Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Аркадий Аверченко

Роскошная жизнь

I.

Конкретное представление писца Бердяги о широкой привольной, красивой жизни заключалось в следующем: однажды года три тому назад, когда еще была жива Бердягина мать — он, по ее настоянию, пошел к крестному Остроголовченко похристосоваться и, вообще, выразить свою любовь и почтение.

— Может быть, — подмигнула веселая старуха, — этот негодяй и кровопийца оставить тебе что-нибудь после смерти. Все ж таки крестный отец.

Бердяга пошел — и тут он впервые увидел ту роскошь, ту сверкающе-красивую жизнь, выше которой ничего быть не могло.

Ярко-желтые, крашеные масляной краской полы сверкали, как река под солнцем; повсюду были разостланы белые девственные половики; мебель плюшевая; а в углу прекрасной, оклеенной серо-голубыми обоями, гостиной был накрыт белоснежный стол. Солнышко рассыпало самоцветные камни на десятках пузатых бутылок с коричневой мадерой, красной рябиновкой и таинственными зелеными ликерами; жареный нежный барашек с подрумяненной кожицей дремал на громадном, украшенном зеленью блюде в одном углу стола, а толстый сочный окорок развалился на другом углу; все это перемешивалось с пышным букетом разноцветных яиц, икрой, какими-то сырными изделиями, мазурками и бабами; а когда крестный Остроголовченко расцеловался с Бердягой, на Бердягу пахнуло превкуснейшей смесью запаха сигар и хорошего одеколона.

И разговор, который вел крестный с Бердягой, тоже был приятен, нравился Бердяге и льстил ему. Крестный не видел Бердягу лет семь, помнил его мальчиком, а теперь, увидев высочайшего молодца с костлявым носатым лицом и впалой грудью — очень удивился.

— Как?! Ты уже вырос?! Однако. Вот не думал! Да ведь ты мужчина!

По тону старого Остроголовченко можно было предположить, что он гораздо менее удивился бы, если бы Бердяга явился к нему тем же тринадцатилетним мальчишкой, которым он был семь лет тому назад. Смущенный и польщенный таким вниманием к своей скромной особе, — Бердяга хихикнул, переступил с ноги на ногу, и тут-же решил, что его крестный — прекрасный добрый человек.

— Да, да. Форменный мужчина. Служишь?

— Служу, — ответил Бердяга, замирая от тайного удовольствия разговаривать с таким важным человеком в прекрасном черном сюртуке и с золотой медалью на красной ленте, данной Остроголовченке за какие-то заслуги.

— Служу в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд, земледельческие орудия и машины, представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона в Шеффильде.

— Вот как, — покачал головой крестный довольно любезно. — Это хорошо. Много получаешь?

— Двадцать семь рублей, да наградные.

— Вот как! Прямо-таки мужчина. Ты помнишь, Егор Ильич, покойного Астафия Иваныча Бердягу. Это его сынок, Володя.

Гость Егор Ильич отнесся к Бердяге не менее любезно — как настоящий светский человек.

— Да? — сказал он задумчиво. — Так, так. Служите?

— Служу, — радостно отвечал Бердяга, еле скрывая свою гордость, так как чувствовал себя центром внимания многочисленных визитеров Остроголовченки.

— А, где?

— В технической конторе братьев Шумахер и Зайд, земледельческие орудия и машины, представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унюн и Джеффри Уатсона, в Шеффильде.

— А как здоровье мамы? — спросила жена Остроголовченки, величественная старуха.

— Ничего, благодарю вас, слава Богу. Она извиняется, что не могла придти — лежит, больная.

— Так, так, — с элегантной рассеянностью кивнул головой Остроголовченко. — Дай Бог, дай Бог. Ну, господа — попрошу к столу. Закусите, чем Бог послал.

Гости шумной, запинающейся толпой двинулись к столу.

— Пожалуйста, водочки, винца. Егор Ильич, Марья Платоновна! Сергей Васильич, Василий Сергеевич! А ты Володя — пьешь?

Снова покраснев от этого знака внимания, Володя Бердяга пролепетал, пряча в карманы громадные красные руки:

— Кх! Иногда. Немножко. Я уже, в сущности, пил.

— Ничего, выпей. Ну, прямо-таки — прямо мужчина. Служишь?

— Да… В технической конторе Братьев Шумахер и Зайд, земледельческие орудия и машины, представители Альфреда Бар…

— Берите ветчины, — любезно сказал хозяин длинному морщинистому старику. — Кажется запечена неплохо.

— Нет, вы мне бы лучше не наливали, — нерешительно, конфузясь, говорил Володя. — Зачем вы беспокоитесь?

— Ничего. Ну, как мама. Здорова?

— Благодарю вас. Она очень извиняется, что не могла…

— Да вы прямо ложкой берите икру! Ну много ли ее ножом захватишь?

— Позвольте, я передам, — сказал Володя Егору Ильичу.

— Спасибо. Так вы Астафия Иваныча покойного сынок? Приятно, приятно. Служите?

— Да… в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд, земледель…

— А почему мама не пришла? — спросила хозяйка, поправляя на столе горшок с гиацинтом.

— Она извинялась очень, что не может. Она…

— Совсем мужчина! — заметил вскользь Остроголовченко. — Что десять-то лет делают! Ну, Что ж, пора определяться куда-нибудь и на службу!

Полы сверкали, половики сверкали, пахло гиацинтами и жаренным барашком, гости были приветливы, от хозяина пахло одеколоном, в верхнем этаже чьи-то несмелые девичьи руки играли сладкий вальс, и Бердяге казалось, что он плавает в эфире, покачиваясь на нежных волнах самых прекрасных переживаний.

II.

Когда мать умерла, Бердяга продал ее кровать, салоп, купил на вырученные деньги семиструнную гитару, подстаканник и переехал на житье к старухе Луковенковой, имевшей квартирку на одной из самых тихих отдаленных улиц городка.

Жил писец Бердяга так: вернувшись со службы, обедал, часа два после обеда лежал на кровати, а потом, напившись чаю из стакана с металлическим подстаканником, до самого вечера сидел на деревянном крылечке с гитарой в руках.

Проходила барышня в шляпке, или баба с ведром воды — Бердяга провожал их взором и играл тихонько на гитаре, напевая песенку о монахе, жившем у дуба.

Это была его любимая песенка; в особенности нравилась ему странная, немного нескладная строка:



И гром дуб тот разразил…



— И-и громдубтотразразил! — меланхолически напевал Бердяга, вперив взор, если никого не было на улице — в небо.

Налюбовавшись на прохожих, на небо и наигравшись вдоволь на гитаре, Бердяга вставал, расправлял онемевшие члены и шел ужинать.

Засыпая, любил вспомнить о чем-нибудь приятном; конечно, большею частью, воспоминания его, как привязанные веревкой за ногу, вертелись около гостиной со сверкающими желтыми полами, узорными гардинами, столом, заставленным разными прекрасными вещами, около блестящего хозяина Остроголовченко, светской его жены и толпы добрых изящных гостей.

С особенным удовольствием вспоминал Бердяга те небрежные вопросы, которые задавались ему хозяевами и гостями и сейчас же забывались. В этой небрежности он видел подлинный шик и уменье вести беседу.

Бердягу трогало то, что вот, мол, людям, может быть, и совершенно неинтересно, служу я, или нет; но раз они спрашивают — значит, тут есть какое-то особое воспитание, уменье быть в обществе приятным и доставить ближнему удовольствие.

— Пригласить бы их всех к себе, — подумал однажды Бердяга. — Жаль, что у меня комнатка маленькая. Ну, да ничего. Десять человек-то уместятся. Устроить такой же стол, только поменьше, поставить ветчину, бутылку вина и крашенные яйца. Придут, опять начнутся разговоры. Я надену сюртук, надушусь одеколоном и как будто вскользь приглашу всех к закусочке. «Закусить, чем Бог послал». Когда я скажу, что получил семь рублей прибавки у Шумахеров и Зайд — все, наверно, будут удивлены. После первой рюмки скажу: «по одной не закусывают» и спрошу у крестного, как поживает его супруга. Жаль, что краска на полах повыщербилась и покоробилась. Хорошо-бы, если-бы полы блестели. Потом гитару покажу. Будут просить играть… Сыграю что-нибудь.

И Бердягу вдруг неожиданно и со страшной силой потянуло к красивой праздничной жизни — хоть на один день, именно тот день, когда люди делаются лучше, добрее, воздух нежнее и солнце ярче. Бердяга, погруженный в свои мысли, встал с кровати, зажег свечку и стал записывать:

Бутылка вина. — 70 к.

Бутылка водки. — 40 к.

Пива 3 бутылки — 42 к.

Ветчина. — 1 р.

Сардины — 35 к.

Колбаса, хлеб и проч. — 1 р.

Кулич и 2 гиацинта в горшках — 2 к

Выходило шесть рублей.

Старые ботинки можно смазать чернилами, но галстук придется купить новый. Темнозеленый.

В ту же ночь — это была ночь под Страстную субботу — Бердяга написал десять писем — полупоздравительных, полупригласительных.

Выражая удовольствие по поводу наступления такого праздника, Бердяга имел почтительнейшую честь принести поздравления и был бы рад, если-бы адресат вспомнил его, скромного человека, и осчастливил посещением, не брезгуя «закусить чем Бог послал».

III.

Пасхальное солнце добросердечно грело пасхальную землю и даже заглянуло в окошечко Бердягиной комнаты. Но, памятуя о разности человеческих положений и о пропасти, отделявшей Бердягу от Остроголовченко, оно не заиграло на бутылках с вином и пивом, не блеснуло рубинами и изумрудами на красных и зеленых яйцах, а ограничилось тем, что небрежно мазнуло золотой кистью по гитаре на стене, поморщилось, наткнувшись на облупленный, покоробившийся пол, и уползло — с визитом к купцу миллионеру Смушкину, квартиранту первого этажа.

Бердяга — этот горемычный выскочка — сиял в ожидании гостей. Показная роскошь губила людей и побогаче его, а все эти зеленые галстуки, да одеколон, да пара гиацинтов по бокам кулича — все это за версту попахивало громадной трещиной в Бердягином бюджете

С улыбкой на лице и полузакрытыми глазами, Бердяга в сотый раз оглядывал закуски, крашенные яйца, свежевымытый пол, крахмальную занавеску на окне, и думал:

— Какая громадная суматоха подымется около стола… «Рюмочку водки!» — «Ах, что вы: не пью!» — «Ну, одну — ради праздника!» — «Разве что, ради праздника. За ваше здоровье». — «Служить изволите?»  — «Да, в конторе. Техническая контора Шумахер и Зайд, земледельческие ору… Отчего же вы ветчины не берете? Пожалуйста, господа, не стесняйтесь».

Подходя к зеркалу, Бердяга делал лицо старого хлебосола, умеющего принять и угостить, душа-на-распашку, потом подходил к окну, к дверям и прислушивался.

Прошел назначенный в письме час… Прошел другой и третий.

Ни одна душа не явилась к Бердяге.

Но разоренный, голодный Бердяга еще крепился… Он ожидал гостей и, поэтому, боялся нарушить гармонию разложенной звездочками колбасы, плотно-слежавшихся сардинок и ветчины, замечательно искусно украшенной пучочками салата…

И-игромдубтотраз-разил…

Бердяга лег на кровать и долго, с оскорбленным лицом, наблюдал за тем, как постепенно умирало навозившееся за долгий день солнце…



В двери постучались.

— Кто там? Прошу! — вскричал Бердяга, вскакивая.

— Это я, Владимир Астафьич. Имею честь поздравить с наступившим и, как говорится, на долголетие и успехи в занятиях житейской сущности человеческого произрастания.

Перед Бердягой стоял высокий, краснощекий детина, в сером пальто и в фуражке с золотым галуном — швейцар технической конторы Шумахер и Зайд земледельческие орудия.

Бердяга разочарованно осмотрел его и на мгновение опустил голову.

Было у него два исхода — аристократически и демократический.

Аристократический заключался в том, чтобы сказать небрежно: «ага! Спасибо, братец, спасибо», дать сиротливо лежавший в жилетном кармане двугривенный, потрепать поздравителя снисходительно по плечу и отпустить с миром. Можно было сюда же внести еще кое-что от хлебосольного барина, души-на-распашку: дать поздравителю стакан водки и кусок кулича с ветчиной.

Другой исход был демократически махнуть рукой на все эти условности, на все эти «пропасти отделяющия»… на все эти фигли-мигли, — а просто обнять краснощекого детину в швейцарской фуражке, похристосоваться с ним, и, усадив за стол, натешить желудок яствами, а душу — интересной беседой о разных вещах, приковывающих внимание таких вдумчивых людей, как эти два одиноких холостяка.

Выбор Бердяги пал на аристократические поступки.

— Ага, — сказал он, вынимая двугривенный и всовывая его в руку швейцара. — Спасибо, спасибо. Вот вам, братец. Хе-хе! Дело праздничное.

За аристократом потянулся и старый хлебосол.

— Стаканчик водки не выпьете ли? Кулича нашего попробуйте. Ветчинки…

Но, вероятно, всякий барин-хлебосол — в душе отчаянный демократ, потому что Бердяга, налив гостю рюмку водки, неожиданно сказал:

— Стойте! И я с вами тоже выпью.

Но педантичный аристократ не хотел сдаваться так легко: налить-то себе он налил, но чокаться с человеком, стоявшим на самой низкой ступени человеческого общества, почел неудобным.

Однако, человек на низкой ступени, не замечая борьбы в душе аристократически настроенного хозяина, взял в руку свою рюмку и простодушно потянулся к ней:

— Ну-с, Владимир Астафьич… Дай вам Боже, с праздничком! Удовлетворения вам всех естественных потребностей!

Было так: швейцар технической конторы стоял у стола по одну сторону, а конторщик Бердяга но другую; когда они чокнулись и выпили, Бердяга обратил внимание на то, что, стоя, им неудобно разрезывать ветчину и намазывать ее горчицей.

— Может, присядете? Э, да чего там, какие церемонии! Садитесь, Яков. Еще одну рюмочку, а?

— Ах, да я, в сущности, не пью. Разве только ради праздника?.. Ну, с наступающим!

— Ваше здоровье! Служите?

Яков недоумевающе посмотрел на Бердягу.

— Да как же! У нас в технической конторе.

— Знаю, знаю, — покровительственно сказал Бердяга. — В технической конторе братьев Шумахер и Зайд, земледельческие орудия и машины, представители Альфреда Барраса…

— Да… — привычной скороговоркой подтвердил Яков. — Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона…

— В Шеффильде! И давно служите?

— Да вот уж второй год. Сейчас же после вас определился.

— Кушайте, пожалуйста, Яков… как по отчеству?

— Семеныч.

— Вот, я вам, Яков Семеныч, выберу красненькое с синей полоской. Матушка здорова?

— Ничего. Нынче только с утра что-то…

— Может быть, винца еще можно?

— Много будет, Владимир Астафьич.

— Ну, уж и много. А вот сардинки. Давно служите?

— Второй год. Прямо-таки скоро после вас определился, когда Альфред Густав…

— Ага! Это хорошо. А вот эта колбаса с чесноком, а эта без. Прошу, господа! Прошу закусить, чем Бог послал. Матушка ваша как поживает?

— Так, вообще, ничего. Да сегодня старуха что-то, от обедни вертаясь…

— Ну, слава Богу. Это приятно! Надеюсь, пивца-то, вы выпьете? Ну, что ничего вам служится в конторе братьев Шумахер и Зайд…

— Представители Альфреда Барраса, — машинально продолжил швейцар. — Да пожаловаться нельзя. Иногда только перед праздником, когда…

— Ну, слава Богу, дай Бог! Мамаша дома сидит, или в гостях?

— Дома. Она, Владимир Астафьич…

— Так, так… а вот это моя гитара… Потом я вам сыграю.

Ушел швейцар технической конторы Братьев Шумахер и Зайд от конторщика той же фирмы, довольно поздно — в 11 часов.

Бердяга долго жал руку этому непрезентабельному гостю и просил «не забывать».

А когда гость ушел, Бердяга, вернувшись в комнату и прибирая на столе, должен был оценить деликатность этого краснощекого, дубоватого на вид парня: на скатерти среди крошек хлеба и кулича лежал Бердягин двугривенный, — отвергнутая дань аристократизма во имя чумазой демократии…