Аркадий Аверченко
Ресторан «Венецианский карнавал»
Глава I. Открытие.
Недавно, плывя по ленивому венецианскому каналу на ленивой гондоле, управляемой ленивым грязноватым парнем, я подумал от-нечего-делать:
— Что если бы судьба занесла моего отца в Венецию? Какую бы торговлю открыл этот неугомонный купец, этот удивительный беспокойный коммерсант?\'
И тут же я мысленно ответил сам себе:
— Торговлю лошадиной упряжью открыл бы мой отец. И если бы через месяц он ликвидировал предприятие за отсутствием покупателей, то его коммерческая жилка потянула бы его на другое предприятие: торговлю велосипедами.
О, Боже мой! Есть такой сорт неудачников, который всю жизнь торгует на венецианских каналах велосипедами.
История ресторана «Венецианский карнавал», этого странного чудовищного предприятия, — до сих пор стоит передо мною во всех подробностях, хотя прошло уже двадцать два года с тех пор — как быстро несемся мы к могиле…
Я был тогда настолько мал, что все люди казались мне громадными, значительными, достойными всяческого уважения и преклонения, а значительнее и умнее всех казался мне отец, несмотря на то, что к тому времени три бакалейных магазина его сгорели или прогорели — я в те годы не мог уяснить себе разницы между этими двумя почти одинаковыми словами.
Глухие разговоры об открытии ресторана начались среди взрослых давно, и чем дальше, тем больше росла и укреплялась эта идея. Мне трудно проследить полное ее развитие и начало осуществления, потому что в воспоминаниях детства часто, на каждом шагу, встречаются черные зияющие провалы, которые ослабевшая память не может ничем засыпать… Лучше уж обходить эти бездны, не пытаясь исследовать их туманную глубину, — а то еще завязнешь и не выберешься на свежий воздух.
Основание ресторана «Венецианский карнавал» я считаю с того момента, когда стекольщик подарил мне кусок оконной замазки, которая целиком пошла на заделывание замочных скважин в дверях. Как член нашей деятельной семьи, я хотел этой работой внести свою скромную лепту в общее строительство, но меня поколотили, и я до вечера просидел в углу за печкой, следя за остатком замазки, прилипшей к башмаку моего отца и весело носившейся с ним из угла в угол…
Вот — замазка на башмаке отца, запах краски и растерянное лицо матери — это и было начало «Венецианскаго карнавала».
Открывая «Карнавал», отец, очевидно, искал новые пути. Несколько уже существовавших ресторанов сгруппировались в центре на главных улицах нашего городка и влачили они прежалкое существование, а отец выбрал для своего предприятия окраину — одну из бесчисленных «продольных», кольцом опоясавших центр… Мать возражала:
— Вот глупости! Ну, кто пойдет сюда? Что за глушь! Ведь это форменная слободка.
Отец дружески хлопал ее по руке:
— Ничего… Будущее покажет.
Мне очень понравилась большая прохладная комната, сплошь уставленная белоснежными столами, солидный буфет и прилавок, украшенный бутылками и вкусными закусками.
Глава II. Персонал «Венецианского карнавала».
Штат прислуги был невелик (отец предполагал значительно увеличить его на будущее время) — слуга Алексей, повар и поваренок.
Алексей обворожил меня своей особой: от него так вкусно пахло потом здорового, сильного парня, он был так благожелательно ленив, так безумно храбр, так ловко воровал у отца папиросы, что мечтой моей жизни сделалось — быть во всем на него похожим, а впоследствии постараться заполучить себе такое же местечко, которое он занимал теперь с присущим ему одному презрительным шиком. Я любовался его длинными кривыми ногами и мечтал: «ах, когда-то у меня еще будут такие длинные кривые ноги», терся об его выгоревший засаленный пиджак, и думал «сколько еще лет нужно ждать, что бы моя курточка приняла такой приятный уютный вид». Да! Это был настоящей человек.
— Алексей! — спрашивал я, положив голову на его живот (обыкновенно, мы забирались куда-нибудь в чулан со съестным, или на диван в пустынной биллиардной и, лежа в удобных позах, с наслаждением вели длинные разговоры). — Алексей! Мог бы ты поколотить трех матросов?
— Я? Трех?
Презрительная, красиво-наглая мина искажала его лицо.
— Я пятерых колотил по мордасам.
— А что же они?
— Да Что ж… убежали.
— А разбойники страшнее?
— Разбойники? Да чем же страшнее? Только что людей режут, а то такие же люди, как и мы с тобой.
— Ты бы мог их поубивать?
Он усмехался прекрасными толстыми губами (никогда у меня не будет таких толстых губ — печально думал я):
— Да уж получили бы они от меня гостинец…
— А ты кого-нибудь убивал?
— Да… бывало… — зевота и плевок прерывали его речь (прекрасная зевота! чудесный неподражаемый плевок!) — в Перекопе четырех зарезал.
Это чудовищное преступление леденило мой мозг. Что за страшная личность! Что ему, в сущности, стоит зарезать сейчас и меня, беспомощного человека.
— А знаешь, Алексей, — говорю я, гладя заискивающе его угловатое плечо, — я у папы для тебя сегодня выпрошу двадцать папиросок.
— Просить не надо, — рассудительно качает головой этот худощавый головорез. — Лучше украдь потихоньку.
— Ну, украду.
— А что, Алексей, если бы тебя кто-нибудь обидел?.. Что бы ты…
— Да уж разговор короткий был бы…
— Убил бы? Задушил?
— Как щененка. Одной рукой.
Он цинично смеется. У меня по спине ползет хо лодок:
— А папу… Ну, если бы, скажем, папа отказал тебе от места?
— А Что ж твой папа? Бриллиантовый, что ли? Туда ему и дорога.
После такого разговора я целый день бродил, как потерянный, нося в сердце безмерную жалость к обреченному отцу. О, Боже! Этот большой высокий человек все время ходил по краю пропасти, и даже не замечал всего ужаса своего положения. О, если бы суровый Алексей смягчился…
Повар Никодимов, изгрызенный жизнью старичок, был человек другого склада: он был скептик и пессимист.
— К чему все это? — говаривал он, сидя на скамеечке у ворот.
— Что такое? — спрашивал собеседник.
— Да это… все.
— Что все?
— Вот это: деревья, дома, собаки, пароходы? Собеседник бывал озадачен.
— А… как же?
— Да никак. Очень просто.
— Однако же…
— Чего там «однако же!». Глупо. Я, например, Никодимов. Да, может быть, я желаю быть Альфредом?! Что вы на это скажете?
— Не имеете права.
— Да? Мерси вас за вашу глупость. а они, значит, имеют право свое это ресторанное заведение называть «Венецианский карнавал»? Почему? Что такое? Где карнавал? Почему венецианский? Бессмысленно. а почему, например, я в желе не могу соли насыпать? Что? Невкусно? а почему в суп — вкусно. Все это не то, не то, и не то.
В глазах его читалась скорбь.
Однажды мать подарила ему почти новые отцовские башмаки. Он взял их с благодарностью. Но, придя в свою комнату, поставил подарок на стол и за стонал:
— Все это не то, не то, и не то!
Пахло от него жареным луком. Если Алексея я любил и гордился им, если к Никодимову был равнодушен, то поваренка Мотьку ненавидел всем сердцем. Этот мальчишка оказывался всегда впереди меня, всегда на первом месте.
— А что, Мотька, — самодовольно сказал я однажды, — Мне мама сегодня дала рюмку водки на зуб подержать — у меня зуб болел. Прямо огонь!
— Подумаешь — счастье! Я иногда так нарежусь водкой, как свинья. Пьешь, пьешь, чуть не лопнешь. Да, и, вообще, я веду нетрезвый образ жизни.
— Да? — равнодушно сказал я, скрывая бешеную зависть (где он подцепил такую красивую фразу?).- а я нынче пробовал со ступенек прыгать — уже с четвертой могу.
— Удивил! — дерзко захохотал он. — Да меня анадысь кухарка так сверху толкнула, что я все ступеньки пересчитал. Морду начисто стер. Что кровищи вышло — страсть!
Положительно, этот ребенок был неуязвим.
— Мой отец, — говорил я, напряженно шаркая ногой по полу, — поднимает одной рукой три пуда.
— Эге! Удивил! а у меня отца и вовсе нет.
— Как нет? а где же он?
— Нет, и не было. Одна матка есть. Что, взял?
— А чем же лучше, если отца нет? По моему, хуже…
— Ах ты, кочерыжка! Тебя-то иногда отец за ухо дернет, а меня накося! Никакой отец не дернет.
Этот поваренок умел устраиваться в жизни. Никогда мне не случалось видеть человека, который бы жил с таким комфортом и так независимо, как этот поваренок. Однажды я признался ему, что не люблю его.
— Удивил! — захохотал он. — А я не только тебя не люблю, но плевать хотел и растереть.
Я, молча, ушел, и про себя решил: лет через тридцать, когда я выросту, этот мальчишка вылетит из нашего дома.
Глава III. Торговля.
В первый день на открытии ресторана было много народа: священник, дьякон, наши друзья и знакомые. Все ели, пили, и, чокаясь, говорили:
— Ну… дай Бог. Как говорится.
— Спасибо, — повторял всем растроганный отец. — Ей Богу, спасибо.
Я сидел возле него и знакомые спрашивали:
— Ну, как ты поживаешь? Прехорошенький мальчишка! Славный ребенок.
Они целовали меня и трепали по щеке.
— Ага, — рассуждал я, — раз я такой хороший — можно от них кое-что и подцепить.
Когда отец ушел распорядиться насчет вина, я обратился к толстому купцу, который называл меня «славным мужчиной и наследником».
— Дайте мне сардинку, которую вы кушаете.
— Я тебе дам такую сардинку, — прошептал купец, — что ты со стула слетишь. Худая благожелательная дама, назвавшая меня достойным ребенком, ела икру.
— Можно мне кусочек, — обратил я на нее молящий взор.
— Пошел вон, дурак. Проси у матери.
— Ловкая, — подумал я. — А если я уже получил у матери.
Пришел отец.
— Ну, сказал толстый купец. — Теперь за здоровье вашего наследника. Дай Бог, как говорится.
Я почувствовал себя героем.
— А что, — сказал я поваренку после обеда, — А они за мое здоровье пили.
— Удивил, — пожал плечами этот неуязвимый мальчишка, — да мне мать вчера чуть голову не разбила водочной бутылкой — и то ничего.
На другой день ресторан открыли в 12 часов утра. Было жаркое лето и вся пустынная улица с рядом мелких домишек дремала в горячей пыли. Отец сидел на крыльце и читал газету. В половине третьего встал, полюбовался на вывеску «Венецианский карнавалъ», и пошел распорядиться насчет обеда.
В этот день в «Венецианском карнавале» не было ни одного гостя.
— Ничего, — сказал отец вечером:- еще не привыкли.
— Да кому же привыкать, — возразила мать. — Тут ведь и народу нет.
— Зато и конкуренции нет! А в центре эти рестораны, как сельди в бочке. И жалко их и смешно.
На второй день в три часа пополудни в ресторан зашел неизвестный человек в форменном картузе. Все пришло в движение: Алексей схватил салфетку и стал бегать по ресторану, размахивая ею, как побежденные — белым флагом. Отец, скрывая прилив радости, зашел солидно за прилавок, а сестренка помчалась на кухню предупредить повара, что «каша заваривается».
— Чем могу служить? — спросил отец.
— Не найдется ли разменять десяти рублей? — спросил незнакомец.
Ему разменяли и он ушел.
— Уже заходят, — сказал отец. — Хороший знак. Начинают привыкать.
И его взгляд задумчиво и выжидательно бродил по пыльной улице, по которой шатались пыльные куры, ребенок с деревянной ложкой в зубах и голыми ногами, да тащился, держась за стены, подвыпивший человек, очевидно, еще не привыкший к нашему «Карнавалу», и накачавший себя где-либо в центре или на базаре…
Улица дремала, и только порывистый Мотька, мчавшийся из мелочной, оживлял пейзаж.
— Мотька, — остановил я его, — меня скоро учить начнут. Что, съел?
— Удивил! — захихикал он. — А меня не будут совсем учить. Это, брат, получше.
Этот поваренок даже пугал меня своей увертливостью и уменьем извлечь выгоду из всего…
Только на третий день бог Меркурий и бог Вакх сжалились над моим отцом и спустились на землю в виде двух чрезвычайно застенчивых юношей, собравшихся вести разгульную, порочную жизнь.
Эти юноши зашли в «Венецианский карнавал» уже вечером и, забившись в уголок, потребовали себе графинчик водки и закуски «позабористее».
Отец держался бодро, но втайне был потрясен, а Алексей так замахал белой салфеткой, что самый жестокий победитель был бы тронут и отдал бы приказ прекратить бомбардировку крепости.
Когда показалась в дверях не верившая своим глазам мать, отец подмигнул ей и засмеялся счастливым смехом.
— А что!? Вот тебе и трущоба!
Все население «Венецианского карнавала» высыпало в зал, чтобы полюбоваться на диковинных юношей. Сестренки прятались в складках платья матери, повар Никодимов высовывал из дверей свою худую физиономию, забыв о заказанных битках, а Мотька, за его спиной, таращил глаза так, будто бы в ресторан забрели попировать двое разукрашенных перьями индейцев.
Юноши, заметив ту сенсацию, которую они вызвали, отнесли ее на счет своих личных качеств и приободрились.
Один откашлялся, передернул молодцевато плечами и сказал другому не совсем натуральным басом:
— А что не шарахнуть ли нам по лампадочке?
Другой согласился с тем, что шарахнуть самое подходящее время, и оба выпили водки с видом людей, окончательно махнувших рукой на спасение грешной души в будущей жизни.
Вторую рюмку, по предложению младшего юноши, «саданули», третью «вдолбили», и так они развлекались этой невинной игрой до тех пор, пока графинчик ни опустел, а юноши — ни наполнились до краев.
Отец приблизился к ним, дружелюбно хлопнул старшего по плечу и сказал:
— Ах, господа! Я так вам благодарен… Вы, так сказать, кладете основание… Почин, как говорится, дороже денег. Разрешите мне по этому случаю угостить вас бутылочкой вина за мой счет.
Старший юноша не прекословил. Кивнул головой и сказал:
— Царапнем. Как ты думаешь?
Младший согласился с тем, что «рассосать» бутылочку вина «недурственно».
Он показался мне тогда образцом благодушия, веселья и изящного балагурства.
Юноши выпили вино и, когда спросили счет за съеденное и выпитое раньше, отец категорически воспротивился этому.
— Ни за что я этого не позволю, — твердо сказал он. — Будем считать, что вы мои гости.
— Да как же так, — простонал младший, хватаясь за воспаленную голову. — Это как будто не того…
— Мм… да-с, — поддержал старший. — Оно не совсем «фельтикультяпно».
Отец, наоборот, нашел в своем поступке все признаки этого джентльменского понятия, и юноши, одарив Алексея двугривенным, ушли, причем походка их поразила меня своей сложностью и излишеством движений. Два ряда столов указывали им прямой фарватер, выводивший на широкое открытое море — на улицу, но юноши, как два утлых суденышка, по терявших руль, долго носились и кружились по комнате пока один ни сел на мель, полетев с размаха на стол, а другой, пытаясь взять его на буксир, рухнул рядом.
Мощный Алексей снял их с мели, вывел на улицу и они поплыли куда-то вдаль, покачиваясь и стукаясь боками о стены…
Глава IV. Печальные дни.
Лето прошло и осень раскинула над городом свое серое, мокрое крыло. Пыль на нашей улице замесилась в белую липкую грязь, дождь тоскливо постукивал в оконные стекла, в комнатах было темно, неуютно, и казалось, что мир уже кончается, что жить не стоит, что над всем пронесся упадок и смерть.
Память моя сохранила лица и наружность всех посетителей, перебывавших в «карнавале»… С начала его основания, их было семь человек: два старых казначейских чиновника, хромой провизор, околоточный, управский служащий, помещик Трещенко, у которого сломалась бричка, как раз против нашего ресторана и неизвестный рыжеусый человек, плотно пообедавший и заявивший, что он забыл деньги дома в кармане другого пиджака. Этот человек так и не принес денег: я решил, что или у него сгорел дом, или воры украли пиджак, или, попросту, его укокошили разбойники. И мне было искренно жаль рыжеусого неудачника.
…Был особенно грустный день. Ветер рвал последние листья мокрых облезлых уксусных деревьев, уныло высовывавшихся из-за грязных дощатых заборов. Улица была пустынна, мертва, и двери «карнавала», которые так гостеприимно распахивались летом, теперь были плотно закрыты, поднимая адский визг, когда кто-либо из нас беспокоил их.
Я сидел с Алексеем в пустой биллиардной и, куря папироску, изготовленную из спички, обернутой бумагой, слушал:
— И вот, братец мой, приходить ко мне генерал и говорит: «Вы будете Алексей Дмитрич Моргунов?». «Так точно, я. Садитесь, пожалуйста». «Ничего, говорит. Я и постою». «А только, говорит, такое дело, что моя дочка вас видела и влюбилась, а я вас прошу отступиться». «— Чего-с? Не желаю!». «Я вам, говорит, дом подарю, пару лошадей и десять тысяч!». «Не нужно, говорю, мне ни золота вашего, ни палат, потому все это у вас наворовано, а дочка ваша должна нынче же ко мне притить!». Видал? Вот он и говорит: «А я полициймейстеру заявлю об таком вашем деле». «Да сделай милость. Хучь самому околодочному». Взял его за грудки, да и вывел, несмотря, что генерал. Ну, хорошо. Приезжает полициймейстер. «Вы Алексей Моргунов?». — «А тебе какое дело?». — «Такое, говорит, что на вас жалоба». «Один дурак, говорю жалуется, а другой слушает». «Отступитесь, — говорит, — Алексей Дмитрич. А то, говорит, добром не кончится»… «Чего-с? Ах ты, селедка полицейская». «Прошу, говорит, не выражаться, а то взвод городовых пришлю и дело все закончу». «Присылай, говорю». Схватил его за грудки, да в дверь. Ну, хорошо. Приезжает взвод, ружья наголо — прямо ко мне!..
Сердце мое замерло… Я знал храбрость этого молодца, был уверен в его диком неукротимом мужестве и свирепости, но страшные слова «ружья наголо» и «взвод» потрясли меня. Я посмотрел на него с тайным ужасом, замер от предчувствия самого страшного и захватывающего в его героической борьбе с генералом, — но в это время скрипнула дверь… вошел отец. Он был суров и чем-то расстроен.
— Вот ты где, каналья, — проворчал он. — Мне это надоело! Целые дни валяешься по диванам, воруешь папиросы, а на столах в ресторане на целый палец пыли. Получай расчет и уходи по добру, поздорову.
Сердце мое оборвалось и покатилось куда-то. Я вскрикнул и закрыл лицо руками… Вот оно! Только бы не видеть, как этот страшный безжалостный забияка будет резать отца, так неосторожно разбудившего в нем зверя. Только бы не слышать стонов моего несчастного родителя!
Алексей спрыгнул с дивана, выпрямился, потом наклонился и, упав на колени, завопил плачущим голосом:
— Вот чтоб я лопнул, если брал папиросы. Чтоб меня разорвало, если я не стирал пыли нынче утром! Только две папиросочки и взял! Что ж его стирать пыль, если все равно уже неделя, как никто в ресторан не идет! Простите меня — я никогда этого не сделаю! Извините меня!
О, чудо! Это крушитель генералов и полициймейстеров хныкал, как младенец.
— Я исправлюсь! — кричал он, бегая за отцом на коленях, с проворством и искусством, поразившими меня. — Я и не курю вовсе! Да и пыли-то вовсе нет!
— Э, все один черт, — устало сказал отец. — Я закрываю ресторан. Наторговались.
Глава V. Ликвидация.
… Ряд столов, с которых были содраны скатерти, напоминал аллею надгробных плит… Драпировки висели пыльными клочьями — впрочем, скоро и их содрал бойкий чрезвычайно разговорчивый еврей. Уже не пахло так весело и обещающе замазкой и масляной краской — в комнатах стоял запах пыли, пустоты и смерти.
В темной столовой наша семья доедала запасы консервов и паштетов, какие-то мрачные, зловещие выползшие из неведомых трущоб родственники с карканьем пили из стаканов вино — остатки погреба «Венецианского карнавала», — а в кухне повар Никодимов сидел на табуретке с грязным узелком в руках и шептал саркастически:
— Все это не то, не то и не то!..
Посуда была свалена в кучу в темном углу, а Мотька сидел верхом на ведре и чистил картофель — больше для собственной практики и самоуслаждения, чем по необходимости.
Я бродил среди этого разгрома, закаляя свое нежное детское сердце, и мне было жалко всего — Никодимова, скатертей, кастрюль, драпировок, Алексея и вывески, потускневшей и осунувшейся.
Отец позвал меня.
— Сходи, купи бумаги и больших конвертов. Мне нужно кое-кому написать.
Я оделся и побежал. Вернулся только через полчаса.
— Почему так долго? — спросил отец.
— Да тут нигде нет! Все улицы обегал… Пришлось идти на Большую Морскую. Прямо ужас.
— Ага… — задумчиво прошептал отец. — Такой большой район и ни одного писчебумажного магазина. А… гм… Не идея ли это? Попробую-ка я открыть тут писчебумажный магазин!..
— А что, — говорил я Мотьке вечером того-же дня. — А отец открывает конверточный магазин.
— Большая штука! — вздернул плечами этот анафемский поваренок. — А моя матка отдает меня к сапожнику. Сапожник, брат, как треснет колодкой по головешке — так и растянешься. Какой человек слабый — то и сдохнет. Это тебе не конверты!
И в сотый раз увидел я, что ни мне, ни отцу не угнаться за этим практичным ребенком, который так умело и ловко устраивал свои делишки.