Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Аркадий Аверченко

Ничтожная личность

Лежа в кабинете на диване с книгой в руках, я услышал голоса, доносившиеся из передней….

— Ну, что, как твой барин?

— А что-с?

— Его нет дома? Да?

— Нет-с, помилуйте — дома.

Долгая пауза последовала за этим ответом. Потом первый голос, проникнутый глубоким изумлением, воскликнул:

— Ну, что ты такое говоришь? Неужели?!..

— Так точно. Дома.

— Вот-то штука! Ты уверен в этом?

— Барин в кабинете на диване читают книжку.

— И к нему можно? Может быть, он болен? Нынче все болеют.

— Никак нет; не болен.

— Чудеса!.. Ну, проводи меня к нему.

Кирпичев показался в дверях. Этого Кирпичева я уже не видел… не помню сколько.

Петербург странный город: кажется, будто позавчера только встречался на Невском со знакомым человеком, а он за это время или уже Европу успел объехать и жениться на вдове из Иркутска, или полгода, как застрелился, или уже десятый месяц сидит в тюрьме по причине, очень теперь распространенной в нашей великой, могучей России: взяли просто и посадили человека; там, мол, видно будет за что!

И, напрягши память, вспомнил я, что, действительно, не видел этого Кирпичева месяцев пять шесть.

А, может быть, и два года. Странно живут некоторые из нас.

Если не ошибаюсь, последний раз сидели мы с компанией за ужином у Кюба. За ужин, помню, платили мы с Кирпичевым. То есть, платить хотели все, но каждый, кроме нас двух, выразил такое вялое, малокровное желание слазить в карман за бумажником, что мы, как более проворные, в течение пяти минут, расплатились за всех. Кто-то, правда, выразил даже протест по поводу нашего поведения, но выразил этот негодующей протест очень лениво и, не докончив фразы, тотчас же задремал.

С Кирпичевым я никогда не был близок, но мне всегда нравилось его спокойное джентльменство в отношениях с окружающими и безбрежное простодушие, которое привлекало все нетребовательные сердца к этому тароватому, благожелательному человеку.

Теперь он казался похудевшим, немного потрепанным, но ясная благожелательная улыбка все время освещала усталое, потемневшее лицо.

— А, Кирпичев! — приветствовал я его. — Рад, что вспомнили. Пять месяцев не виделись.

— Полтора года. Последний раз, полтора года тому назад, у Кюба ужинали.

— Ну, как ваша техническая контора? Процветает?

Он замахал на меня руками и рассмеялся так, что закашлялся.

— Эко кого вспомнили! Покойницу… Я, ведь, батенька, пролетел с конторой.

— Да, что вы!

— Ей-Богу, — радостно сообщил он, улыбаясь усталым ртом. — Чрезвычайно пролетел. Потом устроил автомобильный гараж и тоже пролетел, потом купил магазин предметов для спорта и уже окончательно пролетел. Очень, знаете, это не весело.

Но, говоря эти слова, он противоречил тому выражению, которое было написано на его лице: выражение лица его было самое веселое.

— Да-с… все, знаете ли, пошло прахом: пролетел, можно сказать, самым циничным образом. Предлагали мне тогда одну комбинацийку, благодаря которой можно было не малую, а большую толику в карман зажать, да как-то не мог я. Хи-хи-хи! Ну, да ничего, знаете ли, все на свете поправимо. Свет не без добрых людей. Сегодня я растерял все перья, завтра ближние помогут обрасти. Не правда ли?

Я помолчал.

— Я говорю: не правда ли, а? Все, глядишь, и устроится.

Разглядывая с суровым вниманием свои ногти, я неохотно процедил:

— Да…. гм… бывает. Бывает, что и устраиваются.

— То-то и оно.

Я бросил на него исподлобья быстрый взгляд и, уверившись, что он по прежнему безмятежен, перевел разговор.

— Лазаренку давно встречали?

Он засмеялся.

— Ох, батенька! Лазаренка этот прямо какой-то пренесчастный тип! Сколько раз я к нему ни захожу, ни звоню по телефону — все нет дома. Все, вероятно, романы с дамами. Конечно, он холостой человек, но, ведь, так и известись можно. На-днях звоню к нему — будто его голос по телефону: «Кто говорит?» — Я отвечаю: «Кирпичев». И вдруг тоненький женский голосок кричит: «Его нет дома! Повесьте трубку!». Умора.

Я для чего-то перелистал книгу и спросил:

— А у этого… как его! У Тарасовича… Бываете?

— Тоже он занятой человек. Вот ведь странный город Петербург, как подумаешь: он высасывает у человека все свободное время и ни на минутку не дает пожить для себя. Заезжаю к Тарасенке, раз — нет дома! Заезжаю другой — нет дома, третий раз — нет дома!! «Да, где же он?». — «To в суде, то на каком-то заседании, то на деловом завтраке или обеде». — «Да когда его можно застать?». — «Не знаем».- «Да вы скажите этому чудаку, что Кирпичев, его приятель Кирпичев, хочет, мол, его видеть. Пусть он сам мне напишет, когда у него свободная минутка выберется»… Оставил свой адрес… Вы думаете, получил ответ? Ни-ни! Впрочем, наша петербургская почта… На нее не надейся, не правда ли?

— Да уж… почта… — пробормотал я.

— То-то и оно. И, главное дело, очевидно, что жизнь усложняется с каждым днем, Помню я, года два тому назад как-то свободнее жилось и время для всего находилось, а нынче… (Он махнул рукой). Прямо-таки, я не знаю — куда мы идем? И что будет с нашими детьми, если даже мы уже — расшатанные скверные неврастеники, несущиеся, сломя голову, в погоню за делами…

— Да, — рассеянно вздохнул я.

— Конечно же, правильно. Да вот даже взять Костю Светлякова — милого лентяя, гуляку и бездельника Костю. И тот каким-то образом по уши погряз в делах. Захожу как-то на-днях к нему пораньше, чтобы уж наверное застать. «Доложите, говорю, барину, что Кирпичев пришел, его приятель. Барин-то, конечно, дома?». — «Кажется, дома; сейчас посмотрю». Вернулась: «Нет дома». — «Как так нет? В это-то время?». — «Да, говорить, по делу куда-то уехал». — «Чудеса! Да, когда же он вернется». — «Неизвестно; до вечера, говорит, по делам поехал». Какой-то поэт сказал: «Город жестокий Бог и мы его рабы!»… И верно. Уж если Костя Светляков из господина города в раба превратился…

Я искоса взглянул на Кирпичева; мне все казалось, что я подмечу на лице или ироническую улыбку или горечь во взгляде голубых глаз…

Ничего подобного… Лицо Кирпичева сияло, по-прежнему.

— Вот так живут, живут люди всю жизнь в суетне, в беготне, и так дойдут они до самого смертного одра своего. «Боже ты мой, скажут. Да, ведь, мы до сих пор ни разу на себя, как следует, не оглянулись!» а где уж там оглядываться, когда этакая тетя за спинкой кровати стоит и косой размахивает. Хи-хи-хи!

Несмотря на веселую мину, можно было подметить во всем лице Кирпичева большую безмерную усталость. Я заметил, что несколько раз он поднимал руку, собираясь, очевидно, поправить скривившееся на носу пенсне, но рука останавливалась на половине и падала, будто-бы возложенное на нее предприятие казалось ей непосильным и требующим затраты громадной энергии.

— Прямо-таки я даже удивляюсь, что застал вас дома. Первого теперь такого человека встречаю, со старозаветными традициями.

Я поспешил сказать:

— Это совершенно случайно! Редкий случай! Обыкновенно, меня не бывает дома.

— То-то мне это и показалось диким. Живут нынче все на ходу и даже в погоне за благами жизни о здоровье своем забывают. Захожу я на прошлой неделе к Веденяпину. Конечно, первым долгом: «Дома барин?». — «А сейчас узнаю». Ушел, потом приходит обратно в переднюю: «Дома нету. По делам уехамши». — «Экая жалость. Даром, значит, я пешком по такому морозу с Васильевского тащился. Вдруг — гляжу на вешалку — старая знакомая висит во цвете лет: веденяпинская шуба. „Постой, говорю я, как же ты говоришь, что барина дома нет, когда его шуба висит. Я то ее, голубушку помню — еще портному тогда, когда заказывали, — ручался“. — Действительно, говорит малый, это баринова шуба. Только, значит, говорит, в драповом пальте уехал». Смех меня взял: «Эх ты, говорю я, тетеря; да, ведь, драповое пальто вон оно, под шубой-то висит. Значит, твой барин в каком же уехал. Неужто же в летнем?!». — «Значит, говорит, в летнем!» Только это и оставалось предположить.

Кирпичев в горячности вскочил с кресла.

— Подумайте! Вы только подумайте! В 12-градусный мороз — и человек, поглощенный делами, в летнем пальтишке на улицу выскакивает. Да, ведь, это безумие! Ведь он воспаление легких мог схватить. У людей никакого внимания, никакого уважения к своему здоровью. А потом когда схватит какую-нибудь цацу на горло или в легкие — запляшет, да поздно! Нервный, безумный, рассеянный народ. При встрече не узнают, носятся по городу в мороз в летнем пальтишке или просаживают время и деньги на женщин, позабыв о собственном доме и хозяйстве…

— Печально, печально, — покачал я головой. — А у вас, ведь, кажется, был какой-то закадычный друг Сипачев. Он в город?

— Он-то в городе, но к нему брат приехал в гости. То все дома не заставал его целый год… а потом… Да! Ведь с этим братом прекурьезная история вышла. Прямо расскажи кому — не поверят. Смехи!

Действительно, он засмеялся.

Манера смеяться была у него такая: он закидывал голову и, трясясь, как котел, переполненный паром, отмахивался руками будто от какого-то невидимого шутника, очень его насмешившего…

— Так вот: прихожу я к Сипачеву; стою в передней. Выходит его жена. «Дома Гриша?» — «Нет его. Уехал». — «Ах, какая жалость!» — Вдруг нечаянно дверь в соседнюю комнату приоткрывается — и Что же! Вижу — вот как вас сейчас — у стола стоит Сипачев. «Да, вот же, говорю я жене, вот, Марья Афанасьевна, Гриша». а она мне: «Где, говорит? Вот этот? Да это не Гриша». — «А кто же это?». — «Да это, говорит, его брат приехал из Калуги, близнец. Очень на него похож». Я так и ахнул! Ведь бывает же такое сходство! Хи-хи! Где-то я даже читал рассказ, как жена путала двух братьев-близнецов — мужа и его брата — и какие смешные шутки из этого получались. Я, помню, очень тогда смеялся…

— Да, да, — сказал я. — А мне как раз нужно сей час несколько деловых писем написать.

— Ах, я вас задерживаю, — засуетился он. — Я, ведь, признаться, по маленькому дельцу зашел. Вы хороши с Чукмасеевым?

— Хорош. А что?

— Не напишите ли вы ему письменно обо мне. Он, ведь, имеет большое значение в Южном Банке, а я имею в виду одну комбинацийку.

Я подумал.

— Нет, я не могу написать ему письма. Никак невозможно.

— Что вы говорите! Почему?

— У меня рука болит.

— Ну, что вы говорите! Экая досада! Что же с вами такое?

— Не знаю. Прямо-таки пошевелить трудно. Ревматизм, что ли.

— Ах ты. Господи! Вы бы муравьиным спиртом… Очень, говорят помогает.

— Хорошо, хорошо.

— Только как же вы давеча говорили, что деловые письма-то писать будете… С больной рукой неудобно.

Я бросил на него испытующий взгляд. Лицо его ничего не выражало, кроме самого неподдельного участия.

— Письма? Да я их сначала обдумаю, а потом… этого… барышне продиктую. Знаете, на машинке.

— Ах, да, впрочем… Верно. А скажите… Может быть, вы бы мне продиктовали для меня письмецо, а я бы…

— Не могу. Продиктовать-то я продиктую, чудак вы человек, а как же подпишу его, если рука не действует. А без подписи оно и не годится.

— Да, да. Верно, верно. Хи-хи. Вот-то курьезный случай!.. Ну, я пойду. Бувайте здоровеньки, как говорят хохлы. Хи-хи.

И он ушел.

И теперь, сквозь стены своего дома, я вижу его, этого нелепого человека, выброшенного жестокой жизнью из нашей человеческой компании, выброшенного, отставленного от нас, презираемого нами и ни как не хотящего понять этого…

Вижу его сквозь стены своего дома, вижу, как он заходить к Светлякову и, не застав его дома, плетется к Веденяпину, потом к Сипачеву, изумляется сходству одного единственного близнеца с самим собою, и потом идет он к Тарасовичу, а потом ко мне…

Я встаю с дивана и, открыв дверь в переднюю, кричу слуге:

— Если этот Кирпичев придет еще один раз — меня нет дома. Когда бы ни спросил… Пусть теперь приходить…