Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Аркадий Аверченко

Случай с Симеоном Плюмажевым

Симеон Плюмажев был в этот вечер особенно оживлен…

Придя ко мне, он засмеялся: подмигнул, ударил меня по плечу и вскричал:

— Хорошо жить на свете!

— Почему? равнодушно спросил я.

— А вот Рождество скоро. Каникулы… Отдохнем от думской сутолоки. А вы почему… такой?

— Мне тяжело, вообще. Как вспомню я истязания политических каторжников в Зерентуе и их самоубийство — так сердце задрожит и сожмется.

Он протяжно свистнул.

— Вот-о-но-что… Да ведь это закона не нарушает.

— Что не нарушает?

— Да что их пороли.

— Послушайте, Плюмажев…

Он потонул в мягком кресле и добродушно кивнул головой

— Конечно! Статья закона гласит: «за маловажные преступления и проступки каторжникам полагаются розги не свыше ста ударов». Еще недавно по этой же статье до 1906 года полагалось, кроме розог, наказывать плетьми даже за маловажные поступки. Это отменено, о чем я весьма сожалею…

— Что вы такое говорите, Плюмажев?! Стыдитесь!.. Ведь вы же интеллигентный, культурный человек, член Думы…

— Вот именно, потому я и говорю. Раз человек в чем-нибудь виновен, он должен понести наказание. Под влиянием иудейского страха, под влиянием трусости, позорной трусости, многие начальники тюрем отделяли этих политических каторжников от обыкновенных и не приводили в исполнение, не применяли тех кар, которые закон повелевал применять. К счастью, нашелся в вологодской тюрьме, а также в зерентуйской тюрьме истинный гражданин, истинный человек, исполнитель закона, который в надлежащем случае выпорол надлежащее количество негодяев[1].

— Плюмажев, Плюмажев! — горестно всплеснул я руками. — Кто ослепил вас? Неужели вы не понимаете, что дело государства только обезвредить вредные для него элементы, но не мучить их… не истязать!

— Поррроть! — взвизгнул Плюмажев. — Раз он преступник — нужно его пороть!!

Я встал. Прошелся по комнате.

— Значит, по вашему, всякого преступника нужно пороть?

Плюмажев ответил твердо и значительно.

— Да-с. Всякого.

— Даже такого, который что-нибудь украл, утаил, присвоил?

Плюмажев замялся немного и потом ответил:

— Даже такого.

Я, пожав плечами, молча, позвонил. Вошел слуга.

— Пантелей! Позовите еще Евграфа и дожидайтесь в передней моих приказаний.

— Для чего это он вам? — засмеялся Плюмажев.

Я вынул из ящика письменного стола бумагу и развернул ее перед Плюмажевым.

— Знаете ли вы, Сеня, что это такое?

— Н…нет.

— Это, Сеня, копия с протокола, который составлен на вас за утаивание гербового государственного сбора.

— Ну-ну, — ненатурально засмеялся Плюмажев, — кто старое помянет — тому глаз вон. Порвите эту бумажонку — я вас хорошей сигарой угощу.

— Постойте, Сеня… Вы соглашаетесь с тем, что вы утаиванием гербового сбора обворовывали казну?

— Эко сказал! — засмеялся Плюмажев. — А кто ее нынче не обворовывает?

— Сеня! — торжественно сказал я. — Имели ли вы какое-нибудь наказание за это преступление? Не имели? Так, по долгу справедливости вы его будете иметь, Сеня! Я вас сейчас высеку розгами.

— Фома! — вскричал Плюмажев, как мячик вскакивая с кресла. — Ты не имеешь на это права!!

— Сеня! Я имею право, основываясь на твоих же словах: раз человек преступник — надо его пороть.

— Но ведь это же, вероятно, чертовски больно! Фома! Поедем лучше куда-нибудь в ресторанчик, а? Выпьем бутылочку холодненького…

— Нет, Сеня… как я сказал — так и будет Ты преступник — я тебя и выпорю. Эй, Пантелей, Евграф!..

Едва вошли слуги, как Плюмажев изменил растерянное выражение лица на спокойное, осанистое.

— Здравствуйте братцы, — сказал он. — Мы, вот того… с вашим барином пари подержали: больно ли телесное наказание розгами. Хе-хе. Думаете, небось: «чудят, баре!..» Ну, ладно. Если все хорошо будет, на чай получите…

— Никакого пари мы с ним не держали, — хладнокровно сказал я. — А просто я хочу его высечь за то, что он воровал казенные деньги.

— Thomas! — укоризненно вскричал Плюмажев. — Devant les domestiques…и

— Раздевайтесь, Сеня. Сейчас вы узнаете, приятно ли интеллигентному человеку обращение, за которое вы так ратуете…

— Чудак ты, Фома, — покрутил головой Плюмажев. — Вечно ты такое что-нибудь придумаешь… комичное.

Он снял сюртук, жилет, сорочку, погладил себя по выпуклой груди и сказал:

— Что это, как будто, сыпь у меня? Ветром охватило, что ли?

Я смотрел на этого человека и диву давался: откуда он брал в эту минуту столько солидности, величавости и какой-то ласковой снисходительности.

— Надеюсь, — сказал он внушительно, — это останется между нами?..

Когда слуги положили его на скамью и дали несколько ударов, он солидно откашлялся и заметил:

— А ведь не особенно и больно… Так что-то такое чувствуешь…

Мне показалось все это противным.

— Довольно! — крикнул я и отошел, уткнувшись лицом в угол.

Так стоял я, пока он не оделся. Обернулись мы лицом друг к другу и долго стояли, смотря один на другого.

— Нынче летом, — сказал Плюмажев — видел я в Москве одну девочку итальянку. Актриса с отцом играет. Можете представить: маленькая, а играет как взрослая.

— Очень страдает? — спросил я.

— Что такое?

— Ваше самолюбие. Ведь я вас высек сейчас.

Он солидно засмеялся.

— Шутник! А что, Фома, не найдется у вас стаканчика чаю? Жажда смертельная.

Нам подали чай. Я потчевал его вареньем, чаем, а он солидно благодарил, рассказывал думские новости и причмокивал, слизывая с ложечки варенье.

— Да, — вздохнул я, после долгого молчания. — Такой человек, как вы, не поймет самоубийства Сазонова.

— Пороть их всех нужно, — машинально сказал Плюмажев.

Потом он что-то как будто вспомнил, побледнел и боязливо посмотрел на меня.

— Сознайтесь, Сеня… — засмеялся я. — Ведь я знаю о чем вы думаете: разболтаю я о том, что было или нет? Небось тысячи рублей не пожалели бы, чтоб молчал.

— Уж и тысяча, — поморщился он. — И на пятистах отъедешь. Сейчас дать?

— Гадина! Пошел вон.

Он засуетился, вскочил, пожал мне руку и озабоченно сказал:

— Да… пора мне! Засиделся. Гм!.. Ну всех благ. Заглядывайте.