ДИН КУНЦ
Симфония тьмы
Есть музыка для Смерти и музыка для Жизни. Как-то я обнаружил, что музыка того, иного, мира более интересна, чем та, которую исполняют на этом свете. Музыка Смерти говорит о мире, покое и любви. Только музыка Жизни представляет собой Мрачную симфонию.
Поучение Владисловича в «Первом Завете»
Первая часть симфонии
АРЕНА
Когда-то…
Прыгун повис в пятистах футах над улицей, и двенадцать его пальцев, словно черви, скованные трупным окоченением, впились в гладкий, без выступа, без щербинки, карниз из стекловидной массы.
Ветер был свежий, но не бурный — скорее дудочник, чем трубач. Он наигрывал в глубоком каньоне улицы и ласково водил пальцами по фасаду здания «Первого Аккорда», центра генной инженерии общества музыкантов, поддразнивая птиц, которые жили в гнездах из мусора и соломы, прилепленных к ненадежным полочкам.
Прыгун искал ямку, трещинку, хоть какую-то опору для пальцев и не находил, как не нашел и на предыдущих сорока семи карнизах. А теперь он к тому же остался без веревки с крюком-кошкой. Кошка сорвалась, когда он подтягивался по веревке; он судорожно дернулся кверху, вцепился в самый краешек карниза, а веревка с кошкой пронеслась мимо него вниз, в темный провал. И сейчас он висел, а ветер наигрывал на своей дудочке в темноте и шаловливо ерошил волосы на его толстых ногах.
Прыгун поморгал, смахивая капли пота с ресниц, и напрягся, стараясь вложить всю силу в руки. Придется вытаскивать себя наверх, положившись лишь на натянутую струнами плоть запястий, затем — предплечий, затем — широких плеч. Он уже проделывал такое и прежде, с одной лишь разницей… Прежде он не был утомлен до смерти, теперь же каждая клеточка его тела тупо ныла и пульсировала.
«Чего дожидаешься, ублюдок? Ну, подтягивайся, гад!» — мысленно крикнул он себе.
В первое мгновение мокрые от пота руки заскользили по камню под весом массивного тела. Перед глазами застыла четкая до жути картина долгого падения, а за ним — мгновенного, яркого, как вспышка, неощутимого столкновения с мерцающими камнями мостовой. Но тут ладони затвердели, руки натянулись до звона. Затем в работу вступили огромные бицепсы, и он начал подтягиваться, потом отжался, и талия оказалась на уровне карниза. Он попытался закинуть наверх колено — неудачно, только ободрал кожу, попытался снова — и выбрался на карниз. Он сидел на уступе — целый и невредимый.
Прыгун отдыхал, свесив ноги, и смотрел на остальные девять фаллических Башен музыкантской части города-государства, и все они мерцали яркими цветами — оранжевым или красным, голубым или зеленым. Воображение поражало, что это всего лишь звуковые колебания, конструкции, состоящие из переплетенных волн, которые образовали твердое вещество. Они больше походили на цветное стекло.
Наконец он оторвал взгляд от города и опустил глаза к улицам, лежащим там, внизу, таким далеким…
«И что дальше?» — подумал он.
Путь туда, вниз, только один — спрыгнуть. И хоть до улицы очень далеко, целых пятьсот футов, но до крыши еще дальше — две тысячи. Когда музыканты строили, сплетая стены и перекрытия из звуков, они игнорировали законы гравитации, правила, доктрины и догмы инженерного искусства, они отвергли старую терминологию и ввели свой собственный лексикон возможного…
У Прыгуна не было веревки, чтобы лезть наверх. Теперь самая лучшая возможность — забраться в Башню через окно на этом уровне, а потом уже внутри подняться на нужный этаж.
Двинувшись вдоль карниза, он возле самого угла нашел окно, показавшееся ему подходящим. Лист чуть-чуть матового стекла едва слышно гудел и вибрировал под пальцами при прикосновении. Это прозрачное вещество тоже было сотворено из звука, однако Силач заверял, что резаться оно будет как обыкновенное стекло и не помешает ему забраться внутрь…
Прыгун полез в кожаный мешочек, привязанный к набедренной повязке, вытащил алмаз. Приставил к стеклу и, сильно нажимая, провел сверху вниз. На стекле осталась тонкая, иглистая, как морозный узор, линия. Силач был прав.
Прыгун прорезал прямоугольник и наклеил с одной стороны липкую ленту — получилась как будто дверь с петлями. Толкнул, поворачивая внутрь вырезанное стекло, и спрыгнул в комнату. Затем оторвал ленту и вынул вырезанный прямоугольник. В то мгновение, когда кусок стекла вышел из плоскости окна, он исчез, а отверстие мгновенно затянулось новым стеклом. Оно едва слышно гудело…
Прыгун славился среди своих невозмутимостью и стойкостью, и все же в эту минуту сердце его заколотилось. Вполне возможно, что он — первый популяр, проникший в здание музыкантов, самый первый мутант на этой территории, которую можно считать Святой землей… Он обнаружил, что находится в часовне, и пробиравшее его тревожное волнение стало еще острее. Перед ним стоял бюст Шопена. Он подошел к алтарю и плюнул.
Если не считать ощущения близкой опасности, только одна особенность произвела на него здесь сильное впечатление: все предметы в часовне оказались из обычного вещества. Это были не конфигурации звуковых волн, а настоящие предметы, которые не перестанут существовать, если выключить излучатели и генераторы. Но конечно, это ведь часовня, и музыканты наверняка пожелали наделить ее чем-то особенным…
Он снова плюнул на Шопена и тихонько двинулся к задней части помещения, где находилась дверь в коридор. До выхода оставалась какая-то дюжина футов, когда дверь внезапно открылась…
Глава 1
Семнадцатилетний юноша по имени Гильом (которого, понятное дело, все звали просто Гил) взглянул на часы с белым циферблатом и увидел, что до конца урока осталось только четыре минуты — всего четыре бесконечно долгие мучительные минуты! Однако оторвав глаза от рояля, он пропустил последнюю треть арпеджио
[1] и тут же услышал знакомое «тц-тц-тц» — это наставник недовольно цокал языком. Гил невольно содрогнулся — этот звук неизменно сулил беду.
Он вернул взгляд к клавиатуре и сосредоточился на этюде. В общем-то не так страшно быть музыкантом Четвертого Класса, ничего в этом ужасного, если бы только ему попался мало-мальски понимающий учитель, вроде добродушного Франца, не чрезмерно требовательный и способный взглянуть на дело глазами ученика, когда вдруг оказывалась пропущена какая-то пустяковая нотка или чуть смазан аккорд. Но это же Фредерик, всем известный Фредерик, который не стесняется хлестнуть кожаным ремешком по пальцам, когда чувствует, что человек не репетировал…
Гил, не решаясь снова отвести взгляд от клавиш, настороженно приближался к следующему арпеджио. У него была большая кисть, и широко расставленные пальцы могли захватить очень далеко отстоящие клавиши, что не удалось бы ни одному мальчику с чуть меньшей рукой. Наверное, в том и был корень всех его бед. Наверное, генные инженеры слегка ошиблись и наградили его руками, слишком большими для клавиш, и пальцами слишком длинными, тонкими и костлявыми — такие никогда не будут выглядеть на клавиатуре изящными или искусными.
«Что за неуклюжие ручищи! — думал он. — Я родился с коровами вместо рук и здоровенными болтающимися сосцами вместо пальцев!»
Впрочем, несмотря на сосцы вместо пальцев, он одолел сложное место без затруднений. Дальше — большой легкий кусок, который ему вполне по силам. Он рискнул покоситься на часы, хоть постарался не повернуть голову и не изменить ее наклон. Еще целых две минуты! Ну неужели вся эта адова работа пальцами, этот мучительный самоконтроль не могли занять чуть больше времени?
И тут пальцы его обожгла резкая жалящая боль — это хлестнул ремешок Фредерика. Гил отдернул руки от желтовато-белых клавиш и принялся сосать их, чтобы унять боль.
— Вы угробили этот аккорд, Григ!
Голос был тонкий, но резкий, процеженный через сухую глотку в тощей жилистой шее, через хищные остроконечные зубы.
— Простите, господин учитель, — пробормотал юноша, зализывая два пальца, на которые пришелся основной удар.
Опять он хныкал, изображал униженное подобострастие — и ему было стыдно за себя. Ох как хотелось вырвать этот ремень у старого надзирателя и отхлестать мерзавца по роже! Но приходилось помнить об отце, обо всех надеждах, которые он возлагает на сына. Одно словечко Фредерика людям, занимающим нужные посты, и будущее Гила обратится в горсточку пепла.
— Я очень сожалею, — снова извинился он.
Но на этот раз Фредерик не пожелал удовольствоваться извинениями — впрочем, как не желал и всегда. Он выпрямился, заложив за спину тощие руки с длинными пальцами, и принялся расхаживать за спиной у Гила — возникал с правой стороны, делал несколько шагов, потом разворачивался и после нескольких шагов в обратную сторону исчезал из поля зрения. Его физиономия, тощая птичья рожа, кислая и вытянутая, выражала отвращение.
«Что, старая ворона, горький червяк попался?» — подумал Гил. Ему хотелось рассмеяться, но он знал, что ремень тут же начнет хлестать по шее, щекам, по голове — и ничуть не приятнее, чем по пальцам.
— Это же совершенно просто, — скрипел Фредерик. — Абсолютно примитивно. В этом этюде ничего нового, Григ. Повторение пройденного, Григ!
Голос его напоминал зудящий звук камышовой дудки, пронзительный, режущий уши.
— Да, господин учитель.
— Так почему вы так упорно отказываетесь упражняться?
— Я упражняюсь, господин учитель.
Ремень полоснул по шее сзади, оставив багровый рубец.
— Ложь, Григ! Отвратительная наглая ложь!
— Но я и вправду упражняюсь! Я работаю даже больше, чем вы велите, господин учитель, да толку никакого. На клавишах мои пальцы — как камни.
Он надеялся, что выглядит расстроенным. Черт побери, да он и вправду расстроен! Предполагалось, что он станет музыкантом, полноправным хозяином звуков, он, дитя универсальной гармонии, рожденное понимать и использовать звуки, исполнять ритуалы музыки достойно, да что там достойно — красиво!
Камера генного жонглирования, хоть и сделала его пальцы чуть-чуть длинноватыми, просто не могла не дать ему полного единства с ритмом, которое было его прирожденным правом, гармонии с вселенской гармонией, которая была его законным наследием, и, наконец, слияния с мелодией, которое было самой сердцевиной души каждого музыканта и главным из свойств, необходимых для получения Класса. А если генная инженерия не сделала чего-то как следует, то недоделки призвана была компенсировать камера затопления.
Камера затопления представляла собой большое помещение, куда музыканты отправляли своих леди в период беременности; здесь те пребывали под воздействием симфонии звуков, которая оказывала подсознательное влияние даже на развивающийся проэнцефалон — передний мозг эмбриона. Такая обработка должна была сгладить все острые кромки, оставшиеся после завершения работы генных инженеров, породить отчаянное желание стать хорошим музыкантом высокого Класса. Но по какой-то непонятной причине это не удалось, и единственное, что побуждало его преуспеть в получении Класса во время церемонии Дня Вступления в Возраст, было нежелание опозорить отца, который, как ни крути, был Великим Мейстро, главой городского правительства.
К сожалению, под руками Гила рояль превращался в громоздкое, уродливое, непонятливое чудовище.
Фредерик опустился на мерцающую желтую скамью перед мерцающим белым роялем и посмотрел юноше в глаза.
— Вы не являетесь музыкантом даже Четвертого Класса, Григ.
— Но, господин учитель…
— Даже Четвертого Класса! Я должен был рекомендовать устранить вас как инженерную ошибку. Ах, какие это вызвало бы громы и молнии! Сын Великого Мейстро признан негодным!
Гил содрогнулся. В первый раз он задумался, какая его ждет судьба, если он не получит вообще никакого Класса. Таких неудачников погружают в сон звуковым оружием, а после отправляют в мусоросжигательную печь и уничтожают. Да, не только самолюбие отца — само существование Гила зависит от того, получит ли он хотя бы низшую классификацию в этом обществе, где царит закон «либо плыви, либо тони».
— Но я не пожелал дать такую рекомендацию, Григ, — продолжал скрипеть Фредерик. — Не пожелал по двум причинам. Во-первых, хоть вы чудовищно неуклюжи за клавиатурой и оставались таким все тринадцать лет, начиная с четырехлетнего возраста, вы все же проявили талант в другой области.
— Гитара… — пробормотал Григ, ощутив на миг гордость, которая хоть немного затушевала чувство беспокойства, не оставлявшее его последние два часа.
— Прекрасный инструмент сам по себе, — признал Фредерик. — Конечно, для менее чувствительных натур и для низших социальных слоев, но вполне почтенный инструмент для Четвертого Класса.
— Но вы сказали, были две причины, — напомнил Гил.
Чутье подсказывало ему: Фредерик хочет, чтобы он вытащил из него эту вторую причину чуть ли не силой, — тогда эти слова не будут произнесены им, Фредериком, исключительно по собственной воле.
— Да… — Глаза педанта загорелись, как у взъерошенного орла, следящего за упитанным ягненком, которого бросили на пастбище без присмотра. — Завтра, Григ, учащиеся вашего класса получат свой статус и место в обществе, пройдя испытания и Столп Последнего Звука. Так вот, у меня есть предчувствие, что вы окажетесь мертвы еще до наступления завтрашней ночи. Так не глупо ли было бы с моей стороны навлекать на себя гнев Великого Мейстро, если естественный ход событий Дня Вступления в Возраст сам собой устранит вас из системы.
Это был заключительный день учебы у Фредерика, и Гил внезапно ощутил первые проблески силы, которую несла ему приближающаяся свобода. Ремень перестал страшить, когда он понял, что жесткая кожа учительского ремня никогда больше не коснется его, стоит только переступить сегодня порог этой комнаты. И часы показывали, что время истекло уже пять минут назад. Он уже находился здесь дольше, чем положено.
Гил встал:
— Посмотрим, Фредерик. — В первый раз он назвал учителя по имени и заметил, что такая фамильярность вызвала у того раздражение. — Думаю, я сумею преподнести вам сюрприз.
Он уже толкнул дверь в коридор, когда прозвучал ответ Фредерика:
— Возможно, сумеете, Григ. И тогда, не исключаю, вы сами столкнетесь с величайшим сюрпризом.
Его голос, интонация, блеск глаз говорили, что он очень на это надеется. Он надеялся, что Гильом Дюфе Григ
[2] умрет на арене.
Дверь с гудением закрылась за Гилом.
Свободен!
Свободен от Фредерика и от ремня, свободен от рояля и его клавиш, которые многие годы были для него тяжким наказанием. Свободен! Ничей, принадлежащий только самому себе человек… Если… Если удастся пройти живым ритуалы Дня Вступления в Возраст. Очень много всяких «если», но он горел уверенностью юности, она кипела у него в душе, не зная раздумий и сомнений.
Он простучал каблуками по пробегающим волнами цветным узорам пола, стараясь наступать на особенно яркую серебряную завитушку, которая словно прорывалась, вращаясь, сквозь мерцающий камень. Завитушка ускользала из-под его ноги, словно обладала способностью чувствовать, и он свернул в боковой коридор Башни Обучения, гонясь за ней, снова и снова пытаясь раздавить ее, но она на глазах выворачивалась из-под туфли еще до того, как подошва касалась пола. Гил прыгнул и чуть было не коснулся строптивой завитушки, но та проплыла сквозь киноварно-красный вихрь, вышла из него уже не серебряной, а охряной — и игра потеряла для юноши интерес.
Гил вернулся в главный коридор, больше не обращая внимания на непрестанно меняющиеся оттенки и рисунки на полу, и тут в акустически безупречном холле грянули великолепные раскаты рояля, звучащего под рукой мастера. Потом музыка чуть притихла, стала более пасторальной. Он начал заглядывать во все классы подряд, пока не нашел пианиста. Это был Джироламо Фрескобальди Чимароза
[3], Рози, как звали его другие ребята.
Гил как потихоньку открыл дверь, так же тихо и закрыл ее за собой.
Рози играл этюд Шопена ми-мажор, опус 10, номер 3 — одно из самых красивых произведений великого композитора. Пальцы скакали по клавишам, словно насекомые, сам он сидел, сгорбившись над длинной клавиатурой, угольно-черные волосы великолепной волной ложились на воротник куртки и спадали зеркальной гладью по щекам. Сквозь волосы проглядывал розовый кончик одного большого уха.
Гил опустился на пол, привалившись спиной к стене, — он слушал и смотрел.
Верхние пальцы правой руки Рози трудолюбиво выводили изящную мелодию, а нижние тем временем вязали узор аккомпанемента. Трудная вещь. Для Гила — вообще непосильная. Но он не стал тратить время на горестные раздумья по этому поводу и позволил музыке протекать сквозь себя, находить зрительное осмысление, будоражить разум причудливыми фантазиями.
Рози швырнул свое тело к клавиатуре, превратив пальцы в штыки решительного штурма, готовые, как победу, вырвать у клавиш самую душу красоты, укрытой за стерильными белыми простынями нот.
Волосы музыканта метались, словно под ветром.
Затем лирическая часть окончилась, и из-под крупных кистей Рози хлынул блестящий огненный пассаж, основанный на растянутых рваных аккордах. Гил еще не успел его воспринять, а Рози уже прорвался через сокращенный повтор первой части и галопом устремил клавиши к взмывающей вверх кульминации. Сердце Гила бешено заколотилось и не могло успокоиться, пока не прозвучала последняя из мягких, утихающих и утешающих нот.
— Это было великолепно, Рози! — сказал он, поднимаясь с пола.
— Что ты здесь делаешь?!
Голос Рози прозвучал быстро, в нем прорывались резкие нотки неуверенности.
Только тут, возвращаясь от высокого искусства к низменной реальности, Гил осознал, что сгорбленная спина юноши осталась согнутой, когда он отвернулся от инструмента, только тут против воли обратил внимание на две пряди волос по бокам головы, которые были зачесаны на лоб в тщетной попытке скрыть под ними пару маленьких рожек.
Стигматы. Метки, которые носит Рози, метки, указывающие его место.
— Я просто зашел послушать, — ответил Гил, говоря чуть быстрее, чем ему хотелось. — Шел по коридору и услышал твою игру. Это было прекрасно.
Рози нахмурился; он ощущал неуверенность в себе и мучительно подыскивал слова, не зная, что сказать. Он был раритетом, ошибкой генных инженеров, огрехом камеры генного жонглирования. Когда манипулируешь тысячами сверхмаленьких точек, которые задают физические и умственные характеристики, неизбежно будешь время от времени допускать ошибки и производить на свет уродцев, пусть даже в ничтожных мелочах. Никогда прежде уродливое существо не получало никакого отличия или хотя бы признания среди музыкантов. Такие дети всегда погибали в День Вступления в Возраст. Рози же, напротив, стал самым безупречным музыкантом из всех, обучающихся в Башне. Кое-кто поговаривал даже, что он более одаренный пианист, чем даже Великий Мейстро, отец Гила. Гил соглашался с этим утверждением, хотя знал, что его способности дать верную оценку весьма ограничены, и потому отвергал свое мнение как не имеющее значения.
Но Рози, несмотря на все свои достижения, был мнительным и ранимым. В каждом услышанном слове он неизменно выискивал обиды, оскорбительные намеки на свое уродство. Он с трудом заводил друзей, как бы ни ценили другие его дружбу, потому что придирчиво копался в словах даже тех людей, кого любил.
И вот теперь, скрупулезно проанализировав слова и интонации Гила, Рози наконец неуверенно ответил:
— Спасибо…
Гил запрыгнул на мерцающий оранжевый рояль, уселся, свесив ноги, которые не доставали до пола всего на какой-то дюйм.
— Как быстро подошел завтрашний день, верно?
— Что ты под этим подразумеваешь? — спросил Рози, неловко сложив руки на клавиатуре.
«Ох, — подумал Гил, — руки…»
На тыльной стороне каждой ладони, как петушиная шпора, торчал на добрый дюйм вверх маленький крючок из твердого окостеневшего хряща.
— Я хотел сказать, что прошло тринадцать лет, а я не помню ни одного события в своей жизни, начиная с четырехлетнего возраста. Фредерик, уроки, ремень, лег спать, утром встал — и вдруг мне семнадцать. Все так быстро.
Рози заметно расслабился. Когда разговор не касался его напрямую, когда говорили о жизни вообще, он был в состоянии на время забыть свои сомнения и подозрения.
— Я надеюсь, у тебя получится, Гил.
— Я тоже надеюсь.
— А я не пройду.
Гил поднял глаза — он был ошарашен, не мог поверить, что действительно услышал эти слова. Наконец улыбнулся:
— О, это ты шутишь…
— Нет.
В глазах у Рози было нечто такое темное, такое мрачное, что Гилу захотелось отвернуться.
— Вот глупости! Да ты в сто раз лучше нас всех!
Рози отрицательно мотнул головой, длинные волосы закачались.
— Я боюсь, Гил.
— А кто не боится? Боже милосердный, да любой из нас может умереть завтра!
— Ты не понимаешь.
Голова Рози повисла в провале между хрящеватыми плечами, в проницательных глазах отразились блики от светящейся панели над головой.
— А ты попробуй объяснить.
— Я перепуган до смерти, Гил. Я так боюсь, что пища во мне не держится и кишки все время горят и плюются огнем мне в глотку. Я не могу спать, потому что с криком просыпаюсь от кошмарных снов, а потом всю ночь трясусь от страха. Ну и тогда я играю, разучиваю вещи, которые мне не надо разучивать, или делаю еще что-нибудь, пока не свалюсь от усталости.
— Но ты ведь должен понимать, что у тебя куда лучшие шансы, чем у любого из нас.
— Ты не все знаешь, Гил.
— Так расскажи мне.
На мгновение Рози приоткрылся, готовый, казалось, выплеснуть то, что наполняло его душу страданиями. Но потом губы его плотно сжались, и он выдавил сквозь них выдох, от которого они затрепетали, словно крылья бабочки. Забрало опустилось, раковина захлопнулась, Рози снова отгородился от всего враждебного мира. Какие бы ни мучили его страхи, он предпочитал бороться с ними в одиночку.
— Да нет, лучше тебе пока не знать. Сам увидишь завтра во время ритуала.
— Ну, ты умеешь помучить человека — намекнул, а теперь молчишь! — сказал Гил, спрыгивая на пол. — Что ж, если не хочешь рассказать мне сейчас, то догадываюсь, придется подождать. Ладно, все равно мне пора идти. Отец говорит, чтобы приготовиться к завтрашнему, требуется обильная хорошая пища, здоровый сон и, может быть, пара его советов в последнюю минуту. Я не хочу разочаровывать его.
— До завтра, — сказал Рози.
Он повернулся к роялю и выплеснул свирепый поток нот, который загремел о стены. Гилу, выходящему в коридор, показалось, что это часть «Полета шмеля» из «Сказки о царе Салтане» Римского-Корсакова. Но вдруг неожиданный поворот, и мелодия превратилась в нечто неизвестное. Музыка стихла, когда Гил удалился от дверей, но юноша продолжал раздумывать о ней. Одно-единственное он умел неплохо — узнавать мелодии, распознавать стиль, так что мог хотя бы правильно назвать композитора. А в этом случае он не узнал ничего знакомого.
По дороге домой, в Башню Конгресса, где находились апартаменты его отца, он прошел мимо сада неоновых камней, тусклого и бесцветного при ярком дневном свете. Уступив непонятному порыву, юноша вошел в сад. Тротуар мягко гудел под ногами — это тоже была звуковая конфигурация. В конце сада, где лежал, обозначая границу, ряд алых камней (сейчас — блекло-розовых), он остановился посмотреть вдаль, на руины, которые когда-то были городом людей. Вот там, в этих руинах, и жили популяры. Мутанты. Обреченные.
Глядя на обрушенные дома, груды битого стекла, скрученные и оплавленные стальные конструкции, он пытался понять, почему музыканты построили свой город так близко к руинам, так близко к мутантам. По всем колонизированным мирам Галактики пронеслась весть, что Земля разрушена войной, что материнская планета вернулась к дикости. Совет Старейшин во Владисловиче, собственном колониальном мире музыкантов, решил отправить корабль для возрождения Земли. Однако в других колониальных мирах с самыми разными общественными системами возникла та же идея. Мечте Старейшин единолично завладеть Землей не суждено было сбыться, но все же удалось возвести, по крайней мере, этот город-государство как зацепку, крошечный плацдарм. Может, когда-то десятки других городов-государств, разбросанных по всему земному шару, будут покинуты или погибнут. Тогда музыкантам достанется честь владеть материнским миром…
Итак, если можно было найти тысячи других мест, зачем же решили строить город по соседству с популярами, живущими в развалинах мутантами?
Правда, популяры никого не трогали. Они давным-давно поняли, что музыканты слишком могущественны для них. И все же не было никакой видимой причины строить показательную колонию рядом с этими изуродованными людьми…
Не в первый раз Гил подумал, что он, возможно, многого не знает об обществе музыкантов. Если вдуматься, он, по сути, ничего не знает, ибо что-то в недрах желудка и в глубинах разума подсказывало ему: популяры каким-то образом связаны с музыкантами — связаны куда более тесно, чем согласен признать Конгресс.
Пока он разглядывал руины, какая-то темная безлицая фигура перебралась через кучу мусора, проскользнула вдоль стены на быстрых длинных ногах и исчезла в глубокой тени там, где несколько домов обрушились друг на друга. Безлицая, гладкая, без каких-либо черт… каждый популяр чем-то отличался от других, некоторые от природы были такими, что не вызывали ужаса. Но безлицый обсидиановый человек…
Гил брезгливо передернулся и ушел из неонового сада, направляясь обратно в город, к своему дому…
Они обедали за низким восточным столом в китайской комнате, сидя на плюшевых подушках, заполненных синтетической пеной. Стены были увешаны ткаными занавесями, имитирующими древние китайские вышивки, которые придавали комнате экзотический вид и одновременно создавали интимное, спокойное настроение. Перед ними стоял робот-оркестр, его неосязаемое, составленное из кружащихся вихрей тело пульсировало всеми возможными цветами и всеми мыслимыми оттенками в такт льющейся из него музыке.
Гил про себя напевал слова, положенные на эту мелодию:
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
К отцу, весь издрогнув, малютка приник;
Обняв, его держит и греет старик.
— Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?
— Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой…[4]
Отец Гила выплюнул апельсиновое семечко — вертясь, оно слетело с тарелки, скользнуло по столу и упало на пол, где мельчайшие волны звукового подметальщика мгновенно убрали его, — и проглотил сочную дольку. Он излагал свои советы, как дельные, так и смешные, с того самого момента, когда семейство уселось за стол.
— Больше полагайся на звуковой усыпляющий свисток, чем на оружие, Гил. Это всегда производит хорошее впечатление на судей.
— Судьи — романтические глупцы! — заявила мать Гила, вступая в спор так, как она всегда это делала: надув красивые губы и запальчиво бросая аргументы. Она знала, что хозяин в доме отец, но ей нравилось проверять, как далеко она может зайти в споре, прежде чем будет вынуждена уступить.
— Точно, — сказал отец. Ему хотелось обойтись без пререканий хотя бы в этот особый вечер. — Судьи — романтические глупцы, и только такой же глупец не воспользуется этим себе во благо.
Гил слушал отца вполуха, одновременно пытаясь вдуматься в слова баллады, которую играл робот-оркестр, а заодно догадаться, какую неожиданность запланировал Рози на завтрашний день — день, который так тревожил юного горбуна, что он даже спать как следует не мог.
— О нет, то белеет туман над водой.
— Дитя, оглянися; младенец, ко мне;
Веселого много в моей стороне:
Цветы бирюзовы, жемчужны струи;
Из золота слиты чертоги мои…
Неужели Рози надумал сдаться без борьбы? Человек имеет право заранее отказаться от испытаний, признать поражение еще до того, как его начнут экзаменовать. Тогда ему дадут снотворное и увезут на тележке в мусоросжигательную печь, и не придется с муками преодолевать тяжкие задания на арене.
Так что же, именно это у Рози на уме? Ну уж нет. Сдаваться без борьбы не в характере Рози. Вся его жизнь — непрерывное самоутверждение, стремление доказать всем и каждому, что он — не такой, как другие, он способен на большее. Нет, он ни за что не сдастся просто так, если бился столько лет…
— …Ты воспользуешься этим снова? — Это был самый конец заданного отцом вопроса.
Гил проглотил ломтик сыра и запил вином, быстро соображая, о чем таком мог спросить отец.
— Сначала пущу в ход свисток. Потом — акустический нож. И только если ни одно, ни другое не поможет, воспользуюсь звуковым ружьем в качестве последнего средства. Судьи косо смотрят, если с самого начала применить тяжелое оружие.
— Очень хорошо! — похвалил отец. — Как по-твоему, он неплохо справился с этим вопросом?
— Угм, — ответила мать, кивнув без особенного интереса.
— Теперь, — продолжил отец, — перейдем к следующему…
Родимый, лесной царь со мной говорит:
Он золото, перлы и радость сулит.
— О нет, мой младенец, ослышался ты:
То ветер, проснувшись, колыхнул листы…
— Итак, судья Скарлатти — самовлюбленный тип. Если ты выберешь шестидольный…
Мать, дернувшись на подушке, вздохнула:
— Послушай, мальчик ведь сказал нам, что он претендует всего лишь на Четвертый Класс.
— Черт побери, женщина, не спеши продавать нашего сына задешево! Он…
Он — Четвертый Класс, — сказала мать и положила в рот сливу. — Четвертый Класс! И нечего морочить себя и мальчика напрасными надеждами…
— Родимый, лесной царь созвал дочерей:
Мне, вижу, кивают из темных ветвей.
— О нет, все спокойно в ночной глубине:
То ветлы седые стоят в стороне.
Робот-оркестр сопровождал разноцветными смерчами зловещую музыку «Der Erlkönig», и Гил вдруг понял: в этой балладе кое-что приложимо к ритуалу Дня Вступления в Возраст. Обычно у них за обедом звучала музыка легкая, воздушная, ничуть не похожая на эту. Так что должна быть какая-то причина для такой перемены. Баллада близилась к концу, и он сосредоточился, припоминая последние строки.
— Дитя, я пленился твоей красотой:
Неволей иль волей, а будешь ты мой.
— Родимый, лесной царь нас хочет догнать;
Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать.
«Странно, — думал Гил. — Жутко ведь мрачная вещь эта баллада».
Робот-оркестр взметнулся вихрем — всеми инструментами, всем туманным телом.
Отец молча смотрел на сына.
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал.
Гете и Шуберт.
«Wer reitat so spat durch Nacht und Wind?..
In seinen Armen das Kind was todt…»
Есть что-то особенное в немецком языке — по-немецки эти слова кажутся еще более зловещими.
Гил поежился, повернулся к отцу и увидел, что Мейстро выжидательно смотрит на него — теперь уже не жует фрукты, а глаза стали туманными и непроницаемыми. Он явно ждал, пока сын что-либо скажет, — вот только Гил не мог догадаться, что сейчас будет уместно.
— Отец, эта баллада, «Der Erlkönig»…
— Да?
Мать занялась уборкой со стола, хотя звуковые слуги справились бы с этим быстрее. Со стопкой тарелок в руках она удалилась на кухню. Отец проводил ее взглядом, потом вновь повернулся к Гилу.
— Меня удивило, — продолжил Гил, — что ты запрограммировал именно эту песню на сегодняшний вечер — вечер, когда мы вроде бы должны праздновать.
— Нет, — сказал Мейстро. — Эта баллада идеально подходит для сегодняшнего вечера. Для этого вечера другой мелодии вообще не существует.
И тогда Гил понял. Отец знал, что ему туго придется на арене, знал, как велика вероятность, что он не сумеет пройти испытание. И таким способом хотел показать ему, что все понимает, что сумеет принять и вынести удар, если его сына отправят в мусоросжигательную печь. На секунду Гил даже почувствовал своего рода облегчение. Да, отец сумеет принять удар и сохранить свою гордость, даже если сын не справится. Разве не чудо?.. Но тут подоспела вторая волна эмоций. Да, черт побери, может, отец и сумеет принять удар, но это ведь не отцу предстоит идти на смерть! Это ведь не отец будет изувечен и разодран в клочья на арене, а после брошен в жадное пламя мусоросжигательной печи!..
Душевный подъем, охвативший его миг назад, мгновенно утонул в черном злом отчаянии.
Позже, один у себя в комнате, Гил уснул с последней строкой баллады на устах. Уснул и попал в сон, который вновь и вновь снился ему всю жизнь, сколько он себя помнил. Всегда один и тот же сон. Вот такой…
Голая стена из неровных торчащих камней поднимается над унылым речным берегом к полке из полированного черного оникса, которая протянулась в доброй сотне футов над головой. Время — какой-то неопределенный ночной час. Небо не синее и не черное — рябое, крапчатое, в неприятных коричневых и гнилостно-бурых пятнах. Там, где эти два цвета перекрывают друг друга, они выглядят как кровь — засохшая струпьями кровь. На излучине реки ониксовая полка выступает далеко, простираясь над водой до другого берега, и образует крышу, а на этой крыше стоит пурпурное здание с массивными колоннами вдоль фасада, каждая из которых обрамлена поверху черными каменными ликами. Вокруг — великая и глубокая тишина, она не просто висит надо всем, ее излучает местность. Луна — неподвижный серый диск.
Гил как будто приближается к полке и зданию, как всегда всплывая вверх от воды на черном листе, и это очень странно, ведь ветра совсем нет. Потом, проплыв над строением с колоннами, он снова опускается к реке. Мягко покачиваясь, точно в колыбели, плывет он к Стигийскому морю, которое поглощает его и увлекает к не знающему света дну, где воздушная река несет его над морским ложем, мимо того же самого пурпурного здания, того же самого мыса, в то же самое море, на дно, его встречает в точности та же река, в точности то же здание, тот же океан, и…
Он проснулся в холодном поту, глаза ныли, словно и на самом деле до боли всматривались в невозможную реальность сна. Сердце колотилось от страха, который в то же время был неописуемо сладостным и желанным…
Этот сон посещал его с тех самых пор, как он, тогда трехлетний ребенок, побывал на арене вместе с отцом, который инспектировал приготовления к церемонии Дня Вступления в Возраст. В центре площадки гудел Столп Последнего Звука — врата в ту землю за пределами жизни, где все иначе. Эта колонна страшно заинтересовала мальчика, и он, вырвавшись от отца, подбежал к Столпу, сунул голову внутрь и увидел диковинную страну за ним.
Гил не знал, боится ли он или же с нетерпением ждет своей встречи со Столпом завтра, в конце церемонии.
Завтра…
Арена…
Внезапно он подумал, не будет ли ему трудно снова заснуть.
То же самое мгновение. Затемненная комната Башни Обучения. Во мраке видно лишь оранжевое свечение — рояль.
Руки на клавишах — как пена на волнах.
Сгорбленная фигура бешено мечется, вертится, колотит, стучит по клавишам с безумием ненависти, которая выкипает через глаза… Вдыхаемый воздух со свистом врывается в сведенные судорогой, высушенные страхом легкие… На щеках — слезы…
Рози колотит по клавишам. Может быть, завтра он станет правителем всего общества музыкантов. Может быть, он станет трупом. На арене все может повернуться либо в одну сторону, либо в другую.
Он проклинает клавиши и свои пальцы. Он топчет ногами педали, и ему кажется, что пальцы на ногах переломаны.
И рояль все время поет: «Завтра… завтра…»
А между тем когда-то…
В часовне «Первого Аккорда» — здания генных инженеров — Прыгун присел, глядя на медленно открывающуюся дверь, через которую собирался выйти сам. Его ноздри раздулись, пытаясь уловить запах, какие-нибудь духи, что ли…
Музыкант, вошедший в часовню, не заметил популяра, сгорбившегося за спинкой последней молитвенной скамьи, закрыл за собой дверь и повернулся к алтарю. Ритуальным жестом он сложил ладони перед лицом, соприкоснувшись кончиками пальцев, потом развел руки в позицию, из которой дирижер может начать симфонию, и тогда увидел Прыгуна.
Музыкант раскрыл было рот, чтобы закричать, и тут популяр прыгнул. Он отбросил музыканта к стене, припечатав всеми своими тремя сотнями фунтов. Музыкант, в мгновенном напряженном усилии, взведенном бешеным выбросом адреналина, вырвался и сумел сделать один неуверенный шаг. Но Прыгун, обхватив кулак одной своей руки пальцами другой, взметнул эту дубинку из костей и плоти и резко обрушил на шею музыканту. Позвоночник несчастного с треском сломался, и он повалился лицом вниз. Голова его неестественно вывернулась, оказавшись под левой рукой.
Прыгун спрятал тело за алтарем, потом вернулся к двери и рискнул выглянуть в коридор. Мягко сияющие потолочные панели высвечивали коричневые и черные вихри в зеленом мерцающем камне стен, и казалось, что эти перегородки состоят из живых существ, карабкающихся друг на друга, словно скопище вшей, сбивающихся пеной в попытке разорвать оковы магической известки, скрежещущих зубами от ярости, потому что известка не поддается…
В коридоре было пусто. Он вышел и прикрыл за собой дверь часовни.
Сжимая в руке нож, Прыгун прокрался по сверкающему коридору и вышел к лифтовой шахте. Она отличалась от известных ему неработающих шахт в руинах популярского сектора города, потому что была чистой и свободной от летучих пауков. А кроме того, он не увидел здесь ничего похожего ни на кабину, ни на тросовую подъемную систему. Похоже, человек просто входит сюда и его возносит кверху по воздуху, или же он начинает падать, но воздух поддерживает его… Прыгуну это не нравилось, но другого пути у него не было. Он нажал номер нужного ему этажа и шагнул в трубу.
В костях у него началась игра созвучий и диссонансов. Звуки вихрились в нем, свивались над головой, словно ветер, и поднимали по шахте. Внезапно подъем прекратился, и его мягко понесло к выходу на верхний этаж. Прыгун оттолкнулся от стены, как в невесомости, перевернулся в стоячее положение и вылетел в коридор; ужас немного отпустил его, когда лифт за спиной взвыл и остановился.
Он двинулся по коридору и остановился у первой двери, держа нож перед собой в готовности выпустить кишки любому, кто его обнаружит. Ему нужна была детская комната, но он не знал, за какой дверью ее искать. Прижав ладонью активатор двери, он напрягся, ожидая, пока откроется вход.
В сверкающей металлической чаше диаметром не меньше ста пятидесяти футов, уходящей вниз на двадцать этажей, плавали женщины — больше сотни обнаженных женщин. Их поддерживал на плаву блуждающий, почти видимый звук, который булькал от края до края этой неимоверной металлической бадьи, от ее обода до самого дна. Они дрейфовали — то широко раскинув ноги, то плотно сжав их в девической стыдливости. Руки женщин безвольно свисали, а лица были рассечены широкой, как рана от топора, улыбкой абсолютного удовольствия, — а тем временем концерты в двудольных, трехдольных, четырехдольных и шестидольных размерах кружевами оплетали их животы. Все они были беременны, ибо это была камера затопления. После того как генные инженеры завершали свое дело — помогали оформить зародыш, — женщин переводили сюда, чтобы на последующих стадиях развития эмбриона подвергнуть их еще не родившихся детей воздействию гипнотической музыки затопления. Музыка эта несла подсознательные сигналы в виде примитивных квантованных картинок, которые «промывали мозги» неродившимся детям, сглаживали грубые швы и кромки работы генных инженеров путем внушения зародышам любви и почитания к музыке и к властям.
Прыгун неохотно отвел глаза от этих женщин-птиц, подавляя в себе желание соскочить в чашу, оседлать их в полете и совокупляться с ними, погружаясь вместе на дно чаши и снова взмывая вверх, в нарастающем крещендо
[5] кульминации под грохочущий вихрь звуков. Он знал, что не должен думать о таком, ибо ненавидит музыкантов и их леди. И все-таки не такая уж редкость — обнаружить родство между похотью и ненавистью, и сейчас он боролся с похотью, которая выросла из ненависти. Он вышел в коридор и закрыл дверь в камеру затопления, зная, какие сны будут преследовать его после этого дня.
Дальше по коридору Прыгун толкнул другую дверь и обнаружил детскую. Торопливо прошел к колыбелям младенцев, рожденных в этот день, и начал просматривать имена. Не всякое дитя подойдет. Это должен быть новорожденный младенец, покинувший материнскую утробу прямо в этот день, причем ребенок более или менее значительного музыканта, не ниже Второго Класса. Наконец он наткнулся на табличку, которая привлекла его внимание: «ГИЛЬОМ ДЮФЕ ГРИГ». Возможно ли, что это — кровный родственник Яна Стамица Грига
[6], Великого Мейстро города-государства Вивальди? Он вытащил ребенка из колыбели. Даже если это всего лишь племянник, его родители, если повезло, наверняка окажутся музыкантами по крайней мере Второго Класса.
Младенец спал. В руках Прыгуна он казался таким маленьким и глупым. Интересно, какое ему дадут прозвище? Гил? Долю секунды Прыгуну пришлось бороться с внезапной нежностью. Ну уж нет, на этой стадии игры нежность недопустима. Он осторожно выскользнул в коридор и нашел лифт. Оказавшись между его трепещущими струнами, он провалился в колодец звуков, прижимая младенца к заросшей волосами груди.
Однако когда Прыгун вышел в коридор первого этажа, там оказались три музыканта — они шли к лифту…
Глава 2
Процессия, сплошь «пышность и торжество», как говаривал Отелло, вливалась в зал. Горделиво и медленно, в безукоризненном слиянии с ритмом музыки, восемь юношей из класса Гила прошагали в огромное помещение Большого зала; их широкие плащи из напоминающего бархат мерцающего сукна сверкали вплетенными в ткань пурпурными вспышками, взметаясь за спинами мальчиков, будто крылья. Пурпур — цвет мальчиков, непосвященных, не прошедших инициацию. Когда ритуалы Дня Вступления в Возраст будут завершены и если юноши окажутся достаточно удачливы и изобретательны, чтобы остаться в живых, они уже никогда не будут больше носить этот цвет — сменят его на красный и оранжевый, желтый и белый цвета взрослых мужчин.
Гил с трудом сглатывал на ходу — комок в горле становился все плотнее по мере того, как они продвигались по арене. Он представить себе не мог, что Большой зал так огромен. Пол убегал от него плавной восходящей кривизной, которая была бы абсолютно незаметна в любом помещении меньшего размера. Этот зал имеет в длину, прикинул он, добрых тысячу ярдов. Далеко-далеко впереди сидели судьи — крохотные пятнышки в алых креслах, увенчивающих сверху стофутовый сводчатый фасад Скамьи
[7], который был чернее любого черного цвета, какой ему доводилось когда-нибудь видеть. Пол отсюда и до самой Скамьи сверкал сияющей медью, покрытой кружевом кремовых, белых и черных прожилок, что, мерцая и переплетаясь, извивались на фоне почти прозрачного камня. Гил скосил глаза чуть в сторону, не забывая держать голову поднятой, дабы не нарушить симметрию строя, и увидел, что камень действительно прозрачен. Лишь слегка окрашенный, он уходил в глубину футов на сто, и только эта большая глубина придавала ему густой медный цвет, который, как казалось небрежному взгляду, был присущ камню. Так вода в чашке прозрачная, но в океане — синяя.
Потом он взглянул на ряды зрителей — полные пять тысяч с каждой стороны, — один за другим поднимающиеся все выше и выше к почти беспредельной протяженности стен, которые взмывали кверху по чуть изогнутой наружу кривой и сливались с потолком и мерцающими зелеными балками. Каждый зритель занимал удобное мягкое кресло на вращающейся подставке, которое должно было облегчить ему наблюдение за церемонией. Перед каждым креслом был установлен небольшой телевизионный экран, чтобы зритель мог видеть действие вблизи, если в самые жаркие моменты сражения оно откатится к дальним от него участкам арены.
— У меня сердце в буквальном смысле в пятках, — сказал идущий рядом с ним Рози вибрирующим от напряжения голосом.
— Я помогу тебе вернуть его на место, как только сумею проглотить комок в горле, — ответил Гил, все еще восхищаясь бесконечными рядами, огромными пространствами и красивым прозрачным полом.
Волна приветствий катилась вдоль рядов по мере того, как небольшая процессия продвигалась по залу, но мальчики не отваживались повернуть голову — только изо всех сил косились по сторонам. Лица должны быть все время направлены вперед, ибо ритуал их появления в зале предписывал им смотреть только на судей, которые вскоре решат их судьбы.
Это был невыносимо долгий марш, учитывая напряжение, которое уже нарастало в каждом из мальчиков и которое, пока они достигнут своей цели, заставит их сердца бешено колотиться, но этот марш, по крайней мере, дал Гилу время подумать. Внезапно его искусство игры на гитаре показалось ему ерундой, ничем, пустым местом.
Большой зал далеко простирался во все стороны, и от его грандиозности Гил ощутил себя маленьким, ничтожным и обреченным на провал.
«А что, если я действительно жалкое бракованное изделие генной инженерии и камеры затопления, хуже даже — на свой лад конечно, — чем Рози? И умру сегодня… Но когда? Во время испытаний? Или когда придется предстать перед Столпом Последнего Звука? Или же в мусоросжигательной печи, куда свозят отбросы и куда меня просунут через железную решетчатую дверь и сожгут? Может быть, этот ублюдок Фредерик окажется прав и не ему, а мне предстоит испытать самый большой сюрприз. Может быть, я умру…»
К тому времени когда процессия достигла наконец основания Скамьи и растянулась полукольцом перед судьями, он силой отогнал от себя эти бесполезные переживания.
Оркестр исполнял обращение к музам на древних инструментах из меди, стали и дерева, а не на современных синтетических. Судьи, преисполненные торжественной серьезности и достоинства, были облачены в белые мантии, которые полностью закрывали все тело, кроме головы, шеи их украшали оранжевые кольца судебного сословия. Мальчики преклонили колена перед звуковым портретом Владисловича, Первого музыканта, Основателя Стези Звука. Каждый мальчик по очереди, начиная с правого края полукольца, процитировал по одной строке из литании Дня Вступления в Возраст.
— Владислович, Отец Мира, Величайший музыкант, — пропел речитативом первый мальчик.
— Владислович, Сочинитель и Пользователь Восьми Правил Звука, Открыватель Стези…
— Владислович, Мейстро и Покровитель Башен…
— Владислович, который сыграл свои каденции
[8] перед самими богами старины и тем поверг их ниц, — исполнил, задыхаясь, свою строку Гил.
— Благослови нас, благослови нас, благослови нас! — пропел следующий юноша.
Литания завершилась.
— А-а-аминь, — протянула толпа. Можно было начинать экзамен.
Испытания юноши должны были проходить по отдельности, а пока что их отвели дожидаться своей очереди в изолированное помещение, чтобы никто из них не мог увидеть, что его ожидает, и подготовиться — или же свалиться в обморок от страха. Хотя каждый мальчик знал кое-что о предстоящем, потому что отец каждого конечно же подробно описал сыну характер ритуалов предыдущего Дня Вступления в Возраст, никто не мог знать всего, ибо точная схема испытаний менялась каждые четыре месяца, для каждого ритуала Дня Вступления в Возраст. Один за другим мальчики покидали помещение, чтобы встретить лицом к лицу свое будущее. Оставались только Гил и Рози.
И вот наконец к двери подошел служитель в светло-зеленых одеждах и желтом шарфе и объявил:
— Григ! Твоя очередь.
— Постой! — крикнул Рози, когда Гил шагнул к двери вслед за служителем.
— Да?
— Удачи тебе, Гил!
— Спасибо, Рози. Я буду ждать и кричать за тебя, когда настанет твоя очередь.
Но, выйдя наружу, он уже не был так уверен, что окажется на месте и сможет приветствовать кого-либо. Из шести ребят, вышедших перед ним, пройти испытания смогли только трое. Пятьдесят на пятьдесят. Неужели шансы всегда такие жуткие? Он не мог припомнить, чтобы слышал когда-нибудь разговоры о соотношении выживших и тех, кто был убит или кремирован, и внезапно к его горлу подступила тошнота. Некоторые из проигравших мальчиков были хорошими музыкантами. Лучше, чем Гил, намного лучше! И что это значит? — гадал он, вздрагивая.
Победившие сидели в золотых креслах на особой трибуне над полом арены, ниже и правее судей. Они были готовы смотреть на испытания самых слабых, неприспособленных — Гила и Рози. Гил поискал глазами проигравших и не нашел. Отсутствие тел означало, что все трое, по-видимому, были сокрушены достаточно быстро и сразу же отправлены в печь. Да нет, не обязательно. В конце концов, звуковое создание не оставляет растерзанного трупа своей жертвы. Оно поглощает человека целиком, подавляет молекулярные вибрации, которые и есть сущность всего, и исчезает с телом, прекращая его существование.
Трясясь от страха, он вышел вперед и остановился перед высящейся над ним Скамьей, подняв голову так, что мог видеть судью по фамилии Гендель
[9], глядящего на него с центрального трона.
— Гильом Дюфе Григ?
«Я хочу сбежать, — думал юноша. — Убраться отсюда, прочь и подальше».
— Это я, ваша честь, — сказал он.
— Готов ли ты к началу испытаний?
«Нет, нет! — кричало в нем все. — Ни к чему я не готов! Я боюсь! Я боюсь сильнее, чем ребенок в темноте».
— Да, ваша честь, — сказал он.
— Есть ли у тебя какие-то особые пожелания или заявления, которые ты хотел бы высказать сейчас?
«Отпустите меня! Выпустите меня отсюда к черту! Я ведь сейчас все равно как осужденный на смерть, которому приносят последний ужин, только моя последняя привилегия еще скуднее — могу лишь высказать несколько умных или остроумных слов».