Но я другому отдана, Я буду век ему верна.
Во время парижских гастролей Большого театра в 1969 году на «Онегине» присутствовал
Марк Шагал. После спектакля он пришел ко мне за кулисы и сказал:
— Какое в вас величие и простота!
Это была для меня высшая похвала. Величие и простота — именно к этому в искусстве я стремилась всю свою жизнь.
Премьера «Фиделио» состоялась весной 1954 года. Она стала музыкальным событием огромной важности. Какое счастье, что на заре моей певческой карьеры мне довелось прикоснуться к этому гениальному творению. Чистота и мужество бетховенской души наложили отпечаток не только на творческую, но и на всю мою человеческую судьбу. «Через тернии — к свету! Музыка должна высекать огонь из людских сердец!» — эти слова стали моим девизом.
Когда в знаменитой арии Леоноры после молитвенно-просветленной медленной части призывно вступали валторны, меня охватывал такой внутренний восторг! Во имя свободы человеческого духа мне хотелось со знаменем в руках вести за собой полки, ломать чугунные решетки, освобождать узников из подземелья.
На спектакле всегда было много творческой интеллигенции, артистов, музыкантов. Та звезда, к которой я с такой надеждой обращалась, стоя на сцене, загорелась и засияла мне ярким светом. Вскоре приехал на гастроли в Москву старый немецкий дирижер
Герман Абендрот, и я пела с ним «Фиделио». Что такое Бетховен для дирижера, да еще немецкого, — объяснять не нужно. Но Абендрот был поражен высочайшим музыкальным уровнем спектакля и, конечно, благодарил за это Мелик-Пашаева. Что касается меня, то я теперь не могу поверить, что бывшая опереточная певица, только два года как поступившая в театр, удостоилась от маститого немецкого (!) дирижера таких похвал, что не смею повторить их и сегодня. А директор театра попросил маэстро умерить свои восторги, чтобы не избаловать певицу. Во время репетиции он то и дело просил меня снова и снова петь те или иные фразы и с нескрываемым восхищением и любопытством смотрел на меня, а на спектакле, во время медленной части арии, перестал дирижировать и, закрыв глаза, слушал… Сейчас, вспоминая этот эпизод я взволнована больше, чем тогда, глупая девчонка, не привыкшая в советской жизни к открытым выражениям человеческих чувств.
На премьере я познакомилась с Дмитрием Дмитриевичем Шостаковичем.
В те годы его музыка была под запретом после постановления ЦК о формалистах в 1948 году. Он очень нуждался материально, и, чтобы не дать ему умереть с голоду, мучители его, запретившие исполнять его сочинения, выдумали ему должность в Большом театре — музыкального консультанта, с ежемесячной зарплатой в 300 рублей, — вместо того, чтобы не травить его и дать возможность сочинять и исполнять его музыку. В театре он почти и не бывал. Представляю себе, как унижало его положение нахлебника, вынужденного брать деньги из бьющей его руки. Это был еще один садистский способ унизить великого человека.
Тут же я получила свою третью но счету роль —
Купаву в будущем спектакле «Снегурочка» Римского-Корсакова (дирижер К. Кондрашин, режиссер Б. Покровский).
Все эти роли: Татьяна, Леонора, Купава — как нельзя больше отвечали моему нутру, моей молодости, открытости чувств, стремлению к справедливости, желанию немедленно решать самые важные жизненные вопросы. Раньше, в других постановках, Купаву пели крупные женщины: — драматические сопрано, и смешно было видеть ее рядом с подружкой-Снегурочкой, этой маленькой, холодной льдинкой. Я долго не могла найти нужного внутреннего градуса роли, пока однажды на репетиции не подумала: а интересно, сколько Купаве лет? Лет тридцать, должно быть. Уж очень драматически напряженная вокальная партия…
Да ты что? Замуж-то в деревнях выходили в 16 лет, а к 30-ти уже куча детей. Ведь она подружка Снегурочки, а той 15 лет.
Слышу голос Покровского:
— Галя, почему вы ходите, как матрона, около Снегурочки? Прыгайте, бегайте! Вас должно распирать от счастья.
— Да я сама чувствую, что делаю совсем не то, что нужно, но я стесняюсь.
— Чего?
— Вокальная партия очень высокая, напористая, не девичья.
— А сколько Купаве лет?
— Не знаю, сейчас вот сама об этом думала. Должно быть, 16?
— Вот именно. Вы же девчонка, как и Снегурочка! Только у той в жилах течет вода, а у Купавы что?
— Кровь!.. — завопила я.
Ключ к роли был найден. Как кровь и вода, так и образ юной, пламенной Купавы должен быть во всем резкой противоположностью Снегурочке — холодной, хрустальной, инфантильной. Заводила всей деревни, бой-девка, она переполнена бурлящими в ней соками жизни, а высокая тесситура, напористость вокальной партии — от избытка в ней силы, молодости.
Она чиста, естественна, как сама природа, и бросается в объятия Мизгиря, не раздумывая: для нее не существует условностей. И когда Мизгирь упрекает ее:
Влюбленному всего дороже скромность…
А ты меня любила без оглядки,
Обеими руками обнимала…
— на нее рушится небо! Как же возможно такое предательство! Разве любить и говорить о любви — бесстыдство? Как безумная, обращается она за помощью к птицам, деревьям, к речке — люди в их лицемерии и ханжестве не понимают ее. Бежит она к царю Берендею не жаловаться, а за правдой и справедливостью. Такая не даст себя в обиду.
Во время спектакля я буквально влетала во дворец Берендея и, лишь в последнюю долю секунды «включив тормоза», так истово бухалась царю в ноги, что тот всегда заранее убирался в сторону, подальше от оркестровой ямы, боясь, чтобы я его туда не свалила. А я теснила его, тормошила и не просила, а требовала покарать обидчика.
И опять помолодела, в другом облике предстала оперная героиня.
Этот спектакль принес мне особый успех. Я совершенно изменила традиционный образ, и невольно в спектакле сдвинулись акценты — как говорили, получилась опера о Купаве. После генеральной репетиции на обсуждении спектакля выступил знаменитый баритон Алексей Иванов и сказал, что Покровский испортил спектакль тем, что дал партию Купавы Вишневской, потому что Мизгирь не сможет бросить, оставить ради Снегурочки такую Купаву. Для этого надо быть полным дураком, публика ему не поверит. Мне это лестно было слушать, но я знала, что без Покровского я бы Купаву так не сыграла. С первых шагов я с радостью ему поверила, вручила ему свою артистическую судьбу и прошла с ним свой путь до конца.
Как только я появилась на московском небосклоне — молоденькая певица, — меня подхватили чиновники из Министерства культуры и стали возить по правительственным приемам и банкетам. Происходили они обычно в посольствах, в ресторане «Метрополь», а самые важные — в Кремле, в Георгиевском зале. Считается это великой честью и почетом для артистов.
Привозили нас в Кремль и проводили под охраной в комнату около Георгиевского зала, где шел банкет. Иногда приходилось по нескольку часов ждать своего выхода. Нервы на пределе — боишься, что от долгого ожидания голос сядет… А тут и Козловский, и Рейзен, Михайлов, Плисецкая, Гилельс, Ойстрах…
Противнее всего было петь в конце приема. Огромный зал, сотни людей, перед эстрадой — длинный стол, где сидят члены правительства, уже как следует «поддавшие», у всех распаренные лица; один кричит что-то на ухо соседу, другой смотрит на тебя осоловелыми глазами… Стоишь, бывало, на сцене, и хочется сквозь землю провалиться от стыда и обиды. А кругом пьют, жуют, повернувшись к тебе спиной, гремят вилками и ножами, чокаются бокалами, курят. И в этом огромном кабаке ты пой и ублажай их, как крепостная девка. Бывало, дождешься и такой чести, что за стол позовут — сиди с ними, глуши коньяк стаканами.
Меня это великодержавное, лапотное хамство оскорбляло до глубины души, и однажды после выступления у меня началась за кулисами истерика. Какой-то фокусник, что передо мной выступал, побледнел от страха, отвел меня в угол и загородил собою, чтобы охранники не видели, что со мной происходит.
— Успокойтесь, что с вами!..
А я плачу, не могу остановиться: как они смеют… как они смеют…
Самые большие артисты прошли через эти концерты. (Ростропович не играл на приемах, его не приглашали: виолончель для наших господ — инструмент непопулярный.) Я счастлива, что вскоре получила возможность отказаться от этой «чести» раз и навсегда, о чем расскажу дальше, но в этом смысле я была в театре уникальным явлением: все остальные солисты, расталкивая друг друга локтями, рвутся к правительственной кормушке. Это их возвышает в собственных глазах — да еще есть возможность что-либо для себя выпросить. (Уже живя в Париже, я получила как-то из Москвы еженедельную газету Большого театра и прочла там, что на вопрос: «Какое самое сильное переживание испытали вы в прошедшем году?» — ведущие солисты оперы Нестеренко и Образцова ответили: «То, что нам посчастливилось петь на банкете в честь 70-летия Л. И. Брежнева!» Ну что ж, их можно только пожалеть, если более счастливых переживаний для них не существует…) Так до сих пор и соревнуются друг с другом артисты: у кого больше знакомств в правительстве, кто с кем из них водку пьет. Замашки эти, как эстафета, переходят от поколения к поколению. Молодежь видит, что в театре есть посредственности, добившиеся высоких званий и положения не талантом своим, а знакомствами и песнями под пьянку где надо и кому надо. Видят молодые, что певцов, давно потерявших голоса, уволить невозможно, потому что у них есть покровители в Кремле.
Более близкие знакомства с советской элитой заводятся на приемах, устраиваемых нашим правительством в честь иностранных делегаций, в специально отведенных для этого особняках. В первые годы моей работы в Большом театре я часто выступала на них. Наиболее приятное впечатление из всех наших «сильных мира сего» производил Микоян, простой в обращении, отмеченный человеческой индивидуальностью, с живым темпераментом. Другие остались в памяти группой мрачных, квадратных идолов, молча и почти неподвижно стоящих в центре, а вокруг них — увивающиеся подхалимы.
На такие приемы могли вызвать по телефону в любое время — бывало, что и поздно вечером, когда уже спать собираешься. Это значит, что после пьянки какому-то вождю угодно послушать пение любимого артиста. Никому не приходило в голову отказываться — одевались, и через пять минут — уже в черном ЗИСе. Артистов никогда не приглашали с женами или с мужьями. Да и члены правительства никогда не бывали с женами — по теремам их прятали.
Бывали в те годы случаи (и со мной тоже), когда любимчика-артиста освобождали вечером от спектакля и он ехал на очередной банкет.
Вращаясь в этом новом для меня «высшем» обществе, я впервые увидела партийных царедворцев в действии. Когда кто-либо из членов правительства оказывает тебе внимание, в твою сторону моментально кидается стая прихлебателей из его окружения. Смотрят заискивающими глазами в надежде через тебя услужить своему хозяину. До чего же это противно и тошно! Все они, как здоровенные евнухи, как сводники, лезут выслужиться, барину в постель подсунуть красивую бабенку. Изойдя подхалимажем, обожравшись на банкетах блинами с икрой, потом у себя на работе самодурствуют, как князья в удельных княжествах, и, компенсируя собственное унижение, гнут в дугу, унижают нижестоящих.
Живя раньше в Ленинграде, я, конечно, знала, что существует привилегированная часть общества, что не все ютятся, как я, в коммунальных квартирах. Но до поступления в Большой театр я и вообразить себе не могла численность господствующего класса в Советском Союзе. Часто, стоя в Георгиевском зале Кремлевского дворца у банкетного стола, заваленного метровыми осетрами, лоснящимися окороками, зернистой икрой, и поднимая со всеми вместе хрустальный бокал за счастливую жизнь советского народа, я с любопытством рассматривала оплывшие, обрюзгшие физиономии самоизбранных руководителей государства, усердно жующих, истово уничтожающих все эти великолепные натюрморты. Я вспоминала свои недавние скитания по огромной стране, с ее чудовищным бытом, непролазной грязью и невообразимо низким, буквально нищенским уровнем жизни народа, и невольно думала, что эти опьяненные властью, самодовольные, отупевшие от еды и питья люди, в сущности, живут в другом государстве, построенном ими для себя, для многотысячной орды, внутри завоеванной России, эксплуатируя на свою потребу ее нищий обозленный народ. У них свои закрытые продовольственные и промтоварные магазины, портняжные и сапожные мастерские, со здоровенными вышибалами-охранниками в дверях, где всё самого высокого качества и по ценам намного ниже официальных цен для народа. Они живут в великолепных бесплатных квартирах и дачах с целым штатом прислуги, у всех машины с шофером, и не только для них, но и для членов семей. К их услугам бывшие царские дворцы в Крыму и на Кавказе, превращенные специально для них в санатории, свои больницы, дома отдыха… В собственном «внутреннем государстве» есть всё. Искренне уверовав в свою божественную исключительность, они надменно, брезгливо не смешиваются с жизнью советских смердов, надежно отгородившись от них высокими непроницаемыми заборами государственных дач. В театрах для них отдельные ложи со специальным выходом на улицу, и даже в антрактах они не выходят в фойе, чтоб не унизиться до общения с рабами.
Да знают ли они, как мы живем?
Ясно, что знают, да мало знать — надо почувствовать своей шкурой, животом своим, пожить хоть месяц гнусной жизнью советского раба. Чтобы орали они свои тосты за победу коммунизма во всем мире не на этом лукулловом пиру, набив рот икрой и лососиной, а в вонючих кухнях коммунальных квартир, куда бы стоило поселить каждого члена Политбюро — пожить ну хоть бы в моей комнате-пенале с цементным полом, в комнате солистки бывшего Его Императорского Величества, а ныне Государственного ордена Ленина Академического Большого театра Союза ССР.
Чтобы, выйдя утром из своей конуры и на ходу полаявшись с соседом, жаждущим утренней опохмелки, постоял в очереди в ванную, если он, конечно, рискнет мыться в этой грязи, а если и рискнет, то все равно соседи не дадут — очередь в 35 человек.
И на работу отправлялся бы не в бронированном лимузине, а в битком набитом вагоне метро или вися на подножке автобуса.
А жена его в это время пусть постоит в очередях часа три-четыре — за едой для семьи.
Ну, так и быть, пусть не идет наш вождь в обеденный перерыв в рабочую столовку выстаивать очередь и греметь тарелкой с синей картошкой, а то, пожалуй, благодарные граждане Советского Союза не дождутся любимого вождя к кормилу власти. Пусть он придет — ну, скажем, в Большой театр, в буфет для артистов — любимцев Мельпомены, где он может даже съесть кусок вареной колбасы под названием «Докторская». Правда, мяса в ней почти нет, изготовляют ее из какой-то таинственной, фантастической смеси пополам с крахмалом.
Известен анекдот на эту тему: встречаются двое приятелей на улице, один другого спрашивает: «Слушай, Вань, ты что такой синий — замерз, что ли?» — «Да нет, поел, понимаешь, докторской колбасы, так вот сам весь почему-то посинел, а воротничок накрахмалился!»
Один мой знакомый, работавший на московском мясокомбинате, предупредил меня:
— Галина Павловна, никогда не покупайте в магазинах колбасы. Если бы я сказал вам, из чего мы ее приготавливаем, вас бы тошнило целую неделю.
Но продолжим. Вечером «слуга народа» должен бы возвращаться с работы опять же не в лимузине, а в метро. Посиневший, с колбасно-накрахмаленным воротничком, сдавленный со всех сторон, он услышит, как трудящиеся Страны Советов кроют матом всю советскую власть и лично товарища… очередного.
Дома его встретит осатаневшая от стояния в очередях, злая, растрепанная жена. Если ей повезло и она ухватила в каком-то магазине полутухлую рыбу или обрубок берцовой кости с остатками мяса на ней (само мясо директор магазина уже продал с черного хода своей клиентуре, а деньги прикарманил), пусть он этим поужинает.
Подойдет время отпуска — нужно будет побегать, и не одну неделю, доставая путевку в дом отдыха. Если не удалось ее добыть, то лучшая школа коммунизма — поехать на юг «дикарем». После этого вояжа он может писать новеллы о том, как, приехав в приморский город и помаявшись весь день на адской жаре, он наконец арендовал койку в комнатенке, где уже ютятся несколько таких же «счастливчиков» — «дикарей»; как рано утром он сломя голову летел на пляж, чтобы успеть занять там полтора метра земли нашей необъятной Родины; как часами под палящим солнцем стоял в очереди в ресторан, чтобы хоть раз в день поесть; как, зажав нос, прыгал вокруг пляжной уборной, пытаясь проскочить внутрь, делая головокружительные виражи вокруг холмов и возвышенностей, оставленных ночью на земле такими же, как он, «дикарями».
Я всегда жила реальной жизнью моего народа. Много раз «отдыхала» на юге таким же вот образом и могла бы дать массу полезных советов, как физически выжить, сохранить свой человеческий облик и не превратиться в обезьяну в столь первобытных условиях.
И вот, поживи они, наши вожди, этой нормальной для советских людей жизнью, без глобальных проблем и патетических восклицаний, может, и пришло бы им в головы, что живут-то советские люди по-скотски. Да о скотине хоть человек заботится, а о человеке-то — кто?
Несмотря на то, что я уже пела первые партии и меня, как десерт, «подавали» на правительственных банкетах, я продолжала жить в коммунальной квартире на Петровке, в крошечной комнате — с той лишь разницей, что пришлось ставить на ночь еще одну раскладушку, так как я взяла домработницу. Звали ее Римма, и было ей семнадцать лет. Она уже давно ходила в нашу квартиру — кому комнату убирать, кому стирать, кому полы мыть. Бывало, работает с утра до ночи и поет, будто ей все нипочем. Спала она в коридоре на сундуке, как Золушка. Своей бездомностью, одиночеством она напоминала мне о моей ранней юности, мне было жаль ее, и я решила взять ее к себе. Готовить она тогда совсем не умела, но сильная была и выносливая, как только может быть русская женщина. В нашей комнате-пенале, бывшей лестничной клетке, некуда было ставить для нее кровать, но мы нашли выход: у нас был небольшой стенной шкаф (т. е. раньше это была уборная для прислуги, как полагалось). На ночь мы его открывали, втискивали туда полраскладушки, так что Римма наполовину спала в шкафу, наполовину снаружи. Так и жили. Днем она, как могла, варила обед, училась на наших желудках, а вечером бегала со мной по концертам или ходила на мои спектакли в Большой театр: она любила пение, и у нее был хороший слух.
Я очень люблю животных, и в один прекрасный день у нас появился четвертый полноправный член семьи — маленький щенок, белый гриффон. Как-то зимой мы поехали с Марком за город, в Серебряный бор, погулять, взяли с собой собачку — ей было всего четыре месяца, маленькая была, как котенок, сидела у меня за пазухой. Шли мы мимо генеральских дач, обнесенных непроницаемыми заборами. Никого на улицах не видно — я и выпустила Джерку погулять. Вдруг впереди открываются ворота и выскакивает здоровенная немецкая овчарка. Я кричу: «Джерри, Джерри, ко мне, иди сюда!» А она, увидев это чудище, присела в снег и не двигается. Пес летит, как волк (это и был волкодав, он сорвался с цепи): может, ему показалось, что это кошка. Я бегу ему навстречу, чтобы успеть схватить мою собаку. Марк сзади кричит:
— Назад! Галя, назад!
А я ничего не соображаю и только вижу, что эта зверюга схватила мою Джерку поперек туловища, так что из пасти только хвост ее и голова торчит, и начинает ее трясти, головой мотает из стороны в сторону, а она уже и не пищит даже. Не помня себя подлетела я к нему, на спину ему вскочила, что было силы зажала его ногами и, ногтями вцепившись сзади ему в глаза и губы, стала их разрывать. От боли он взвыл, моя несчастная собачка вывалилась у него изо рта и неподвижным комочком упала в снег. Но что мне теперь делать? Если я отпущу пса, он разорвет меня в клочья! Из ворот выбежали какие-то военные, хозяйка собаки бежит.
— Берите собаку, черт бы вас побрал! — кричу ей истошным голосом.
А она:
— Я боюсь!
В это время подбежал Марк:
— Не выпускай собаку, не выпускай!
Сорвал с себя ремень и перетянул псу пасть. А у меня руки свело, разжать их не могу. И ноги в судороге. Подбежали перепуганные военные с намордником, с цепью… Смотрю на их форму — милиция!
— Ну, дамочка, молись Богу! Это чудо, что он тебя не загрыз.
Я и сама не поняла, почему пес не разорвал меня. Видно, был шокирован моей наглостью, тем, что оказалась у него на спине. Пес был страшенный — я его потом уже разглядела: спина черная, светло-серые бока, огромный. Так вот какого коня я оседлала! Схватила я мою собачонку и скорее в Москву, в ветеринарную лечебницу, а приехав домой, повалилась в постель. Несколько дней руками пошевелить не могла.
Так мы и оказались, как в повести Джерома Джерома «Трое в одной лодке, не считая собаки».
Отдельная квартира! Пожить без соседей, вырваться из окаянной коммуны — предел мечтаний любого советского человека. Мотаясь по правительственным банкетам, конечно, я могла ее выпросить у кого-то из вождей, чокаясь с ними рюмкой водки. Но я скорее бы откусила себе язык, чем унизилась до попрошайничества у надменных истуканов, и все ждала, что театр предоставит мне какое-нибудь жилье: дирекции было известно, в каких условиях я живу. Но вечный жилищный кризис в стране привел к тому, что даже в Большом театре, принимая артистов на работу, их предупреждают, что жилплощадью театр не обеспечивает. Да кто же тогда, черт возьми, обеспечивает? Ведь частников нет — все принадлежит государству! А вот крутись, как хочешь: заводи нужные знакомства, давай взятку или плати натурой, то есть попросту переспи с кем нужно. Когда-то дирекция имела возможность обращаться с просьбами лично к Сталину — к Хозяину, теперь же впереди уже маячило какое-то коллективное руководство, а там поди разберись, у кого выпрашивать жилье для вновь поступающих солистов, да новому правительству было и не до театра — там шла борьба за власть. Поэтому в Большом театре вплоть до конца шестидесятых годов было общежитие, где молодые солисты оперы и балета годами жили по нескольку человек в одной комнате. Если принимали в театр молодую супружескую пару, то муж жил в общей комнате для мужчин, а жена — в общей комнате для женщин. Естественно, что брак часто кончался разводом.
Из-за вечной жилищной проблемы в театре много искалеченных жизней: не имея в молодости своего угла, женщина не могла выйти замуж, иметь семью, детей. Когда же на нее сваливалось с неба счастье в виде однокомнатной квартиры всей-то площадью в 25–30 квадратных метров, включая кухню и ванную, обретенный наконец долгожданный покой был дороже будущей семьи. Да еще неизвестно, какой попадется муж, и двадцать раз нужно подумать, прежде чем выйти замуж и пустить мужа в свою бесценную обитель. Ведь в случае развода он имеет право требовать половину твоей выстраданной комнаты и, может, потому-то и хочет жениться (что, кстати, случается сплошь и рядом). У нас была солистка оперы Т. Т. с прекрасным голосом, молодая, и даже с отдельной комнатой в коммунальной квартире — невеста хоть куда! Выбирала она, выбирала и наконец вышла замуж за артиста нашего театра. Брак оказался неудачным, они развелись, но она больше года не могла разъехаться со своим бывшим мужем — он не уходил, некуда ему было деваться. Так и жили вместе в одной комнате — разведенные, ненавидящие друг друга: она спала на кровати, а он на полу. Однажды она мне, рыдая, рассказывает:
— Понимаешь, я просто погибаю! Я не то что петь, я жить уже не могу. Не знаю, что делать, как его выселить. Тут как-то пришла после спектакля домой, открываю дверь, а он на моей постели с какой-то бабой лежит. Я ему устроила скандал, говорю, чтоб не смел водить проституток в мою комнату, а он отвечает: какое тебе дело, я тебе не муж, ты мне не жена, деваться же мне некуда, а если тебе не нравится — уходи сама. А вчера, ты можешь себе представить, разбудил меня ночью и говорит: «Ну, чего так врозь-то спать, может, я к тебе приду, а? Раньше-то спали вместе, ну какая тебе разница?» Да ведь от такой жизни удавиться можно, а мне завтра «Аиду» петь!
Подобные ситуации в театре не были редкостью. Казалось бы, в таких случаях можно жить в гостинице. Ан нет, не тут-то было! Во-первых, комната стоит не менее 10 рублей в сутки, то есть 300 рублей в месяц, а молодой артист получает всего-то в месяц 200 рублей. Но самое главное, что жить в московских гостиницах москвичи не имеют права — только приезжие командировочные, а если театр и выхлопочет специальное разрешение для своего артиста, то лишь на очень короткий срок.
Создается впечатление, что правительство специально создает бытовые трудности, чтобы, измотав человека до чертиков в глазах, отвлечь его от более важных проблем, задушить в нем интеллектуальную и духовную жизнь. Чтобы после работы и толкания в очередях он имел бы силы лишь дотащиться домой и, выпив бутылку водки, лечь спать. Вся жизнь советских людей проходит в «доставании» — будь то продукты, которых всегда не хватает, или квартира, которую надо не только «достать», «получить», но и «заслужить». Дефицитом в стране является все — от туалетной бумаги до автомобиля, зато сколько возможностей радоваться есть у советских граждан! Когда он достает наконец нужную ему вещь, радость победы наполняет его. Если на его столе хороший обед, он ест его с особым чувством достоинства, потому что преодолел препятствия, расставленные на его пути в виде очередей со старухами: дал директору магазина взятку и вышел победителем с поля боя, что, возможно, не удалось его соседу, и сосед ему завидует и его унижает. Если все же ему удалось вместо коммунальной квартиры поселиться в отдельной, он велик и могуч не только в собственных глазах, но и в глазах своих сослуживцев. Получая все эти жалкие подачки, он начинает думать, что жизнь в стране улучшается, что правительство о нем заботится. Ну, конечно! — сколько лет не было в магазинах туалетной бумаги и стирального порошка, а сегодня они есть. Спасибо партии и правительству и лично товарищу …! Ура! Вперед к коммунизму!..
А там, глядишь, и прошла жизнь в ежедневной изматывающей войне с трагическими поражениями и блестящими победами, в нескончаемой борьбе с могучим Дефицитом, ибо он как стоглавая гидра — отсечешь ему одну голову, на ее месте немедленно вырастает другая: если сегодня в магазинах появились чайники для заварки, которых не было в продаже несколько лет, то завтра обязательно исчезнут, например, эмалированные кастрюли, или утюги, или вата в аптеках, или детские чулки, или бюстгальтеры, или простыни и полотенца, или… или… или…
И борьба продолжается, создавая у человека видимость кипучей, деятельной жизни. Несчастный не успевает и заметить, что на унизительную, жалкую «деятельность» ушли его лучшие годы и силы. А если освободить народ от этой ежедневной борьбы, пожалуй, у него будет время задуматься над своим положением холопа, вкалывающего на потребу партийной элите. И возьмет он наконец в руки дубину да как двинет! О нет, советской власти жизненно необходим Дефицит.
После смерти Сталина, как только исчез из знаменитой ложи обожаемый идол, изменилось отношение правительства к Большому театру, и новое поколение артистов оказалось совсем в другом положении, чем их предшественники. Прежде всего, как по мановению волшебной палочки, исчезли установленные лично Сталиным для первых солистов высокие ставки (700 рублей в месяц за 4 спектакля). В один прекрасный день артисты узнали, что отныне высшая ставка — 550 рублей за шесть спектаклей в месяц. При Сталине рабочий стаж для получения пенсии был 20 лет, после него установили 25 лет. Раньше пенсия для народных артистов СССР составляла 400 рублей в месяц, после смерти советского монарха — 200 рублей, а для всех остальных артистов — 120 рублей в месяц. Никакой забастовки, конечно, не было: в коммунистической стране забастовок быть не может, ибо не может быть недовольных, и надо полагать, что таким снижением — больше чем вполовину — жизненного уровня артисты Большого театра были очень довольны и даже счастливы. Ставки эти существуют и поныне, хотя жизнь с тех пор подорожала в несколько раз.
В Большом театре разница в оплате между поющим маленькие партии певцом и самым первым солистом небольшая — приблизительно вполовину, так же, как и норма спектаклей. К примеру, артист, поющий партию Отелло, должен за 550 руб. в месяц петь шесть раз, а певица, поющая в той же опере служанку Эмилию, партия которой заключается в нескольких фразах, споет за 250 руб. 10 спектаклей. Все понимают, что это несправедливо, но единственный способ увеличения зарплаты ведущие солисты видят для себя лишь в том, чтобы за те же деньги как можно реже выходить на сцену, вместо шести спектаклей поют два, максимум три раза в месяц. То же самое впоследствии делала и я. Это совсем не трудно, стоит лишь зайти в поликлинику при театре и взять больничный лист. Никакой врач не откажет, не возьмет на себя ответственность, если знаменитая певица заявляет, что у нее не звучит голос и петь она не может.
Артисты же второго положения, едва придя в театр, немедленно начинают занимать ключевые места в общественных организациях: в профкоме, месткоме, цехкоме, охотно сотрудничают с КГБ и вступают в партию. Чтобы быть всем вместе. И если первачи начинают выражать недовольство существующей оплатой труда, тут же всем скопом на них наваливаются, давят большинством.
Чтобы как-то заинтересовать солистов первого положения, выделить их из общей массы — но не с помощью денег! — существует система почетных званий. Первая ступень — звание заслуженного артиста РСФСР, вторая — народного артиста РСФСР, и, наконец, самая высшая — народного артиста СССР. Кроме того, есть премии — Ленинские и Государственные (бывшие Сталинские), ордена, медали. Артисты всеми силами стараются как можно скорее получить эти знаки отличия, оторваться от низов.
Звание народного артиста СССР приносит много привилегий. Это и возможность получить бесплатную хорошую квартиру, это и разрешение на поездки за рубеж, это и отдых в правительственных санаториях. Если же заболел, то получишь бесплатно самое лучшее медицинское обслуживание, отдельную комнату в Кремлевской больнице, самые дефицитные и дорогие лекарства, прекрасное питание по заказанному накануне меню. Все как за границей в самых лучших клиниках. Преимущества эти огромные, и ни за какие деньги получить их в России сегодня нельзя — только если правительство присуждением высоких наград, званий выделит тебя из общей серой массы граждан. Те лечатся тоже бесплатно, но лежат на жестких, свалявшихся матрацах с грязным бельем, по десять и больше человек в комнате или в коридорах переполненных больниц. Едят тошнотворную пищу, не получая нужных лекарств, которых всегда недостает в аптеках. Зато при Кремлевской поликлинике, через дорогу от нее, есть аптека, конечно, без вывески и куда вход по пропускам, где можно получить любые заграничные лекарства. За дверью ее стоит здоровенный детина, способный одной рукой схватить за шкирку и выкинуть любого смерда, «незаконно» прорвавшегося в столь злачное место. Право на пользование Кремлевской больницей дается механически, вместе с присуждением звания, — человек как бы переходит в другое, самое высшее сословие.
Как только я стала в 1966 году народной артисткой СССР, буквально через несколько дней мне домой позвонили из Кремлевки, и незнакомый, но ласковый и нежный женский голосок осведомился о моем здоровье. Я долго не могла понять, откуда такая забота и чего ей, собственно, от меня нужно, пока она мне не объяснила, что является моим лечащим врачом.
— Дорогая Галина Павловна, мы вас ждем в любое время, умоляю вас — придите. Мы сделаем все исследования. Может, вы хотите полежать у нас несколько дней, отдохнуть, голубушка? Мы комнатку хорошую приготовим в нашей больнице за городом, погуляете в лесу… Детки ваши тоже теперь у нас будут лечиться…
Я с непривычки не знала, что и отвечать на столь елейные речи.
— Спасибо, но у меня вроде ничего не болит… Если что случится, то, конечно…
— Ах, нет, Галина Павловна, вы должны беречь себя, и уж не обижайте нас, придите, мы за вас в ответе перед народом, наша обязанность… и т. д. и т. п.
Что делать? Советские люди привыкли к знакам отличия, как к клейму на мясе, означающему высшую категорию, и без этого клейма человек — просто рабочая лошадь. Артисты мечутся по правительственным приемам и банкетам в надежде завести высокие связи, надрывают голоса и отбивают ноги, потому что без звания и публика не верит, что ты хороший артист.
За год до моего поступления отмечался 175-летний юбилей Большого театра, и все артисты получили тогда ордена, медали… А солистка оперы Татьяна Талахадзе рассчитывала получить звание народной артистки РСФСР, и, когда в день юбилея вся труппа театра стояла на сцене и в зале присутствовали все члены правительства, а в оглашенном списке представленных к почетным званиям ее имени не оказалось, она тут же на сцене упала в обморок. Такой это был для нее удар, такое потрясение, будто вся жизнь ее рухнула.
И, наконец, еще одно преимущество народного артиста СССР перед другими: после смерти гражданскую панихиду по нем устраивают в главном фойе Большого театра. В этом случае на панихиде играет оркестр театра и поет хор — словом, похороны по первому разряду. Остальным место — внизу, в вестибюле, и для них хватит уже магнитофона.
Звание народного артиста СССР дает большой шанс быть похороненным даже на Новодевичьем кладбище. В Моссовете существует список ныне здравствующих знаменитостей Москвы с точным указанием, кто из них будет удостоен захоронения на столь славном погосте. Высокие звания умершего помогают его родственникам испытать меньше мытарств и мук, чтобы поставить на могилу памятник: дело в том, что специальных мастерских по изготовлению мраморных надгробий просто не существует, и люди годами маются, дают кому-то взятки, чтобы на какой-нибудь фабрике тайком и за очень большие деньги сделали обыкновенную мраморную плиту.
Один пианист, отчаявшись раздобыть мраморное надгробие на могилу умершей матери, купил в Вене, где был на гастролях, старую могильную плиту с высеченным на ней чужим именем и приволок в Москву. Там надпись сбили и поставили имя его матери. Но не все ж бывают в Вене! В России нет и магазинов с одеждой для погребения. Можно лишь купить белые тряпичные тапочки да грубо сколоченный гроб из крашеных досок. Не существует контор со служащими, которые за определенную плату могли бы избавить убитых горем родных покойного от кошмара и мучений устройства похорон.
Но во всех учреждениях — и в Большом театре тоже — есть общественники, энтузиасты, годами поднаторевшие в этих делах, и, только лишь товарищ отойдет в лучший мир, они уже знают, кому в какую сторону кидаться. Терять нельзя ни минуты — покойника больше трех дней в морге не держат: нет морозильников. За эти дни нужно обегать десяток учреждений, чтобы получить нужные справки, исхлопотать место на кладбище, достать машины, организовать гражданскую панихиду и обеспечить речи, венки, оркестр; постоять в очередях, чтобы достать продукты и запастись водкой для поминок после похорон. Работают истово — не за страх, а за совесть. Все стараются услужить покойнику. Уж чего-чего, а хоронить у нас в России умеют. Жить не дают — но хоронить умеют.
Похороны в Большом театре — конечно, событие года. В этот день двери театра распахнуты настежь, вход свободный, и толпы народа устремляются в верхнее фойе, где установлен гроб, зная, что увидят зрелище, достойное хорошего спектакля. Естественно, что приходят друзья, знакомые, почитатели артиста, но масса людей идет просто так, поглядеть, — как говорится, шли мимо и зашли. Если артист был очень знаменит, гражданская панихида длится несколько часов. Представители разных учреждений, всевозможных организаций, зачастую никогда не знавшие и не видевшие покойного на сцене, по бумажке читают речи, частенько путая имя «незабвенного и дорогого товарища и друга». Дирекция театра и артисты, как майстерзингеры, соревнуются друг с другом в славословии умершего. Вот бы при жизни ему все это услышать — может, еще бы долго и не помер!
Оркестр театра играет траурные мелодии. Около открытого гроба каждые три минуты сменяется почетный караул, поет хор театра, играют знаменитые инструменталисты. Солисты оперы поют грустные романсы, надрывая душу себе, семье покойного и присутствующей публике. Не танцуют лишь знаменитые балерины — чего нет, того нет.
Однажды на такой панихиде попросили спеть солиста оперы Д. Бедросяна. Тот с готовностью согласился, поставил ноты перед аккомпаниатором и с чувством запел романс Даргомыжского «Мне грустно потому, что я тебя люблю…», совсем упустив маленькую деталь, а именно: что кончается романс словами «Мне грустно потому, что весело тебе», да еще с повтором. Спев роковую фразу первый раз, он, в изумлении от себя же услышанного, выпучил глаза, повернулся к покойнику и, отвесив ему земной поклон, закончил, с тоскою глядя на него: «Потому, что весело тебе».
В России вообще какая-то особая, кликушеская любовь к похоронам. Приходят пожалеть покойника, поплакать над ним даже незнакомые, чужие люди. Что же касается околотеатральных сплетников, то они, конечно, первыми тут как тут и, прочно прилипнув к стенам, стараются не пропустить ни единого вздоха присутствующих. Проливая слезы, они успевают хорошо разглядеть знаменитых артистов, запомнить, кто из них во что одет, у кого сколько морщин, кто сколько плачет: вон та почти не плачет, бездушная скотина, а эта что-то уж очень убивается — может, там что-нибудь того, а?.. — но при том у всех печальные, скорбные лица. В разных углах огромного фойе свои интересы.
— Гражданочка, кого хоронют-то?
— Не знаю.
— Видать, большой человек — ишь, цветов-то сколько!
— Да, замечательный был певец, и актер прекрасный! Помните, какой он был Ленский!
— А вы слышали его в «Ромео»?
— Нет, ты посмотри на нее — сплошная скорбь! Как она мила в своем горе, траур ей к лицу! Я ее всегда обожала. Дай мне бинокль!
— Милай, это у гроба-то все родственники, небось?
— Да нет, артисты.
— Ишь ты, арти-и-и-сты! А он тоже, что ль, артист был?
— Артист, мамаша.
— Ну и ладно. Артист так артист. Царство ему небесное!
Как-то на репетиции мой партнер отвел меня в сторону:
— Галина Павловна, почему вы не подаете заявления на жилплощадь? Ведь вы живете в ужасных условиях.
— А я жду, что мне предложат.
— Сами здесь никогда ничего не предлагают. Сейчас Большой театр получил несколько квартир в высотном доме, пойдите к директору.
— Хорошо, пойду, спасибо, что сказали.
Что за страна, почему всегда надо просить, хлопотать, доставать? Казалось бы, чего проще — плати человеку за его труд столько, сколько он стоит на деле, и он сам будет распоряжаться своими доходами, жить по своим возможностям. Да, но тогда не будет «бесплатных» квартир, «бесплатной» медицины, и ты ничем не будешь обязан советской власти, и вообще не нужна будет эта власть с миллионами партийных дармоедов, по своему усмотрению отмеривающих тебе твои потребности. От самого рождения они за тебя думают, за тебя решают, вся жизнь твоя подчинена чужой воле, и страшно то, что постепенно, с отмиранием твоих желаний и инициативы, это становится даже и удобным. Пусть конура в грязной, коммунальной квартире, но она есть и стоит дешево, пусть плохая еда, но тоже есть, а ведь может и не быть. Живы — и слава Богу… Итак, иду к Анисимову, директору театра.
— Здравствуйте, Галина Павловна, редкая вы у нас гостья. Как поживаете? Не случилось ли чего?
Все это — заботливо, с вниманием.
— Да нет, ничего не случилось… Мне неловко обращаться к вам с просьбой…
Подхватился весь, перебивает:
— Зарплату сейчас прибавить не можем, вот будем скоро на пенсию стариков переводить, тогда освободятся ставки.
— Да я и не прошу прибавки, у меня другое…
— Что?
— Дело в том, что я уже три года живу в очень плохих условиях — в коммунальной квартире, 35 человек, 10 метров комната на троих, через кухню ходим, с шести утра в кухне кастрюлями гремят, я не высыпаюсь перед спектаклем. Репертуар я пою очень трудный, должна быть всегда в хорошей форме… Большой театр получает сейчас несколько квартир, могу ли я рассчитывать на две комнаты — пусть в коммунальной, но не слишком населенной квартире?
Господи, как противно быть просительницей — за всю мою трудную жизнь я впервые выступаю в этой роли.
Он помолчал, потом нагнулся ко мне, внимательно, с укоризной посмотрел мне в глаза, покачал головой:
— Ай-я-яй, Галина Павловна, вот вы молодая певица, а уже у вас какие запросы! Это нескромно. У вас же есть крыша над головой. А вы знаете, в каких условиях живут у нас уборщицы и лифтеры?..
И скорбь у него в глазах — за все человечество!
Я внутри вся окаменела, кровь горячей волной ударила в голову. Это он-то упрекает меня в нескромности запросов, имея огромную бесплатную квартиру. Вот и отдал бы ее уборщице! А государственная дача, машина с шофером да еще пайки кремлевские ему полагаются как директору Большого театра, где я, певица первого репертуара, не должна жить лучше уборщиц и лифтеров! Проклятье! Сидишь ты в этом кабинете как олицетворение советской власти: вот так все они радеют за народ, а кончается радение тем, что одному «из народа» — собственному сыну или дочери — строится дача или квартира за государственный счет.
Чувствуя, как слезы подступают к горлу, я встала и молча вышла из кабинета.
Ну, куда теперь идти? В профсоюз, в партком, в местком театра? Унижаться, плакать, обивать пороги, доказывая свое человеческое право жить не в скотских условиях. Но ведь эти государственные организации для того и существуют, чтоб защищать советскую власть от нас, надоедливых рабов. За это они получают зарплату и истово служат своим хозяевам. К ним только сунься — навалятся всей сворой и навешают на тебя такие ярлыки, что не захочешь ничего, лишь бы только оставили в покое и отстали. Чувство жгучего стыда от пережитого унижения переполняло душу, и, забившись в темный угол коридора, я долго стояла там, стараясь прийти в себя. Хотелось бросить все: этот великодержавный театр, этих людей — и бежать куда глаза глядят…
Звонят мне домой из отдела кадров — просят зайти на следующий день. Каждый раз в таких случаях мне просто дурно делалось: вдруг докопались, что я в анкете про отца наврала! Что тогда будет? Ведь только-только умер Сталин, о разоблачениях «культа личности» еще и слуху не было. Как в песне пели, «один сокол Ленин, другой сокол Сталин» лежали чуть не в обнимку под одной крышей в мавзолее.
Всю ночь не спала, утром пришла в отдел кадров, виду не подаю, что волнуюсь, разыгрываю из себя этакую веселую финтифлюшку. Открываю знакомую, обитую ватой дверь.
Кроме нашего начальника отдела кадров в комнате еще двое.
— Здравствуйте, Галина Павловна!
Один — средних лет, седой, коренастый русский мужик; другой — молодой, лет тридцати. Оба подыгрывают моему удалому веселью, наклеивают на лица улыбки, а глазами сверлят насквозь.
— Разрешите познакомиться: меня зовут Василий Иванович, а моего друга — Николай Петрович.
Жду — они не торопятся начинать разговор, и я молчу, не спрашиваю. Старший достает из кармана удостоверение личности:
— Я майор госбезопасности (называет фамилию).
У меня душа ушла в пятки. Всё. Пришел мой смертный час. Докопались до моего папаши. Но держу себя в руках — спокойно, спокойно… А сама, в уме, на всякий случай, перебираю свои правительственные знакомства.
— Галина Павловна, вот вы такая талантливая певица, надежда наша, можно сказать…
Ух ты! Значит, не узнали ничего, иначе по-другому бы разговаривали… Слава тебе, Господи!!!
Я даже на спинку кресла небрежно откинулась и ногу на ногу положила. Так… послушаем дальше.
— Нам бы хотелось с вами ближе познакомиться, побеседовать…
— Пожалуйста.
— Здесь неудобно, приходите лучше завтра в гостиницу «Метрополь», комната №…, второй этаж, направо. Там и побеседуем.
— А о чем вы хотите со мной говорить и почему не здесь, а в гостинице?
— Вы не волнуйтесь, ничего плохого с вами не случится, вы же видели мое удостоверение, и ваш начальник отдела кадров здесь. Мы вас просим прийти завтра. И не говорите об этом вашему мужу. До свидания.
— До свидания.
Я уже сообразила, что меня будут вербовать в сотрудники КГБ. В высоконравственном коммунистическом обществе Страны Советов через вербовку проходят все солисты Большого театра — как раньше, так и теперь. Не из-за заграничных поездок — за границу в те годы никто не ездил (опера выехала впервые в 1964 году — в Милан), — а просто следить должны все друг за другом и быть на крючке у КГБ. Надо же им работать! Их же сотни тысяч ртов — и все есть хотят!
Я знала, что мне скоро придется пройти через «чистилище»: вербуют именно в первые годы после поступления в театр, пока артист не получил еще высоких званий, не завел важных связей и знакомств, пока его легко можно запугивать и шантажировать.
Прихожу в гостиницу «Метрополь», напротив Большого театра (они, наверное, специально там комнаты снимают, чтобы быстренько получать информацию от своих стукачей; возможно, что и до сих пор: тут ведь рядом с Большим Малый театр, и МХАТ, и Оперетта). Поднялась на второй этаж, вхожу. Те самые двое. Встречают меня радостно, как родную:
— Здравствуйте, дорогая Галина Павловна, как приятно вас видеть! Садитесь, пожалуйста!
И с места в карьер, ни минуты не теряя, так называемый Василий Иванович мне говорит:
— Галина Павловна, мы просим вас нам помочь.
— В чем помочь?
— Вы вращаетесь в правительственных кругах, часто бываете среди иностранцев на приемах, банкетах… И Большой театр — вы знаете, какое это ответственное место! Наша страна окружена врагами, и долг каждого советского человека — помогать нашим органам безопасности разоблачать их.
И все это он выкладывает, не уговаривая меня, а просто объясняя будущую почетную деятельность стукача. Меня охватила безысходная тоска, ощущение полной безнадежности… Как вывернуться из этой мертвой хватки? Боже мой, как же быть? Ведь скажешь им «нет» — уничтожат, как муху. Значит, опять надо хитрить, врать и строить из себя наивную дурочку.
Раскрываю широко глаза и спрашиваю:
— Как и где я должна разоблачать врагов? У меня ведь такая работа нервная, я певица, со мной часто истерики случаются, и во сне я разговариваю, и рассеянная очень…
В общем, плету всякий вздор, что в голову придет. А он свое тянет:
— Ну, что вы, Галина Павловна, вы такая прекрасная актриса, молодая, а нервишки подлечить поможем, путевочку в санаторий устроим… Это мы мигом… Хе-хе-хе…
— Спасибо, не надо.
— Тем более, что мы ничего серьезного делать не просим — просто нужно понаблюдать за отдельными людьми и сказать нам свое мнение о них. Разве это трудно? Вовсе не трудно, а вы так испугались. Ай-я-яй? Не надо нас бояться. А теперь подпишите вот эту бумажку.
— Какую бумажку? Зачем?
— Это только для проформы: то, о чем мы здесь говорили, не подлежит разглашению.
Подписала.
— Я вам дам мой служебный телефон, и, если что нужно, сразу мне звоните.
— А что мне может быть от вас нужно?
Внутри все ходуном ходит, плюнуть бы ему в рожу.
— Ну, если, в театре какие-нибудь неприятности, обижать вас там будут — вы сразу нам скажите, мы быстро наведем порядок. Мы своим друзьям помогаем.
Говорит со мной уже покровительственно, будто отныне мы связаны на всю жизнь.
— Да нет, спасибо, я всегда сама…
— Ничего, возьмите, вдруг пригодится. Ну, больше мы вас беспокоить теперь не будем, а если нам понадобится, мы вам позвоним. До свидания.
Месяц не звонил — я обрадовалась, думала, может обо мне забыли! Но нет, там — не забывают. Позвонил (меня просто трясло от его голоса) — опять нужно идти в «Метрополь»…
— Здравствуйте, Галина Павловна! Всё цветете! Как дела в театре?
— Хорошо, спасибо.
— Если что — мы на страже! (Хотят услужить, чтобы чувствовала себя им обязанной, — так вот они мелюзгу и ловят.)
— Да не нужно, у меня все в порядке. (Проклятые, мне не надо помогать, вы мне только не мешайте.)
Он сразу к делу:
— Вы дружны с пианистом из балета Петуниным. У нас есть сведения, что он часто высказывается против советской власти. Правда ли это?
Все это — в доверительном тоне, с улыбкой. О Петунине — они правильно были осведомлены. Говорил. И вообще это была единственная тема в наших разговорах с ним. Изображаю на лице крайнее удивление:
— Да что вы?! Неужели?! Я никогда от него ничего подобного не слышала.
— А анекдоты он вам рассказывает?
— Рассказывает.
— Какие?
— Ой, я не могу вам их повторить — он такой пошляк, только похабные анекдоты и рассказывает.
— Как же так — вы с ним дружите, и он вам никогда политических анекдотов не рассказывал? У нас верные сведения…
Это уже явно кто-то из театра настучал и на него, и на меня.
— Да кто вам сказал такую чушь? Петунин так глуп, где ему ума-то взять на политические анекдоты?..
— Ну, хорошо, напишите это.
Пишу: «С пианистом Петуниным встречаюсь, любит рассказывать анекдоты фривольного содержания». Подписываюсь. Рука налилась чугуном… Ловкое движение Василия Ивановича, и маленький листок уплыл из моих рук.
— Спасибо, до свидания, мы вам позвоним, а пока…
И дает задание: Петунин дружит с шахматистом Смысловым, который только что приехал из-за границы, — узнайте, что он ему рассказывал. Все следующие дни я старалась, не встречаться с Петуниным, но он как нарочно везде попадался мне — то в буфете театра, то на улице, и опять начиналась его болтовня и анекдоты.
Недели через две — звонок. Василий Иванович. Говорю, что у меня спектакль, не могу прийти. Через день опять звонит — прошу мужа сказать; что больна… Через несколько дней — снова… Что ж, придется пойти… «Метрополь», второй этаж, направо…
Улыбка во весь рот:
— Здравствуйте, Галина Павловна! Прихворнули немножко? Как себя чувствуете? В театре как, не обижают еще?
— Все хорошо, спасибо.
— Так встречались Смыслов с Петуниным? Что он рассказывал?
— Да рассказывал, как играл, какой был трудный турнир.
— А что говорил о загранице?
— Ничего не говорил. И вообще, я так много работаю в театре, мне через два дня премьеру петь, я не могу помнить, о чем болтает тот или иной артист!
— Ну, хорошо, хорошо, не волнуйтесь… Подарки какие-нибудь привез?
— Да, привез. Петунину красивый галстук подарил.
— И больше ничего?
— Ничего.
— Спасибо, напишите об этом.
Что, думаю, за идиотизм! Зачем ему это нужно? Пишу:
«Смыслов из заграничной поездки привез Петунину красивый галстук». Подписываюсь.
А впрочем, вероятно, он хочет, чтобы, исполняя такие «мелкие» поручения, я привыкла к мысли, что уже работаю на них, что пути назад нет. Должно быть, это их система. Они, конечно, видят, что я выкручиваюсь, и решили загонять меня в капкан постепенно. Ясно, что это только начало и долго валять перед ними дурака не удастся. Когда надо, они разговаривать и действовать умеют… И вдруг у меня мелькает мысль: а что, если Женя Петунин провокатор? Работает на КГБ и по их заданию рассказывает в театре политические анекдоты, а потом вот здесь в своих доносах пишет, кто и как на них реагирует. Может быть, у этого Василия Ивановича сейчас лежит в кармане подписанный им донос и на меня? Мысль эта жалит, как змея, и холодным клубком подкатывает под сердце. Да нет, не может того быть, я просто сошла с ума!
Выйдя из этой бандитской «хазы», я долго ходила по узким московским переулкам. Господи, как страшно, что все мы живем в вечной оскорбительной подозрительности друг к другу. А как жить иначе? Ведь всем нам известно, что большинство артистов и оперы, и балета сотрудничают с КГБ. Одни — из страха лишиться удачной карьеры; другие, менее талантливые, — в надежде получить мощную поддержку (и они ее получают); а третьи — чтобы застраховать себя на будущее в случае потери голоса. Страховка эта срабатывает так блестяще, как никакая другая в мире: в театре известно много случаев, когда потерявшие голос певцы годами почти ничего не поют, получают свою зарплату, но уволить их даже и не пытаются, зная, что все они — стукачи высокого ранга и никакими силами избавиться от них невозможно.
Не хотелось идти домой, противно было идти в театр, встречаться с артистами — кругом ложь, ложь и ложь… Липкой паутиной она опутывает сознание, уродует, развращает душу… Висит над тобой от рождения и до самой смерти.
И все же мне удалось перескочить через капкан, расставленный для меня охотниками на людей! Больше никогда я не была «на втором этаже, направо» в гостинице «Метрополь». Удалось же потому, что вскоре я познакомилась с Н. А. Булганиным, бывшим тогда главой государства, пожаловалась ему и он навсегда вытащил меня из этой паутины.
О знакомстве с ним я еще буду рассказывать.
Иногда известных артистов приглашали на приемы иностранных делегаций в качестве гостей, и на одном таком приеме в ресторане «Метрополь» в апреле 1955 года была и я — естественно, без мужа. Мы сидели за столиком своей компанией. Вдруг подходит какой-то молодой мужчина» здоровается со всеми. Меня спрашивают: «Вы не знакомы?» — «Нет». — «Так познакомьтесь — это виолончелист Мстислав Ростропович, а это — новая звезда Большого театра Галина Вишневская». Он сел за наш стол, я с кем-то болтала, на него не обращая никакого внимания. Имя его я слышала в первый раз — да еще такое трудное, я его сразу и забыла. Он рассказывал какие-то смешные истории, потом смотрю — яблоко от него ко мне через весь стол катится (как Парис в «Прекрасной Елене». — «Отдал яблоко он ей…»). Я собралась уходить домой, молодой человек вскакивает:
— Послушайте, можно мне вас проводить?
— Проводите, я здесь близко живу, угол Столешникова и Петровки.
Пошли мы мимо Малого театра, мимо Большого — погода чудесная, уже тепло. Дошли до моего дома…
— Знаете, я должен был идти на день рождения к моим друзьям, но после нашей встречи и прогулки мне никуда идти не хочется.
У меня его слова в одно ухо влетели, в другое вылетели — я каждый день такое слышала.
— Можно, я подарю вам эти конфеты?
И протягивает мне большую коробку шоколада.
— Да зачем? Оставьте себе, я его никогда не ем.
— Ну, прошу вас, мне это очень важно.
Взяла коробку, попрощалась с ним, поднялась к себе домой. Марк спрашивает:
— Откуда у тебя эти конфеты?
— Один музыкант подарил.
Никакого значения я этой встрече не придала. А конфеты Марк съел.
К тому времени я была замужем уже десять лет. С семнадцати лет работая на сцене, окруженная поклонниками, я привыкла воспринимать мужчин как некий обязательный и привычный фон: они существовали для того, чтобы дарить цветы, говорить комплименты после спектаклей или оглядываться на меня на улице — артистке необходимо окружение почитателей ее таланта. А в последние годы я была настолько увлечена театром и полна творчеством, что вообще ничего не видела вокруг себя. С Марком отношения наши к тому времени уже определились: и ему, и мне было ясно, что разрыв неминуем, но пока мы, как старые друзья, жили под одной крышей. Ежедневно встречаясь на репетициях или в спектаклях с воображаемыми мною героями, я отдавала им все свои чувства и ждала любви, ради которой стоило бы умирать, как мои оперные героини.
Вскоре меня вызвали в Министерство культуры и велели заполнить анкету для первого выезда за границу, в Чехословакию, на фестиваль «Пражская весна», где я должна была петь в «Евгении Онегине» и дать несколько сольных концертов.
Первая поездка за рубеж.
Интересно, как выдвигали мою кандидатуру. Когда на заседании в Министерстве культуры зашел обо мне разговор, кто-то высказал сомнение, что, мол, первый раз выезжает, молодая, — может, не потянет на «Пражскую весну»… Тогда встал один из начальников отделов, В. Бони, и сказал:
— Не знаю, потянет ли Вишневская на «весну», но весной на Вишневскую тянет!
После столь веского аргумента было принято решение послать меня в Прагу. Эта острота долго гуляла по Москве. (Когда мы поженились, Слава послал Бони бутылку «Вишневки» и на этикетке написал: «Если б не было Бони, Не женились бы они».) Полетели мы в Прагу вместе с артистом нашей оперы
Александром Огнивцевым. Это был совершенно уникальный по силе и красоте бас, да и сам красавец: молодой, высокий, косая сажень в плечах — этакий русский богатырь. В довершение всего невероятно похож на Шаляпина. У нас с ним с самого начала сложились какие-то особенно теплые отношения, и такими они остались навсегда.
Привезли нас в гостиницу «Алкрон» и сразу повели в ресторан завтракать. Все советские артисты, приехавшие на фестиваль, были уже там. Ищу свободный столик, чтобы нам с Сашей сесть, как вдруг подлетает ко мне тот самый виолончелист, чье имя я так долго не могла выговорить:
— Здравствуйте, как приятно вас видеть, вот у нас тут как раз есть свободное место — садитесь, пожалуйста…
(Он знал, что я прилетаю, и держал это место для меня.) Не успела я оглянуться, как уже сидела за столом с ним рядом.
— Да я не знаю… а где же Саша сядет?
— Саша за другой стол сядет.
Смотрю — появляется мой медведь-приятель:
— Где же ты, я тебя ищу… А для меня тут места нету?
А Слава ему:
— Да ты садись вон за тот стол.
И сыплются на меня градом какие-то его идеи, распоряжения… Только тут я толком-то и разглядела его — худущий, в очках, очень характерное интеллигентное лицо, молодой, но уже лысеет, элегантный… Как потом выяснилось, узнав, что я лечу в Прагу, он взял с собой все свои пиджаки и галстуки и менял их утром и вечером, надеясь произвести впечатление.
Весь в движении, порывистый, сыплет остротами, а глаза — вразрез с внешним поведением — внимательные, будто два человека в нем: один всеми силами старается понравиться, другой — за ним наблюдает и его стесняется.
Обращаюсь к нему:
— Мел… Мтл… Извините, трудно выговорить ваше имя…
— А вы зовите меня просто Славой. Можно мне вас Галей звать?
— Хорошо, зовите Галей.
А я не привыкла к такому обращению, уже много лет меня зовут только Галиной Павловной. Не знаю, как и реагировать. Для всех моих знакомых мужчин я — прежде всего известная певица; все мои взаимоотношения с ними — цветы и комплименты после спектаклей, и меня они воспринимают такой, какой видят на сцене, кому аплодируют. И это всё мужчины среднего возраста, молодежи вокруг меня нет — те только ждут у входа в театр. К тому же, у меня солидный муж, много старше меня, и это уже наложило отпечаток на мою манеру вести себя. И вдруг — этот Слава обращается со мной, как с девчонкой!
А он и воспринял меня так. Из-за того, что он никогда меня не видел на сцене, я была для него не взбалмошной, капризной примадонной, а просто молодой женщиной, и со всей свойственной ему непосредственностью он кинулся за мной ухаживать. Ни мой жизненный опыт, ни моя восходящая слава его не интересовали. Это и странно мне было, но и впечатление произвело особое — непривычной для меня естественности и искренности.
Вышли мы с ним на улицу, возле отеля — женщина с полной корзиной ландышей. Он всю охапку вынимает — и мне в руки!
— Что вы сегодня делаете?
— Сейчас иду на репетицию в театр. И вечером тоже. А завтра Саша Огнивцев поет «Бориса» — пойду его послушать.
— Ах, я бы пошел с вами вместе, но я целый день сегодня и завтра сижу в жюри конкурса виолончелистов.
— Так завтра утром увидимся. Спасибо за цветы. До свидания.
Репетиции, спектакли — и возле меня то появляется, то снова исчезает человек с каким-то бешеным мотором внутри, не успеваю разобраться, что со мной происходит, но иду ему навстречу…
Зашел ко мне в комнату, сел за рояль, играет…
— Как жаль, у меня концерт за городом, и я не услышу вас сегодня в «Онегине» — наверное, вы чудная Татьяна…
И вдруг!.. Выскочил из-за рояля и опустился на колени! Я растерялась. Может, превратить все в шутку?
— Простите, я еще в Москве при нашей первой встрече заметил, что у вас очень красивые ноги, и мне хотелось их поцеловать. Я уйду — вам скоро в театр… До завтра!
В моей голове — полная неразбериха. В театре, конечно, от него цветы. Хоть я уже и избалована успехом, но как непохоже это на все, что было до сих пор!.. А может быть, я теперь другая?
После спектакля зашел Саша (он пел Гремина):
— Ну что я тебя так редко вижу — пойдем погулять завтра?
— Пойдем, часов в пять.