Когда соберутся вместе за самоваром или за бутылкой вина несколько русских людей, живущих по воле судьбы и большевиков — в Феодосии, Ялте или Севастополе, — я заранее с математической точностью знаю, с чего начнётся их разговор.
Чем кончится разговор, конечно, никогда нельзя предугадать, но начинается он всегда с поразительной точностью одинаково.
***
Вот пятеро — три дамы и двое мужчин — уселись за стол вокруг шумящего самовара; хозяйка вручила каждому по чашке чаю; пододвинула печенье, варенье, кекс, конфеты.
Минута молчания. Переглянулись.
— Ну-с, — начал разговор мужчина, тот, что помоложе. — Когда же мы будем в Петербурге?
— Да-а-а, — неопределённо тянут все три дамы, — Интересно, когда мы туда попадём?
— Теперь уж скоро, — хмуря многозначительно седые брови, говорит старичок. — Мелитополь взят. (А раньше он говорил Курск, а раньше — Харьков.)
Первая стадия разговора кончена.
Вторая:
— Я получила сведения, что моя квартира в Петербурге совершенно разграблена.
— Мне писали, что моя квартира в Москве сохранилась. Какой-то комиссар живёт.
— А я не имею никаких сведений о своей квартире.
— У меня там сестра живёт. Не знаю — жива ли?
— У меня отец и тётка. Не знаю — живы ли?
— Там голод.
Борис Акунин
— Таи страшный голод.
— Там умирают с голоду.
Дорога в Китеж
— Совершенно умирают. Почти все.
© B. Akunin, автор, 2021
Вторая стадия разговора окончена.
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Третья:
* * *
— Говорят, муж Анны Спиридоновны поступил в Москве на службу к большевикам.
Пролог
— Вот негодяй!
Per anus ad astra
— Форменный. Вешать таких людей мало.
***
Гвардейский развод
И вдруг одна из дам неожиданным энергичным броском руля сразу повернула неуклюжий широкобокий корабль вялого разговора из узкого шаблонного канала, где корабль то и дело стукался боками о края канала, — сразу повернула и вывела этот корабль в широкое море необозримых отвлечённых предположений.
Именно она сказала:
– …Бог свидетель! Вынужденные вступить в войну с Турцией, мы не искали новых завоеваний! Мы были движимы единственно состраданием к православным христианам, чьи права каждодневно попирались Оттоманскою Портой! Однако ж тайное противоборство европейских недоброжелателей препятствовало мирному разрешению нашего спора с Константинополем! Ныне же, сбросив всякую личину, правительство королевы Виктории прямо заявляет, что истинная цель его действий – обессилить Россию и низвести ее с той степени могущества, на которую она возведена Всевышнею Десницей! Лондон объявляет нам войну!
— А что бы вы, mesdames, сделали с Троцким, если бы этот ужасный негодяй попал в ваши руки?
Шеренги гвардейского флотского экипажа, перед которыми расхаживал император, застыли неподвижной темно-зеленой массой, лишь черные султаны трепетали над киверами, да колыхались складки георгиевского знамени. Усатые, багровые от холода физиономии были каменны, шевелились только выпученные глаза, провожавшие рюмочно-молодцеватую фигуру самодержца. Его привыкший командовать голос был гулок и звучен, но с Невы дул злой мартовский ветер, рвал торжественную речь на куски, относил их вбок. Даже до переднего ряда долетали только отдельные слова. Значения это не имело, нижние чины звучных фраз все равно бы не поняли. Им и незачем. После командиры что надо растолкуют.
— Ах, ах, — сказала с бешеной ненавистью вторая дама, то, что называется — роскошная блондинка, и даже сверкнула большими серыми глазами. — Я не знаю даже, что бы я с ним сделала! Я… я даже руки бы ему не подала.
Перед строем тянулись в струнку сын Константин в вице-адмиральском мундире и его худосочный адъютант. Четверть часа назад, перед самым разводом, отец известил великого князя о британском вероломстве, и тот сохранял невозмутимость, подобающую начальнику Морского министерства, но у лейтенантика при слове «война» слегка дернулась голова.
— Тоже… — кисло улыбнулась худощавая. — Придумали наказание. Нет, попадись мне в руки Троцкий, я знаю, что бы я сделала с ним.
— А что именно?
Император гордился своей памятью на лица и имена. Раз кого-то увидев, запоминал навсегда. Вспомнил и фамилию адъютанта – Воронцов. Не из тех, больших Воронцовых, а из другой, захудалой ветви. Сын покойного сенатора Николая Сергеевича, нет Семеновича, да-да Николая Семеновича Воронцова, слуги исправного и честного.
— Я? Я бы выстрелила в него!!!
Но офицерик, как и матросы, тоже ровно ничего не значил. Речь на ледяном ветру предназначалась не для своих. Справа – как раз там, куда отлетали чеканные фразы, – куталась в шинели и плащи группа иностранных посланников. Их экстренно вызвали к Адмиралтейству на развод Гвардейского экипажа в высочайшем присутствии. Не явились только двое – британец Сеймур и француз Кастельбажак. Первый наверняка уже готовится к отплытию. Со вторым тоже ясно. Париж – отрезанный ломоть. Сегодня – доподлинно известно – прощелыга Луи-Наполеон, ничтожный племянник великого дяди, тоже объявит войну России. Первостепенную важность сейчас имели послы остальных великих держав, Австрии и Пруссии. Пускай отпишут в Вену и Берлин, что санкт-петербургский лев нисколько не устрашен, а лишь разъярен.
— Ну, это тоже ему не страшно, — скривилась, подумавши, третья дама, та самая, которая перевела разговор в другой галс. — Нет, попадись мне в руки Троцкий, я бы уж знаю, что бы а сделала! Узнал бы он, почём фунт гребешков, узнал бы, как губить бедную Россию!..
Выпуклые глаза императора обладали замечательным свойством: видели периферию, почти не скашиваясь. Государю нравилось думать, что никакая мелочь не ускользает от их зоркого прицела. И австриец, и пруссак слушали железную речь очень внимательно, строчили карандашами в книжечках. Если что-то и упустят, нестрашно. Нессельроде нынче же разошлет в посольства отпечатанный текст.
— Ну, а что? Что бы вы ему сделали?
И сказала третья дама свистящим шепотом, как гусёнок, которому птичница наступила на лапу:
Роковое донесение из Лондона было доставлено накануне вечером. От нервов император всю ночь не смыкал глаз. То молился перед иконой святого покровителя Николая Мирликийского, то вскакивал с колен и принимался вышагивать по анфиладе, прикидывая, в каких словах составить манифест. И как повнушительней его объявить. В Исаакиевском соборе? Нет, это будет выглядеть так, будто русский царь испугался и уповает только на Божье спасение. На Государственном Совете? Но что метать бисер перед своими? На большом военном параде? Картина была бы превосходная, но по смыслу глуповато – на огромную Дворцовую площадь не раскричишься, да и весь гвардейский корпус к утру не собрать, а с одними столичными полками выйдет маловнушительно. И главное – какая от сей демонстрации польза?
— Я бы купила булавок… много, много… ну, тысячу, что ли. И каждую минутку втыкала бы в него булавочку, булавочку, булавочку… Сидела бы и втыкала.
Наконец придумалось – и полезное, и красивое. В замкнутом с трех сторон дворе Адмиралтейства, где раньше были доки, а ныне компактный плац, устроить развод Гвардейского флотского экипажа. Матросы там – молодец к молодцу. Произнести короткую, энергическую речь в присутствии дипломатического корпуса.
— Только и всего?
Британия гордится своей морской мощью? Их газеты пишут, что Ахиллесова пята «Жандарма Европы» – слабый флот? Так вот вам туча витязей прекрасных чредой из вод выходит ясных, и с ними дядька их морской. А сзади, на широкой воде, поставить новейший пароходофрегат «Гремящий», давеча очень кстати зашедший в Неву.
— Ну, а потом отрезала бы голову и выбросила свиньям!
Вообразил сцену: бравый строй, дым из трубы боевого корабля, массивный корпус Адмиралтейства с золотым шпилем, а в центре – русский самодержец, прямой, уверенный, несокрушимый.
— Только и всего?
Так всё и вышло. Матросам в центре шеренги казалось, что черный дым поднимается плюмажем прямо из царской двухугольной шляпы.
Бедная фантазией худощавая обвела сердитым взглядом насмешливые лица и отрывисто закончила:
Концовку речи император прокричал с особой зычностью, глядя поверх киверов и простирая к небу руку в белой перчатке:
— А после этого воткнула бы в него ещё тысячу булавок!!
– Как мыслит царь русский, так мыслит, так дышит с ним вся русская земля! За веру и христианство подвизаемся! С нами Бог, никто же на ны!
Мужчина помоложе снисходительно засмеялся:
«Ны-ны-ны!» – подхватило эхо, отброшенное желтыми адмиралтейскими стенами.
— Эх, вы. Милые вы дамы, очаровательные, но фантазии у вас ни на копейку. Эко придумали: утыкать человека булавками, отрезать голову, выстрелить в него… Нет, господа, нет! Он столько сделал зла, что и расплата с ним должна быть королевская!..
Устремить очи к облакам у царя не получилось, для этого пришлось бы слишком задрать голову. Смотрел он на окна верхнего этажа морского ведомства. Так и замер грозной статуей с воздетой десницей – во имя торжественности.
— Например?! — в один голос воскликнули все три дамы.
Мучительно заледенело левое ухо, в которое дул ветер, но потереть было нельзя. Железный владыка железной державы не мог проявлять никакой слабости. А вот некоторую свободность позе придать было уместно – на фоне застывшего строя, покорного воле самодержавного властелина. Да и странно было чересчур долго воздевать десницу.
— А вот… Только разрешите для настроения уменьшить свет. Слушайте меня в полутьме. Вот так… То, что я буду говорить, очень страшно. Итак: по приказу Троцкого, как вам известно, расстреливаются тысячи людей — совершенно безвинных — по обвинению в контрреволюционности. И вот! Если бы ко мне в руки попался Троцкий — я его не убивал бы. А взял бы последнего расстрелянного из этих тысяч, взял бы ещё тёплый труп этого убитого Троцким человека и крепко привязал бы его к Троцкому — грудь с грудью, лицо с лицом. И я бы кормил и поил Троцкого, чтобы он жил, но труп убитого им человека не отвязывал бы от него. И вот — постепенно убитый Троцким начинает гнить на Троцком… Троцкий каждую минуту, каждую секунду видит синее разложившееся лицо с оскаленными зубами, голова у Троцкого кружится от нестерпимого трупного запаха, и когда он почувствует около своей груди что-то живое, когда клубок трупных червей завороч…
Вспомнилась строка любимого стихотворения: «Скрестивши могучие руки, главу опустивши на грудь». Голову император, конечно, опускать не стал, а руки на груди скрестил.
Раздаётся дикий пронзительный крик блондинки:
Вдруг подумалось неуместное. Автор прекрасного стихотворения был скверный мальчишка, глупо сгубивший свою жизнь, а уловил неким таинственным даром самое главное в юдоли самодержавного служения: вечное, неизбывное одиночество Высшей Власти.
— Не могу!! Довольно!.. Дайте свет… Мне страшно!!
Царь стоял в величественной позе, чувствуя на себе тысячи взглядов. На него истово таращились матросы, пытливо смотрели иностранные дипломаты, в окнах теснились адмиралтейские: бледные пятна лиц, тусклый блеск галунных воротников и эполетов.
Дали свет. Автор последнего хитроумного проекта сидел, положив голову на руки, и угрюмо молчал.
«Господи милосердный, дай сил выдержать эту ношу. Укрепи мои слабые плечи, не дай им подломиться, – думал царь. – Ведь на мне одном всё держится. Умру я, что с вами, дураками, будет? Боже, не дай пропасть моей России…».
И заговорил старичок… Мягким, кротким голосом заговорил:
— Позвольте и мне сказать кой-что по этому вопросу. Видите ли… Я бы не резал и не бил бы Троцкого, не привязывал бы к нему упокойников, — я бы пальцем его не тронул, а я бы применил к нему штуку, самую справедливую…
В одном из окон верхнего этажа, примерно там, куда был устремлен подернутый слезой взор императора, торчали две головы, в отличие от всех прочих не обрамленные понизу золотым позументом. Оба зрителя были статские.
Старичок облизнул губы и заговорил ещё мягче, ещё задушевнее:
– Вот бы Упырь простудился и сдох, – сказал толстощекий молодой человек, готовясь откусить от сандвича с колбасой. – То-то Россия-матушка облегчилась бы.
— Я посадил бы его в комнату вместе с обыкновенным убийцей, повинившимся ну… в пяти душах, что ли. И я до сыта кормил бы их. Хорошо кормил бы. На закусочку королевскую селёдочку в уксусе, икорку паюсную, огурчики солёненькие… На обед соляночку жидкую с солёной рыбкой, гуляш венгерский с красным перчиком, с перчиком! и пудинг — сладкий-пресладкий. А чтобы они не боялись есть эти солёненькие и сладенькие вещицы — я бы около них поставил по огромному стеклянному кувшину с хорошим русским квасом, знаете, этакий московский хлебный тёмненький квасок со льдом и с жёлтой пеной наверху как, бывало, в московской «Праге» подавали. Острый, шипучий, приятный — в нос шибает… Вот кушали бы они родименькие, кушали… И когда, накушавшись, потянулся бы простой убийца за кваском, я остановил бы его руку и сказал:
– Не надейся, не простудится, – ответил второй – миниатюрный брюнет с подвитыми височками, придававшими ему хлыщеватый вид. – Коко рассказывал, что у его папаши в холодный день под мундиром всегда тонкая фуфайка из мериносовой шерсти и ботфорты на два размера больше нужного – для теплых чулков. Матросы – те к черту перепростужаются, они выстроены на плацу с раннего утра, а Упырю ничего не сделается.
— Послушай, раб Божий, убийца… а заслужил ли своими деяниями сие питие усладительное. Вот давай мы это по-Божьему рассудим. Секретарь! А ну-ка читай поимённо всех убиенных сим рабом Божиим!
Собеседники являли собой изрядный контраст. Один большущий, дородный, очкастый, с плохо расчесанной шевелюрой, свисающей чуть не до плеч, в потрепанном пиджаке, перед которого был засыпан табаком и хлебными крошками. Второй аккуратный, по-конфетному красивый, в английском кургузом сюртучке, сиреневом шелковом галстуке и белейших воротничках. Общего у приятелей (а это были закадычнейшие друзья) была только сардоническая улыбка, являвшаяся для обоих чем-то вроде постоянной гримасы. И толстые губы очкастого, и тонкие губы франта почти всегда пребывали в раздвинутом состоянии.
И стал бы читать секретарь:
Убиты сим убийцей: Марья, Николай…
Первого звали Михаилом Гавриловичем Питоврановым, второго – Виктором Аполлоновичем Ворониным. Им было по двадцать четыре года, они служили в журнале «Морской вестник», редакция которого располагалась на адмиралтейском чердаке.
И после каждого имени выплёскивал бы я в парашу по глотку этого кваску холодненького. И сказал бы дальше секретарь мой:
Ежемесячное издание было замыслено как сугубо ведомственный орган для публикации статей по военно-морскому делу, циркуляров и пояснений к уставам. Таким «Вестник» и был до прошлого года, когда государь назначил управлять министерством своего второго сына Константина Николаевича, чуть не с рождения определенного шефствовать над флотом империи.
— Пётр, Семён, Поликарп… Всё! И выплеснул бы я пять глотков по числу убиенных сим человеком, и остальной квас — три четверти кувшина — вручил бы убийце:
Великому князю шел двадцать шестой год. Он был переполнен энергией и бурлил передовыми идеями, а главное – горел прекрасным желанием сделать окружающую жизнь разумнее и лучше. Августейший отец любовался своим энтузиастическим сыном, и хоть передовых идей не одобрял, но не мешал великому князю куролесить, считая, что в молодости оно позволительно, а потом поумнеет, остепенится. За важнейшими направлениями, конечно, приглядывали убеленные сединами и осиянные плешами адмиралы, но в делах малозначительных, вроде содержания морского журнала, Константину Николаевичу предоставлялась полная свобода. Высочайшим распоряжением «Вестник» даже избавили от цензуры, обязательной для всех печатных изданий империи.
— На, сын мой! Вот твой остаток. Увлажняй своё пересохшее горло хоть до вечера.
Молодой управляющий министерством собрал под свое начало, и в особенности в редакцию, соратников по собственному вкусу – зеленых годами, но дерзких умом и острых языком. К числу таковых относились и Воронин с Питоврановым.
И потянулся бы Троцкий к своему кувшину.
Когда в огромном здании Адмиралтейства утром стало известно о скором прибытии государя и еще не было понятно, по какому случаю, начальник редакции велел всем сотрудникам-офицерам привести мундиры в безукоризненный порядок, а статским спрятаться в самые труднодоступные комнаты да не высовывать носа. Его величество не любит, когда в военном ведомстве болтаются «пиджачники». Поэтому Михаил Гаврилович (для друзей «Мишель») с Виктором Аполлоновичем (попросту «Викой») и заняли позицию на своем возвышенном наблюдательном пункте.
— Нет, постой, сын мой, — сказал бы я. — То, что в остатке будет, то и выпьешь ты, тем и увлажнишься. Читай, секретарь, имена, убиенных сим — а я по глоточку отливать буду. Читай, не торопясь, каждое имечко — через минуточку, хе-хе…
Сначала они увидели, как во двор длинной, мохнатой от штыков гусеницей вползает колонна Гвардейского экипажа, срочно вызванная из казарм на Екатерингофском проспекте; как бегают ротные и взводные, выстраивая идеальные шеренги; потом – как в ожидании императора стынут на ледяном ветру бесшинельные, в одних мундирах матросы. Наконец въехали экипажи, спешились всадники, и началась церемония, о смысле которой можно было только догадываться. Впрочем, по мнению приятелей, не следовало искать смысла в поступках Упыря. Так они называли между собой царя – за его прославленный взгляд василиска и за вампирскую хватку, с которой царь впился в горло бедной России.
И читал бы он и читал, — о, велик список убиенных, сим Троцким! — а я бы медленно, по глоточку, выплёскивал этот душистый холодненький квасок в парашу, в парашу, в парашу.
Наконец действо на плацу завершилось. Статная фигура государя, сверху очень похожая на игрушечного солдатика, замерла с приложенной к шляпе рукой. Ударили барабаны, запищали флейты, Гвардейский экипаж мерно застучал двумя тысячами окованных каблуков, проходя церемониальным маршем мимо императора.
А Троцкий сидел бы и смотрел, да лизал бы языком свои проклятые пересохшие губы, те губы, которые в своё время шевелились, называя, имена приговорённых к мукам и умерщвлению.
– Кто точно простудится, так это наш Эженчик. Опять будет хлюпать носом, – сказал Вика про тоненького адъютанта, вытянувшегося позади царя и великого князя. Граф Евгений Николаевич Воронцов был третьим участником их дружеской компании.
Кончился бы квасок — я бы ещё чего принёс: пивца холодненького, альбо сельтерской воды этакий сифонище притащил. Назовёт секретарь имечко, а я сифончик давану, оттуда струйка — порск! Назовёт, а я — порск! А другой убийца сидит рядом, душистый квасок попивает, а у Троцкого и горло, и пищевод, как кора сухая, покоробившаяся, а желудок, как высохший пузырь, стянулся — да нет ему водички, ибо текут, текут имена — десятки, сотни, тысячи имён убиенных — и так до скончания века его…
– Уф, вроде проваливает восвояси. В министерство не идет, – с облегчением молвил Мишель, видя, что к государю движется карета. – Отбой. Возвращаемся к мирной жизни. У меня статья недоправлена.
— Это страшно, — прошептала блондинка, проведя языком по запекшимся губам, и поспешно проглотила чашку полуостывшего чаю.
* * *
***
О том, что мирной жизни настал конец, друзья узнали четверть часа спустя от того самого Эженчика, о здоровье которого тревожился Вика Воронин. Лейтенант вошел в комнату и с порога объявил:
А на диване, в глубине столовой, сидел никем не замеченный доселе офицер, только что вернувшийся с фронта, сидел, закинув голову на спинку дивана, и молчал.
– Бросьте вы свои бумажки! Не слыхали еще? Война!
Когда же старичок окончил свой тихий елейный задушевный рассказ — встал с места офицер и вошёл в светлый круг, образуемый настольной лампой.
– Здрасьте, ваше сиятельство, проснулись, – флегматично отозвался Питовранов, не отрываясь от рукописи. – Полгода уже воюем.
— А-а, — сказала худощавая дама, — а мы и не знали, что вы тут. Ну, теперь ваша очередь. Что бы вы с ним сделали, с Троцким? Воображаю, какой ужас вы придумаете!..
– Да не с Турцией! С Англией! А Коко мне шепнул, что сегодня нам объявит войну еще и Франция! – воскликнул Воронцов.
Резко освещённый лампой офицер неопределённо усмехнулся.
Это был стройный блондин с очень белой кожей, что у светловолосых встречается редко. Темны были только усики, совершенно не шедшие к тонким, нервным чертам, однако в казарменной империи усы для военного человека являлись обязательной принадлежностью формы.
— Видите ли, господа. Если бы вместо этого стола было изрытое окопами поле и вместо этой бутылки рома были бы неприятельские укрепления, а там, где стоит кекс, — наша батарея, спрятанная за эту вазу с вареньем, изображающую наши окопы, — то тогда вы бы ясно представили, что бы я делал: я бы сначала обстрелял Троцкого, укрывающегося в этом укреплении, а потом, после артиллерийской подготовки, бросился бы со своими солдатами вперёд и энергичным штыковым ударом…
Воронин с Питоврановым вскочили. Первый присвистнул, второй пробасил: «Птички-синички…». Как людям статским усы им дозволялись только в сочетании с бородой, но у Мишеля она росла плохо, а Вика слишком ценил свою красоту, чтобы прятать ее под волосяной растительностью.
— Да вы не то говорите! Я спрашиваю, что бы вы сделали, если бы Троцкий попался вам в руки?
На миг, всего только на миг с обоих бритых лиц пропала извечная насмешливая улыбка. Они стали непривычно серьезны.
— Боюсь, что в бою, в этой суматохе я бы пристрелил его, как бешеную собаку.
Однако Воронин почти сразу же хищно оскалился, а Питовранов азартно потер мясистую щеку.
— Ну, да — мы это понимаем; а если бы он без боя очутился в ваших руках?
– Хм. Пожалуй вот оно, чего ждали, – сказал он. – Всю Европу нашей теляте не забодати.
Глаза офицера сверкнули и засветились, как две свечки.
– Именно, – кивнул Воронин. – Тут-то Упырь себе шею и свернет. И тогда наконец сонная дурища Россия пробудится!
— Так я бы его тогда, подлеца, в суд!..
Лейтенант поморщился. Он не любил словесной развязности, когда речь шла об отечестве.
— Как в суд? В какой суд?
– Стыдитесь, господа. Россию ждет тяжкое испытание, прольется много крови и слез, а вы радуетесь. Вот уж воистину говорящие фамилии. Ворон к ворону летит, ворон ворону кричит: «Ворон, где б нам пообедать?».
— А как же?.. Ежели он виновен — надо его в суд. Пусть судят.
– Ты тоже Воронцов, – махнул рукой Мишель. – А ворон ворону глаз не выклюет. Брось, Женька. Ты же сам рад. Сколько о том говорено? Кровь прольется, это да. И плачу будет много. Но баба рожает – тоже орет, кровь льет. Без плача и крови новой жизни не появится.
Молчание сгустилось, нависло, нагромоздилось над присутствующими, как насыщенная электричеством густая туча.
Они заговорили наперебой, но это не мешало им слышать друг друга. Да и, в самом деле, всё было уже сто раз проговорено.
И только через минуту пышная блондинка пролепетала растерянно:
– Война, конечно, будет проиграна, – говорил Вика Воронин. – У них пароходы, а у нас деревяшки под тряпками. У них винтовки, а у нас бородинские ружья…
— Какое странное время: у штатских такая масса воинственной кровожадности, а военные рассуждают, как штатские!
– У них заводы, железные дороги, электрический телеграф, наконец консервы – солдат кормить, – подхватывал Питовранов.
– Ужасно, ужасно, – вздыхал граф Женька. – И ведь некого винить, мы сами во всем виноваты…
– Он виноват, – разрубил ладонью воздух Вика, кивнув в сторону плаца, который однако уже опустел. – Чертов пиявец, сосущий из страны живые соки! Одно хорошо. Упырь не перенесет военного поражения. Околеет от позора. И тогда надо будет поднимать Россию из обломков. Чинить государство, отстраивать заново! Кто будет это делать?
– Да уж не те ничтожества, которых он вокруг себя наплодил, – покачал головой Воронцов. – Не Клейнмихель с Адлербергом, не Чернышев. Цесаревич Александр тоже ни рыба, ни мясо. Ему эта задача не под силу.
– Зато есть наш Кокоша, – подмигнул Вика. – А у Кокоши есть мы. Да, мы молоды, не в чинах, но у нас есть головы, и эти головы умеют думать. Мы придумаем новую Россию, а потом мы же ее и построим!
Остальные согласно кивнули. Но Мишель засмущался пафоса.
– Сразу слышно карьериста, – толкнул он Воронина в плечо. – Метишь в превосходительства?
– Меньше высокопревосходительства прошу не предлагать, – в тон ответил Вика.
Воронцову, однако, шутить в такую минуту не хотелось.
– Есть еще Герцен в Лондоне, светлая голова.
– Герцен – частное лицо. У нас в России частные лица никогда ничего сделать не смогут, будь они хоть семи пядей во лбу, – убежденно сказал Вика. – Лишь тот, кто является частью государственной машины, способен привести ее в движение. Благодаря тому, что ты перетащил нас сюда, в «Морской вестник», мы оказались в совершенно исключительном положении. Когда Упырь сдохнет, наш дорогой Коко станет самой важной персоной в империи. Он напорист и сангвиничен, он быстро подчинит флегматичного Александра своему влиянию. Тут-то наш «Перанус» себя и покажет – как при Петре Великом показал себя Всешутейший Собор.
– Кстати сказать, я к вам не просто с известием о войне, – спохватился адъютант. – Его высочество сказал, что как только отдаст необходимые распоряжения по министерству, придет к нам в бильярдную. Будет экстренная встреча клуба «Перанус».
Бильярдная была самым просторным помещением редакции. Там в самом деле находился стол зеленого сукна. Вокруг него, под стук костяных шаров, не только обсуждалось содержание очередного номера, но и велись бесстрашные разговоры, за которые, будь они подслушаны, можно было угодить на каторгу. Однако агентам Третьего отделения в морское министерство ходу не было, а в ближнем окружении великого князя шпионов не водилось. Да и кто стал бы доносить царю на любимого сына?
Клуб «Перанус», упомянутый Воронцовым, собственно, никаким клубом не являлся. Это был пестрый кружок новых людей, собранных Константином в министерстве за последний год. Самому старому из них, финансовому гению Рейтерну, придумавшему пенсионную кассу для отставных моряков, было 33 года, большинство же, подобно Воронину с Питоврановым, не достигли и двадцатипятилетия.