Аркадий Аверченко
Эхо церкви Феличе
Однажды летним вечером мы с приятелем сидели за столиком в саду и, попивая теплое красное вино, глазели на открытую сцену.
Дождь, упорно стучавший по крыше веранды, на которой мы сидели; необозримое снежное поле не занятых никем белых столиков; ряд самых замысловатых «номеров» демонстрировавшихся на открытой сцене; и, наконец, живительное теплое бордосское — все это настраивало нашу беседу на самый глубокомысленный, философический лад.
Прихлебывая вино, мы дружно цеплялись за каждое пустяковое обычное явление окружающей нас жизни и тут же, сблизив носы, принимались его рассматривать самым внимательным образом.
— Откуда берутся акробаты? — спросил мой приятель, поглядывая на человека, который только что уперся рукой в голову своего партнера и немедленно же поднял вверх ногами все свое затянутое в лиловое трико тело. — Ведь просто так, зря, они же акробатами не делаются. Почему, например, ты не акробат или я не акробат?
— Мне акробатом быть нельзя, — резонно возразил я. — Мне рассказы нужно писать. А вот почему ты не акробат — я не знаю.
— Да я и не знаю, — простодушно подтвердил он. — Просто не приходило в голову. Ведь, когда в юности предназначаешь себя к чему нибудь, то акробатическая карьера как-то не приходит в голову.
— А вот им же — пришла в голову?
— Да. Действительно это странно. Так иногда хочется пойти за кулисы к акробату и расспросить его — как это ему вздумалось сделать карьерой — ежевечернее влезание на голову своему ближнему.
Дождь барабанил по крыше веранды, официанты дремали у стен, мы тихо беседовали, a в это время на сцене уже появился «человек-лягушка». Был он в зеленом костюме с желтым лягушечьим брюхом и даже с картонной лягушечьей головой. Прыгал, как лягушка — и, вообще, ничем от обыкновенной лягушки, кроме размера, не отличался.
— Вот возьми — человек-лягушка. Сколько их, таких «человеков — чего нибудь» бродит по свету: человек-страус, человек-змея, человек-рыба, человек-каучук. Спрашивается: как всякий такой человек мог добраться до решения — сделаться человеком-лягушкой? Осенила ли его эта мысль сразу, когда он мирно сидел на берегу тинистого пруда, наблюдая действия просто-лягушек… Или эта мысль постепенно, исподволь росла в нем и крепла.
— Я думаю — сразу. Осенило.
— А, может быть, у него с детства было стремление к лягушечьей жизни и только влияние родителей удерживало его от этого ложного шага. Ну, a потом… Эх, молодость, молодость! Потребуем еще одну, — хорошо?
— Молодость?
— Бутылку. А это кто, в клетчатом пальто с громадными пуговицами, в рыжем парике? Ах, эксцентрик! Заметь, у них уже есть свои освященные временем приемы, традиции и правила. Например — эксцентрик должен быть непременно в рыжем парике. Почему? Бог его знает! Но это хороший клоунский тон. Затем — появляясь на сцене, он никогда не сделает ни одного целесообразного поступка. Все его жесты и шаги должны быть явно бессмысленны, обратно-пропорциональны здравому смыслу. Чем бессмысленнее — тем больший успех. Погляди: ему нужно закурить папиросу… Он берет палочку, трет ее о лысину — палочка зажигается. Он закуривает папиросу, a горящую палочку прячет в карман. Теперь ему нужно погасить папиросу. Как он это делает? Берет сифон содовой воды и пускает струю на тлеющую папиросу. Кто в действительной жизни зажигает спички о голову и гасит папиросу с помощью сифона? Он хочет расстегнуть пальто… Как он это делает? Как другие люди? Нет! Он вынимает из кармана громадные ножницы и отстригает ими пуговицы. Смешно? Ты смеешься? А знаешь, почему люди смеются, глазея на это? Психология их такова: о, Боже, как глуп этот человек, как он неуклюж!.. А вот я не такой, я умнее. Я зажгу спичку о спичечную коробку и расстегну пальто обычным способом. Тут просто звучит замаскированная молитва фарисея; благодарю тебя, Господи, что я не похож на него.
— Бог знает, что ты такое говоришь…
— Да уж верно, брат, верно. Жаль, что над этим никто не задумывается… Ну, вот посмотри: его партнер хочет его брить… Взял ведро с мыльной водой, привязал его салфеткой за горло к стулу, a потом нахлобучил ему ведро с мылом на голову и, бьет, торжествуя победу, по его животу кулаками и ногами. Смешно? Публика смеется… А что если бы привести сюда старушку-мать этого рыжего с ведром на голове; она, вероятно, и не знает, чем занимается её сын, её дитя, которого она укачивала на коленях, тихо целуя розовые пухлые губки, гладя шелковистые волосики, прижимая младенческий теплый животик к своей многолюбящей материнской груди… А теперь по этому животику какой-то зеленощекий парень молотит своими ножищами, a с пухлых губок, измазанных краской, стекает мыльная пена, a шелковистых волосиков нет — вместо них ужасные красные волосища… Каково это матери? Заплачет она и скажет: Павлик мой, Павлик… На то ли я тебя ростила, холила. Дитя мое! Да что же это ты с собою сотворил такое?!…
— Во первых, — категорически заявил я, — ничто не помешает этому рыжему, если он, действительно, встретить свою мать — заняться какой-нибудь другой более полезной деятельностью, a во вторых — ты, кажется, выпил вина больше, чем нужно.
Приятель пожал плечами.
— Во первых, этот парень уже ничем другим заняться не может, a во вторых, я выпил вина не больше, a меньше, чем нужно, — в подтверждение чего могу тебе связно и толково рассказать одну действительную историю, которая подтвердит мое я во первых.
— Пожалуй, — согласился я, — подавай свою историю.
— Эта история, — сказал он торжественно, — подтверждает, что человек, который привык стоять на голове, не может уже стоять на ногах, и человек, который избрал себе профессию лягушки — не может быть ничем другим, кроме лягушки — ни директором банка, ни мануфактурным приказчиком, ни городским деятелем по выборам… Лягушка — останется лягушкой. Ну, вот:
История итальянского слуги Джустино.
Как тебе известно, а, может быть, как тебе не известно, я исколесил всю Италию вдоль и поперек. Признаться тебе — я люблю ее, эту грязную, лживую надувательскую Италию. Как-то раз, шатаясь по Флоренции, попал я во Фьезоле — этакое мирное идиллическое местечко, без трамваев, шума и грохота.
Я зашел во дворик маленького ресторанчика, присел к столику и, заказав какую то курицу, закурил сигару.
Вечер теплый, ароматный, настроение у меня прекрасное… Хозяин терся-терся около меня, очевидно, собираясь что-то спросить и не решаясь — однако, на конец, решился и спросил:
— А что, прошу извинения — не нужен ли синьору слуга?
— Слуга? Какой слуга?
— Обыкновенный, итальянский. Синьор, видно, человек богатый, и ему, вероятно, нужно, чтобы кто нибудь ему служил. У меня есть для синьора слуга.
— Да на кой дьявол мне слуга? — удивился я.
— Ну, как же. Разве можно жить без слуги? Всякий барин должен иметь слугу.
Признаться, мне это соображение никогда не приходило в голову.
«— А ведь в самом деле, — подумал я. — Отчего бы мне и не иметь слуги? В Италии я еще проброжу долго, a человек, которому можно взвалить на шею разные мелкие хлопоты и дрязги — очень бы меня облегчил»…
— Ладно, — говорю. — Покажите вашего слугу.
Привели… Парень здоровый, коренастый, с ласковой улыбкой и предобродушным выражением лица.
Потолковали мы пять минут, и в тот же вечер я увез его во Флоренцию. Со следующего дня и началась моя трагедия.
— Джустино! — сказал я утром. — Почему ты не почистил мне ботинок?
— О, синьор! Я не умею чистить ботинок, — заявил он с искренним огорчением.
— Какой же ты слуга, если не умеешь делать такого пустяка! Сегодня же возьми урок у чистильщика сапог. А сейчас свари мне кофе.
— Синьор! Осмелюсь заявить, что я не знаю, как варить кофе.
— Смеешься ты надо мной, что ли?
— О, нет, синьор… не смеюсь… — печально пробормотал он.
— Ну, a телеграмму сдать на почту ты сумеешь? Запаковать чемодан, пришить к пальто пуговицу, побрить меня, приготовить ванну — сумеешь?
И снова прозвучало грустное:
— Нет, синьор, не сумею.
Я скрестил на груди руки.
— А что же ты умеешь, скажи на милость.
— Будьте ко мне, синьор, снисходительны… Я почти ничего не умею.
Во взоре его светилась тоска и искреннее страдание.
— Почти?! Ты говоришь «почти»… Значить, что нибудь ты умеешь делать?
— О, синьор! Да умею — но это к сожалению вам не нужно.
— Да что же это такое?
— О, не расспрашивайте меня… Мне даже неловко сказать…
— Почему? А вдруг это мне понадобится…
— Нет, нет. Клянусь святым Антонием — вам это никогда не понадобится…
— Черт знает что! — подумал я, опасливо на него поглядев, — может быть он до этого был разбойником и резал в горах проезжий народ. Тогда, действительно, он прав, — это мне никогда не понадобится…
Однако, милое простодушное лицо Джустино самым наглядным образом опровергало это предположение.
Я махнул рукой — сам заварил кофе, сдал на почту корреспонденцию и вечером приготовил себе ванну.
На другой день я поехал во Фьезоле и зашел в тот самый ресторанчик, хозяин которого таким подлым образом подсунул мне «слугу».
Я уселся за стол — и снова появился кланяющийся, извивающийся хозяин.
— Эй, вы, — поманил я его пальцем. — Что это за чертова слугу вы мне подсунули, а?
Он приложил руки к сердцу.
— О, синьор! Он прекрасный человек, — добрый, честный и непьющий…
— Да что мне в его честности, когда он палец-о-палец ударить не может. Именно — не может… Не «не хочет», a «не может». Вы говорили — я господин, и мне нужно слугу; a подсунули мне господина, у которого я играю роль слуги, потому что нет такой вещи, которую бы он мог сделать.
— Простите, синьор… Он может кое-что сделать и очень хорошо даже… Но это вам совсем не нужно.
— Что же это такое?
— Да уж я не знаю — говорить ли? Не хочется хорошего парня конфузить.
Я ударил кулаком по столу.
— Да что вы все, черт побери — сговорились, что ли!! Он умалчивает о своей бывшей профессии, вы тоже скрываете… Может быть, он железнодорожный вор или морской пират!!
— Сохрани Боже! Он служил по церковному делу и ничем дурным не занимался.
Криком и угрозами мне удалось вытянуть у хозяина всю историю.
Удивительная история, глупейшая история,
Надо тебе сказать, что вся Италия от больших городов, как Рим, Венеция, Неаполь — до самых маленьких — живет исключительно туристами. Туристы, это та «обрабатывающая»\' промышленность, которой кормится вся Италия. Все направлено к уловлению туриста. Их серенады в Венеции, развалины в Риме, грязь и шум Неаполя — все это во славу форестьера во имя его кошелька.
Каждый город, каждый квартал в городе имеет свою достопримечательность, которая за две лиры, за лиру, за мецца-лиру — показывается всякому шалому любопытствующему путешественнику.
В Вероне показывают могилу Джульеты, в со боре св. Марка место, где на коленях стоял Фридрих Барбароса или еще кто-то… История, живопись, скульптура, архитектура — все идет в ход.
Есть в северной Италии городишка — такой маленько такой скверный, что его даже и на картах стыдятся указывать. Даже не городишка, a нечто вроде деревни.
И вот деревушка эта стала чахнуть. От чего может чахнуть итальянская деревушка? От безтуристья.
Есть турист — сыты все; нет туриста — ложись и помирай.
И все население деревушки со скорбью и тоской видело, как каждый день мимо них проносились поезда, битком набитые туристским мясом; останавливались на минуту и, не выкинув ни одного англичанина или немца — мчались дальше.
А на следующей станции половина туристов выползала с поезда и шла осматривать городок, который сумел обзавестись собственной достопримечательностью: церковью, в которой был кто-то убит или замурован, или к стене прикован; показывали и кинжал убийцы, и замурованное место, и цепи — что кому больше нравилось. А может, никого там никого и не убивали — итальянцы большие мастера соврать, в особенности, с корыстной целью.
И вот однажды разнеслась по всей округе чудесная весть: что в той деревушке, о которой я говорил раньше, после перестройки церковного купола, появилось эхо, которое повторяет звук не раз, и не два раза, как это иногда случается, a восемь раз.
Конечно, праздный, бездельный турист валом повалил на эту диковину…
Действительно, слух оправдался; эхо честно аккуратно повторяло каждое слово восемь раз.
И вот «эхо деревни Феличе» совершенно забило «замурованного принца городка Санта-Клара».
Двенадцать лет это продолжалось: двенадцать лет лиры и мецца-лиры лились в карман граждан деревни Феличе… И вот — на тринадцатый год (несчастливый год!) разразился страшный скандал: компания богатейших американцев с целой гирляндой разодетых дам приехала посмотреть «эхо деревни Феличе». И когда эта пышная компания вошла в скромную церковку — эхо было, очевидно, так поражено блеском и роскошью компании, что в ответ на крик одной дамы «Гудбай!» повторило это слово пятнадцать раз…
Самый главный американец сначала изумился, потом возмутился, потом, расхохотался, a затем вся компания, не слушая протестов церковной администрации, бросилась отыскивать эхо… Обнаружили его в замаскированном ширмой уголке на хорах и когда вытащили «эхо», оно оказалось широкоплечим добродушным парнем — короче говоря — моим слугой Джустино.
Две недели вся Италия, прочтя о случае с «эхо Феличе», держалась за животики; потом, конечно, об этом забыли, как забывается все на свете.
Деревушка Феличе впала в прежнее ничтожество, a Джустино — эхо Феличе — за свою неуместную щедрость лишился места, на которое поступил еще мальчишкой — и, как человек, кроме эха ничего не умевший — очутился на мостовой.
Всякому человеку хочется есть… Поэтому Джустино стал искать себе место! Он приходил в какую-нибудь деревенскую церковь и предлагал:
— Возьмите меня на службу…
— А ты что можешь делать?
— Я могу быть эхо. Очень хорошая работа… От 8 до 15 раз.
— Эхо? Не требуется. Мы кормимся плитой, на которой раскаялся однажды Борджия; человек на ней пролежал ночь, a нашим предкам, нам и потомкам нашим — на всю жизнь хватит.
Усталый, брел он дальше.
— Эхо хорошее, церковное! Не нужно-ли? Отчетливое исполнение, чистая работа.
— Нет, не надо.
— Да почему? Турист эхо любит. Взяли бы меня, а?
— Нет, неудобно… То полтораста лет не было эха в церкви, a то вдруг — на тебе — сразу появилось.
— А вы купол перестройте.
— Будем мы из-за тебя купол перестраивать… Иди себе с Богом.
Он бы умер с голода, если бы я его не взял себе в слуги.
* * *
Я долго молчал, размышляя о судьбе несчастного Джустино; потом спросил:
— Что же с ним сталось?
— Промучился я с ним год. Все не хватало духу выгнать. И когда я, взбешенный его манерой варить кофе, в котором было на треть бензину, кричал: «сегодня же забирай свои вещи и проваливай, бездарный негодяй!» — он прятался в соседнюю комнату и оттуда я слышал очень искусное эхо моих слов: «бездарный негодяй… дарный негодяй… и-й негодяй… негодяй… дяяй… яяя…»
Это все, что умел делать несчастный искалеченный своей ненормальной судьбой парень.
— Где же он теперь?
— Выгнал. Что с ним, не знаю. Впрочем, недавно мне в Пизе говорили, что в одной близлежащей деревушке есть церковь, в которой замечательное эхо, — повторяемое восемь раз. Весьма возможно, что мой горемыка-слуга снова попал на свои настоящие рельсы…