В тот же вечер рассказала Фриде Вигдоровой о происшедшем. Фрида посмотрела на меня долгим, пристальным взглядом и сказала: «Юра прав, это сейчас очень трудно».
Через некоторое время я узнала, чем закончилось Юрино пребывание в начальниках. Однажды ему вручили предписание уволить всех радиожурналистов-евреев. Юра твердо сказал: «Увольняйте меня, я этого не сделаю». Ну, его и уволили.
***
5 марта 1953 года страна узнала о смерти вождя. Скажу прямо: я почувствовала облегчение. Появилась надежда, что надвигающийся мрак рассеется и страна избежит фашистского безумия. И все-таки, когда я поздним вечером вышла пройтись перед сном, мне показалось, что верхние этажи домов зашатались и стали сдвигаться - то ли рухнут мне на голову, то ли сомкнутся и закроют небо. Колени ослабели. Мне стало очень страшно. Заговорило что-то подсознательное, глубоко затаившееся в душе. Видать, не очень-то я была уверена в светлом будущем, ожидающем страну без Сталина.
Назавтра опять школа. В учительской тягостное молчание, заплаканные физиономии. Зина Кулакова взглянула на меня и неуверенно пробормотала что-то вроде: «Вот, хорошие люди умирают…» Я заторопилась к детям. В коридоре Зина меня догнала: «Кена, да ты что? Думаешь, я прощу людоеду загубленного в лагере дядю Сашу?!» Я уже слышала от Зины о воспитавшем ее дяде-меньшевике и его судьбе. Я уже бывала в ее домике в Покровском-Стрешневе, который дядя с семьей делил до ареста со своим другом, тоже в прошлом меньшевиком, профессором эконом-географом Рафаилом Михайловичем Кабо, отцом известной писательницы Любови Кабо. Мир тесен: Кабо и его жена были ближайшими друзьями моего отца, еще со времен печорской ссылки в эпоху проклятого царизма.
Тут у меня за спиной послышался какой-то шум. Я испуганно обернулся и вспомнил об олене. Оказалось, что их там целое стадо, десятка два. Опушка хорошо продувалась ветром, и потому там, где стояли олени, толщина снежного покрова была дюйма четыре, не больше. Я не мог определить, был ли среди этих оленей тот, в которого я врезался. Они смотрели на меня своими большими круглыми глазами и пофыркивали, словно переговариваясь между собой.
Пожалуй, после смерти Сталина я впервые увидела значительную часть советских граждан в состоянии возбуждения, граничившего с психозом. Во время прощания с любимым вождем в Колонном зале улицы в центре города кишели народом. Ко мне прибежала моя подруга Лена, однокурсница, тогда преподавательница филфака, соседка по Спиридоньевке, жена моего друга. Она была на себя не похожа, вся дрожала. Я впервые наблюдала психоз с такого близкого расстояния. «Я поведу Сашу (трехлетнего сына, - К. В.) попрощаться с великим человеком! Пусть он запомнит этот день». И дальше: «Ты представляешь, Наташа (ее золовка и тоже моя подруга, - К. В.) заявила, что не выпустит Сашу из дому. Сидит и спокойно пьет чай. Как будто ничего не произошло!» Я Лену усадила, дала водички… Да что там… Пришлось мне вылить на нее не один ушат воды, чтобы привести в чувство. Пришлось напомнить про алма-атинскую компанию ее однокурсников, которых арестовали ни за что ни про что, и что сидеть бы и ей с ними по воле вдруг полюбившегося ей вождя, если б не вернулась она из эвакуации в Москву незадолго до ареста друзей. И про Ходынку напомнила… Как в воду глядела - до сих пор неизвестно, сколько подобных энтузиастов, бросившихся прощаться с почившим вождем, было затоптано, задавлено толпой. Попросила пожалеть ребенка. Лена протрезвела малость. Обошлась без прощания, вернулась домой.
Я снова занялся снегоходом, вытащил его из сугроба и поставил На ровное место. Мотор работал на холостом ходу, и магнитное поле позволяло машине не проваливаясь стоять на тонком насте. Я уселся на свое место, пристегнулся и поехал дальше. Я вел снегоход на скорости двадцать миль в час, пока не спустился с предгорий и не добрался до ограды Национального парка.
Скорбь не помешала гражданам, как всегда в тревожное время, выстроиться в очереди перед магазинами, особенно комиссионными - скупали ценные вещи.
Как всегда делилась с Фридой Вигдоровой первыми впечатлениями от происходящего. Передам то, что особенно врезалось в память. Жена известного профессора (по-моему, имени его она мне не назвала) сказала ей при встрече: «Подумайте, любимый аспирант мужа плакал, узнав о смерти Сталина. А мы его считали порядочным человеком!»
За оградой виднелась расчищенная от снега дорога. Я понял, что нахожусь неподалеку от главных ворот, через которые мы с Ним накануне вошли. Но соваться туда сейчас было бы форменным самоубийством. Там наверняка полно полицейских. Точнее говоря, они наверняка охраняют все ворота, а не только главные. Так что придется мне лезть через ограду.
А второй ее рассказ я уже приводила в своих воспоминаниях о Фриде, но не грех и повторить: замечательный режиссер и художник Николай Павлович Акимов, в последние годы жизни Сталина изгнанный из Ленинградского театра Комедии, ныне носящего его имя, скитался в Москве по знакомым, оформлял как художник спектакли своих более благополучных товарищей.
Узнав о смерти Сталина, Акимов прибежал к Фриде и ее мужу Шуре Раскину, в коммунальную квартиру на Ермолаевском, с криком: «Я его пережил! Я его пережил! Я его пе-ре-жил!!!»
Я затащил снегоход в заросли кустарника – черного, сухого, спящего мертвым зимним сном. Затолкав машину поглубже, я отошел и осмотрел плоды своих усилий. Пожалуй, в таком виде он будет все-таки заметен с дороги. Я зашел за кусты, накопал снега и засыпал снегоход. Через пять минут результат был признан удовлетворительным. Контуры машины пока выглядели несколько неестественно, но ведь снегопад еще не прекратился, так что через какой-нибудь час она будет неотличима от обычного сугроба. Я направился к ограде. Попытки вскарабкаться на нее заняли минут пятнадцать, но наконец я добрался до верха и спрыгнул в снег с другой стороны.
***
Как ни чистил Сталин и его приспешники университеты, институты и вообще идеологические учреждения, как ни арестовывали людей, способных думать и правильно оценивать то, что происходит в стране, мои единомышленники не были редкостью. И среди молодежи далеко не все скорбели о Сталине, давились в толпе, чтобы попрощаться с усопшим вождем.
На каждом столбе ограды была закреплена небольшая пластинка с выбитым на ней номером. Я посмотрел на ближайший столб. На нем красовалась цифра 878. Значит, по возвращении мне нужно будет просто сойти с дороги и двигаться вдоль ограды, пока я не доберусь до 878-го столба. Собственная изобретательность настолько восхитила меня, что я, забывшись, едва не вышел на дорогу. Лишь в последний момент я осознал, что доносящийся до меня низкий, рокочущий звук – это шум мотора приближающегося джипа.
Я заканчивала свой мемуарчик, когда в одну из бессонных ночей, которые так часты в старости, в памяти всплыли строчки из давно забытого стихотворения. Вспомнила название «Страна Керосиния». Год 1957-й, а может, 58-й.
Днем обзвонила питерских друзей - мало кто слышал о нем. А когда-то среди московской литературной молодежи оно пользовалось популярностью. Я напрягла мозг, и постепенно («камень на камень, кирпич на кирпич») я его вспомнила целиком. О, чудо!
Глава 6
Итак:
Я стоял за снежной насыпью, оставленной снегоочистителем. К счастью, я еще не успел перебраться через нее и потому теперь быстро нырнул в снег и забился поглубже. Шум мотора становился все громче. Машина была совсем рядом. Через снегопад пробился свет мощных фар, и джип пошел медленнее.
Небо зеленое, земля синяя,
Желтая надпись - «Страна Керосиния».
Ходят по улицам люди-разини,
Держится жизнь на одном керосине.
Лишенные права смеяться и злиться,
Несут они городу желтые лица.
В стране рацион керосина убогий:
Лишь только бы двигались руки да ноги.
За красной стеной, от людей в отдалении,
Воздвигнут центральный пульт управления.
Там восседает, железный и гордый,
Правитель страны, керосина и города.
В долине грусти у Черного моря
Родился правитель в городе горя.
Он волосом рыжий и телом поджарый,
Он больше всего боится пожара.
По всей стране навели инженеры
Строжайшие антипожарные меры.
Весь год разъезжают от лета до лета
Машины пожарные черного цвета.
Пропитаны въедливым запахом влаги,
Повисли над городом вялые флаги.
Но вот однажды веселой весною
Они обгорели черной тесьмою.
Чугунные трубы, жерла прорвите!
Вперед ногами поехал правитель.
Но долго еще весенние сини,
Но долго еще караси и Россини,
И апельсины, и опель синий,
И все остальное в стране той красивой
Пахло крысами и керосином.
Имя автора «Страны Керосинии» я хорошо помню - Юрий Панкратов, студент Литинститута. Его хотели исключить из комсомола и из института, сначала за «Керосинию», потом - за дружбу с Пастернаком. Кажется, в 1995 году вышел сборник стихотворений Панкратова.
Неужели они о чем-то догадываются? Неужели они знают, что я выбрался из парка? Или они схватили Его? Нет-нет, не может быть, это просто обычный патруль! Наверняка они осматривают периметр парка, выискивают место, где мы можем выскользнуть.
***
Когда звук мотора стал приглушенным, я встал и посмотрел вслед джипу.
Сталина похоронили в Мавзолее рядом с Лениным, в мундире генералиссимуса и при всех регалиях; к имени «Ленин» над входом прибавили еще одно имя. Сначала в Мавзолей пускали по специальным билетам. Наш учительский коллектив стараниями директора, близкого к верхам, этими билетами был обеспечен. Вокруг права первенства шла какая-то глухая возня.
Когда наконец весь коллектив был «охвачен», дошла очередь и до меня. «Спасибо! Я терпеливо ждала. Очень хочу попрощаться с товарищем Сталиным», - лицемерно сказала я. Билет оказался в ближайшей урне, разорванный в клочки. Зина Кулакова мне сказала, что так же поступила со своим билетом.
Это был тяжелый автомобиль, в котором ехало человек пять вооруженных солдат.
Не прошло и месяца, как начались чудеса. В газетах было напечатано сообщение об освобождении пресловутых врачей-убийц и об их невиновности. На следующее утро, торопясь на работу, обогнала двух тоже спешащих теток. «Слыхала? - сказала одна. - Врачей-убийц отпустили!» Вторая ответила: «Ужас!»
Потом джип свернул и скрылся из виду. Я поспешно выбрался на дорогу, затем обернулся, чтобы посмотреть, сильно ли я разворошил придорожный сугроб. Если они увидят след, пройдут по нему и найдут снегоход, то меня ждут крупные неприятности. Возвращаюсь этак я назад, уверенный, что обвел всех вокруг пальца, а в кустах сидят солдаты с оружием на изготовку и довольно ухмыляются. Я сдвинул верхушку сугроба и засыпал протоптанную мною тропинку.
В учительской царила зловещая тишина. Только директор спросил завуча: «Читали?» Тот ответил: «Чита-ал…»
Помню рассказ Лидии Корнеевны Чуковской (со слов Фриды Вигдоровой). Речь шла об одном позднем июньском вечере.
Когда я счел маскировку достаточной, то перешел дорогу, еще раз перебрался через сугробы, снова замел следы и, невидимый постороннему взгляду, двинулся в сторону Кантвелла.
«Иду вчера от вас, Фрида, выхожу на Тверскую - смотрю, меня обгоняет солдатский отряд. Маршируют в сторону Кремля. „Однако, как наша власть нас бережет“, - подумала я. Подхожу уже к дому - и вдруг на Тверской появились танки и тоже движутся в направлении Кремля. Тут-то меня осенило: что-то происходит!» Так и было: в тот вечер группа бывших приближенных Сталина во главе с Хрущевым свергла всесильного Берию. От этой ночи и от сметливости и распорядительности Хрущева многое зависело в судьбе страны. Берию поспешно судили и расстреляли столь же поспешно. Судили не как подручного Сталина и палача, а… не смейтесь, как английского шпиона - дух времени взял свое.
Когда я добрался до Кантвелла, снежные насыпи по краям дороги исчезли – в пределах города снег убирали гораздо тщательнее. Теперь мне пришлось идти в открытую. В любой момент меня могли заметить, узнать и арестовать.
Шла борьба под ковром за власть, и победителем оказался простоватый на вид и малообразованный Хрущев. Началась так называемая хрущевская оттепель. Были освобождены сотни тысяч уцелевших политзаключенных, страна шла к XX съезду, к хрущевским разоблачениям сталинского культа.
Правда, они не ожидали увидеть меня одного – искали-то двоих людей. И вряд ли им пришло бы в голову искать меня здесь, в городе, набитом полицией и войсками.
И тут стало очевидно, как неосмотрительно поступили сталинские наследники, похоронив тело Сталина в Мавзолее, рядом с по-прежнему обожествляемым Лениным. Поторопились! Попытка выйти из неудобной ситуации была необычна и даже несколько трагикомична. На одном из коммунистических форумов (не помню, был ли это съезд, а может, конференция) выступила Дора Лазуркина, старая большевичка, подруга Ленина и Крупской. Долголетняя жительница сталинских лагерей, она недавно вернулась из ада. С трибуны Лазуркина во всеуслышание заявила, что видела недавно Ильича во сне и он ей поведал, что не хочет лежать рядом с товарищем Сталиным. Выступление Доры Абрамовны было воспроизведено в материалах не то съезда, не то партконференции, для сведения трудящихся. Наш друг Арон Яковлевич Гуревич, замечательный историк и весьма остроумный человек, с серьезным видом заявил: «Да, в истории нашей партии было все, но в и д е н и й, пожалуй, еще не было!»
Собственно, именно на это я и рассчитывал. Вскоре мне предоставилась возможность проверить свои предположения. В трех кварталах от аэропорта из невысокого здания вышла компания – пять-шесть человек в форме – и двинулась мне навстречу, дружески переговариваясь между собой.
Однако партия вняла. Вещий сон старой большевички был принят во внимание: тело товарища Сталина вынесли из Мавзолея.
* ДУМЫ *
Я тут же ссутулился и опустил голову, хотя на мне все еще была маска.
Борис Кагарлицкий
Защитные очки в городе выглядели довольно подозрительно, потому их я снял и спрятал в карман. Когда эта компания подошла поближе, мне пришла в голову мысль, что ссутуленная фигура и опущенная голова привлекают куда больше внимания, чем свободная, спокойная походка. Я тут же выпрямился. Когда мы поравнялись друг с другом, я поздоровался с солдатами, они ответили мне тем же, и мы мирно разошлись.
Отрицание отрицания
О колебаниях генеральной линии
Приблизившись к аэропорту, я остановился, чтобы обдумать свои дальнейшие действия. Вряд ли власти ожидают от меня подобной наглости – вернуться по собственным следам и купить билет на ближайший ракетоплан. Ведь это же чистейшей воды идиотизм. Следовательно, служащие аэропорта не должны постоянно думать о Джекобе Кеннельмене и андроиде. Они уже успели о нас подзабыть. Конечно, риск быть узнанным в аэропорту относительно выше того, что существовал вчера ночью. И ведь узнать меня может не только клерк, продающий билеты, но и экипаж ракетоплана, другие пассажиры, дежурный офицер... Нет, это отпадает. Но что же в таком случае делать?
Я подумал о других способах перемещения: монорельс, сдающийся внаем автомобиль, вертолет (сегодня, кстати, должен быть рейс)... Нет, это все не то. Везде придется сталкиваться со слишком большим количеством людей.
Интеллигенция в России постоянно ощущала себя лишней. Но в то же время страшно необходимой. И даже самой главной.
Наконец я придумал.
История русской интеллигенции начинается в середине XIX века, когда масса образованных людей внезапно осознает себя особой группой, противостоящей официальному обществу. Речь не об отдельных диссидентах, подобных Радищеву, или критически мыслящих просветителях, таких как Новиков. Речь о целом общественном слое с собственной культурой, самосознанием, традицией. Почему «лишние люди»? Почему в конфликте с системой? Да просто в силу материальных причин: система образования производила больше европейски образованных людей, чем общество могло использовать. Вернее, место для этих людей находилось, но - по их собственным критериям - не достойное знаний, навыков и душевных качеств, им присущих. Университетская и академическая системы работали в значительной мере на себя (что, впрочем, и предопределило высокое качество русской образованности уже сто пятьдесят лет назад - для тех, кто это образование мог получить).
Я быстро прошел мимо аэропорта, миновав десятка два солдат спецподразделений, которые в ожидании приказа бесцельно слонялись по улице.
Результат - самые передовые знания и теории, распространяемые в самой отсталой европейской стране. Хотя, не совсем так. Контраст между собственной передовой образованностью и национальной отсталостью высвечивается именно в интеллигентском сознании. Чем более передовой осознает себя интеллигенция, тем более дикой и отсталой кажется страна. Однако в духе просветительского пафоса интеллигенция приспосабливаться к «диким нравам» не пытается, она стремится поднять до своего уровня народ. А препятствием является власть, охраняющая status quo, сама вполне европейская (вспомним Пушкина: правительство - единственный европеец в России), но злонамеренно и корыстно поддерживающая страну в состоянии дикости. Власть - в силу своей европейской ориентации - порождает интеллигенцию, интеллигенция в силу природы европейского образования и культуры - вступает в борьбу с властью.
На стоянке такси их сшивалось сразу двое. Я прошел вдоль ряда машин и остановился у последней. Она находилась почти вне зоны видимости видеокамеры – здесь будет проще работать. Я открыл дверцу со стороны водительского сиденья, скользнул внутрь и захлопнул ее за собой. В машине включилось освещение.
Самосознание интеллигенции изначально авторитарное, просветительское, демократичное и народническое. Здесь еще нет противоречия. Демократия - власть народа. Но она опирается на знания. Народ дик и к демократии неспособен (потому-то власть и заинтересована держать его в невежестве). Надо просвещать. Сверху вниз. Насаждать знания, передовые идеи.
Я осмотрел пульт управления и приборную доску, чтобы убедиться, что этот автомобиль ничем не отличается от серийного автоматического такси, к которым я привык за много лет жизни в Нью-Йорке. В самом конце карты-справочника я обнаружил инструкцию, которую искал:
Интеллигенция XIX века народ не уважает, но любит. Критикует его, но не боится. Это как бы масса взрослых детей. Дурно воспитанных, безграмотных. Но зло - в официальных наставниках. Надо с ними разобраться. Поставить себя на их место.
Интеллигенция из либеральной становится революционной. Из народнической превращается в марксистскую. Логичное и последовательное развитие. Каждый следующий шаг - влево.
\"В СЛУЧАЕ ВОЗНИКНОВЕНИЯ УГРОЗЫ СТОЛКНОВЕНИЯ, ПРИ КОТОРОМ ПАССАЖИРЫ МОГУТ ПОЛУЧИТЬ ТРАВМУ ИЛИ ПОГИБНУТЬ, КЛИЕНТ ПОЛУЧАЕТ ЗАКОННОЕ ПРАВО ВЗЯТЬ УПРАВЛЕНИЕ АВТОМОБИЛЕМ НА СЕБЯ. ПЕРЕВОД ТАКСИ С АВТОМАТИЧЕСКОГО УПРАВЛЕНИЯ НА РУЧНОЕ УПРАВЛЕНИЕ ОСУЩЕСТВЛЯЕТСЯ ПУТЕМ НАЖАТИЯ КНОПКИ \"ЧРЕЗВЫЧАЙНАЯ СИТУАЦИЯ\". МАШИНА СООБЩИТ О СМЕНЕ РЕЖИМА УПРАВЛЕНИЯ ЗУММЕРОМ. ПОКА ЗУММЕР ЗВУЧИТ, КЛИЕНТ МОЖЕТ УПРАВЛЯТЬ ЭТИМ ТАКСИ, КАК ОБЫЧНЫМ АВТОМОБИЛЕМ.
ПРИМЕЧАНИЕ: СОГЛАСНО РАЗДЕЛУ 3, ПАРАГРАФУ 16 ЗАКОНА ВСЕМИРНОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА ОБ ОХРАНЕ ТРАНСПОРТНЫХ СРЕДСТВ, ПЕРЕВОД ТАКСИ НА РУЧНОЕ УПРАВЛЕНИЕ С ЦЕЛЬЮ УКЛОНЕНИЯ ОТ ОПЛАТЫ ПРОЕЗДА ИЛИ С ЦЕЛЬЮ УГОНА АВТОМОБИЛЯ НАКАЗЫВАЕТСЯ ПРЕБЫВАНИЕМ В ИСПРАВИТЕЛЬНЫХ ЗАВЕДЕНИЯХ ВСЕМИРНОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА НА СРОК ОТ ОДНОГО ГОДА ДО ПЯТИ ЛЕТ\".
Левый марш интеллигенции оборвался в 1905 году, когда народ, который так долго будили, вдруг действительно проснулся. И действительно проникся (в значительной мере) теми идеями, что пропагандировали интеллигенты. Настолько проникся, что старая интеллигенция почувствовала себя ненужной. А свои привилегии, поддерживавшиеся ненавистным старым режимом - под угрозой. В революционных митингах профессорам-марксистам внезапно почудился «сатанинский дух».
Внезапный приступ страха перед революцией выразился в сборнике «Вехи». Но авторы «Вех» были лишь меньшинством, хотя и выразившим новую, набиравшую силу тенденцию. Им отвечала партийная интеллигенция всех прогрессивных партий. От либеральных кадетов до большевиков. Основная масса интеллигенции была верна традиции XIX века.
Мне снова стало весело. От года до пяти лет! По сравнению с тем, что мне грозило в случае поимки, этот срок казался смехотворным. Я вытащил из бокового кармана своих утепленных штанов бумажник, достал оттуда купюру и засунул в щель счетчика. Приборная доска тут же вспыхнула. Я осторожно нажал кнопку \"чрезвычайная ситуация\". Послышался щелчок, за ним какое-то утробное урчание, а потом зазвучал зуммер, свидетельствующий о том, что такси превратилось в автомобиль с ручным управлением. Я немного подал машину назад, вывел ее со стоянки и набрал максимальную скорость, какую можно было позволить себе, не привлекая излишнего внимания. Выбравшись на скоростное шоссе, я свернул в сторону Анкориджа. Двигаясь на предельной скорости, я оказался в Анкоридже два часа спустя, к половине двенадцатого.
События 1917 года в значительной мере подтвердили опасения авторов «Вех». Представления интеллигентов об их роли в революции оказались совершенно неоправданными. Народ начал творить свою историю сам, подтверждая на каждом шагу горькую шутку Ленина о том, что во время революции глупостей совершается не меньше, а гораздо больше, чем в обычное время. А чего вы хотите? Миллионы людей, которых раньше в образованное общество не пускали, вовлекаются в политику. Демократия - она в том и состоит, что кухарка должна управлять государством. Это и есть свобода. Для всех. И равенство. Не нравится?
Я припарковался рядом со станцией подзарядки для электромобилей – станция работала на самообслуживании. Там же располагался магазин-автомат.
Революции были нужны не интеллигенты, верящие в самоценность своей культуры и собственную избранность, а люди, которых Антонио Грамши задним числом назвал «органические интеллектуалы», политические медиумы, устами которых начинает говорить еще недавно немая, безъязыкая масса трудящегося класса. Те, кто не могли или не хотели стать «органическими интеллектуалами» рабочего класса, но сохраняли верность народнической традиции, могли превратиться в «специалистов», «спецов». Их знания по-прежнему были востребованы. Но идеологической, лидерской роли у них не было.
Он был хорошо освещен и пуст. Я вошел в магазин, купил бутерброд с синтетической ветчиной и пакет искусственного шоколадного молока и вернулся в такси. За едой я обдумывал план дальнейших действий. Мне нужно было, чтобы власти узнали, что я в Анкоридже, чтобы они бросили все свои силы сюда и забыли о парке. Но как этого добиться? Если я двинусь в места большого скопления людей, меня рано или поздно узнают и схватят.
Впрочем, сами большевики были слишком интеллигентами, чтобы отказаться от идеологии Просвещения. Значит, сверху - вниз, от знающих - к темной массе распространяется свет истины. Авторитаризм большевиков весь вышел из интеллигентской традиции. Из идеалов Просвещения. Из мифов Французской революции. Из европейской идеи о долге, о цивилизаторской деятельности в отсталой стране. Бремя белого человека превращалось в миссию марксистского интеллектуала.
Я проделал весь этот путь не ради того, чтобы жертвовать собой. Если я позволю себя схватить, то я просто законченный кретин. Власти тут же пустят в ход наркотики и за полчаса выпотрошат меня. Я сам радостно сообщу им, где в данный момент находится Он. Нужно придумать какой-нибудь другой способ. На станцию самообслуживания въехал темно-синий \"седан\". Из него вышел мужчина, подзарядил свой автомобиль, протер лобовое стекло и укатил. К тому времени, как он уехал, я уже знал, что буду делать.
В 1937 году все кончилось. На политическом уровне смысл чисток - в том, чтобы уничтожить старую революционную партию и поставить на ее место (под тем же названием) новую, тоталитарно-бюрократическую. Покончить с демократическо-просветительской культурой, заменив ее новой дисциплиной. Сменить теорию марксизма на доктрину «марксизма-ленинизма», четко прописанную в старательно отцензурированных учебниках. Такие перемены не делаются одними политическими усилиями. Носители старой культуры и политики уничтожаются.
Обойдя станцию и завернув за угол, я нашел несколько телефонных будок.
На социальном уровне, впрочем, «чистки» имели другую функцию. Они были кровожадно-демократичны. Выросло новое поколение образованных советских людей, которым старая интеллигенция мешала. Занимала посты, кафедры, квартиры. А новые и сами уже могли справиться. И, кстати, как показал опыт, справились неплохо. Выиграли войну, построили индустрию, запустили спутник. Не без помощи уцелевших «старых», конечно. Но факт остается фактом: демократическая масса, сев на место старой интеллигенции, оказалась впечатляюще эффективна.
Другое дело, что, заняв место старой интеллигенции, новая восприняла ее традицию и самосознание. Новая интеллигенция в значительной мере была порождением чисток, но отождествляла себя с их жертвами. Что по-человечески вполне понятно.
Я вошел в последнюю – она не просматривалась со станции – и набрал домашний номер Гарри Лича.
После смерти Сталина и разоблачения культа личности советская интеллигенция дружно принялась разоблачать преступления прошлого. Так возник интеллигентский миф о 1937 годе. Не в том смысле, разумеется, что ужасов не было - были, да еще какие - но интерпретация этих ужасов полностью подчинялась законам мифотворчества. Почему именно 1937 год? Потому что это нечто вроде коллективной исторической травмы интеллигентов. Для старых - ужас гонений, для новых - изживания ответственности за счет отождествления себя с гонимыми. Для молодых - присоединение к прошлому, ритуальное искупление вины отцов.
Раздался музыкальный сигнал, напомнивший мне звон старомодного колокольчика, который висит над дверью книжного магазина Харнуокера в Нью-Йорке. Сигнал повторился пять раз, и я уже было подумал, что Гарри меня подвел именно в тот момент, когда он больше всего нужен, но тут экран вспыхнул, и на нем появилась лысеющая голова Лича.
В 1931 году во время коллективизации погибло куда больше людей. Вымирали целыми селами. Но в историческом сознании засел именно 1937 год. Его жертв мы знаем поименно. А в 1931 году исчезали мужики. Кто их знал? Кто считал?
Советская интеллигенция послесталинской эры осознала себя в движении «шестидесятников». Носили это название не без гордости, признавая себя выразителями общественных настроений, типичных для самого, быть может, успешного десятилетия в истории современной России. А пожалуй, и современного мира.
– О Господи, Джейк! – воскликнул он, изумленно вытаращившись на меня.
Многие из шестидесятников сформировались как личности значительно раньше. По существу, речь идет не об одном, а о двух поколениях, объединенных общими идеалами и надеждами, общим политическим опытом.
– Гарри, я вынужден спешить, поэтому не перебивай меня.
Старшие прошли войну. После войны поступали (возвращались) в университеты. Но мирная жизнь оказалась не совсем такой, как ожидали. В конце 1940-х годов началась новая волна репрессий, гонения на «космополитов» (интеллектуалов с еврейскими фамилиями). К 1956 году, когда Хрущев на ХХ съезде КПСС выступил с разоблачительным докладом о культе личности Сталина, «старшие шестидесятники» были уже вполне сложившимися людьми с богатым жизненным опытом.
«Младшие шестидесятники» войну не пережили. Это было первое поколение советских людей, которое, хоть и застало войну в детстве, получило возможность мирной жизни. Их взгляды сложились под влиянием идей ХХ съезда и опыта «старших шестидесятников».
– Но... – начал было он.
Это было время безусловного оптимизма.
– Ты можешь не помогать мне, если не хочешь. Я тебя не заставляю...
Шестидесятники верили в социализм и истинный ленинизм, противопоставляемый ими «культу личности», всему комплексу явлений 30-40-х годов, получившему название «сталинизма». Идеология социализма, революционная и марксистская традиция были их опорой в диалоге и полемике с властью. Да, они были выращены в традиции социалистической мысли, но именно поэтому становились критиками системы, инакомыслящими и диссидентами.
Правда, Маркса шестидесятники в большинстве своем знали неважно. Михаил Лифшиц, Эвальд Ильенков и Григорий Водолазов были на этом фоне исключениями. Большинство ограничивалось работами Ленина, входившими в обязательный курс любого гуманитарного (и не только) образования. Однако и этого было достаточно, чтобы увидеть гигантскую дистанцию между идеалом и действительностью.
– Джейк...
Отношение к власти тоже было двойственным. Ее критиковали. С ней спорили. От нее требовали признания вины и просто ответов на вопросы. Неприятности с цензурой становились обязательным эпизодом в биографии любого уважающего себя писателя. Но с другой стороны, власть, с которой спорили, была та же, что освободила миллионы из лагерей, разоблачила культ личности и разрешила пропаганду свободомыслия в журнале «Новый мир». Власть надо было устыдить, уговорить, убедить. Перед ней надо было поставить зеркало и заставить всмотреться в собственные неприглядные черты, ужаснуться им.
Увы, власть и интеллигенция шли по расходящимся траекториям. Уже в 1956 году Хрущев, только что произнесший доклад о «культе личности», послал танки для подавления восстания в Венгрии. А ведь венгерские повстанцы вдохновлялись выводами из его же доклада!
– ...делать то, что тебе неприятно. – сказал я погромче, чтобы заглушить его голос. – Но мне нужна помощь. Власти думают, что мы сейчас в парке в Кантвелле. Я слышал об этом по радио. Но мы...
Прогрессивная интеллигенция не одобряла разгром Венгрии, но склонна была простить его советской власти. Его списывали на «противоречивость процесса», общую ситуацию холодной войны. Да и в самой Венгрии было далеко не все ясно: наряду со сторонниками демократии и социализма там вышли на улицу и откровенно реакционные силы. Во всяком случае, так говорили и думали люди, обсуждавшие происходящее на московских и ленинградских кухнях.
– Джейк, ты что, не понимаешь...
Принято считать, что после того, как Н. С. Хрущева сменил Л. И. Брежнев, политическая оттепель закончилась. Понемногу стали приходить вести о новых политических репрессиях. Разумеется, это даже сравнивать нельзя было со сталинскими временами. Ведь наказывали сейчас только тех, кто сам, вполне сознательно, перешел определенную черту - например, Андрея Синявского и Юлия Даниэля, публиковавших «антисоветские книжки» на Западе. Или активистов Союза Коммунаров Валерия Ронкина, Сергея Хахаева, призывавших к новой социалистической революции против бюрократии.
Однако «заморозки» наступили не сразу. В известном смысле вторая половина 1960-х даже динамичнее, чем первая. Происходили серьезные изменения в самом советском обществе, а также в его бюрократической элите. Показательно, что ни смещение Хрущева, ни даже ужесточение цензуры и повседневного идеологического контроля не привели к отмене решений ХХ съезда. Критика «культа личности» не была инициативой одного Хрущева. Бюрократия поддержала его, ибо стремилась стабилизировать и укрепить свое положение - прекратив террор, избавившись от угрозы «чисток» в собственных рядах. То же стремление к стабильности привело и к свержению Хрущева, когда стало ясно, что тот своими инициативами начинает раскачивать лодку. Те же обстоятельства подталкивали советскую партийную верхушку запустить экономическую реформу 1964 года. Повышение экономической эффективности встало в повестку дня после того, как прежние, репрессивные методы контроля вышли из употребления. Но когда выяснилось, что реформа ведет не только к повышению эффективности, но и к перераспределению экономической власти внутри системы, ее предпочли остановить.
– Заткнись! Мы на самом деле в Анкоридже. Сейчас я нахожусь на маленькой станции самообслуживания. Мне нужно...
Именно с экономической реформы начался политический кризис в Чехословакии.
– Джейк... – снова попытался перебить меня Лич. Теперь можно было позволить ему высказать то, о чем он пытался предупредить меня с самого начала. – Джейк, этот телефон прослушивается!
Когда в 1968 году советские войска вошли в Прагу, подавив движение за «социализм с человеческим лицом», возглавляемое самой же Коммунистической партией, для многих из «шестидесятников» это было крахом. По собственному признанию, они потеряли веру в социализм, перейдя на либеральные, правые позиции.
– Проклятие! – воскликнул я и бросил трубку, отсоединившись от линии.
Однако же странно: почему насильственное прекращение эксперимента воспринимается как доказательство его провала? Это все равно, как если бы богемские последователи Яна Гуса потеряли веру в идеи проповедника, узнав, что его сожгли. Насилие власти героизирует идеи, против которых оно направлено. По логике вещей, советское вторжение должно было бы укрепить миф о «настоящем социализме», а не похоронить его.
Изображение Гарри мигнуло и исчезло.
Интеллигенты отказывались от идеи демократического социализма не потому, что она была раздавлена танками (идею танками не раздавить), а потому, что изменилась сама интеллигенция. Миф о «переломе» 1968 года был создан задним числом, чтобы оправдать и обосновать массовую «смену вех», которая началась значительно раньше, а завершилась существенно позже. Не отрицаю: тот или иной конкретный персонаж действительно «перековался» за один день (вернее, за одну ночь 21 августа 1968) года. Но тут речь идет о целой социальной группе, целом поколении.
Я постоял несколько мгновений, прикидывая, как быстро будут развиваться события. Конечно же я знал, что телефон Гарри прослушивается. Он был моим лучшим другом, можно сказать – моим приемным отцом. Вполне логично было предположить, что я попытаюсь с ним связаться. Весь фокус был в том, чтобы не позволить Гарри сообщить о прослушивании, пока я не скормлю властям ложные сведения. Должно быть, парни из Бюро расследований сейчас ликуют, хлопают друг друга по плечам и хвастаются, какие они проницательные, мол, теперь мы точно поймаем этого ублюдка Кеннельмена. Теперь он от нас не уйдет. Мы накроем его в этой дыре, в Анкоридже. Тут я сообразил, что они и правда меня накроют, если я немедленно не смоюсь отсюда ко всем чертям.
Идеологический поворот можно считать более или менее законченным лишь к середине 1970-х. Отныне устанавливается четкая граница между легальной прессой и самиздатом. Раньше в редакции «Нового мира» могли лежать рукописи, машинописные копии которых уже гуляли из рук в руки. Теперь самиздатовские тексты пишутся изначально «не для печати». Вслед за Синявским и Даниэлем все больше авторов изначально пишут свои произведения для публикации на Западе.
Я вышел из будки и снова обошел станцию. Рядом с моим угнанным такси стояла местная патрульная полицейская машина. Одетый в форму коп – склонный к полноте мужчина – пялился на красовавшуюся на борту надпись: \"Служба автоматических такси города Кантвелла\".
Конечно же копу эта машина с первого взгляда должна была показаться подозрительной. Возможно, конкретно этот полицейский был тугодумом, но и ему хватит нескольких секунд, чтобы прийти к правильному выводу.
Идеологу свойственно считать, будто его теории суть продукт чистого мышления, никак не связанный с внешними обстоятельствами и условиями его собственного существования. Однако идеи, получающие массовое распространение, отражают коллективный опыт и интересы. В этом плане идеологическая эволюция советской интеллигенции - не исключение.
Я хотел было повернуться и броситься наутек, пока коп не оглянулся и не заметил меня. \"Беги, беги, спасайся!\" – стучало у меня в висках. Или это меня снова начали подводить нервы? Я взял себя в руки, после чего поспешно зашагал к машине.
Вытеснение «шестидесятнической» идеологии вульгарным либерализмом не случайно совпало с застоем и общей - экономической, политической и, надо сказать правду, культурной - деградацией советского общества. Если «шестидесятники» стремились вернуть общество к его исконным идеалам, то интеллектуалы 70-х и 80-х годов от этих идеалов отрекались вместе с обществом, которое постепенно утрачивало всякую объединяющую систему ценностей.
– Офицер! – закричал я. – Слава Богу, что вы оказались здесь!
Полицейский обернулся и посмотрел на меня. Это был крупный пухлощекий мужчина. Уши его шапки были опущены и завязаны под подбородком – это придавало полицейскому вид какого-то арктического зверька. Коп даже не потянулся к кобуре. Он стоял, скрестив руки на груди, и ждал, пока я подойду. Я сообразил, что в своем походном костюме выгляжу посреди города несколько странновато, но полицейского мой вид не встревожил. В конце концов, я ведь сам позвал его и сказал, что рад его присутствию. Преступники так не поступают.
Естественно, среди интеллигенции того времени - как диссидентской, так и «легальной» ее части - еще немало было приверженцев социалистических взглядов, но общие настроения определяли не они. Бывшие критики сталинизма разделились на две категории. Одни стали диссидентами, другие превратились в экспертов и «статусных либералов», которым была разрешена самостоятельная мысль в строго определенных пределах, при точном соблюдении условий места и времени. И то, и другое вело к своеобразной моральной коррупции.
– В чем дело? – спросил он, когда я приблизился.
Общество как таковое, массы населения все меньше интересовали «мыслящие круги». В качестве привилегированного сословия интеллигенция (как открыто оппозиционная, так и формально лояльная) мыслила себя единственной подлинной ценностью советского общества. Диссиденты, никак не связывавшие свои претензии с массовым недовольством (вульгарные вопросы «о колбасе»), оказались зависимы от Запада. Сперва бессознательно, а потом и сознательно они превращались в инструмент холодной войны. Суть этой позиции с поразительной откровенностью выразил Иосиф Бродский. Да, быть может, капитализм - это тоже зло, но советский порядок есть зло абсолютное, «ужас». Ради борьбы с «ужасом» надо - сознательно и последовательно - встать на сторону зла.
– Меня зовут Эндрюс, – сообщил я. – Я работаю в кантвелльском аэропорту. Обслуживаю пассажиров. Этот парень ехал из Региона Один в Североамериканский экономический район, и у нас должен был пройти таможенный досмотр. Конечно, мы собрались осмотреть его багаж, как всегда это делаем. А он решил иначе и вытащил пистолет. Настоящий пистолет, не наркотический.
Забегая вперед, замечу, что для подавляющего большинства бывших советских граждан ситуация обернулась ровно противоположным образом: советский порядок в его брежневском воплощении был безусловным злом, но именно его крах обернулся полноценным и полномасштабным ужасом, от которого общество в полной мере не оправилось до сих пор.
Заставил меня уйти вместе с ним из аэропорта, незаконно взял это такси и...
Ну, в конце концов мне подвернулся случай с ним справиться – но вы, наверное, не хотите, чтобы я все рассказывал прямо сейчас. Загляните на заднее сиденье – по-вашему, как нам следует с ним поступить?
Народническая традиция окончательно отброшена, авторитаризм остался. Интеллигенция из реформистско-социалистической становится либеральной. Из либеральной - агрессивно-антикоммунистической. Логичная эволюция. Каждый следующий шаг - вправо.
Полицейский повернулся обратно к машине. Он был слегка озадачен, но все еще не подозревал меня ни в чем противозаконном.
Население «этой страны» - уже не дикие крестьяне, а образованные граждане, в значительной массе сами «полуинтеллигенты». Но идеологию интеллектуальной элиты по-прежнему не разделяют. Значит - все равно отсталые, «деформированные коммунистическим опытом», «совки». Просветительский пафос сменяется презрением. Интеллектуальная элита по-прежнему противостоит массе, но, в отличие от XIX века, испытывает к ней не сочувствие, а ненависть. И страх.
Я быстро сцепил руки в замок и изо всех сил ударил его по шее.
Полицейский шатнулся вперед, потом споткнулся и упал на колени. К несчастью, обивка машины смягчила удар, и коп, хоть и был оглушен, сознания не потерял.
Он потянулся за пистолетом. Я снова огрел его по шее, потом добавил. Я изо всех сил сдерживался, чтобы не ударить его слишком сильно и не повредить позвоночник. Я понимал, что в драке человек легко теряет контроль над собой и от волнения может не рассчитать прилагаемые усилия... После третьего удара коп с хрипом повалился на снег.
Отныне отрицание «коммунистической системы» сопровождается вполне догматическим (воспитанным той же системой) идеологическим конструированием, когда вся палитра красок сводится к черному и белому цвету. В соответствии с правилами догматического мышления тезис о превосходстве капитализма становился универсальным ответом на любую проблему советской жизни, так же, как ранее лозунг превосходства советского порядка должен был устранить любые сомнения и вопросы по поводу текущего положения дел. Проклиная «совок» и «коммунистическую казарму», либеральная интеллигенция оставалась по своему менталитету и образу жизни сугубо советской, с той лишь разницей, что она по капле выдавливала из себя все прогрессивное и демократичное, что было в советском опыте. Понятие о демократии у нее сложилось весьма своеобразное: не власть большинства (как можно быдлу власть доверять?), а некая система процедур, при которой во главе государства оказываются «правильные» люди. Не удивительно, что эта извращенная советскость превратилась в непроходимый барьер, отделивший русскую (восточноевропейскую) либеральную интеллигенцию от западной. И дело не только в левых симпатиях последней, а во всем стиле мышления - менее догматическом, критичном и политкорректно-гуманистическом. При всей симпатии к диссидентам в СССР западный интеллектуал не мог понять: почему для советского коллеги самоочевидно, что ссылка академика Сахарова в город Горький есть несравненно большее преступление против человечества, чем убийство тысяч людей в Чили или Аргентине?
Мгновение я постоял над ним, переводя дыхание и пытаясь успокоиться.
Когда мое сердце стало биться чуть медленнее, я вытащил свой наркопистолет и всадил в ноги полицейскому полдюжины стрелок. Потом я подтащил копа к патрульной машине и уже хотел было запихнуть его внутрь, но тут меня осенила одна идея. Я развернулся, оттащил полицейского обратно к такси, открыл дверцу и уложил его на заднее сиденье. Захлопнув дверцу, я обошел такси и уселся на водительское место. Тут на станцию самообслуживания подъехала еще одна машина, и из нее вышел водитель.
Пока он занимался своими делами, я сидел, не смея вздохнуть. Возился он чертовски долго, а может, это мне так показалось. Он сразу принялся протирать лобовое стекло, даже не потрудившись поставить машину на подзарядку. Потом зашел в магазинчик, взял что-то из еды и перенес покупки в машину. Потом он все-таки подключился к аккумулятору и принялся за еду. Пару раз он взглянул и на нас, но никакого интереса не проявил и попыток заговорить не предпринял. Когда батарея засветилась мягким синим светом, он отсоединил провода, закрыл панель на боку автомобиля и выехал со станции, все еще продолжая жевать. Когда он уехал, я отогнал такси за здание станции, с глаз долой.
Я оставил мотор такси включенным и принялся за меры, призванные обезопасить меня по дороге обратно. Я снял с него форменную куртку и надел ее поверх своей. Так я буду более естественно выглядеть за рулем патрульной автомашины. Потом стащил с полицейского брюки и разорвал их на две отдельные штанины. Этими штанинами я по возможности понадежнее связал толстяка. Потом я закрыл дверцу такси и минуту постоял, размышляя, не забыл ли чего. За зданием станции машину никто не заметит до тех пор, пока хозяин не придет на ежедневный обход своих владений. Коп не замерзнет – двигатель такси проработает до завтрашнего вечера, а значит, салон будет нормально обогреваться. Успокоившись, я направился к патрульной машине.
Это был превосходный автомобиль, скоростной и надежный и даже с элементами роскоши вроде небольшого холодильничка и круглой обогревательной пластины, на которой можно было разогреть остывший кофе. Я уселся на пол и принялся искать провода, соединяющие панель управления с центром внешней связи. Я обнаружил девять проводов и потратил минут двадцать на их изучение, прежде чем оборвать три из них. Если я правильно понял схему, то теперь машина лишилась видеоканала. Так будет легче дурачить центральное управление, если там захотят поговорить с офицером, который должен находиться в этой машине.
Я отвел машину на станцию и зарядил батареи под завязку. Когда засветился синий огонек, отсоединил провода, сел за руль и помчался обратно в Кантвелл, в парк, в домик Гарри, к Нему.
Я вел машину на скорости в сто миль, но это отнюдь не было ее пределом.
Полицейский автомобиль куда мощнее такси. Я мог включить автопилот и разогнать машину до гораздо большей скорости. Шоссе, по которому я ехал, было восьмиполосным, и в числе прочего была выделена полоса для автомобилей, управляемых автопилотом. Но в подобных обстоятельствах я чувствовал бы себя неуютно, если бы моей машиной управлял компьютер: как-то странно, если беглец пользуется помощью тех самых сил, от которых бежит. Да, действительно, компьютерная система гораздо легче меня справилась бы со скользкой дорогой и позволила бы мне наполовину увеличить скорость. Но в передаче управления компьютером была одна отрицательная сторона, которая в моих глазах перевешивала все выгоды. Управляемый автопилотом автомобиль настроен на волну сирены полицейских автомашин. Как только раздается вой сирены, все находящиеся поблизости автоматизированные автомобили тут же сворачивают на обочину и останавливаются; при этом управление блокируется, так что переключиться на ручное уже нельзя. С другой стороны, пока я сам сижу за рулем, я скорее покончу с собой, чем позволю схватить себя после всего того, через что мне пришлось пройти.
Я сражался с рулем, стараясь, чтобы автомобиль не слишком заносило, и тут мне навстречу с ревом пронеслись несколько военных машин. Они мчались из Кантвелла в Анкоридж, клюнув на подброшенную мною приманку. Там были два автобуса, управляемых компьютером. Они просвистели мимо меня со скоростью не меньше ста сорока миль в час и канули в ночь. Начиная с этого момента, мне навстречу постоянно попадались военные машины. Я прикинул, что при таких темпах, когда я доберусь до Кантвелла, там уже не останется солдат.
Два часа спустя я припарковал патрульный автомобиль в одном из кантвелльских переулков, вышел и с небрежным видом пошел прочь. Завернув за угол, я стащил с себя полицейскую куртку, скатал ее и закопал в снег. Я нашел шоссе, ведущее к парку, снова спрятался за снежной насыпью и потопал обратно, следя за номерами на столбах. Дойдя до столба 878, я перелез через ограду и внезапно осознал, в каком страшном напряжении пребывал все это время. А теперь напряжение спало, и меня стало трясти – видимо, так из меня выходил накопившийся страх. Я добрел до кустов, стряхнул снег со снегохода и выволок его наружу. Потом я сел в кресло и поехал по горным склонам назад к дому и его теплу.
Через сорок минут я поставил снегоход обратно в сарай и закрыл выдвижную панель. Я был дома. В безопасности. Все еще на свободе. А погоня на некоторое время сбилась со следа. Я запер покореженную дверь сарая, пробрел через снегопад ко входу в дом и вошел внутрь, на ходу стаскивая утепленный костюм, пока меня не бросило в пот.
Сняв брюки и ботинки, я прошел на кухню и обнаружил, что Его там нет.
– Эй! – позвал я. – Я вернулся. Все в порядке.
– Я здесь, – откликнулся Он.
Я пошел на голос. Он доносился со стороны лестницы, ведущей в погреб.
За эти шесть-семь часов Его голос изменился, огрубел, и теперь еще труднее стало понимать, что Он говорит. Он медленно и сосредоточенно спускался вниз и напоминал слона, старающегося управиться с приставной лестницей. Он почти целиком от стены до стены заполнял узкий проход, а голова Его почти упиралась в потолок.
– А ты еще подрос, – сказал я.
– Немного.
Он не стал поворачиваться ко мне, а продолжил спуск. Очередная ступенька затрещала и застонала. Его огромное тело колыхалось и подрагивало.
– Что тебе понадобилось в погребе? – поинтересовался я.
– Говядина.
– Она тебе уже нужна?
– Да, – ответил Он, переместившись на следующую ступеньку.
– Давай я ее вытащу. Я могу вынести ее наверх по кускам.
– Лучше я спущусь. В погребе я не буду шокировать тебя своими изменениями.
– Там холодно.
– Это неважно, – отозвался Он. – Я могу приспособиться к холоду.
– Но говядина мороженая.
– Я могу съесть ее и в таком виде.
Я остался стоять на месте, пытаясь придумать еще какой-нибудь довод.
Мне почему-то очень не хотелось, чтобы Он спускался в погреб и продолжал свои изменения там. Я подумал, что, наверное, прочитал слишком много страшных историй о погребах и подвалах, о темных комнатах под домом, где происходят всякие зловещие события.
– Мне нужно кое о чем тебя попросить, – сказал Он, вмешавшись в мои размышления.
– О чем?
– О пище, – ответил Он. – Я продолжаю нуждаться в пище, и, возможно, она потребуется мне еще до утра.
Следующая ступенька. Потрескивание, скрип, постанывание дерева.
– В какой именно пище? – спросил я.
– В любой, которую ты сможешь дотащить.
– Ладно.
Я повернулся, чтобы уйти.
– Джекоб!
– Что?
– Я рад, что у тебя все получилось. Спасибо.
– Я спасал не только твою шею, но и свою.
Он переместился еще на одну ступеньку вниз.
Глава 7
Я взял одно из ружей Гарри, прихватил остальное охотничье снаряжение и ушел. Собственно, я действительно отправился на охоту. Но главным здесь было то, что я ушел от Него и получил возможность в одиночестве обдумать происходящие события. Я отношусь к тем людям, которые живут разумом и логикой. Меня нельзя назвать человеком бурных страстей и героических деяний.
Самый безрассудный поступок в своей жизни я совершил, похитив Его. Честно говоря, это был мой единственный безрассудный поступок. Даже мои взаимоотношения с женщинами всегда представляли собой тщательно разученные пьесы, каждый акт и каждая сцена которых просчитывалась еще до начала представления. Не то чтобы я был холодным и бесчувственным, просто я предпочитал оставлять за собой возможность выбираться из любовных историй прежде, чем увязну в них слишком глубоко и придется резать по живому. Теперь события обрушивались на меня так быстро, что я не успевал увернуться. Мне необходимо было переварить это все и подвести кой-какие итоги.
Но мне никак не удавалось начать мыслить ясно – мне в голову постоянно лезла старая история о Франкенштейне. Черт бы побрал Мэри Шелли! Ее книга преследовала меня. Она слишком напоминала мне мою собственную историю. Нет, я, конечно, знал, что Он – вовсе не чудовище, которым пугают маленьких детей. Я не боялся огромного кладбищенского монстра с телом, сшитым, как лоскутное одеяло, из частей тел покойников, который рыщет в ночи и выискивает жертву. Но я боялся того, во что превращался андроид. Это было нечто такое, с чем я никак не мог смириться, чего не мог принять. Возможно, конечно, при последнем изменении уродливая гусеница превратится в прекрасную яркую бабочку. А что, если выйдет наоборот – бабочка превратится в отвратительного ядовитого червя? В конце концов, на моих глазах происходили такие перемены, каких не наблюдал ни один писатель, строчащий книжки об оборотнях.
До сих пор Он с неподдельной искренностью убеждал меня, что эти изменения необходимы, что без них Он не сможет использовать свою силу на благо человечества. Интересно, демон доктора Франкенштейна тоже нашептывал ему заманчивые предложения и обещал всяческие чудеса? Нет! Это не правильный ход мыслей. Я верю Ему. Несмотря на все кошмарные мутации, через которые Он проходил, я все еще доверял Ему, доверял больше, чем любому человеку, за исключением Гарри. Внезапно я громко расхохотался над этим сравнением. Ведь андроид даже не человек! Я доверился искусственно созданному набору тканей и органов, сконструированных – наукой, а не Господом Богом – с таким расчетом, чтобы по всем параметрам превосходить человека. Ну так что ж? Если я не могу доверять существу, превосходящему человека, то из этого следует, что человек, существо, стоящее в интеллектуальном и моральном смысле на порядок ниже Его, еще меньше заслуживает доверия. Нет уж, лучше я останусь с Ним. В конце концов, я ведь обещал. Он зависит от меня. А если Он сожрет меня, чтобы удовлетворить свою чудовищную потребность в энергии, тогда получится, что сами ангелы надули меня. В конце концов, если учесть, что во всех святых книгах говорится о непостоянстве ангелов, такой вариант был вполне возможен, но я не думал, что это может произойти со мной.
Решив довериться ходу событий, я почувствовал изрядное облегчение. Я презирал эти поиски более прочной веревки. Если я не смогу перебраться на другой берег, то, значит, сорвусь, и черт со мной. Я все еще испытывал страх, но мучительное беспокойство о том, правильно ли я поступаю, ушло, словно схлынувшее половодье, и оставило меня очистившимся. Я скинул ружье с плеча, зарядил его, дослал казенник и с самыми серьезными намерениями принялся высматривать лося.
А вместо этого нашел волков. Вот радости-то.
Не знаю, была ли это та самая стая, с которой мы с Ним дрались прошлой ночью, или другая. Еще до того, как я их увидел, я услышал их вой, пронзительный, исполненный одиночества, звериный и в то же время какой-то человеческий. На этот раз у меня с собой было крупнокалиберное ружье плюс наркопистолет, и я расхрабрился, хотя на самом деле не стоило бы. Я взобрался на перевал. Оттуда открылся вид на небольшую долину. Она тянулась примерно на милю, после чего плавно переходила во взгорье. В сотне ярдов от меня стая из восьми волков сгрудилась вокруг какого-то убитого ими животного. Судя по всему, волки уже насытились и теперь просто дурачились, играли изодранной тушей, вырывали ее друг у друга и отбегали на несколько шагов. Через несколько минут они бросили тушу, сбились в кучу и побрели в мою сторону.
Я присел и затаился, постаравшись слиться с окружающей средой. Если волки заметят меня прежде, чем нужно, это испортит мне всю охоту – а возможно, неприятности этим и не ограничатся. Восемь волков, желающих с вами поссориться, – это чертовски большое количество клыков и когтей.
Ветер дул от волков ко мне, потому я знал, что учуять меня они не могут. Они пустились было бежать вприпрыжку, потом притормозили, потом снова прибавили ходу. Когда они были в какой-нибудь сотне футов от меня, я прицелился в лоб вожаку и медленно нажал спусковой крючок.
Грохнул выстрел.
Эхо выстрела заметалось между склонами холмов с такой силой, словно тут дала залп батарея тяжелых орудий. Голова вожака разлетелась вдребезги. Его отшвырнуло футов на шесть. Он упал на снег и остался там лежать, истекающий кровью и, несомненно, мертвый. Остальные волки поджали хвосты, помчались вниз по склону и не остановились, пока их не поглотила темнота. В прошлый раз у нас были только наркопистолеты, а они стреляют бесшумно. А вот ружейный выстрел мгновенно нагнал на волков страх. И правда, выстрел был даже громче, чем я сам ожидал. Он напугал меня почти так же сильно, как и зверей. Я подождал несколько минут, пока не услышал волчий вой. Я знал, что, если буду лежать неподвижно, они вернутся. А волков легче тащить домой, чем лося.
Прошло десять минут, прежде чем первый волк высунулся из лощины, пытаясь спрятаться среди скудной растительности. Он заметно дрожал, но явно был преисполнен решимости и готовности убивать. Возможно, я бы и не заметил его, но он пробирался через пустошь. Я уловил краем глаза какое-то смутное движение и повернулся, чтобы понаблюдать за ним. Волк был один. Он робко подошел к тому, что совсем недавно было его собратом, обнюхал тело и принялся обеспокоенно оглядываться по сторонам, словно чуя присутствие силы, нанесшей смертельный удар вожаку. Волк задрал голову и принюхался, но ветер по-прежнему дул в мою сторону. Тогда волк завыл.
Вскоре к смельчаку присоединились остальные. Они переступали с лапы на лапу и изо всех сил пытались уверить себя, что ничего не боятся.
Я поднял ружье и прицелился в самого крупного волка, но тут мне в голову пришло кое-что получше. Я тихо положил ружье рядом с собой и вытащил наркопистолет. Он был куда меньше ружья, и мне пришлось даже снять перчатку, чтобы держать его как следует. Я прицелился в стаю, нажал спусковой крючок и повел дулом справа налево. Задело всех. Я снова застыл, просто чтобы убедиться, что все в порядке. Несколько волков попытались бежать, но успели сделать лишь несколько шагов. Потом наркотик подействовал, и они осели на землю.
Я убрал пистолет и спустился к спящим бестиям. Они лежали, разинув пасти, и с клыков капала слюна. От них несло запахом падали, которую они недавно пожирали. Я пристрелил двоих, а прочих решил оставить. Мне не по душе превращать живую плоть в мертвое мясо, и я стараюсь делать это как можно реже.
Я достал из кармана веревку, связал трех дохлых волков вместе и поволок их домой. Вместе три зверюги весили больше меня, так что это была нелегкая работенка. Я запоздало сообразил, что мне следовало взять с собой снегоход.
К счастью, снег сперва растаял на их еще теплых телах, а потом замерз и превратился в лед, так что волчьи туши достаточно прилично скользили по насту.
Добравшись до хижины, я свалил волков на крыльце, а сам зашел в дом. Я открыл дверь, ведущую в погреб, и щелкнул выключателем – Он, когда спускался, не потрудился зажечь свет. Я уже спустился на две ступеньки, когда снизу донесся Его голос, глухой и странный, Его и в то же время не Его, совсем не такой, как полтора часа назад.
– Джекоб, стой где стоишь, – сказал Он. Я остановился и посмотрел вниз. Лестница выходила в один конец погреба, и сверху невозможно было увидеть, что там происходит в другом углу.
– Что случилось? – спросил я.
– Ничего особенного.
– Тогда я спущусь.
– Нет! Я... я сейчас представляю из себя неприятное зрелище, – сказал Он. – За последний час произошло главное изменение. Так что ты лучше оставайся наверху.
Голос чем-то напоминал запись, сделанную на скорости семьдесят восемь оборотов в минуту, а проигранную на скорости в сорок пять оборотов, но все же слова звучали достаточно внятно, и в нем сохранились некоторые прежние нотки, позволившие мне понять, что голос действительно принадлежит Ему.
– Думаю, я в состоянии это перенести, – сказал я и сделал еще шаг вниз.
– Нет!
В этом возгласе звучало такое недвусмысленное нежелание меня видеть, что я развернулся и поднялся наверх. Я был потрясен. Невзирая на все прежние заявления, сейчас у меня в голове теснились обрывки из всяческих фильмов ужасов. Стрела в шее... Несколько грубых швов, протянувшихся через лоб... злорадные глаза мертвеца...
– Изменения... – пробормотал я. – Что...
– Необходимо было приспособить мою систему кровообращения к новому телу, – отозвался снизу Он. В этом было нечто странное – разговаривать с Ним и не иметь возможности Его увидеть. Мое воображение переполняли самые кошмарные картины, и я был уверен, что в данный момент Он действительно соответствует какой-то из них. – Прежняя уже не могла должным образом снабжать мои ткани кислородом. Я встроил тройной насос, чтобы он мог обслуживать и внутренние, и внешние сосуды.
Я уселся на верхнюю ступеньку, поскольку не был уверен, что устою на ногах.
– Ясно, – сказал я, хотя на самом деле мне ничего не было ясно. Но я очень не люблю выглядеть дураком. Это осталось еще с тех давних времен, когда я жил вместе с Гарри Личем. Он часто объяснял мне какие-нибудь сложные вещи, понятные лишь специалистам, а потом спрашивал: \"Ясно?\" И если я отвечал \"нет\", он хмурился и снова принимался за свое, стараясь объяснить все как-нибудь попроще и добиться, чтобы я все-таки понял. Он никогда не называл меня тугодумом, но от сдерживаемого раздражения Гарри мне всегда делалось как-то неуютно. Прошло много лет, я закончил интернатуру, стал полноправным практикующим врачом и лишь тогда осознал, что страдаю комплексом неполноценности. Я понимал это и сейчас, но справиться с ним не мог.
– И еще меня не устраивали глаза, – продолжал тем временем Он. – Пришлось с ними повозиться. И с другими органами тоже, чтобы они работали более эффективно... Короче говоря, Джекоб, я больше не человек. И даже не андроид. Я и близко на них не похож. Франкенштейн!
Да нет, чепуха! Или все же не чепуха?
Некоторое время мы хранили молчание. Я пытался переработать неясные, расплывчатые картины, мелькающие перед моим внутренним взором, в связную теорию, в единый образ. Это была нелегкая задача, даже на умственном уровне.
В конце концов я спросил:
– Ну и что ты от этого выиграл? Ты хотя бы подвижен?
– Нет. Слишком много тканей.
– Если ты не можешь двигаться, полиция схватит нас в ближайшие дни, – сказал я. – Раньше или позже, но власти поймут, что мы их одурачили. Они вернутся сюда, а ты будешь сидеть и ждать, как пластмассовая утка в тире.
– Нет, – уверенно произнес Он. Его голос по-прежнему звучал искаженно и странно. – Я теперь бессмертен, Джекоб, точнее, почти бессмертен.
– Полная неуязвимость? Ты что, действительно уверен, что можешь не бояться даже ядерного оружия? Я думаю, что, если у властей не останется другого выхода, они пустят в ход ядерный заряд ограниченного радиуса действия. Они достаточно сильно ненавидят тебя, чтобы решиться на это. И они возненавидят тебя еще сильнее, когда увидят, каким ты стал. Особенно если поймут, что ты считаешь, что можешь дать людям неограниченно долгую жизнь.
Наверное, звуки, донесшиеся из холодного погреба, следовало считать смехом. По крайней мере, теперь, когда Он так далеко ушел от человеческой формы, это было максимально удачное с Его стороны подражание звукам, которыми люди выражают веселье. Но вместо того, чтобы придать мне хорошее настроение, эти звуки встревожили меня и вызвали желание оглянуться через плечо.
– Я не неуязвим, Джекоб. И ты сам увидишь, что я не стал неподвижной мишенью. Я превратился в неудержимую силу.
– Я боюсь, что ты меня покинешь, – сказал я.
– Выбрось это из головы.
Минутное молчание.
– Ты принес пищу? – поинтересовался Он.
– Трех волков.
– Сбрось их вниз. Я подберу их, когда ты отойдешь. Но тебе придется еще поработать. Говядина уже почти закончилась. Трех волков мне будет недостаточно.
– Сколько тебе еще нужно?
– Все, что ты сможешь дотащить, Джекоб.
– Тогда я лучше отправлюсь на охоту прямо сейчас, чтобы потом можно было отдохнуть и поспать.
– Джекоб!
– Что?
– Не бросай меня, Джекоб. Пожалуйста, верь мне. Продержись еще немного. Всего один день, Джекоб. Все идет быстрее, чем я ожидал. Быстрее и постоянно ускоряется.
Я встал и пошел к волчьим тушам. Я по одной перетащил их к лестнице, ведущей в погреб, и сбросил вниз. Они падали с глухим стуком. Я закрыл дверь, ушел в гостиную и прислушался. Через несколько секунд я услышал тяжелое, ускоренное дыхание, шорох перетаскиваемых туш и короткий гортанный радостный возглас. Потом стало тихо. Я прихватил пару запасных обойм, выпил кофе и снова пошел наружу – поискать, кого еще можно убить...
Глава 8
Над горами мела метель, и ветер швырял пригоршни сухого, обжигающе холодного снега. С тех пор, как я последний раз выходил из дома, он усилился, стал порывистым и едва не сбивал меня с ног. Низкие тучи отражали белизну снежных равнин.
Я чувствовал себя ужасно одиноким, а отчаянное буйство бурана отнюдь не способствовало поднятию настроения. Я всегда принадлежал к тем людям, которых называют бирюками, к тем, которые редко испытывают потребность в обществе себе подобных. Да, конечно, у меня был Гарри. Трудно даже представить, на что был бы похож мир без Гарри, без его вспыльчивости, без его вонючих сигарет, без его кустистых бровей, которые он приподнимал от удивления или, наоборот, сосредоточенно сдвигал, сердясь. Гарри был неизменной величиной, скалой, которая будет существовать вечно. Еще были женщины. То есть женщин было много, но значение имели только две. Да, Джейк Кеннельмен, прирожденный холостяк, дважды за свою жизнь влюблялся. Первой моей любовью была Дженни, стройная блондинка. Ее груди выпирали из-под блузы, как наливные яблоки, а фигура была зрелой и женственной. Невозмутимая Дженни, вечно занятая своими книгами, Сэлинджером, Геллером, всем этим воскресшим авангардом. Сам не знаю, как меня угораздило в нее влюбиться; хотя в ней было нечто еще помимо спокойной и совершенной внешности. Дженни обладала какой-то мягкостью и почти животным теплом. Она была словно остров, куда можно пристать после плавания по бурному морю и обрести покой и утешение. И она покинула меня. Ну зачем женщине возиться с долговязым, неуклюжим, худым, вечно взъерошенным врачом, если она может заполучить любого мужчину, которого только пожелает? Хороший вопрос. Вот и Дженни его себе задала. Вечером она была со мной, а наутро исчезла. Но зато появилась Ким, с темными волосами, темно-карими глазами, бронзовой кожей. А потом был пожар... Пожар и обугленное тело – за две недели до венчания, которое так и не состоялось. Лишь эти три человека были мне настоящими друзьями. Теперь одна из них ушла к другому, вторая умерла, а третий находился за пару тысяч миль отсюда, в Нью-Йорке. Мне страшно хотелось, чтобы все трое сейчас были рядом со мной, чтобы можно было их обнять. Я бы обрадовался даже запаху мерзких сигарет Гарри.
Андроид не был мне другом.
Он был меньше, чем друг, и в то же время больше, чем друг. Я не понимал ни Его, ни наших взаимоотношений. Наши личности пересеклись, перепутались и образовали нечто новое, но результат оставался для меня неразрешимой загадкой. Я попытался сосредоточиться на охоте, чтобы хоть немного рассеять одолевшую меня мрачную меланхолию.
Я вывел из сарая снегоход и поехал вдоль невысокой горной цепи, на одном из отрогов которой и гнездился домик Гарри. Проехав мили две, я наткнулся на утоптанную площадку. Здесь было полно свежих оленьих следов – их еще даже не успело замести снегом. Я спрятал машину за молодой сосновой порослью, остановился, достал ружье и наркопистолет и стал ждать.
Пятнадцать минут спустя из-за деревьев рысцой выбежал лось. Он остановился на краю поляны, понюхал воздух и принялся рыть копытом снег. Я подождал, пока он осмелеет и выйдет на открытое место, потом, так и не слезая с машины, выстрелил. Я промахнулся. Испуганный лось прыгнул вперед и принялся продираться через снег, доходивший ему до колен. Он бежал вниз по склону, к другому краю леса. Я отбросил ружье, схватил наркопистолет и, держась за руль одной рукой, погнался за лосем.
Лосю приходилось нелегко. Он скакал по глубоким сугробам, а метель швыряла снег прямо ему в морду и мешала смотреть вперед. Я подъехал поближе и выпустил несколько стрелок. Но лось заметил меня и в последний момент ухитрился свернуть влево.
Я продолжал гнаться за животным, заходя справа. Лось заревел. Я выстрелил.
На этот раз лось упал. Несколько секунд его ноги судорожно дергались, потом животное погрузилось в наркотический сон.
Я остановился рядом с лежащим лосем и сошел со снегохода, прихватив с собой ружье. Я приставил дуло ружья ко лбу лося и вдруг понял, что я не могу смотреть на то, что собираюсь сделать. Тогда я отвернулся, не глядя нажал на спусковой крючок и положил ружье в машину.
Лось был слишком большим, чтобы его можно было погрузить на снегоход целиком. Нужно было разделать тушу – иначе я просто не сдвину его с места.
Я вытащил нож и принялся за работу. Нож нужно было взять разделочный, а я об этом не подумал. Теперь оставалось только ругать себя и орудовать тем, что было. Я кое-как ухитрился вырезать два больших куска фунтов по пятьдесят каждый, погрузил их на заднее сиденье и отвез домой. Там я сбросил мясо в погреб, закрыл за собой дверь и поехал обратно, чтобы забрать остальное. Он ничего не сказал, а я тоже был не в том настроении, чтобы начинать беседу.
Обратный путь показался мне куда длиннее двух миль. Я не мог отделаться от мыслей об этом новом Джекобе Кеннельмене, убийце животных, мяснике. Когда я наконец нашел искромсанную лосиную тушу, мне хотелось лишь одного – как можно быстрее покончить с этим делом. Я спрыгнул с машины и принялся резать мясо, все еще истекающее кровью, и грузить его на сани. Я уже почти разделался с тушей, когда яркий луч ручного фонаря выхватил меня и снегоход из темноты.
Пистолет и ружье стояли рядом с сиденьем дулами кверху. Я схватил ружье, развернулся и выстрелил. Раздался испуганный визг. Фонарь упал в снег и погас. На мгновение я ощутил радостный подъем. Потом мои мозги, последние несколько минут бездействовавшие, снова заработали, и я понял, что только что выстрелил в человека.
В человека. А человек – это уже не лось. Это куда серьезнее.
Я застыл, глядя на скорчившееся тело. Я молился, чтобы этот человек был здесь не один, чтобы сейчас из-за деревьев вышли правительственные солдаты и попытались убить меня – ведь тогда это можно было бы считать самозащитой, это было бы хоть каким-то оправданием для меня. Но человек был один. За его спиной никто не стоял. Осознав, что никаких смягчающих обстоятельств у меня нет, я бросил ружье и пошел к лежащему, сперва пошел, потом побежал. Мои легкие разрывались, метель хлестала меня по лицу, ноги вязли в снегу.
Я упал рядом с этим человеком и повернул его лицом вверх. Он был одет в штатское. Это был мужчина сорока – сорока пяти лет, высокий, довольно худой, с черными, начинающими седеть усами. Рот его был приоткрыт, глаза закрыты. Я поспешно осмотрел его и нашел, куда попала пуля. Дела обстояли не так плохо, как я сперва подумал. Я ранил его в правое бедро. Я ощупал ногу и убедился, что кость не задета. Рана кровоточила, но не сильно. Мужчина явно был без сознания – боли от раны и самого осознания факта, что в него стреляли, оказалось достаточно, чтобы отправить пострадавшего в обморок – а возможно, и вогнать в шоковое состояние.
Минуты три спустя я осознал, что бездумно пялюсь на снег. \"Шевели мозгами, Джекоб!\" – прикрикнул я на себя. Возьми себя в руки и рассуждай здраво. Ты выстрелил в человека. Ты. Тебе придется смириться с этим фактом.
Теперь тебе нужно что-то предпринять. Причем быстро. Если я отвезу этого человека в хижину, то смогу извлечь пулю при помощи подручных инструментов, которые наверняка найдутся на кухне. Я могу остановить кровотечение.
Остается еще шок...