или бука. У деревьев, как и у скалистых гор или кафедральных соборов, складчатая форма, одни и те же элементы повторяются на разной высоте благодаря хитроумному алгоритму, который Дейл вывел сам в старые добрые времена (до профессора Ламберта! До Эстер!!). Ствол и нижние сучья Дерева утолщаются по мере того, как множатся новые побеги на верхних ветвях. После того как Дерево «выращено» и его математические характеристики заложены в память машины, его можно снова вывести на экран под любым углом, целиком или по частям (хотя многие детали пропадают из-за недостаточной разрешающей способности монитора) и снова подвергнуть всевозможным операциям. Дейл поворачивает Дерево перпендикулярно плоскости экрана, вдоль координатной оси Z, и рассекает поперечной плоскостью. Когда Z = 300, появляется круглое облачко точек, — это верхние ветви в поперечном разрезе. Установив ось Z повыше, Дейл двигает курсор к нижней части Дерева, где вырисовываются кружки и овалы, — это толстые сучья, рассеченные под разными углами, — а затем к краю экрана, куда смещаются черные точки и отрезки прямых, изображающие молодые побеги на них. Теперь в центре экрана кляксы, которые расползаются и сливаются в одну. В конце концов остается только корявый ствол.
Едва слышно, как мышь, скребется под пальцами Дейла пластмассовая клавиатура. Он опять направляет курсор по стволу Дерева вверх, где точки и овалы обозначают высоту, куда без опасности для жизни могут забраться виртуальные мальчишки, забредшие в чащу чисел. Каждому элементу массива данных соответствует свое уравнение, которое в другом конце комнаты, там, где в отсутствие Дейла работает Эми Юбенк и оставляет после себя перепачканные любовные послания в своеобразной системе письма, принтер послушно распечатает в «сброс», как говорят компьютерщики.
Дейл перебирает значения Z: 24, 12, 4, затем 3 и, наконец, 1. Снова слышно, как скребется мышь, и снова в скрежете синкоп машина «выдает» цифры, строка за строкой, строка за строкой. Дейл напряженно вглядывается в экран, стараясь уловить какой-нибудь маловероятный порядок и повторяемость. Потом просматривает сложенные гармошкой распечатки, отмечая каждую двойку и каждую четверку, и останавливается на 24, священном, во что он начинает верить, числе, каким Бог заговорит с ним. Это число выше и чище грубых нолей и единиц, которыми оперирует машина, оно оседлает традиционную Троицу, в нем нет зловещих пятерок, что привились на наших руках и ногах.
Дейл обводит эту пару красным и не может решить, чем вызвана пляска красных кружков в периферическом отделе его зрения — случайным сбоем количественных показателей или его усталостью. При мысли о тщетности собственных усилий Дейла бросает в пот. С тех пор как он получил грант, ему плохо спится. По ночам мерещится, будто он впадает в великий грех. И в романе с Эстер не все ладно. Она стала еще более ненасытной и менее нежной. К пламени их страсти примешивается нетерпение, недовольство, неудовлетворение, так что он замечает в себе признаки мужского бессилия. Начала откалывать в постели такие номера — словно рекорды по акробатике ставила, — что все его существо протестует против роли механического исполнителя фантастических сексуальных желаний. Тело отказывается работать как следует. Это удивляет Дейла: под покровом интеллектуальных и духовных устремлений в нем с подросткового периода живет гордость своими гениталиями. Он считает, что у него прекрасный пенис: бледно-мраморный ствол с ярко-голубыми прожилками и темно-розовая раздвоенная головка. В состоянии эрекции он слегка загибается кверху, словно хочет дотянуться до уютного гнездышка в пупке. Иногда Дейл чувствует в себе раздвоение личности, и та, что несравненно меньше, обладает большей жизненной силой и даже духовностью. Власть Эстер над Дейлом заметнее всего ощущается в том, что она то и дело ненароком открывает красоту его фаллоса, которым до нее он восхищался в одиночку, и не без чувства стыда, под одеялом, перед тем как уснуть. Эстер безбоязненно выставила эту спрятанную красоту на свет божий. Теперь он не стесняется стоять в чем мать родила перед зеркалом ее глаз.
Когда мужчина сходится с женщиной, у него всегда возникает вопрос: что получает она от их близости? Дейл подозревает, что он нужен Эстер, чтобы спастись от угрюмого субъекта с тяжелыми бровями и влажными глазами, который тучей нависает над их свиданиями, грозя разразиться стылым ливнем. Хотя Дейл испытывает непреходящую потребность кого-то от чего-то спасать — достаточно посмотреть на его утопическую затею вызволить страждущее человечество из вериг сомнений, вероятности, что никакого Бога нет, или его полоумный присмотр за бедной, отравленной травкой Верной — рядом с Эстер он задумывается, не слишком ли он обременителен, этот предмет спасения, не слишком ли много в нем острых углов. Он не может не видеть, что, несмотря на угасшую привязанность к мужу-рогоносцу, женщина цепко держится за положение, которое дает это замужество, держится за дом со всем его содержимым. После нескольких пробных визитов Эстер не удостаивает своим посещением Кимову квартирку, отдающую запахами кроссовок и соевого соуса, и снова принимает Дейла в мансарде особняка на аллее Мелвина. Они оставляют щелочку в окне, чтобы впустить бодрящий весенний ветер. Под грачиный грай и переливчатые трели серенады — то хорошенькая Мириам Кригман, скинув блузку на солнечном балконе, упражняется на своей флейте — любовники изливают друг на друга сексуальные соки. Чинный квартет с высокими заборами и зеленеющими лужайками — как зрители в цирке, которые с замиранием сердца, без шепотков и покашливаний следят, как они исполняют рискованнейшие акробатические трюки. Временами Дейлу кажется, что Эстер в пылу страсти извивается, как змея, частично для того, чтобы бросить вызов кому-то третьему, порисоваться перед ним. Он чувствует себя статистом в продолжающемся спектакле. Ему досадно, но разве могла бы, допустим, та же анемичная Эми Юбенк провести его по крутой головокружительной спирали сексуального наслаждения к самой сердцевине плотской жизни? Разве у нее такие же жадные глаза и рот и такой тугой и одновременно податливый зад?
Поскольку Z при значении два с половиной представляет собой плоскость, то, установив равенства между Z и преобразованными координатами атомов углерода, Дейл делает несколько более сложных сечений. Он напряженно всматривается в экран, пытаясь обнаружить какое-нибудь более или менее определенное изображение — снежинку, лицо, что угодно. Точки разбегаются по экрану, роятся, как мошкара над летним прудом, но в их пляске он не видит никакой фигуры, не улавливает никакого сигнала.
Дейловой идее (как догадываюсь я, находящийся по ту сторону водораздела между точными и гуманитарными науками) присуща простота, приходящая с отчаянием. Если элементарные трехмерные фигуры, заложенные в памяти компьютера, в достаточной степени представляют спектр созданных и существующих вещей, то, соединяя их, то есть ребрами одних воображаемых многогранников разрезая другие, он дает Богу возможность выдвинуть свою версию той первичной формы, что лежит в основе всех форм. Все эти многогранники и совокупности отдельных частей выражаются рядами двоичных чисел, поэтому машина, производя расчеты, приближается к некоему математическому пределу, позволяющему Богу проявить себя, причем проявить в более выгодном свете, нежели чудовищные несуразности сотворения мира, — в поразительной согласованности физических постоянных, в демонстрации невозможности эволюционного процесса, в человеческом сознании, что быстрее наших нервных клеток. Адвокат дьявола, который сидит в душе Дейла, — его собственная совесть, — мог бы возразить, что у Бога масса возможностей проявить себя, и прежде всего в богатейшем словаре вещей и информации, охватывающем все пространство от нас до самых дальних квазаров, что даже на нашей крошечной по космическим масштабам планете наблюдается бесконечное множество Его достижений. Если Бог не пожелал недвусмысленно выразить себя в траве и дожде, в бегемоте и Левиафане, почему он должен заговорить на логических перепутьях компьютера? Потому, ответил бы Дейл, что числа на экране компьютера становятся источниками и путями света и доступны нашему разумению с чистотой простого силлогизма. Потенциально световые векторы — это костяк того, что Виттгенштейн назвал ситуацией. По сути дела, доводы Дейла сводятся к молитве, не больше, но и не меньше, к попыткам сделаться пророком. Того же бессонницей, самобичеванием, загоняя себе крючья под кожу, добивались византийские святые и наши индейцы с равнин. Его бдение напоминает самоумерщвление, крестную муку, которую он делит с компьютером.
В файлах его машины хранятся аэропланы и кубы, двенадцатигранники и морские звезды, трехмерные буквы, используемые на телевидении, и даже оживляемый человечек с ногами, как печные трубы, и квадратными плечами. Лицо человечка составлено из массы крошечных пластин, и каждой соответствует известное дифференциальное уравнение. Меняя значение членов этих уравнений, можно придать лицу любое выражение — радостное, гневное, горестное, задумчивое, а лицевые мускулы и глаза согласовать со словами, которые произносит человечек. При освещении из одной точки, выбранной по тому же алгоритму, которым удаляют невидимые плоскости, и удачной подсветке результат достигается фантастический: кукла кажется настоящим живым человеком, хотя движется он, как ртуть по сравнению с водой, а когда стоит неподвижно, то как бы вздрагивает от напряжения.
Когда на цыпочках уходит полночь, Дейл сдвигает фигуры в одну груду и, то выводя на экран линии и плоскости разрезов, то откусывая от груды предмет за предметом, перемещает оставшуюся часть по пространственной дуге, выделывая при этом затейливые узоры, которые подошли бы для лепнины в бесовских хоромах посреди преисподней или для плюща, что лепится к веселенькой беседке на краешке Марса.
Переключившись на цветной растр, Дейл по компьютерной сети связывается с машиной, расположенной на одном из нижних этажей Куба, и пополняет базу данных добавочным количеством визуальной информации и программным: двадцать четыре бита на пиксель. На экране появляется великое множество пикселей, 1024 × 1024, и каждый из этих элементов изображения сменяется другим каждую тридцатую долю секунды. Судорожно вращаются в страшноватом свете странные фигуры, молча свидетельствуя о бурях, бушующих в счетном устройстве. Дейл не довольствуется этими феерическими чудесами, набирает на клавиатуре дополнительные команды, закодированные в строчный, жесткий машинный язык (setq... defun... mapcar... eq... prog), и те гонят электрический ток через реле, через триггеры и сумматоры, через бесконечные транзисторные «воротца» диаметром двенадцать микронов — тоньше, чем тончайший волосок на груди у Эстер.
Фигуры на слегка выпуклом экране сбиваются в кучи и расползаются во все стороны. Дейл поворачивает их и так и сяк, подчиняясь неясной надежде, что там, за нагромождением вещей, в искусственном пространстве, где специальными командами можно подделать даже отражения и тени, лежит нечто, может быть, это паук или монета. Машина не успевает поставить на место сдвинувшуюся точку обзора, и Дейл хочет обмануть невидимого оппонента, выведя на экран наклонное зеркало. Зеркало ставится за изучаемым предметом — это сравнительно простая в компьютерной графике процедура, в которой, поскольку каждый пиксель можно считать замочной скважиной, линия прямой видимости проходит через все значения X и Y и отклоняется при определенном («скользящем», так как зеркало наклонно) значении Z. Команда к отклонению, подаваемая при соответствующем угле отражения (в нашем случае — 12 градусов), выводит пиксель за пикселем информацию о задней стороне изучаемого объекта, который поворачивается со средней скоростью 160 наносекунд на пиксель. Задняя сторона не сильно отличается от передней, и Дейлу не попадается на глаза ни спрятанная золотая монета, ни паук, плетущий сеть. Компьютер свято хранит свою тайну.
Одна операция сменяет другую, и чем дальше, тем больше слившиеся фигуры на дисплее делаются похожими на рыхлые мотки многоцветной пряжи. Мотки выглядят как комки какого-то органического вещества, словно процесс увеличения и очистки выявляет внутреннюю волокнистость вещей. Дейл предполагает, что, как и в предметах реального физического лица, под волокнами лежат кристаллические структуры, но возможности компьютера в отличие от электронного микроскопа недостаточны, чтобы достичь их. Компьютерный мир создан человеком, рассуждает Дейл, следовательно, его структуры грубее структур мира, который из кварков связал Всевышний. Сам он разработал специальную программу. По этой программе хаотическому нагромождению изображений сообщается вращающий момент, и незримые силы поворачивают их, и мнут, и давят, как отжимают под прессом масличное сырье, — и все для того, чтобы получить каплю, одну-единственную радужную каплю исходного принципа бытия. Дейл верит, что в конце концов эта капля покажется, словно протечка на цистерне, и нефть павлиньим хвостом растечется по ее стенкам и по земле посреди железного лома и всякого хлама. Именно это он жаждет увидеть: электронно-механическую радужность в идеальном порядке, как сотни многоугольных линз в фасеточном глазу трилобита. Иногда Дейл останавливается, чтобы считать информацию из уравнений на мониторе или перенести изображение на лазерный принтер. Вот уже несколько недель он проводит эти эксперименты, весь Великий пост копит данные, но сейчас он чувствует, что приближаются кульминация, кризис и искупление в его изначальном смысле — избавление от рабства, от труда. После нескольких часов работы у него покалывает в пальцах, точно ток сквозь них пропустили. Его нервы и электронная система процессора совместились в одно.
В какой-то момент он, должно быть, все-таки съел несъедобный сандвич с говядиной: смятый и замасленный кулек лежит на столе рядом с пустым пакетом из-под молока и «мышкой». В какой-то момент он, должно быть, пошел в туалет мимо механических торговцев, в конец коридора, а на обратном пути заглянул к Айку Шпигелю, потому что в голове засели обрывки услышанных сальных шуточек: «Одну, чтобы позвонить монтеру, другую — замешивать мартини...», «Ну не беспокойся, мне нравится в темноте...». Шпигель сам заливается смехом, «травит», и в просветах между пуговицами тесноватой рубашки видно, как трясется волосатый живот. Даже когда он сидит, у него вид заправского комика-говоруна. Хочешь слушай, хочешь не слушай, выдаю дальше. В памяти выплыл ключевой вопрос одной из хохм: «А зачем у баб дупло?» — и ответ совсем не шутейный, звучащий как печальная истина.
Пальцы Дейла бегают по легкой как перышко клавиатуре — феерия форм, фигур, фактур. И вдруг из этой ионной толкотни на мгновение, на миллисекунду возникает ЛИЦО, грустное, горестное, даже не лицо, а тень лица. Как просто все-таки нарисовать лицо: несколько точек, несколько дужек, и ребенок радостно тянется к забавной мордочке. Эми Юбенк утверждает, что мы можем отличить приятеля от незнакомца на полукилометровом расстоянии.
Лицо исчезло, растворилось в рыхлой многоцветной пряже. Дейл успел заметить: в запавших глазах — вечная тоскливая горькая жизнь. Он хочет восстановить изображение, но не может сообразить как. В голове пусто, в нее лезет начало еще одной шпигелевской хохмы: «Сколько бапов (белых американцев-протестантов) требуется, чтобы сменить электрическую лампочку?» Дейл дает команду «сброс», и принтер в другом конце комнаты начинает пережевывать материал своими клиновидными зубами. Дейл отрывает зад от нагретого липучего сиденья вращающегося стула и идет по коридору за диет-колой. Автомат, урча, ищет в своих внутренностях красно-белую банку и выставляет ее на полку, правда, если постучать по железному боку. Потом, подумав, он со звонком выплевывает два Дейлова четвертака. Какой-то остряк-самоучка научил его возвращать монеты. Всегда найдется айзек, который перехитрит самую хитрую машину. «В сколько еврейских мамочек?» Нет, надо быть евреем, чтобы понимать еврейские шуточки и штучки.
У явления на дисплее были, помнится, длинные волосы, но никаких признаков бороды. Вероятно, традиционная иконография ошибается. По телевизору часто показывают людей со Среднего Востока, дают интервью, и у каждого по меньшей мере трехдневная щетина. Как они ее отращивают? Устанавливают газонокосилку на максимум?
В длинном коридоре с кремовыми стенами, увешанными картинками Снупи и детскими рисунками, стоит глубокая тишина. В голове у Дейла раздается звук, похоже, получасовой давности — это Шпигель собрался домой. Возле мусорного ящика он сплющил подошвой пустую пивную банку и крикнул: «Спокойной ночи!» Теперь весь седьмой, залитый светом этаж в полном распоряжении Дейла, и, возвратившись к себе в комнату, он падает на колени между стулом и монитором и молится о просветлении, которое избавило бы его от этого бремени и этой вины, бремени и вины думающего животного. Под его веками пульсирует красноватая пустота. Он словно видит ее строение: микроскопические зерна быстро скатываются вниз, так скатываются капли косого дождя на оконном стекле. Он прислоняет разгоряченный лоб к экрану, тот студит голову, хотя чуть-чуть теплый. Эта радиация. Можно заработать раковую опухоль мозга. Ну и пусть. Дейл откидывается и тяжело поднимается на ноги. Решает поработать еще часок-другой. Он чувствует, что вот-вот что-то произойдет, но медлит, медлит сесть. Подходит к окну.
Сверху кажется, что город оседает, словно угли угасающего костра. В ночном небе не спится почти полной луне, она плывет среди перисто-кучевых облаков, барашки как зыбь на озере. Внизу, на трапециевидном сквере со скульптурой леди Лавлейс, дремлют деревья. Ломаные линии ветвей не длиннее, чем зимой, но очертания их расплываются от набухших почек, жаждущих развернуться в листву и продолжить процесс фотосинтеза. В глазах у Дейла колет, ноет тело, слишком долго находившееся в сидячем положении. Ему хочется потянуться, раскинуться на кровати рядом с Эстер, с ее жадными изумрудными глазами, ее жадными ищущими руками. У них, как у многих классических любовников, не было приличной постели — только затасканный матрац в мансарде да узкая молодежная койка под роговым крестиком.
Он опять садится за монитор и пытается снова найти тот волшебный знак, тот чудесный намек. Изучив цифровую распечатку ввода, по которому появилось лицо, Дейл подает команду сосчитать все двойки и четверки, по правилам математической статистики анализирует результат. Он недостаточен для построения теологической системы. Аналогичному анализу подвергаются несложные неодушевленные предметы — столы, стулья, самолетные крылья, многогранники, кривые Коха... Под конец у него фактически не остается сомнений, что статистическая обработка данных об органических моделях обнаруживает если не весь отпечаток какого-нибудь пальца у Всевышнего, но хотя бы несколько завитковых узоров на подушечке пальца.
Гистология — гистологией, но Дейл все же надеется, нет, не просто надеется — его томит духовная жажда сретения, встречи с лицом, чтобы он смог зафиксировать и принтером перенести на бумагу. Освежившись еще одной банкой коки с добавками кофеина и углеводов, он снова пытается найти ту заветную тропку, что привела его к чудесному видению. Он продирается сквозь бинарную чащу, меняет углы и параметры, приближает и отдаляет изображения. Он не чувствует, как бежит время. Предутренние часы похожи друг на друга. Далекие шумы на других этажах — стукнет дверь лифта, загудят провода в шахте — где-то трудится еще один полуночник, или это подают сигналы таймеры и термостаты? В комнате становится холодно. Мерзнут кончики пальцев, и с тыльной стороны ладони озноб ползет к запястью, к локтевому суставу, к предплечью, подбирается к грудной клетке. Дейл принимает его за откровение свыше. Сквозь микроскопическое марево, где одна-единственная пылинка может загородить дорогу, как скатившийся с горы валун, и тончайший волосок обрушится, точно балка в кафедральном соборе, он приближается к дракону, к огнедышащему секрету. Так же, обмирая от страха и нетерпения, он ребенком спускался в подвал родного тонкостенного дома в Акроне, где отец заводил подаренный ему на Рождество игрушечный железнодорожный состав. Пусковые рогатки поезда таили в себе тайну и волшебство, точно труп, положенный для вскрытия. У длинного металлического тела состава была большая живая голова — одноглазый тепловоз, который сердито крутил колесами, когда его ставили на рельсы. Сдерживая трепет, словно делал что-то нехорошее, Дейл забирался в подвал один и скоро начал разбираться в загадках механизма лучше отца. Потом из собственных скромных сбережений стал покупать дополнительную оснастку — новые рельсы, семафоры, стрелки. Он был на верном пути.
На экране все чаще и чаще высвечиваются предостерегающие надписи: «Недостаточен объем памяти» или «Вы уверены?». Монитор выводит в зону видимости испещренные полосами тороидальные фигуры, которые в мгновение ока сменяют друг друга, учащаются взаимопереходы операций разной степени сложности, язык накладывается на язык, ужимаясь порой до бинарного словаря. Дейл загрузил моделирующее устройство таким образом, что оно сообщает каждому следующему изображению новые параметры, выведенные из предыдущей фазы, — возникает своего рода коническая спираль, которая, полагает он, должна в конце концов коснуться космической сущности. Но формы и фигуры на экране не упрощаются, а, напротив, дробятся, усложняются, расползаются.
Лицо — вот что он хочет видеть, хочет и испытывает при этом благоговейный страх. В эти бегущие глухие утренние часы у него усилилось ощущение, что привидение, притаившееся в электронных закоулках, настроено враждебно. Оно не желает, чтобы его видели, и будет мстить тому, кто пытается его найти.
Или, допустим, в поисках Всевышнего на этих неведомых путях он, Дейл, собьется на ложную дорогу и встретит фальшивого бога, одного из тех, что веками мучили людей, Молоха либо Митру, Шиву либо Осириса, или переменившего обличье Люцифера и того Уицлипочтли, которому приносились кровавые человеческие жертвы. Тем не менее наш молодой человек продолжает давить на клавиши и снова читает: «Повторите». Формы и цвета на экране вздрагивают, как жир, растекшийся по воде, в которую бросили камешек. Вот новый рисунок, он похож на предыдущий — с той только разницей, что состоит из более мелких элементов, которые вращаются и образуют крошечные водовороты, концентрические круги из цветовых слоев, как бы спадающих вниз наподобие пальцев резиновых перчаток. Если немного скосить глаза и переустроить клетки головного мозга (Как? Кто же все-таки нажимает на клавиши?), можно увидеть, что это — конусы, вершинами направленные на наблюдателя. Между основаниями двух конусов лежит что-то непонятное, многоцветное. Дейл увеличивает изображение, при этом зеленый цвет смешивается с оранжевым, поворачивает его, но разглядеть не может. Тогда он выводит его на плоскость под углом 85 градусов к горизонтальной оси, потом, подумав, переносит на более безопасный угол — 72 градуса. Теперь он видит, что это рука. Рука, составленная из цветовых пятен, словно разрисованная камуфляжной краской, но какой-то неожиданной формы. Она лежит расслабленно, ладонью кверху, пальцы согнуты, но различимы даже линии на ладони. В неподвижности руки есть что-то странное. Онемела? Отрублена? Прибита гвоздями к кресту? Или больше похожа на руку Самсона, которому состригают волосы, когда он уснул, прикорнув к коленям Далилы? Может быть, на руку Адама до того, как Бог вдунул в лицо его дыхание жизни? Или же неподвижность — это знак истощенности, отчаяния, сдачи на милость победителя? Как ни всматривается Дейл, он не замечает на ладони ни клейма, ни прокола. Даже при нечетком трехмерном изображении видно, что конечность нетронута. Будь у его VAX 8600 бóльшая разрешающая способность, он различил бы костяшки и ногти. Глядя на руку, Дейл переносится в иную систему бытия, он переживает восторг вознесения. Холод, что он испытывал несколько часов, словно бы расчистил ему путь. Он полон жизненных сил. Едва дыша, чтобы не спугнуть непослушный центральный электрон, он подает команду зафиксировать изображение, и с другого конца комнаты, рядом со стаканчиками из-под кофе, испачканными губной помадой Эми Юбенк, раздается стрекот принтера. Попробуйте представить, что вас поглощает его жадный безотказный механизм! Дейл скармливает ему Бога, эту успокоительную тень по ту сторону разума.
Распечатка разочаровывает. Рисунок поблек, надо восстанавливать цвет. Руку едва видно, только бледная тень на бумаге, тогда как на экране светящиеся точки создавали впечатление живой материи. И тем не менее это свидетельство, какое-никакое. Его собственные руки с реденькими волосками промеж костяшек вздрагивают над клавиатурой — может, повторить операцию? Глядишь, машина выжмет что-нибудь более существенное, выведет на дисплей все туловище — или пустую гробницу? Озноб пробирает Дейла до костей. Он дрожит. Урчание компьютера кажется ему криком о милосердии, полунемым прошением о помиловании. Умопомрачительны скорость и точность взаимодействия электронов с электромагнитными полями, умопомрачительны, если не знать того, что узнал на курсах программистов Дейл, а именно: микрочастицы обладают корпускулярными и волновыми свойствами. Так они устроены, такова их двойная природа. Поэтому машина, которая сама по себе вызвала бы священный трепет у новогвинейского дикаря, из всех достижений цивилизации знающего только богоподобные летательные аппараты, для Дейла всего лишь средство постижения тайны. Мне лично Дейл представляется сейчас гигантской летучей мышью, взмывающей на своих руках-крыльях вверх. Он печатает слово «Повторить». По экрану пробегает рябь. Проходят секунды, прежде чем машина воспринимает команду. Полосы и концентрические круги предыдущего изображения преображаются в фигуры, по форме напоминающие рыбью чешую. Рука усохла, исчезла, если только не превратилась в зеленое пятно в нижнем правом углу экрана, на месте имени оператора. В некоторых его частях доминирует оранжевый цвет, упорядоченность чешуек притягивает глаз. Остальная часть экрана представляет собой пелену из светящихся точек, за которой сверхтонкая алюминиевая отражательная пленка. Компьютер не желает выдавать свои секреты. Жадно, нетерпеливо Дейловы пальцы умоляют VAX 8600 повторить цикл.
Цвет экрана становится холодным, серым, появляются неумолимые буквы: «Недостаточен объем памяти». Дейл чувствует себя опустошенным. Отодвигается от стола. Болят глаза. До костей пробрал холод предутренних часов. Он медленно бредет к окну. Луна скрылась. Обрывки облаков слились в сплошное одеяло оловянного цвета, подсвеченное снизу огнями большого города. На прямоугольных силуэтах зданий светятся только несколько окон, светлые прописи в двоичной системе — слово тут, слово там. Бесконечны ряды темных окон, черные провалы равно о чем-то говорят. Ноль — тоже информация.
2
— Дядечка? Это ты?
Был поздний вечер, время приближалось к десяти. Я сидел у себя в кабинете с раскрытым «Социалистическим решением» Тиллиха, а Эстер в гостиной слушала запись «Богемы» и доканчивала бутылку розового вермута. Зазвонил телефон.
— Что-нибудь случилось, Верна?
— Все, все случилось. Господи! — Голос у нее был глухой, какой-то загробный, но я не услышал в нем ни тревоги, ни раздражения — только страх. — Послушай, — продолжала она плачущим капризным тоном, — не мог бы ты сейчас приехать?
По легкому щелчку я понял, что Эстер в гостиной взяла трубку. Чтобы ввести жену в курс дела, я повторил:
— Ты хочешь, чтобы я сейчас приехал?
— Ты должен приехать, ну пожалуйста! — говорила Верна отрывисто, как будто ей не хватало воздуха. — Вообще-то это не со мной, а с Пупси. С Полой.
— Что с ней? — Я чувствовал, что мой голос тоже звучит странно.
— Не может ходить, честное слово. Или же не хочет, дрянь такая. Визжать не визжит, но не дает до себя дотронуться.
На меня как столбняк напал — так бывает, когда на человека наваливается груз жизни, я потерял дар речи и способность соображать.
— Когда это началось?
— Не знаю, хуже всего было минут пятнадцать назад. А вообще-то все началось сразу после ужина. Мы кое-что обсуждали...
— Обсуждали?
— Ну да, выясняли отношения, как подружки, понимаешь?
— Ты выясняла отношения с годовалым ребенком?
— Ты что, все проспал? Ей скоро два будет. И вообще, не морочь мне голову. Я тебе не первому звоню. Пытаюсь дозвониться до Дейла, но его телефон молчит.
— Так говоришь, не хочет ходить? — повторил я не столько ради Эстер, сколько для того, чтобы представить себе, что там, у Верны, происходит.
— Похоже, что... — Верна запуталась, потом ее порвало: поскорее выложить неприятность и забыть: — у нее что-то внутри не в порядке. Поэтому она и не может ходить. Я ставлю ее на ноги, а она брякается на пол и вопит.
Наконец забрезжил слабый свет.
— Ты ее била?
Помолчав, Верна заговорила детским тоном:
— Ну, толкнула разок. Достала она меня, понимаешь? А вообще-то это дурацкий книжный шкаф виноват. Ну тот, который я купила, когда собиралась получить долбаный аттестат зрелости. Наверное, она ударилась об него ногой, я точно не видела... — Снова молчание, а потом: — Меня теперь в полицию заберут, да?
Казалось, механизм ее мозга едва-едва работает, преодолевая сопротивление трения, перерабатывая вредные химические вещества, накопившиеся в житейских волнах, которые то нахлынут, то откатят.
— Верна, подожди, не клади трубку, — попросил я. Тихонько, чтобы она не услышала, что я отошел от телефона, положил трубку на подлокотник кресла рядом с томиком «Социалистического решения», который стоял домиком лицом вниз, давая возможность заглянуть в красивое беспокойное лицо автора на задней обложке, и на цыпочках прошелся по коридору в гостиную.
— Что ты об этом думаешь? — спросил я Эстер шепотом.
Она прикрыла ладонью телефонную трубку — жест был медленный и удивительно грациозный, как движения пловца под водой. Подняла голову, и я увидел, что белки ее глаз расширились и покраснели. Сморщив губы, словно собираясь свистнуть, она сказала негромко:
— Поезжай. Ты должен поехать.
К Верне? На ночь глядя? Но Эстер благословила меня, не так ли? Я пробормотал ненужное извинение:
— Вероятно, много шума из ничего, но...
Она сидела, величественно выпрямившись, похоже, совершенно пьяная. На ней был желтовато-коричневый кашемировый кардиган (купленный в магазине Траймингхема в тот же день, что и мой джемпер из верблюжьей шерсти), надетый на желтую водолазку. Эстер примостилась на краешке обитого шелком канапе, голые колени упирались в край стеклянного столика, и в отражении стекла я видел белую полоску на коленных чашечках. Лицо ее лоснилось, может быть, от жара уже догоравшего камина. Мне подумалось, что звонок Верны удивил ее меньше, чем меня. Она убавила звук в кассетнике, но по красному огоньку и вращающейся втулке в окошках из органического стекла было видно, что опера еще шла к кульминационной сцене. Бедная Мими. Бедный Рудольф.
Я кинулся к себе, чтобы сказать Верне, что еду, но услышал короткие гудки: она бросила трубку. Я надел плащ на теплой клетчатой подкладке, обмотал горло серым шерстяным шарфом, нахлобучил капюшон, хотя последние два-три дня вовсю пригревало солнце, но апрель в наших местах — месяц холодный, сырой.
В коридор вышла Эстер. Мне показалось, что она нетвердо держится на ногах, хотя дома она не носит цокающие шпильки. Сейчас она была босиком. Для садовой возни во дворе она надевает резиновые сапоги или же старые замызганные кеды. За четырнадцать лет совместной жизни ее ступни раздались и огрубели, но поскольку ломкие ногти и желтые мозоли появились у нее на службе у меня, при выполнении работ по нашему общему дому, ее ноги сохранили для меня прежнюю прелесть. Какую диету ни соблюдай, все равно с возрастом кости делаются хрупкими, а мышцы дряблыми. От нее попахивало потом, как будто за время ее связи с Дейлом, тех бесстыдных дневных свиданий в мансарде, тех вывертов наизнанку, подобно порнозвезде, и отдохновения в луже молодой спермы она вся пропиталась чем-то пряным и острым, и это пряное и острое выступало теперь из пор ее кожи. Как все грешники, она варилась в собственном соку — влажные волосы были зачесаны назад, и выпуклый лоб поблескивал.