Аркадий Аверченко
Стихийная натура
I.
Я приезжаю в Москву очень редко, но всегда, когда приезжаю, — мне попадается на глаза москвич Тугоуздов.
Знакомы мы с ним недавно — всего лишь несколько месяцев, но, выпивши однажды больше, чем нужно, перешли на «ты».
Недавно, узнав, что я в Москве, он отыскал меня, влетел в номер гостиницы и с порога закричал:
— Брось, брось! К черту твой письменный стол! Нынче у меня хорошее настроение, и я хочу глотнуть порцию свежего воздуха! Эх, черт! Живешь-то ведь один раз!
Меня очень трудно уговорить присесть за письменный стол; но увести от письменного стола — самое легкое, беспроигрышное дело…
— Глотнем воздуху, — радушно согласился я. — Это можно.
— Эх-ма! — кричал оживленный Тугоуздов, в то время, как мы, усевшись на лихача, мчались в оперетку. — Ходи изба, ходи печь! Гоп, гоп! Хорошо жить на свете, а?
— Совершенно безвредно, — улыбнулся я, впадая в его тон. — Так мы в оперетку?
— В оперетку. Там, знаешь, есть такие разные женщиночки. Хорр… шо!
— «Вот оно — подумал я, — настоящая широкая московская душа».
Как будто догадавшись, Тугоуздов подтвердил вслух:
— Настоящая, я, брат, московская душа! Тут нас таких много. Валяй, Петя — пятерку на чай дам! Гоп-гоп!
В оперетке, во время антракта, мы встретили двух неизвестных мне людей: Васю и Мишунчика.
По крайней мере, Тугоуздов, столкнувшись с ними, так и крикнул:
— Вася! Мишунчик!
Тут же он с ними расцеловался.
— Как подрыгиваешь, Мишунчик?
Оказалось, что Мишунчик «подрыгивал» хорошо, потому что, не задумываясь, отвечал:
— Ничего. Подъелдониваем.
У русского человека считается высшим шиком пускать в ход такие слова, которых до него никто не слыхивал; да и он сам завтра на тот же вопрос ответит иначе… Что-нибудь вроде: «ничего, тилибонимся» или «ничего, тарарыкаем».
А в переводе на русский язык этот краткий диалог очень прост:
— Как поживаешь, Миша?
— Ничего, помаленьку.
Тугоуздов познакомил меня с Васей, познакомил с Мишунчиком, и не успокоился до тех пор, пока не взял с них слово ехать вместе с нами ужинать к Яру.
— Нет, нет, уж вы не отвертитесь. Поедем, чепурыхнем (или чебурахнем — не помню).
Когда мы вернулись и сели на место, я спросил Тугоуздова:
— Кто это такие, твои друзья?
— А черт их знает, — беззаботно отвечал он, не отрывая бинокля от глаз.
— Чем они занимаются?
— Так просто… Москвичи. Кажется, хорошие ребята. Впрочем, я фамилию-то ихнюю забыл. Не то Кертинг и Полосухин, не то Димитрюков и Звездич. Тот, что Звездич, очень хорошо анекдоты рассказывает.
И закончил несколько неожиданно:
— Деляга.
II.
Когда приехали к Яру — нас уже ждал накрытый стол.
— Все, как следует? — жизнерадостно спросил Тугоуздов склонившегося к нему метрдотеля.
— Извольте видеть!
— Чего там изволить! Коньячишку дрянь поставили. Ты, братец, дай чего-нибудь этакого… старенького.
— Извольте-с. Есть очень хорошие коньяки 1820 года — только должен предупредить, Николай Савич — тово-с! Семьдесят пять монет бутылочка.
— Ты, братец, глуп, — поморщился Тугоуздов. — Скажи, Тугоуздов когда-нибудь торговался?!
— Никак нет.
— То-то и оно. Живешь-то ведь один раз! Верно, ребятки?
— Верно, — подтвердил Мишунчик.
Шумно уселись за стол.
— Эх-ма! Ходи изба, ходи печь! — кричал Тугоуздов. Шире дорогу, коньяк в горло идет! Пейте разумное, доброе, вечное!
…Мальчишка подошел к нам, держа в руке три розы, и заявил Тугоуздову:
— Вот вам прислали… С того столика. Господа Шинкуневы.
— Ге! Спасибо! Вспомнили стараго Тугоуздова. Стой, паренек! Сколько у тебя этого товару есть?
— Да хоть десяток, хоть два.
— Ну, вот, и волоки два! Отнеси им с записочкой, поблагодари! Стой, напишу.
Цветы были отосланы с игривой запиской Тугоуздова: «Ку-ку! А вот и я, здравствуйте, как пошевеливаетесь? Пьем за ваше, с криками ура!»
Под запиской он заставил подписаться нас всех, несмотря на мои мольбы и указания, что это неудобно.
— Ничего, ничего! Живем-то один раз… Эх-ма!
Мне стал нравиться этот стихийный, широкий, безудержный человек:
— Вот он, московский-то размах, — подумал я. — Москва кутит, дым столбом!
— Что там у вас еще? — спросил Тугоуздов метрдотеля.
— Еще горячая закуска заказана, потом уха, потом котлетки валлеруа…
— К черту твои закуски. Давай нам ухи… Эх-ма! Настоящей русской стерляжьей ушицы с растегайчиками. Гоп-гоп!.. Настоящее исконные растегайчики!
— Виноват, закуска заказана. Может, подать?
— Подай-ка, я тебе на голову ее выложу. Да ты вот что: и закуску к черту, и валлеруа твое к черту. Ты нам дай кабинетик и тащи туда уху. Верно, господа? Ведь все уже почти сыты.
— Конечно, — сказал я. — Напрасно ты эти котлеты и горячую закуску заказывал.
— Да, милый мой, черт с ним! Обеднеем от этого, что ли? Живешь-то ведь один раз. Ну, дай, я тебя поцелую!
Поцеловались,
III.
В кабинете Тугоуздов предложил:
— Снимай, ребятки, сюртуки. Опростимся! Садись на пол, на ковре будем уху есть. Как рыбаки! Верно?
Ели уху на дорогом кабинетном ковре. Совсем как рыбаки.
— Постой, — забеспокоился Тугоуздов. — Ты какое вино-то открыл?
— Как же-с! Клико энглянд.
— И дурак. Кто же с ухой клико пьет? Дай посуше. Постой! А это оставь — сами не выпьем, фараоны выпьют.
— Какие фараоны? — полюбопытствовал я.
— Какие? А вот какие. Эй, Никифор! Зови сюда кочующее племя. Пусть споют! Эх-ма! — вдохновенно крикнул он. — Живешь-то…
— … Ведь один раз, — докончил я.
— Верно! Откуда ты догадался?
Пришли цыгане. Сразу стало шумно, дымно и неуютно; всюду взор наталкивался на незнакомые, алчные лица, на открытые рты и ревущие глотки.
— Гоп, гоп! — кричал Тугоуздов, дирижируя хором и приплясывая. — Сыпь, накаливай (или — «наяривай» — точно я не расслышал)! Барыни, налегайте на фрукту, пейте желтенькое! Эх-эх, тра-ла-ла!
Лицо его сияло весельем.
— Вот оно, — подумал я, — московский тысячник кутит! Что за забубенная головушка! Сколько в этом своеобразной, дикой красоты. Знают ли еще где нибудь в России секрет такого разудалого, беззаветного веселья?!
— Довольно! — кричал Тугоуздов. — Вот, нате вам! Очищайте арену! Едем ребята!
— Домой? — спросил я.
— Что-о-о? С ума ты сошел! Кто ж теперь домой едет? В «Стрельну!» Под тропики! Кофе с абрикотинской мазью выпьем. Егор! Скажи, чтобы Семен подавал. Да позови Евграфа — пусть он звякнет Ивану Порфенычу, чтоб Алексей нам кофию сварганил. Эх-ма! Высыпай, ребятки.
В «Стрельне» пили кофе. Опять пели цыгане, потому что Тугоуздов хотел сравнить: «чья кишка толще?»
Оказалось, что «ярцам не выстоять».
В пятом часу утра стали собираться уходить.
— Ну, я домой, — робко сказал я.
— Ни-ни! Мы еще дернем в «Золотой якорь»- гуляй, душа! Ни за что не пущу. Мы еще должны по бокалу разгонного выпить.
— Да почему должны? Где такой закон, что должны?
— Нет, нет, ты уж и не говори. Поедем! Григорий! Скажи Савелию, чтоб он Семена кликнул. Да позови Ивана Маркелыча. Тебе чего? Цветы?! А ну тебя… Впрочем — ладно! Братцы, бери этот злак! Всадим в петлицы с двух сторон — то-то в «Якоре» смеяться будут! Хе-хе, почудим! Получайте, барышня! Адьюс. Егоррррр!
В «Якорь» нас не пустили. Мы долго стояли на морозе, переминаясь с ноги на ногу, и униженно просили, приводя разные резоны — «Якорь» был непреклонен.
— Нельзя, господа, — солидно говорил швейцар. — Поздно. Теперь разве к нам? Теперь к Жану время ехать.
— А, действительно, — спохватился Тугоуздов. — Что же это мы, братцы, бобы разводим, когда уже шесть часов.
— А что?
— Да уже ведь к Жану можно ехать. Блинков поедим, водочки. Все равно, спать-то уж где же.
— Какой уж сон, — резонно подтвердил Вася, — седьмой час.
— Люди вот уже на рынок идут, а мы — спать? — подхватил и Мишунчик. (Кстати, он оказался не Кертингом и не Димитрюковым, а Жбанниковым, а Вася — Сычугом. Его национальность выяснить не удалось).
IV.
У Жана лениво ели блины с икрой и пили водку. День смотрел в окно, и мне было как-то стыдно за наше беспутство. Тугоуздов заявил, что он может бутылку шампанского открыть ладонью, хлопнув ею по донышку бутылки. Разбил две бутылки и стал плясать с Васей неприличный танец.
Я, еле ворочая языком, прожевывал толстый блин и все время силился открыть тяжелые, будто чужие, веки.
И сам себя упрекал я:
— Нет, не годишься ты, брат. Нет в тебе этакого непосредственного веселья… Ко всему относишься ты с критикой, с придиркой. Нет в тебе этакого… русского. Вот они настоящие русские люди!
Настоящие русские люди выбрались на свежий воздух только в десять часов утра; притом Вася и Мишунчик куда-то исчезли, а мы остались с Тугоуздовым посреди залитой солнцем улицы; солнечный свет слепил воспаленные глаза.
— Хорошо погуляли, — хрипло засмеялся Тугоуздов. — Я к тебе в гостиницу — спать. Можно? Дома, в гостинице, он захотел черного кофе с коньяком и улегся только в двенадцатом часу.
Заснул и я.
V.
Проснулся я около шести часов вечера. Тугоуздов сидел за столом и что-то подсчитывал карандашом.
— Что ты? — спросил я.
Он обернул ко мне недовольное лицо.
— Вот, черт меня побери! Шестьсот рублей, как корова языком слизала.
— Ну, что ты говоришь? Положим, я тоже больше двухсот истратил. Ну, да ничего, — успокоил я осунувшегося Тугоуздова. — Живешь-то ведь один раз.
— Черт меня дернул этих двух прощелыг потащить… Пили, ели, хоть бы целковый кому на смех бросили…
— Да ведь ты же их сам тащил?
— Да, уж… До старости доживу — все дураком останусь. Эти идиотские цветы еще. У Яра тридцать целковых отдал, да в «Стрельне» двадцать четыре. Кому это надо? Те тоже идиоты, Шинкуневы — нужно им было свои паршивые цветы присылать… Они-то мне три розочки, а я — накося! На эти тридцать рублей три дня жить можно… И вот я теперь убедился: никогда сразу не нужно заказывать закуску и ужин. Закуской-то налопаешься, а ужина никто и не ест. А в счет-то его ставят… Не подарят!
— Ну, Что ж, — вздохнул я. — Что с возу упало, то и пропало. Постарайся забыть и начни новую жизнь.
— Да, тебе легко говорить… Ты цыган-то не приглашал — я приглашал!.. Ведь я им, подлецам, почти триста рублей раздал. За что, спрашивается. Поорали, накричали в уши разных бессмысленностей и пошлостей — а ты за это же и денежки плати…
Он опустил голову и долго смотрел на какую-то бумажку, лежавшую на столе.
— За ковер пятьдесят рублей поставили. Вот безумие-то! Это мы ухой ковер залили. И дернула это меня нелегкая — на ковер лезть уху лопать… Тоже — рыбак выискался! Такого рыбака высечь нужно, как следует, что бы он знал.
— Ходи изба, ходи печь, — напомнил я.
— Что? Да!.. — криво улыбнулся он. — Этой-бы печью да по мордасам меня. Тоже — широкая душа! Первобытная натура. Кому нужны были эти блины у Жана? Шестьдесят рублей заплатили — за что? Лучше-бы домой поехали
— Да, ведь, я говорил, чтобы домой!
— Я тебя и не упрекаю. А от цветов в «Стрельне» мог бы меня и удержать… На кой черт эти цветы нам были. Тоже, подумаешь, натыкали в петлицы и думают, что остроумно.
— Ты же сам предвкушал, как, дескать, в «Золотом Якоре» смеяться будут.
— Кто? Кто-бы там смеялся?! Дурак швейцар, да пара размалеванных баб? Удивишь ты их этими розами!
Он потер ладонью голову.
— Я одного только не понимаю: за что я в «Стрельне» заплатил сто рублей, не считая цыган. За что с меня они сто рублей взяли?.. Даже, помню сто десять рублей с копейками. Не иначе, как эти два жулика попросили метрдотеля приписать их старые счета! Обрадовались!
— Какие жулики?
— Да эти: Симакович и Перепентьев.
— Они вовсе не Симакович и Перепентьев. Они: Жбанников и Сычуг.
— А черт с ними! Сычуг, — не Сычуг. Шофер тоже свинья — сорок два рубля содрал — за что, спрашивается? Какой-то Григорий тоже или Пантелей… Дал я ему целковый на чай, просил пять рублей разменять, а он возьми, да и исчезни с золотым! Как-бы теперь эти пять рублей пригодились… Швейцару тоже у Жана… Три рубля дал. Тысячу раз говорил себе: нужно иметь всегда мелкие! Предовольно с него было-бы и полтинника.
Вспомнив еще что-то, он злобно схватил себя за голову.
— Валлеруа! Знают черти, что подсунуть! По три с полтиной порция! Так четырнадцать рублей и ухнули. С какой радости, спрашивается?
— Ну, чего там хныкать, — сказал я, решительно подымаясь с дивана. — Поедем в Прагу, пообедаем, придем в себя.
— В Прагу? — охнул Тугоуздов. — Не-ет, братец… я теперь неделю буду сосисками с пивом поддерживаться. Мы хотя не нищие, дорогой мой, а нам тоже соображаться надо… Хочешь, пойдем, тут такой ресторанчик есть «Неаполь», за углом. Графинчик водки с закуской 30 копеек, обед из трех блюд шесть гривен…
— Котлет валлеруа не будет?
— Зачем? — не понял он.
— Да, как же. Может, цыган позовешь, а? Ходи изба, ходи печь…
— Молчи, чтоб ты пропал!
Он бросился на диван и простонал:
— А у Жана почти полкоробки икры осталось… Не доели! А ведь он за нее двенадцать рублей поставил… Водки графин оставили… Семги три куска…
И эта широкая московская натура, этот размашистый гуляка заплакал от беспросветного отчаяния и скорби…