Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Постой, Хэнк…

– Боже ж ты мой, Джэн! Ты разве не видишь, мальчик еле стоит. Ему нужно место, чтобы отдохнуть, а не эти сушеные какашки. Честное слово, Леланд, я не понимаю, как они только выносят своих засранцев. Но я тебе советую… – Холодильник снова открывается. – Где у нас груши, которые я собирал?

– Что, Малыш?

– У меня нет вещей, понимаешь, по крайней мере в лодке.

– Точно. Помню, я даже удивился, когда мы с тобой плыли.

– Водитель автобуса не мог… Генри выныривает из холодильника.

– Вот! Попробуй это! – И рядом с печеньем водружается груша. – Очень полезно после дол-

того пути; я, например, с дороги очень люблю груши. – БЕРЕГИСЬ! Все встают.

– Послушайте! – Джо Бен щелкает пальцами. – А постель-то ему есть где-нибудь?

– О Боже! – Все опять начинают скакать…

– Ну-ка, вы! – Генри хлопает дверцей холодильника. – Правильно! – Он высовывает голову в коридор, как будто у него там камердинер. – Правильно. Вы понимаете, что ему нужна своя комната?

Пожалуйста. Ради Бога, все вы…

– Папа, я уже решил какую.

– Мамочка, печенье…

– Я привезу его вещи! – кричит где-то впереди Джо Бен.

– Он говорит, они на автобусной станции.

– Не забудь взять свою тарелку, Ли!

– Ты уверен, что тебе этого хватит, мальчик? Налей ему стакан молока, Джэн.

– Нет! Правда. Спасибо. – Спасибо!

– Пошли, Малыш. – Хэнк…

– А если еще чего захочешь – крикни…

– Я…

– Ничего, Малыш… – Я…

– Ничего. Пошли наверх.

Ли даже не заметил, как Хэнк взял его за руку и повел по коридору – еще один мазок в общей неразберихе… И это я? А это мои близкие? Эти люди? Эти безумные люди?

(«Потом поговорим, сынок! – кричит ему вслед старик. – У нас с тобой еще будет время поговорить». Ли собирается ответить, но я его останавливаю: «Малыш, пошли наверх, иначе он никогда от тебя не отстанет». И я очень вовремя подтаскиваю Ли к лестнице, пока Генри снова не накинулся на него. Он поднимается передо мной, как сомнамбула или что-нибудь в этом роде. Когда мы добираемся до верха, мне не приходится показывать ему, куда идти. Он останавливается перед дверью своей бывшей комнаты и ждет, когда я ее открою, потом входит внутрь. Можно подумать, что он ее заранее забронировал, – так уверенно он себя ведет.

– А ведь ты мог и ошибиться, – улыбаюсь я ему. – Ведь я мог иметь в виду другую комнату.

Он оглядывается – свежезастеленная кровать, чистые полотенца – и отвечает мне тихо, не отводя взгляда от приготовленной для него комнаты:

– Ты тоже мог ошибиться, Хэнк, – я мог и не приехать. – Но улыбки на его лице нет; для него это серьезно.

– Ну это, Малыш, как Джо Бен всегда говорит своим ребятишкам: лучше перестраховаться, чем потом всю жизнь лечиться.

– Тогда я лягу, – говорит он. – Увидимся утром.

– Утром? Ты что, хочешь проспать всю жизнь? Сейчас же всего полшестого или шесть.

– Я хотел сказать – позже. Увидимся позже.

– О\'кей, Малыш. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи. – Он отступает, закрывает дверь, и я почти слышу, как бедняга облегченно вздыхает.)

Еще мгновение Ли стоит не шевелясь в медицинской тишине комнаты, затем быстро подходит к кровати и ставит тарелку и стакан молока на столик. Потом садится на кровать, обхватив колени. Сквозь сморившую его усталость он смутно различает шаги, удаляющиеся по коридору. Точно какое-то огромное мифическое существо направляется готовить трапезу из опрометчивых путников. «Ма, Ми, Мо, Му», – шепчет Ли и, сбросив кроссовки, закидывает ноги на кровать. Заложив руки за голову, заново узнавая и вспоминая, он рассматривает узор на дощатом потолке, образованный дырочками от выпавших сучков. «Что-то вроде психологической сказки. С новым поворотом сюжета. Мы встречаем героя в логове людоедов, но как он оказался здесь? Что его сюда привело? Может, он пришел сюда с мечом в руке, поклявшись сразить этих великанов, так долго грабивших страну? Или он принес свою плоть в жертву этим демонам? Эти люди… эта обстановка… как я из этого выберусь? Как, Господи?»

Проваливаясь в сон, он слышит, как в соседней комнате, словно отвечая ему, кто-то поет, – правда, смысл этого ответа он не успевает разобрать – нежная, высокая и полногласная трель редкостной волшебной птицы:

…а когда проснешься, детка,дам тебе тогда конфеткуи лошадок всех…

Во сне лицо его разглаживается, черты смягчаются. Напев, как хладная влага, омывает его иссушенный мозг.

…серых в яблоках, гнедых,всех лошадок молодых,всех лошадок, всех.

Эхо от ее голоса расходится кругами. На улице, сидя на проводах, ссорятся зимородки. В городе, в «Пеньке», народ недоумевает, что такое приключилось с Флойдом Ивенрайтом. Индеанка Дженни в своей лачуге пишет письмо издателям «Классических комиксов», интересуясь, почему бы им не выпустить иллюстрированную «Тибетскую книгу мертвых». В горах, на Южной развилке, старый лесоруб влезает на скалу и кричит только для того, чтобы эхо возвратило ему звук человеческого голоса. Бони Стоукс поднимается после ужина из-за стола и решает прошвырнуться до магазина, чтобы пересчитать консервные банки. Хэнк, оставив Ли, идет к лестнице, но оборачивается на звук голоса Вив и, вернувшись, тихонько стучит в ее дверь.

– Родная, ты готова? Ты хотела быть там в семь.

Дверь открывается, и, застегивая белую куртку, выходит Вив.

– Кого это я слышала там?

– Это Малыш, родная. Это он. Он все-таки приехал… Как тебе это нравится?

– Твой брат? Давай я поздороваюсь… – Она делает движение к комнате Ли, но Хэнк останавливает ее за руку.

– Не сейчас, – шепотом говорит он. – Он в довольно-таки плачевном состоянии. Подожди, пусть немножко отдохнет. – Они идут к лестнице и начинают спускаться. – Ты сможешь познакомиться с ним, когда вернешься из города. Или завтра. А сейчас ты и так уже опаздываешь… И вообще, что ты так копалась?

– Ой, Хэнк… я даже не знаю. Я вообще не знаю, хочу я ехать или нет.

– Черт побери, тогда не езди. Можно подумать, что тебя кто-то гонит.

– Но Элизабет специально звала меня…

– Пошла она к черту! Элизабет Прингл, дочка старого сморчка Прингла…

– Она… они все были так обижены, когда на первом собрании я отказалась играть с ними в слова. Другие девушки тоже отказывались, и никто не возражал; что я им не так сказала?

– Ты сказала «нет». Многие уже одно это считают оскорблением.

– Наверно. И к тому же я плохо старалась им понравиться.

– А они старались тебе понравиться? Они хоть раз навестили тебя здесь? Я еще перед свадьбой предупреждал, чтобы ты не надеялась завоевать здесь всеобщую любовь. Родная, ты же жена головореза. Естественно, что они ведут себя с тобой настороженно.

– Не в этом дело. То есть не только в этом… – На мгновение она останавливается у зеркала подправить макияж. – Такое ощущение, что они что-то хотят от меня. Как будто завидуют мне или что-то в этом роде…

Хэнк отпускает ее руку и подходит к двери.

– Нет, родная, – говорит он, пристально вглядываясь в волнистые линии дерева, из которого сделана дверь, – все это ерунда, просто у тебя мягкое сердце; поэтому они к тебе и пристают. – Он улыбается, вспомнив что-то. – Все ведь живые. Ты бы видела Миру, мать Ли, – ты бы только видела, как она обращалась с этими клушами.

– Но, Хэнк, мне бы хотелось дружить с ними, хотя бы с некоторыми из них…

– Будьте уверены, сэр, – с нежностью продолжает Хэнк, – она знала, как довести этих наседок до белого каления. Пошли, мы им покажем.

Вив спускается за ним с крыльца, решив на этот раз быть не такой мягкой и пытаясь вспомнить, приходилось ли ей тратить столько же сил на то, чтобы установить дружеские отношения дома: «Неужели всего за несколько лет я так изменилась?»

К северу, на шоссе, ведущем назад, в Портленд, обливаясь потом, лежит Флойд Ивенрайт и пытается заменить шину, которой не более двух месяцев и уже – черт бы ее побрал! – полетела. И всякий раз, как гаечный ключ, соскальзывая в темноте, сдирает у него с костяшек очередной слой кожи, Флойд прибавляет новое ругательство в адрес Хэнка Стампера к тому списку, который он начал составлять сразу после того, как потерпел фиаско в его доме: «…ублюдок, говноед, вонючка, сука помойная…» – пока эти слова не начинают звучать почти как песня, которую он исполняет даже с некоторым благоговением.

А в мотеле в Юджине Джонатан Дрэгер скользит пальцем по списку людей, с которыми ему предстоит встретиться, – всего двенадцать, двенадцать встреч, и только после этого он сможет отправиться в Ваконду, чтобы повидать этого… – он справляется в списке, – этого Хэнка Стампера и попробовать вразумить его… тринадцать встреч – несчастливое число, и только после этого он сможет отправиться домой. Он закрывает записную книжку, зевает и принимается искать тюбик микозолона.

Переправив Вив на другой берег к джипу, Хэнк возвращается назад как раз вовремя, чтобы услышать, как с крыльца его зовет Джо Бен:

– Скорей, скорей, помоги мне, – к Генри под гипс заползла уховертка, и он молотит себя по ноге молотком.

– Этого только не хватало, – улыбаясь бормочет Хэнк, поспешно привязывая моторку.

А в Ваконде на ярко освещенной Главной улице в своем офисе, добытом путем лишения владельца права выкупа закладной, агент по недвижимости задумчиво срезает белую сосновую стружку с недоделанной фигурки. С этими лицами сплошные мучения; а не постараешься как следует, выходят какие-то карикатуры на президента или какого-нибудь генерала. В начале сороковых агент принимал участие в военных действиях в Европе в качестве интенданта, где и приобрел репутацию настоящего добытчика, особенно для начальства. Там-то он и повстречал человека, которого ему суждено было бояться последующие двадцать лет. Как-то утром в их лагерь на совет прибыл один генерал с полной свитой помощников, адъютантов и прочих лизоблюдов. Когда ему поведали о заслугах интенданта, генерал, заинтересовавшись, объявил, что будет обедать вместе со всеми. В полдень, проходя со всей своей камарильей мимо кухни, он сделал ему комплимент, похвалив запах пищи и общую опрятность, а через несколько минут обнаружил в своем супе из бычьих хвостов какой-то посторонний предмет. Этим предметом оказалось немецкое офицерское кольцо, которое интендант приобрел, чтобы послать в подарок своему отцу. При виде кольца интенданта обуял ужас. Он не только не признал безделушку своей собственностью и настаивал на том, что никогда прежде ее не видел, но еще и ринулся доказывать – хотя никто этого и не подвергал сомнению, – что кость, на которую влезло кольцо, несомненно принадлежит быку. По выражению лица генерала он понял, какую допустил ошибку, но что-либо исправлять было уже поздно. Остаток войны он провел в непрестанном ожидании наказания, которое так и не последовало, превратив его в перепуганного и издерганного человека. В чем дело? Он был так уверен в неминуемых репрессиях. Он долго недоумевал, почему на него не опускается нож гильотины, пока несколько лет спустя этот самый генерал не набрался наглости выдвинуть свою кандидатуру на пост президента и получить его. Ну, теперь-то должно было наступить возмездие! И оно-таки наступило. И название ему было экономический спад. Его ресторанный бизнес завял и погиб, так и не успев расцвести и заплодоносить. Глубоко в душе он знал, что весь этот финансовый суховей не что иное, как иезуитская тактика, хоть и обрушенная на весь ни в чем не повинный народ, но направленная исключительно против него лично. И не так уж дорого было ему его дело, но нация! Какие страдания! Он не мог не чувствовать себя отчасти виновным в них. Если бы не он, этого бы никогда не произошло. А какие еще беды он мог навлечь на бедную Америку!

Еще худшие. Восемь лет президентского правления он прожил лишь милостью Божьей да благодаря рукоделию своей жены, только к концу срока начав без боязни открывать газету, не опасаясь быть объявленным в ней предателем и приговоренным к расстрелу на месте. Он только-только начал преуспевать в этом злокозненном мире, как тут эта несчастная забастовка обрушилась ему на голову. А забастовка ли виновата? Может, это все тот же?.. Да нет. Он твердо решил, что этого не может быть; на сей раз ему вредит кто-то другой, вот и все. Он задумчиво обтесывает маленькую деревянную фигурку, с горечью вспоминая прошлое… Сукин сын, мог бы хоть кольцо вернуть!

А по реке в лунном свете мерно и безостановочно двигаются бревна, словно скирды соломы, ложащейся под беззвучным и сияющим серпом. За амбаром вьющийся ягодник рыскает цепкими слепыми пальцами в поисках опоры. Тихо гниет древесина на консервном заводе. Соленый ветер с океана высасывает жизнь из поршней, тормозных колодок, проводов и передатчиков…

Из «Пенька» выходит низенькая, круглолицая, со вкусом одетая пышечка и сердитыми шажками быстро удаляется по Главной улице. Вечерний туман оседает на ее ресницах, и ее вьющиеся черные волосы блестят в свете уличных огней. Не глядя по сторонам, не обращая внимания на знакомых, она быстро идет вперед. Ее покатые плечики задеревенели от возмущения. Губы пламенеют мазком малинового варенья. С этим видом попранного и негодующего целомудрия она доходит до улицы Шейхелем и сворачивает на нее. Здесь она останавливается у капота своего маленького «студебеккера», и возмущение, словно лопнувший воздушный шарик, скукоживается и меркнет.

– Ой-ой-ой! – С подавленным вздохом она падает, словно пирожное, на мокрое от росы крыло машины.

Ее зовут Симона, она француженка. Выйдя замуж за парашютиста, она приехала в Орегон в 1945 году, словно героиня, сошедшая со страниц Мопассана. Муж ее исчез, не попрощавшись, около семи лет назад, оставив ей заложенную машину, купленный в кредит кухонный комбайн и пятерых детей, большую часть времени проводивших в больнице. Слегка удрученная этой изменой, она тем не менее держалась на плаву, перемещая свое резвое маленькое тельце из одной состоятельной постели в другую, от одного благодарного лесоруба к другому. Конечно же никогда за деньги – она была правоверной католичкой и убежденной дилетанткой, – только во имя любви, одной лишь любви, ну и разумных подношений. И эта горемычная пышечка была столь любвеобильна, а ее благодетели столь разумны, что через семь лет кухонный комбайн находился в полном ее владении, машина была почти полностью выкуплена, а дети перестали обременять ежемесячный бюджет больницы. И даже несмотря на ее преуспевание, ни горожанам, ни тем более ей не приходило в голову, что в таком способе сводить концы с концами может быть что-то предосудительное. В отличие от общепринятого мнения в маленьких городках не так уж любят бросать первый камень. И не потому, что боятся незаслуженно обидеть. Целесообразность в провинциальных городках зачастую обладает преимущественным правом перед нравственностью. Женщины говорили: «Никогда в жизни не встречала такую душечку, как Симона, и для меня совершенно неважно, что она иностранка». Потому что в борделе на побережье брали 25 долларов за ночь и 10 – за час.

Мужчины говорили: «Симона – славная чистенькая девочка». Потому что побережье славилось самой разношерстной публикой.

«Может, она и не святая, – допускали женщины, – но уж точно не индеанка Дженни».

Так Симона и продолжала заниматься своим любительским искусством. И всякий раз, когда ее репутация подвергалась сомнению, на ее защиту поднимались и мужчины, и женщины. «Она прекрасная мать», – говорили женщины. «Жизнь ее здорово тряханула, – добавляли мужчины, – в трудную минуту я всегда ей помогу».

И они помогали ей в трудную минуту верно и регулярно. Просто помогали. Средства же к ежедневному существованию она получала от кулинарных заказов, которые время от времени выполняла. И все это знали. И до сегодняшнего вечера маленькая пухленькая Симона никогда не задавалась вопросом, что еще знали все.

Она пила пиво с Хави Эвансом, высотником из «Ваконда Пасифик», у которого на груди на цепочке висел позвонок, удаленный у него после падения. Не то отсутствие кости в позвоночнике, не то ее тяжесть, сгибавшая ему шею, придавали ему какую-то неприятную сутулость, которая вызывала ужас у его жены, брезгливость у его тещи и поток материнских чувств у Симоны. Елозя под столом коленями, они весь вечер вежливо беседовали, пока Симона, выпив положенное количество, не заметила, что уже поздно. Хави помог ей надеть пальто и мимоходом заметил, что можно заскочить к брату и скоротать время у него. Симона знала, что брат Хави работает в Вакавилле, и ждала продолжения, счастливо улыбаясь в предвкушении того, что ей удастся провести вечерок с Хави в отсутствие брата. Облизывая губы, она не спускала с него глаз, чувствуя, как жданный вопрос всплывает все выше и выше: «И я подумал, Симона, как ты насчет того, если тебе никуда сейчас не надо торопиться?..» И вдруг он замолчал. Хави сделал шаг назад.

– Правда, Симона, – хихикая и тряся головой, снова начал он через мгновение. – Правда, я хотел спросить тебя, не захочешь ли ты?.. – И снова умолк. – Ах ты черт! Разрази меня гром! Ну, как ты насчет этого? Я никогда еще такого не говорил.

Он заливался смехом, тряся головой и удивляясь чему-то, чего никогда еще не говорил, а она хмурилась все больше и больше. Потом его передернуло, и он, продолжая нервно хихикать и трясти головой, протянул к ней свои отполированные работой руки ладонями вверх, словно показывая, что они пусты.

– Симона, цыпка, я пустой… вот в чем дело. На мели. Эта чертова забастовка. Квартирные платежи и всякое такое, да еще так долго не работал… У меня просто нет наличности на это.

– Наличности? Наличности? На что?

– На тебя, цыпка. У меня нет на тебя денег.

Ее охватил дикий гнев, она картинно дала ему пощечину и в ярости вылетела из бара. Она же не индеанка Дженни! Она была так оскорблена, что две кварты пива – капля в обычных обстоятельствах – начали так бродить и булькать у нее внутри, что, добравшись до машины, она была вынуждена изрыгнуть их обратно.

Ослабшая и обмякшая после рвоты, держась своей детской рукой с ямочками за крыло машины, которая через месяц станет ее собственностью, она вдруг с отчетливой ясностью осознает столь долго отрицаемую истину и изумляется не меньше, new Хави. «Больше никогда, никогда, никогда! – рыдая от стыда, клянется она вслух. – Клянусь, Пресвятая Мать, больше никогда!» И инстинктивно принимается копаться в голове, пытаясь найти виноватого, на кого можно было бы все свалить. И первым ей на ум приходит бывший муж: «Изменник! Бессердечный предатель!» – но его очевидная слабость и недосягаемость не могут удовлетворить ее гнев. Это должен быть кто-нибудь другой, более близкий, более сильный и крепкий, чтобы снести бремя вины, которая закипает в ее горячем сердечке…

Указует палец. Ругается Ивенрайт. Спит Дрэгер. Агент по недвижимости обтесывает сосновую фигурку, вглядываясь в черты ее лица и что-то тихо напевая себе под нос. Напротив через улицу его деверь закрывает щуплую бухгалтерскую книгу и идет в приемную к питьевому фонтанчику, чтобы отмыть испачканные красными чернилами руки. Освещаемая луной Дженни, выдыхая пар, собирает крохотных древесных лягушек в замшевый мешок; всякий раз снимая полуокоченевшее существо с ветки или камня, она бормочет слова, которые прочитала днем в «Классических комиксах» в аптеке: «Дважды два, труд и беда». Лягушки согреваются в ее ладонях, и она чувствует, как сердце у них начинает биться чаще. (Потом она сварит их с лавровым листом, который собрала сама, и съест с маслом и лимоном.) А в дюнах, под сосновыми кронами, из-под хвои, словно какое-то порождение ада, пробивается мухомор. В лугах последние летние цветы – традесканция и синяя вероника, красоднев и собачий зуб, болотоцветник и жемчужный анафалис, – покачивая своими головками на ветру, бросают сквозь первые осенние заморозки прощальные взгляды на темный звездный сад. У скандинавских трущоб, на окраине города, тянет свои лапки волчья стопа, цепко впиваясь в подоконники, зазубрины и трещины в досках. Прилив поднимает причал, и он ерзает и трется об опоры. Коррозия разъедает аккумуляторы. Расползаются провода. Полураскрыв рот, с выражением детского ужаса на лице спит Ли – ему снятся детские кошмары, – и он падает, бежит, его догоняют, он опять падает, и все повторяется снова и снова, пока он резко не просыпается от громкого шума поблизости – такого громкого, что сначала ему кажется, что это еще во сне. Но шум не стихает. Он вскакивает и замирает у кровати, с дрожью вглядываясь в предательскую темноту. Как ни странно, окружающая обстановка его не удивляет – он сразу вспоминает, где он. Он в своей старой комнате, в старом доме, на Ваконде Ауге. Но он совершенно не в состоянии вспомнить, зачем он здесь. Почему он здесь? И давно ли? Что-то шуршит у него внутри, но в какой точке его существа происходит эта черная какофония? «А? А?» Он вертит головой, стоя в самом центре торнадо окружающих его смутных предметов. «Что это?» – словно ребенок, которого неожиданный, странный новый звук повергает в панику.

Разве что… этот звук для него не совсем нов; это насмешливое эхо чего-то, бывшего когда-то очень знакомым (постой, сейчас вспомню)… чего-то, очень часто звучащего. Потому-то он и был таким чертовски неприятным: потому что я узнал его.

Глаза постепенно привыкают к недостатку света, и я понимаю, что вокруг не так уж темно, как мне показалось сначала (комнату прорезает узкий луч света, падающий прямо на его пиджак), да и звук не такой уж пятидесятидецибельный рев (пиджак, обняв себя руками, замер в ужасе в ногах кровати. А узкий луч света проходит через дырку в стене из соседней комнаты…), и исходит он откуда-то с улицы. Держась рукой за гладкую спинку, я обошел кровать и неуверенно двинулся к сереющему окну. Не успел я его поднять, как звук тут же прорезал холодный осенний воздух: «Вак, вак, вак… тонг… вак, вак, вак». Я высунулся из окна и увидел внизу маслянистый свет керосиновой лампы, движущейся вдоль берега. Стелющийся туман приглушал ее свет, зато, кажется, усиливал звук. Лампа то, колеблясь, замирала, как переливающийся всеми цветами радуги экзотический ночной цветок – «вак, вак, вак», – то двигалась дальше – тонггг. И тут я вспомнил, как любил прежде лежать здесь и напевать Пятую симфонию Бетховена: «Вак-вак-вак, тонг! Дам-дам-дам, донг!» И тут же понял, что это Хэнк, перед тем как лечь, ходит вдоль берега по скользким от росы мосткам с молотком и лампой, ударяя то по доскам, то по тросам и по звуку определяя, где они ослабли от постоянного натиска реки и где от ржавчины покоробились провода…

«Ежевечерний ритуал, – вспоминаю я, – испытание берега». И чувствую облегчение и вместе с ним ностальгию, и впервые с момента своего появления в доме могу взглянуть на все происшедшее со стороны, улыбнуться про себя и успокоиться. (Он переводит взгляд на светящуюся щель в стене и снова выглядывает в окно…) Этот звук поднимает целый вихрь старых, залежавшихся фантазий. Не кошмаров, связанных с гулом лесовозов, а таких, вполне поддающихся контролю видений. Часто по ночам я воображал, что заточен в темницу, осужденный за проступки, которых не совершал. А брат Хэнк был старым надзирателем, который каждый вечер обходил решетку, проверяя крепость тюремных прутьев, как это положено во всех приличных триллерах. Гаси свет! Гаси свет! Лязг закрывающихся ворот; вой вечерней сирены. На столе, при свете запрещенной припрятанной свечи, я разрабатывал изощренные способы бегства с участием тайно добытых пулеметов, взрывчатки и верных единомышленников, которые носили имена типа Джонни Волк, Большой Луи, Верная Рука, – все они отзывались при первом же моем стуке по водопроводной трубе – час икс. Звуки шагов, пересекающих темный двор. Прожекторы! Воют сирены!

Плоские фигурки в синих робах вспрыгивают на гребень стены, поливая автоматным огнем свалку во дворе, – растут груды убитых. Тюремщики наступают. Побег сорван. Так, по крайней мере, может показаться на первый взгляд. Но это всего лишь уловка заключенных: Волк, Большой Луи и Верная Рука брошены во дворе, чтобы отвлечь внимание преследователей, а я с мамой пробираюсь на свободу по туннелю, проложенному под рекой. Посмеявшись про себя над этой душераздирающей драмой и мечтателем, сочинившим ее (он отходит от окна, – «конечно, туннель под рекой, к свободе…», – возвращаясь из холодного, пропахшего сосновым дымком воздуха к запахам нафталина и мышей…), я принимаюсь осматривать комнату – не удастся ли мне обнаружить каких-нибудь следов маленького драматурга и его творения. (Ему не удается закрыть окно – заклинило. Он бросает свои попытки и возвращается на кровать…) Но, кроме коробки с древними комиксами под подоконником, мне ничего не удается обнаружить. (Глядя в открытое окно, он съедает холодную отбивную и грушу. Зябко и темно; до него долетает запах горящих сосновых поленьев…) Листая приключения Супермена, Аквамена, Ястребиного Глаза и, конечно же, Чудо-Капитана, я сидел на кровати, размышляя о том, что предпринять дальше. Этих чудо-капитанов было в коробке больше, чем всех возможных чудес на свете. (Он ставит тарелку на пол и перекладывает пиджак на стул, стараясь, чтобы луч света из соседней комнаты не попал ему в лицо, когда он встает…) Мой великий герой Чудо-Капитан до сих пор на голову выше всяких там Гомеров и Гамлетов (луч попадает ему в лицо – «Я представлял, как злобный сэр Морд-ред измышляет способы заманить неуловимого смельчака. Но благородному сэру Леланду Стэн-фордскому известны все потайные ходы и секретная каменная лестница, ведущая из самой высокой башни в глубокое подземелье», – и, ярко осветивего, создает какую-то театральную иллюзию подвешенной головы), я и по сей день люблю его больше всяких там супергероев. Потому что Чудо-Капитан мог принимать разные обличья. Да. Посшибав головы врагов, он превращался в мальчика лет десяти – двенадцати по имени Билли Батсон – тощего и глуповатого панка, который, в свою очередь, в свете молнии и под грохот грома становился чудищем с волчьей пастью, с которым вообще практически никто на свете не мог тягаться. (Он сидит довольно долго, глядя на свет, рвущийся из соседней комнаты. Звуки с улицы теряют ритмичность. Углы полуосвещенной комнаты прячутся во мраке…) И единственное, что нужно было сделать для этого превращения, это произнести слово «Сгазам»: С – Соломон и мудрость, Г – Геракл и сила, дальше Атлас, Зевс, Ахилл и Меркурий. «Сгазам». Улыбаясь про себя, я тихо произношу это слово в холодной комнате, размышляя, что, возможно, моим героем был вовсе не Чудо-Капитан, а само это слово. Я всегда пытался при помощи вычислений сложить свое собственное слово, свою волшебную фразу, которая тут же превращала бы меня в сильного и непобедимого… (Наконец темнота поглощает всю комнату. И лишь яркая дырочка, как одинокая звезда на черном небе.) Может, на самом деле я до сих пор и занимаюсь тем, что ищу это слово? Магическое сочетание звуков? (Свет заставляет его встать с кровати…)

Эта мысль заинтересовывает меня, и я склоняюсь пониже, чтобы рассмотреть страницу, и только тут понимаю, что свет, падающий на книгу, исходит из дырки. Из той самой позабытой дырки в моей стене, которая в свое время стала для меня окном в суровый и тернистый мир. Эта дырка вела в комнату мамы. (В одних носках он медленно идет к стене. «Когда-то я был ниже». Лучик скользит вниз от его глаз, по лицу, шее – «Когда мне было десять и я просыпался в своей фланелевой пижаме, разбуженный оборотнем из соседней комнаты, я был гораздо ниже», – еще ниже – по груди, становясь все меньше и меньше, пока не останавливается перед самой стеной, а световое пятно не превращается в серебряную монетку на кармане его брюк…)

Я не мог отвести взгляд от этой дырочки. Меня потряс тот факт, что Хэнк ее до сих пор не заделал. На какое-то безумное мгновение я даже подумал, что точно так же, как он приготовил к моему приезду комнату, он специально просверлил и ее. А что, если он приготовил и соседнюю комнату?! (Он дотрагивается до освещенного ободка отверстия, чувствуя, что зазубрины, сделанные когда-то кухонным ножом, сгладились, словно свет отполировал дерево, – «Когда-то я знал каждую выемку…») Меня охватило какое-то странное волнение. Мне нужно было во что бы то ни стало взглянуть (встает на колени – «Когда-то я…», – дрожа от озноба, – »…когда-то я видел там ужасное…»), чтобы удостовериться, что мои страхи безосновательны. («…ужасное, о-о-о, нет! нет!») Всего один взгляд. Я вздохнул и вернулся к кровати за грушей и печеньем. Я радостно жевал, кусая то от одного, то от другого попеременно, браня себя за свой дурацкий испуг и твердя, что, к счастью, время не ждет никого, даже шизофреников с галлюцинативными тенденциями…

Потому что соседняя комната ничем не походила на мамину.

Я снова опустился на кровать совершенно обессиленный – после долгой дороги, лихорадочных приветствий внизу, а теперь еще эта комната, – однако на жгучее любопытство сил еще явно хватало: мне надо было еще раз взглянуть на эту комнату, принадлежащую новой хозяйке старого дома. (Он подвигает к стене стул, чтобы шпионить со всеми удобствами. Однако, когда он садится, дырка оказывается чуть выше его глаз. Тогда он разворачивает стул спинкой к стене и, став коленями на плетеное сиденье, уже пристраивается как следует. Он еще раз кусает грушу и припадает к дырке…)

В комнате не осталось ничего из маминой мебели, картин, занавесок и вышитых подушек. Исчезли ряды благоухающих граненых флаконов, которые украшали ее туалетный столик (драгоценные камни, наполненные золотом и амброй любовного зелья), не стало и огромной кровати с причудливой медной спинкой, которая величественно возвышалась над мамой (трубы развратного органа, настроенные на мелодию похоти). Не было ничего – ни стульев, обитых розовым шелком, ни туалетного столика (как она расчесывала свои длинные черные волосы перед зеркалом), ни отряда чучел с пуговицами вместо глаз. Даже стены изменились – из эфемерно розовато-лиловых они стали сияюще белыми. От ее комнаты не осталось ничего. (И все же ему кажется, что какая-то неуловимая часть ее души все еще сохраняется в комнате. «Очень может быть, что какая-нибудь мелочь, пустяк навевают воспоминания о прежней обстановке; точно так же, как стук молотка заставил меня вспомнить прежние вечера». И он осматривает комнату, пытаясь найти этот замаскированный источник ностальгии.)

Теперь, отделавшись от глупого волнения, я чувствовал нестерпимое желание побольше разузнать о нынешней обитательнице маминой комнаты. Обстановка ее была очень проста, более того, она была почти пуста, почти свободна; но это была умышленная пустота, наполненная воздухом, как восточное письмо. Полная противоположность маминому шифону и оборкам. На одном из столов стояли лампа и швейная машинка, на другом – поменьше, около дивана, – высокая черная ваза с красными кленовыми листьями. Диван представлял собой обычный матрас, уложенный на бывшую дверь и установленный на металлические ножки, – в университетской деревне таких самодельных диванов пруд пруди, но там я их всегда воспринимал как знак показной бедности, в отличие от этого, являвшего собой чистую и целесообразную простоту.

У стола со швейной машинкой стоял стул; книжные полки, сделанные из кирпичей и досок, выкрашенных в серый цвет, были уставлены разрозненными изданиями; яркий вязаный ковер покрывал пол. Кроме этого коврика и вазы с листьями комнату украшали нечто похожее на маленький деревянный арбуз, который стоял на полке, и большой кусок отшлифованного водой дерева на полу.

(Эта комната чем-то напоминает нору – думает он; святилище, куда кто-то – конечно же женского рода… хотя ему не удается найти определенно женских признаков, – приходит читать, шить и быть в одиночестве. Вот в чем дело. Вот почему она напоминает мне старую мамину комнату; в ее комнате царила та же атмосфера святилища, это был ее личный собственный замок, в котором она наслаждалась краткими мгновениями счастья вопреки мрачному ужасу происходившего внизу. Эта комната была таким же замком, что-то вроде Зазеркалья, где уставшая душа может отдохнуть с синими птицами, где горе тает словно воск…)

Я сразу решил, что эта комната должна принадлежать Дикому Цветку братца Хэнка. Кто еще мог устроить здесь такое? Ни один из мужчин. И уж конечно не та плюшка, которую я встретил внизу. Значит, остается только жена Хэнка; надо отдать ему должное. (Он отодвигается от дырки и сидит, прислонившись лбом к прохладной стене; а что, собственно, удивительного, что жена Хэнка необыкновенная женщина? Казалось бы, наоборот: было бы удивительно, если бы он женился на простушке. Потому что Хэнк нашел свое слово…)

Пока я сидел в темноте, размышляя над своей грушей, Хэнком, героями и о том, как же мне отыскать волшебное слово (плетеное сиденье стула вдруг издает громкий треск…)… с другого берега раздается крик. (Он поворачивается, уперев подбородок в спинку стула…) Это женский голос (тот самый, грудной птичий голос из его сна; запнувшись о ножку стула, он падает на пол), он льется ко мне в комнату из промозглого тумана. Я слышу его еще раз, потом доносится шум моторки. (Лежа на полу, он высвобождает свои ноги и, поспешно вскочив, бежит к окну…) Через несколько минут я слышу, как возвращается лодка, и они выходят на мостки причала. Это брат Хэнк, он чем-то взвинчен. Они проходят прямо под моим окном…

– Послушай, родная, я уже говорил тебе, что мы не можем зависеть от Долли Маккивер и ее отца, что бы они там ни думали обо мне.

Женский голос звучал на грани слез:

– Долли всего лишь хотела попросить тебя.

– О\'кей, ты попросила меня. Следующий раз, когда ее увидишь, можешь ей так и передать.

– Следующего раза не будет. Я не могу больше… я не могу больше терпеть… от людей, которых я…

– О Господи! Ну же, ну же! Успокойся. Все уладится. Скоро все утрясется.

– Скоро? Они ведь даже еще не знают. А что будет, когда Флойд Ивенрайт вернется? Разве он не может снять копии с этих документов?

– О\'кей, о\'кей.

– Он собирался всех поставить в известность… – О\'кей, пусть ставит. Никого из здешних женщин еще не выбирали Майской королевой. И ничего, как-то они это выносят. Ты бы видела, сколько дерьма они выливали на голову второй жены Генри…

Я почти не расслышал приглушенный ответ девушки – «мне кажется, будто я должна…», потом хлопнула входная дверь, и разговор оборвался. Через несколько минут из соседней комнаты донеслись всхлипывания. Я перестал дышать и замер в ожидании. Дверь закрылась, и я услышал шепот Хэнка: «Ну, прости меня, котенок. Пожалуйста. Я злюсь на Маккивер. А вовсе не на тебя. Давай ложиться, а утром еще поговорим. Я поговорю с отцом. Ну, Вив, давай, пожалуйста… Пожалуйста?..»

Как можно тише я забрался в кровать, накрылся одеялом и еще долго лежал не засыпая и слушал, как Хэнк то устало, то раздраженно и совершенно не по-геройски шепотом молит в соседней комнате. (Улыбаясь, он закрывает глаза. «Я считал, что в мире комиксов нет ему равных: есть лишь Чудо-Капитан и маленький Билли – пророк его…») Мне снова вспомнилась эта «хромота», которую я заметил в плавании Хэнка. Хромота и скулеж – вот первые признаки, которые позволят мне убедить себя в том, что он не так уж велик; и когда придет час, сразиться и повергнуть его будет не так уж сложно. («Я часто пытался. Молитвенно смежив глаза, я на разные лады повторял магическое слово „Стазам“, пока не убеждался, что никому, а уж мне и подавно, не дано победить Великана…) И на этот раз, со второй попытки, я смогу узнать свое волшебное слово. („И только сейчас мне приходит в голову… что, возможно, я не только произносил не то слово, но и видел угрозу совсем не там, где она была…“) И когда я засыпаю, мне уже снится, что я летаю, а не падаю…

В соседней комнате Вив одна задумчиво расчесывает волосы: наверное, надо было что-то сказать Хэнку, пока он не выскочил из комнаты; надо было как-то дать ему понять, что на самом деле ей совершенно не важно, что говорит Долли Маккивер… просто… почему он хотя бы раз не может принять ее точку зрения? Потом она усмехается своему по-таканию собственным слабостям и гасит свет.

В Ваконде агент по недвижимости заканчивает фигурку и ставит ее к остальным: ну что ж, на этот раз она не похожа на генерала, хотя, черт побери, в ее чертах есть что-то знакомое, до смешного знакомое, до ужаса знакомое, – и он чувствует, как резец покрывается потом в его ладони.

В Портленде Флойд Ивенрайт обрушивает весь накопленный поток ругательств на профсоюзную пешку, которая не сняла копии, а на следующее утро ложится в клинику для вправления грыжи, так что получить документы можно будет не раньше чем через две недели… черт бы побрал эту гниду!

Симона засыпает перед освещенной свечой Святой Девой, уверенная, что деревянная фигурка не сомневается в ее чистоте, но саму ее более, чем когда-либо, мучают сомнения. Дженни просыпается от боли в животе, выбрасывает остатки вареных лягушек в помойное ведро и растапливает плиту при помощи иллюстрированного издания «Макбета». Старый лесоруб так пьян, что ему кажется, будто эхо, отвечающее ему, и вправду голос другого человека. Все выше ползет вода и вьющийся ягодник; на коврике, где остались мокрые следы Хэнка, выползает плесень; а сквозь поля, посверкивая, как хищная птица в полете, несется река.



Что-то знать – это значит полагаться на свое знание, быть в нем уверенным, куда бы оно тебя ни вело. Когда-то давным-давно у меня была Ручная белка по имени Омар. Он жил в ватных темных внутренностях нашей старой зеленой тахты. Омар отлично знал эти внутренности, и уверенность в них обеспечивала ему безопасность, невзирая на возможность быть раздавленным из-за неведения садящихся. Он вполне благополучно существовал там, пока тахту не застелили красным пледом, чтобы прикрыть ее вылезавшие потроха. И тут он потерял ориентиры, а заодно и веру в сбое знание нутра. Вместо того чтобы попытаться включить плед в свою картину мира, он перебрался в водосток в задней части дома и захлебнулся во время первого же ливня, вероятно продолжая винить во всем плед: черт бы побрал этот непостоянный мир! Черт бы его побрал!

Что было известно о жене Хэнка бездельникам, сидящим в «Пеньке» или болтающимся вокруг да около офиса тред-юниона:

«Она не из нашего штата. Она читает книжки, но не такая ученая чистюля, как вторая жена старика Генри. На мой вкус, она чертовски красивая».

«Может, конечно, и так, но…»

«Да ну, она сухая как щепка. А тощая! Хотя з постели, может, и ничего».

«Я бы тоже не прочь с ней, но…»

«Настоящая ягодка эта Вив. И всегда такая доброжелательная при встрече…»

«Да, это все так, и все же… что-то в ней есть странное».

«Черт побери, да ты вспомни, где она живет, в этом змеином гнезде. Ничего удивительного, что она немного дерганая…»

«Я не об этом. Я имею в виду… ну, например, почему это Хэнк никогда не появляется с ней в городе?»

«Потому же, почему и остальные. Тупица ты, Мел, кто же таскает за собой своих баб? Они же только мешают, если захочешь немножко расслабиться. А Хэнк в этом смысле ничем не отличается от остальных. Не помнишь, что ли, как он таскал на пляж Энн Мэй Гриссом или Барбару, официантку из „Яхт-клуба“, да и всех этих девиц из пивбара, – усаживал их к себе на мотоцикл, а они уж вцеплялись в него изо всех сил, только чтобы не слететь».

«Да, Мел, а кроме того… может, ей и самой не очень-то приятно бывать в городе – слушать, что люди говорят. Вот она и сидит дома и радуется, как говорится…»

«Да, но какая другая женщина потерпела бы, когда вокруг ее дома поднимается такая буча? Говорю вам, в ней есть что-то странное…»

«Может, и так, ну странная, что ж из того? И все равно я бы не отказался с ней переспать».

И дальше это «что-то странное» не обсуждается.

Они замечали и многое другое в Вив, но никогда не обсуждали это, словно из страха, что сам факт упоминания ее необыкновенно плавной походки, изящных подвижных рук, белоснежной шеи или какой-нибудь веточки, которую она любила прикалывать к блузке, будет намекать на нечто более существенное, чем обычное досужее любопытство. При этом в коридоре тред-юниона зачастую обсуждалась высокая грудь Симоны, а время от времени раздавались и споры относительно того, каким надо быть смельчаком, чтобы пуститься на исследование недр индеанки Дженни. Да и вообще не было в округе такой женщины, за исключением Вив, чья анатомия широко не обсуждалась бы. Когда же дело доходило до Вив, казалось, мужчины замечали лишь самые общие черты: миленькая… доброжелательная… чересчур худая, но чем тоньше, тем горячее кровь. Как будто больше о ней было нечего сказать. Словно своим умолчанием они категорически заявляли, что больше ничего не замечают.

Вив была родом из Колорадо, из жаркого, прокаленного солнцем городка, в котором скорпионы прятались в черную растрескавшуюся глину или заползали в перекати-поле, обрамлявшее все изгороди, и наблюдали, как мимо грохотали грузовики со скотом. Городишко назывался Рокки-Форд, и на железнодорожной станции, на белой деревянной арке, где возвышался деревянный арбуз, было выведено: «Арбузная столица мира». Теперь арка уже рухнула, но в те дни, когда Хэнк возвращался из Нью-Йорка на своем новеньком «харли», купленном на деньги, полученные по увольнении из армии, эта расписная притча во языцех сияла в лучах маслянистого солнца, а широкий брезентовый стяг, приколоченный к ней, сообщал о ежегодной арбузной ярмарке: «Сколько Арбузов Человек Может Съесть… Бесплатно!!!»

«Перед таким соблазном трудно устоять», – решил про себя Хэнк и, снизив скорость, начал пробираться по запруженным толпами людей улицам – цветастые рубахи, раздувающиеся штаны, выцветшие соломенные шляпы, голубые рабочие комбинезоны. «Эй, папаша, как проехать к бесплатным арбузам?» – обратился он к первому же загорелому лицу, обернувшемуся в сторону его мотоцикла. Вопрос произвел странное действие. Лицо вдруг покрылось целой сетью морщин, расползавшихся словно трещины по глинистому дну пруда, который внезапно пересох под зверским солнцем. «Ну конечно! – прокаркало из щели рта. – Конечно! Для того я пахал как ишак, чтобы потом раздавать арбузы первому, первому вонючему встречному…» По мере произнесения голос становился все более хриплым, пока не превратился в яростный ржавый скрип. Хэнк тронулся дальше, оставив старика стоять с надувшимся от гнева лицом.

«Лучше спросить кого-нибудь из горожан, – разумно решил он, – или туристов, ну их к бесу, этих несчастных фермеров. Ясно, их корежит от бесплатных раздач.»

Он медленно ехал по главной улице, расцвеченной красно-белыми полосатыми флагами и афишами родео, чувствуя, как на лбу выступает пот. Вот он, колокол Хэнка. Как ему нравилось в этот июльский полдень ехать на мотоцикле в расстегнутой до пояса рубашке, ощущая, как ветер хлещет его по груди и остужает проступивший пот! Ему нравились даже мальчишки, которые пускали ему под колеса свои торпеды и веселились, когда мотоцикл в испуге издавал яростный рев. Ему нравились люди на тротуарах с приколотыми к карманам яркими сатиновыми ленточками, с которых свисали маленькие деревянные арбузики. Ему нравились грязные, рахитичные ребятишки, державшие на длинных палках зеленые надувные шары, выкрашенные в полоску в виде арбузов; и разгоряченные женщины, обмахивавшиеся газетками в пикапах; и арбузы, сложенные на блестящей соломе, позади пикапов, на бампере которых было выведено белым кремом для сапог: «Сорок центов каждый. Три штуки – доллар». Ему нравился месяц июль. В кошельке у него была тысяча долларов; он радовался, что вырвался из цепких лап Вооруженных Сил и может катить себе на своем новом подержанном мотоцикле куда пожелает, ощущая, как в заднем кармане штанов потеют долларовые бумажки. Это по Хэнку звонил колокол… И все же, все же, несмотря на все эти мириады радостей, Хэнк никогда еще не чувствовал себя таким несчастным, и уж вовсе был не способен понять почему.

Потому что, несмотря на все эти приятные мелочи, что-то было не в порядке. Он не мог точно

сказать, что именно, но после длительного периода отрицания этого он наконец, скрепя сердце, был вынужден признать, что он и окружающий мир находятся не в ладах друг с другом. И, осознав это, он уже не мог избавиться от этого ощущения.

Где-то впереди оркестр играл марш, и в медном мареве дня Хэнку показалось, что молоточки ударника стучат прямо ему в виски. «Может, нужна соломенная шляпа?» – подумал он и сорвал таковую с ближайшего прохожего, чей размер головы показался ему подходящим; человек уставился на Хэнка раскрыв рот, но, увидев выражение лица обидчика, вовремя вспомнил, что дома у него есть еще одна, и даже лучше. Хэнк прислонил мотоцикл к шесту, на котором в безветренном пекле болтался флаг, и отправился в бакалейную лавку за квартой холодного пива; попивая пиво из горлышка, он начал проталкиваться сквозь толпу в сторону оркестра. Он пытался улыбаться, но лицо его запеклось почти так же, как у фермеров. Да и к чему утруждать себя? Фермерам было не до того, а туристы и горожане глазели направо и налево, на фотографов из «Лайфа» и чистеньких детишек, запускавших свои торпеды. «У всех такой вид, – подумал он, – словно что-то должно случиться. – И тут же сам себе возразил: – Да нет, это просто жара».

Выехав из Нью-Йорка, он повсюду, во всех городишках, которые проезжал, встречал одни и те же лица, с одинаковым выражением. «Все дело в жаре, – объяснял он себе, – ив общеполитической ситуации в мире». И все же почему все встречавшиеся ему или куда-то нервно спешили, словно готовясь к какому-то грандиозному, но довольно туманному делу, или лениво переругивались, словно только что потерпев в нем неудачу? Их настороженная всепоглощенность раздражала его. Черт подери, он только что вернулся после военной акции, которая забрала больше жизней, чем первая мировая война, и все для того, чтобы обнаружить, что сладкая земля свободы, которую он защищал, рискуя жизнью, провоняла. А ведь он сражался за каждого из этих простых американских парней, спасая их от коварной угрозы коммунизма. Так в чем же дело, черт побери? Почему небо затянуто оловянной фольгой, а в душе тлеет отчаяние? Что произошло с людьми? Он не мог припомнить, чтобы жители Ваконды были такими вздрюченными или, наоборот, такими подавленными. «Эти ребята на Западе умеют держать фасон… сорвиголовы». Но чем больше он подставлял лицо сухому американскому ветру, чем дальше продвигался по Миссури, Канзасу и Колорадо, не наблюдая никаких признаков ни «фасона», ни «сорвиголов», тем тревожнее становилось у него на душе. «Жара и эта заварушка за океаном, – пытался он поставить диагноз болезни нации, – вот и все». (Но отчего она распространилась повсеместно, где бы я ни оказывался? От беззубого малыша до дряхлого старца?) «И к тому же влажность», – робко добавлял он. (Но почему я так бешусь от ярости, почему мне приходится изо всех сил сдерживать себя, чтобы не вцепиться в эти загорелые лица и не заорать: «Проснитесь же, раскройте глаза, чтоб вас разорвало, взгляните вокруг! Вот он – я, ради вас рисковавший шкурой в Корее, чтобы уберечь Америку от коммуняк! Проснитесь и радуйтесь!»)

Я вспомнил это, это непреодолимое желание вцепиться в кого-нибудь и разбудить его, потому что знал: теперь, после возвращения Малыша, оно снова будет посещать меня и причинять мне уйму хлопот. Обычно это состояние наступало у меня после приступов ярости. Как, например, с тем весельчаком из бара, которого я повстречал, колеся по стране. Это было в том самом городе, где я познакомился с Вив. Здоровенный парень, он отпустил какую-то шуточку по поводу армии, увидев через витрину бара на улице пьяного солдата, на что я ему заметил, что, если бы не этот солдат, он, возможно, уже пахал бы в Сибири, вместо того чтобы сидеть тут над пивом, макая в него свой уродливый нос… Он ответил мне что-то по поводу того, что я являюсь типичным продуктом пропаганды Пентагона, я в свою очередь заявил, что он типичный продукт чьего-то дерьма; в общем, не успели мы оглянуться, как круто сцепились. Теперь-то я знаю. Да и тогда я знал, что это за тип – такие подписываются на журналы вроде «Нация» или «Атлантика» и даже, наверное, читают их – и что у меня не было ни малейшего шанса переспорить его; но я был слишком разгорячен, чтобы попридержать язык. А дальше все было как обычно, когда я сцепляюсь с кем-нибудь, кто и сквозь сон может рассказать в сто раз больше, чем я в трезвом и бодром состоянии: я начинаю лепить все подряд, ни к селу ни к городу, и в результате оказываюсь в полных дураках: адреналин выделяется полным ходом, а мне только остается болтать языком, вместо того чтобы остановиться и поискать какой-нибудь логический выход. В общем, когда я уже окончательно запутался, я перешел к более убедительным аргументам, которыми пользовался обычно.

Он шел по тротуару маленького городка Колорадо под грохот духового оркестра, и злость его нарастала с такой же скоростью, как ртуть в термометре. От долгой тряски на мотоцикле болели почки. Кварта пива вызвала лишь тупую головную боль. Заезженный неторопливый ритм «Звездно-полосатый навсегда» воспринимался как намеренное издевательство над человеком, только что расставшимся с военной формой. И когда в баре загорелый бездельник в цветастой рубахе, расстегнутой аж до волосатого пупа, начал разглагольствовать о недостатках текущей внешней политики – это оказалось последней каплей (и чего я только лез спорить с этим типом! – я же чувствовал, что он завалит меня фактами и цифрами). Так что через десять минут после начала спора Хэнк уже поливал красно-бело-золотой оркестр проклятиями сквозь прутья зарешеченного окошка камеры. (День я завершил, остужая свою ярость в местной каталажке.)

Под взглядами собравшихся у окошка парней он орал, пока не охрип, после чего в облаке пыли, плававшей в солнечных лучах, отошел от окна и растянулся на лежанке. И здесь он невольно заулыбался: хороший он устроил спектакль – настоящее событие дня. Через окно до него доносилось, как подробности его драки излагались и передавались счастливыми очевидцами. В течение часа он подрос на шесть дюймов, приобрел страшный шрам через все лицо, а чтобы смирить его пьяное неистовство, уже понадобилось десять здоровых мужчин. (Естественно, это состояние быстро проходит: тогда в Рокки-Форде моя злоба утихла, как только я вмазал этому парню, – так что я даже не возражал против небольшого отдыха согласно закону; к тому же там-то я и познакомился с Вив – в этой каталажке, – но это уже к делу не относится…)

Хэнк проснулся от легкого постукивания по решетке. В камере было невыносимо душно, и он весь взмок от пота. Прутья решетки поколебались у него перед глазами и замерли – за ними стоял полицейский в хаки с темными пятнами пота под мышками; рядом с ним был и турист, которому врезал Хэнк, с распухшим лицом и проступающими из-под загара синяками. За ними мелькнула девушка – полупрозрачная в мареве жары, – то ли была, то ли нет.

– Судя по твоим бумагам, – произнес полицейский, – ты только что из-за океана.

Хэнк кивнул, попытавшись улыбнуться и стараясь еще раз увидеть эту девушку. За решеткой в ветвях дерева жужжал жук.

– Военно-морские силы… А я служил на Тихом во время войны… – с оттенком ностальгии промолвил турист. – Участвовал в сражениях?

Хэнку потребовалось не больше секунды, чтобы сообразить, что происходит. Он опустил голову и горестно кивнул. Закрыв глаза, он принялся массировать переносицу большим и указательным пальцами. Туристу не терпелось узнать, как это было. Драка с корейцами? Хэнк уклончиво ответил, что еще не может рассказывать об этом. «Но отчего на меня? – спросил турист с таким видом, что вот-вот заплачет. – Почему ты набросился на меня?» Хэнк пожал плечами и откинул назад пыльные волосы, закрывавшие ему глаза. «Наверно, – пробормотал он, – ты был самым большим, кого мне удалось найти».

Говорил он это, конечно, в расчете на эффект, но когда уже произнес, – «простите, мистер, но вы больше всего подходили», – понял, что на самом деле это недалеко от истины.

Полицейский вместе с туристом удалились в дальний конец комнаты и, посовещавшись шепотом, вынесли оправдательный приговор, учитывая, что Хэнк извинился, но с тем условием, чтобы к заходу солнца ни его, ни его мотоцикла в городе не было. Когда Хэнк вторично приносил свои извинения, в дверях снова мелькнуло то же видение. Выйдя, он остановился у раскаленной добела глинобитной стены и, щурясь на солнце, стал ждать. Он был уверен, что девушка знает, что он ее ждет. Точно так же, как любая женщина знает, когда ей свистят, хоть и не подает вида. Потому что ты должен за ней бегать. Через несколько мгновений из-за задней стены действительно выскользнула девушка и, подойдя к нему, остановилась рядом. Она спросила, не нужно ли ему вымыться и отдохнуть. Он в свою очередь поинтересовался, нет ли у нее подходящего места для этого.

В тот вечер они любили друг друга за пределами города в набитом соломой кузове пикапа. Одежда их лежала поблизости, на берегу мутного пруда, который был вырыт городскими мальчиками, попросту расширившими одну из оросительных канав и сделавшими запруду. До них доносились журчание воды, переливавшейся через самодельную дамбу, и серенады лягушек, перекликавшихся друг с другом с разных берегов. Тополь сыпал пух на их обнаженные тела, покрывая их словно теплым снегом.

Вот он, колокол Хэнка; теперь уже совсем отчетливо, ясно…

Пикап принадлежал дяде девушки. Она взяла его, чтобы ехать в кино в Пуэбло, но по дороге заехала в бар, где ее дожидался Хэнк. Он последовал за ней в поля на своем мотоцикле. И теперь, лежа в благоуханном сене рядом с ней, ощущая звездный свет на своем голом животе, он спросил ее: откуда она? чем занимается? что любит? По собственному опыту он знал, что женщинам нравятся такие беседы, они для них что-то вроде вознаграждения; и он всегда выполнял свой долг, проявляя при этом довольно вялый интерес.

– Послушай, – зевнул он, – расскажи мне о себе.

– В этом нет никакой необходимости, – спокойно ответила девушка.

Хэнк подождал немного. Девушка начала напевать какую-то простую мелодию, а он лежал, недоумевая, неужели она настолько прозорлива, насколько это явствовало из ее заявления; и решил, что вряд ли.

– Нет. Послушай, дорогая, я серьезно. Расскажи мне… ну, что ты хочешь от жизни.

– Что я хочу? – Похоже, это ее рассмешило. – Неужели тебе это действительно надо? То есть, правда, к чему это? Так хорошо быть просто мужчиной и женщиной, этого достаточно. – Она задумалась на мгновение. – Вот послушай: как-то летом, когда мне было шестнадцать, моя тетя взяла меня с собой в Меза-Верде, в индейское поселение. И там, когда устроили пляски, один мальчик и я никак не могли оторвать глаз друг от друга. Так и смотрели друг на друга. Индейцы были толстыми и старыми, и на самом деле мне было совершенно неинтересно знать, кто такой птичий бог или солнечный бог, и мальчику тоже. Мы оба были гораздо красивее, чем их танцы. Я помню, на мне были джинсы и клетчатая рубашка; да, а волосы были заплетены в косички. Мальчик был очень смуглым, наверно иностранец… таким смуглым, даже смуглее индейцев. На нем были кожаные шорты – такие носят альпинисты. Луна сияла. Я сказала тете, что мне надо в уборную, поднялась на скалу и стала его ждать. Мы занимались любовью прямо на камнях. И, знаешь, может, он действительно был иностранцем. Мы не произнесли с ним ни слова.

Она повернулась к Хэнку, откинула волосы назад, и он увидел, как отрешенно она улыбается.

– Так что… неужели ты действительно хочешь знать, что мне нужно от жизни?

– Да, – медленно проговорил Хэнк, на этот раз уже вполне серьезно. – Да, думаю, да.

Она снова легла на спину и сложила руки за голову.

– Ну… естественно, я хочу, чтобы у меня был дом, и дети, и все остальное, как у всех…

– А что-нибудь как не у всех?

Она помолчала, прежде чем заговорить снова.

– Наверно, – медленно произнесла она, – мне нужен еще кто-то. Для дяди и тети – я всего лишь помощница в тюрьме и фруктовой лавке. Ну, конечно, я хочу еще множество всяких необычных вещей – например, ножик для разрезания страниц, хорошую швейную машинку и канарейку, как была у моей мамы, но все-таки больше всего я хочу действительно что-то значить для кого-нибудь, быть для кого-нибудь больше, чем тюремная кухарка или продавщица арбузов.

– А что значить? Кем быть?

– Наверно, кем этот Кто-то захочет.

– Черт побери, не слишком-то честолюбивые помыслы. А что, если этот Кто-то захочет видеть в тебе кухарку и продавщицу арбузов, что тогда?

– Он не захочет, – ответила она.

– Кто? – спросил Хэнк с гораздо большей озабоченностью, чем хотел показать. – Кто не захочет?

– Ну не знаю. – Она рассмеялась. – Просто Кто-то. Кто в один прекрасный день окажется.

Хэнк почувствовал облегчение.

– Ну ты даешь: ждать, что когда-нибудь появится кто-то, кого ты даже не знаешь, чтобы стать для него чем-то. К тому же как ты узнаешь этого кого-то, даже если и встретишь его?

– Я его не узнаю, – промолвила она, садясь и прислоняясь к борту пикапа с ленивой неторопливостью кошки. Спрыгнув на землю, она остановилась на мокром песке у канавы и принялась завязывать свои волосы в узел на затылке. – Это он узнает меня. – Она повернулась к нему спиной.

– Эй! Ты куда?

– Все нормально, – ответила она шепотом, – я просто в воду.

И она вошла в канаву так легко, что даже не потревожила лягушек, которые продолжали выводить свои трели. Вот звонит колокол Хэнка-Луны не было, но ночь была такой ясной и чистой, что тело девушки как будто светилось, такой светлой была ее кожа. «Как она умудрилась остаться такой белой, – недоумевал Хэнк, – в местности, где даже бармены загорелые?»

Она снова начала что-то напевать. Потом повернулась к пикапу и бросила взгляд на Хэнка, стоя по колено в воде, по которой плыл пух и отражения звезд. Затем она двинулась дальше, и Хэнк смотрел, как темная вода поглощает ее белое тело – сначала колени, потом узкие бедра, женственность которых подчеркивалась лишь тонкой талией, живот, темные соски грудей, – пока над тополиным пухом не осталось лишь лицо. Зрелище было потрясающее. «Ах ты жопа, – прошептал он себе под нос, – она и вправду необыкновенная».

– Я люблю воду, – буднично заметила девушка и без малейшего всплеска исчезла под водой, что было настолько противоестественно, что Хэнку пришлось уговаривать себя, что в самом глубоком месте канава не больше четырех футов. Он

следил за расходящимися кругами, не отводя взгляда. Еще ни одной девушке не удавалось его так заарканить; и пока она пребывала под водой, он полуиспуганно, полувесело прикидывал, кто тут кого залавливает.

И небо, как он заметил, уже не казалось оловянной фольгой.

Он остался на следующий день и познакомился с девушкиной тетей, которая была замужем за полицейским. Пока Вив ходила на работу в тюрьму, Хэнк ждал ее, читая детективные журналы. Ему так и не удалось добиться от нее ни сколько ей лет, ни откуда она, правда тетушка, с жесткими, как проволока, волосами, сообщила ему, что родители ее умерли и большую часть времени она проводит во фруктовой лавке на шоссе. Следующую ночь они тоже провели в пикапе, и Хэнк начал ощущать какую-то неловкость. Он сказал девушке, что на рассвете должен уехать, а потом вернется, о\'кей? Она улыбнулась и ответила, что с ним было очень хорошо, и, когда в сером предутреннем свете он пришпорил мотоцикл, поднимая фонтан белой пыли, она, встав на капот, махала ему рукой.

Через Денвер в Вайоминг, где ледяной ветер исхлестал его до мяса так, что пришлось обращаться к врачу, который прописал ему мазь… снова вниз в Юту, где еще одна драка – на этот раз в Солт-Лейк-Сити… вдоль Змеиной реки, где ручейники, врезаясь в его защитные очки, разбивались насмерть… в Орегон.

Когда он перевалил через горный кряж и навстречу ему ринулась зеленеющая долина Вилламетт, он понял, что обогнул земной шар. Он отправлялся на Запад из Сан-Франциско, все западнее и западнее, а через два года сошел на Восточное побережье, туда, где впервые высадились его предки. Он двигался почти по прямой, и вот круг замкнулся.

Под оглушительный рев мотоцикла он скатился с горного кряжа и, не сбавляя скорости, миновал старый дом за рекой. Ему не терпелось увидеть добрых старых лесорубов, сорвиголов, которые умеют держать фасон. Тяжело ступая, он с победоносным видом вошел в «Пенек».

– Разрази меня гром, похоже, с тех пор, как я уехал, тут поубавилось бездельников. Эй, слышишь, Тедди?

– Здравствуйте, мистер Стампер, – вежливо ответил Тедди. Остальные заулыбались, небрежно помахивая руками.

– Тедди-мальчик, дай-ка нам бутылку. Целую! – Он облокотился на стойку и, сияя, уставился на посетителей, которые поглощали свои ленчи с пивом.

– Мистер Стампер… – робко начал Тедди.

– Как ты тут жил, Флойд? Все толстеешь? Мел… Лес. Идите сюда, давайте приговорим бутылочку, – ну, Тедди, старый змей.

– Мистер Стампер, продажа непочатых бутылок в барах запрещена в Орегоне законом. Вы, наверное, забыли.

– Я не забыл, Тедди, но я вернулся домой с войны! И хочу немножко расслабиться. А как вы на это смотрите, ребята?

Музыкальный автомат зашипел. Ивенрайт взглянул на часы и поднялся.

– Как ты смотришь, если мы откупорим эту бутылочку вечерком в субботу? По вечерам торговля разрешена.

– Мистер Стампер, я не могу…

– Я «за «, – подхватил Лес. – Здорово, что ты вернулся.

– А вы, черномазые? – добродушно взглянул он на остальных. – Похоже, у вас тоже неотложные дела. О\'кей. Тедди…

– Мистер Стампер, я не могу вам продать…

– О\'кей, о\'кей. Мы все отложим это. Увидимся позже, птички. Поеду покатаюсь – взгляну на город.

Они попрощались, его старые дружки, сорвиголовы, умеющие держать фасон, и он вышел, недоумевая, что это на них нашло. У них был усталый, напуганный, сонный вид. На улице Хэнк обратил внимание на то, как потускнели горные вершины, и обескураженно подумал: неужели весь мир обрюзг, пока он за него сражался?

Он миновал берег, торговые доки, где тарахтели моторки: «будда-будда-будда» – и рыбаки заполняли резервуары блестящим лососем, покосившиеся хижины и засиженную чайками свалку, проехал между дюнами и выбрался на пляж. Обогнув горы бревен, он остановился у самой пенистой кромки, уперев ноги в плотный мокрый песок и зажав между ними мотоцикл. Словно маг, прошедший все этапы замысловатого колдовства, он замер в ожидании, когда наконец мир содрогнется и раскроется в мистическом откровении, которое все расставит для него по своим местам раз и навсегда. Он первый из Стамперов обогнул земной шар. Он ждал, затаив дыхание.

Кричали чайки, мухи роились над выброшенными прибоем трупами птиц, и волны разбивались о сушу с методичностью тикающих часов.

Хэнк разразился громким хохотом и ударил ногой по стартеру. «Ну лады-лады, – произнес он, продолжая смеяться и снова ударяя по стартеру, – лады-лады-лады…»

После чего с песком, забившимся за отвороты штанов, и цинковой мазью на носу вернулся в старый деревянный дом на другом берегу заждавшейся его реки. Отец с молотком, гвоздями и девятым номером кабеля продолжал сражаться с рекой, уговаривая ее повременить.

– Я вернулся, – поставил Хэнк в известность старика и прошествовал наверх.

На несколько месяцев – в шумящие леса с дымом, ветром и дождем, потом – на лесопилку, уговаривая себя, что работа в помещении усмирит его иммигрантскую душу, что цинковая мазь спертого воздуха залечит его обветренную шкуру. На время он даже обрел покой, нажимая все эти кнопки и рычаги автопил. Потом, при первом приближении весны, снова в леса. Но это небо!.. Почему полное такой несказанной синевы небо казалось ему пустым?

Все лето он пропахал на лесоповале с таким упорством и самоотдачей, с какими лишь готовился к чемпионату по борьбе в свой выпускной год в школе, но в конце сезона, когда мышцы его вздулись буграми, его не ожидали ни турниры, ни противники, ни медали.

– Я уезжаю, – заявил он старику осенью. – Мне нужно кое-кого повидать.

– Какого хрена, что это ты тут несешь, в разгар сезона?! Кого это еще ты там должен повидать?! Зачем?

– Зачем? – осклабился Хэнк, глядя на покрасневшее лицо отца. – Видишь ли, Генри, мне надо повидать этого кое-кого, чтобы узнать, не являюсь ли я кем-то. Я вернусь не позднее чем через пару недель. А на время своего отъезда я все улажу.

Он оставил старика кипевшим и ругавшимся на чем свет стоит, а через два дня, уложив небольшую сумку, в жавших новых ботинках и новом фланелевом пиджаке с одной пуговицей, он сел на поезд, идущий на Восток.

В эту осень его не ждала арбузная ярмарка, но брезентовый стяг, возвещавший о прошлогоднем событии, все еще болтался на деревянной арке. Он хлопал и полоскался в порывах пыльного красного ветра, а выцветшие буквы отрывались и летели под колеса поезда, словно какие-то странные листья. Сначала он отправился в тюрьму, где получил от дяди информацию и заодно приобрел у него подержанный пикап. Распрощавшись с дядей и тюрьмой, он нашел Вив в брезентовой палатке, где она острой палочкой выводила ориентировочный вес на глянцевитых арбузных боках: посмотрит на арбуз, задумается и выцарапывает.

– Наугад? – спросил он, подходя сзади. – А если ошибешься?

Она выпрямилась и, прикрыв глаза рукой, взглянула на него. Каштановый локон прилип ко лбу.

– Обычно я определяю почти точно.

Она попросила его подождать с другой стороны миткалевой занавески, которая отделяла ее крохотную комнатку от прилавка. Хэнк, решив, что она стесняется убожества своего жилища, молча согласился, и она нырнула под занавеску, чтобы собраться. Но то, что он ошибочно принял за стыд, скорее было пиететом: крохотная комнатка, в которой она жила после смерти родителей, была для нее своеобразной исповедальней и прибежищем. Ее взгляд блуждал по затрепанным стенам – видовые открытки, газетные вырезки, букетики засохших цветов: детские украшения, которые, как она знала, ей суждено покинуть вместе с этими стенами, – пока она не встретилась с ним, глядящим из овального зеркала в деревянной оправе. Нижняя часть лица, смотревшего на нее, была искажена трещиной, пролегавшей ровно посередине, но, несмотря на это неудобство, оно улыбалось ей в ответ, желая удачи. Она еще раз все оглядела, беззвучно поклявшись хранить верность всем святым мечтам, надеждам и идеалам, которые берегли эти стены, и, подтрунивая над собой за такую глупость, на прощание поцеловала собственное отражение в зеркале.

Она вышла с маленькой плетеной сумочкой, в желтом подсолнуховом хлопчатобумажном платье и соломенной шляпе с широкими полями – все было новеньким, разве что ценники были срезаны. Перед тем как отправиться, она обратилась к Хэнку с двумя просьбами: «Когда мы доберемся дотуда, куда мы едем, до Орегона… знаешь, что бы я хотела? Помнишь, я говорила тебе о канарейке?..»

– Сладкая ты моя, – перебил Хэнк, – если тебе надо, я поймаю целую стаю птиц. Я тебе достану всех голубей, воробьев, какаду и канареек на свете. Черт, какая ты хорошенькая! Кажется, красивее тебя я никого еще не видал. Но… послушай, как тебе удалось запихать все свои волосы в шляпу? Мне больше нравится, когда они распущены…

– Но они такие длинные и так быстро пачкаются…

– Ну тогда, может, их выкрасить в черный цвет? – Он рассмеялся и, взяв у нее сумку, подтолкнул к пикапу.

Так она и не произнесла свою вторую просьбу.

Она полюбила буйную зелень своего нового пристанища, старого Генри, Джо Бена и его семейство. Она быстро приспособилась к жизни Стамперов. Когда старый Генри обвинил Хэнка в том, что тот привел в дом мисс Серую Мышь, на первой же совместной охоте на енотов Вив быстро заставила его изменить свое мнение, перекричав, перепив и пересилив всех до единого мужчин, так что обратно ее, хохочущую и распевающую во все горло, пришлось волочь на самодельных салазках, как раненого индейца. После этого старик перестал ее подкалывать, и она регулярно ходила с ними на охоту. Не то чтобы ей нравилось убивать, когда собаки рвут визжащих лисиц или енотов, ей просто нравилось ходить по лесам, быть со всеми вместе, а что они там думали о ней при этом, ее не волновало. Если им хотелось считать ее кровожадной охотницей, ну что ж, она может быть и такой.

Она принимала участие в жизни Стамперов, но собственного мира у нее так и не появилось. Сначала это беспокоило Хэнка, и он решил, что может помочь ей, предоставив отдельную комнату: «Нет, конечно, не для того, чтобы в ней спать, но это будет место, куда ты сможешь уйти шить и всякое такое, она будет твоя, понимаешь?» Она не совсем понимала, но возражать не стала, хотя бы потому, что там она сможет держать птичку, купленную Хэнком, которая раздражала все остальное семейство; кроме того, она чувствовала, что и ему будет спокойнее жить в своем жестоком мире насилия, в который она никогда не сможет войти, если у нее будет своя «швейная» комната. Иногда, возвращаясь поздно вечером из Ваконды, Хэнк заставал Вив в этой комнате лежащей на кушетке с книгой в руках. Он садился рядом и рассказывал ей о своих приключениях. Вив слушала, поджав колени, потом выключала свет и шла укладывать его в постель.

Эти загулы в городе никогда ее не беспокоили. Пожалуй, единственной особенностью Хэнка, о которой она неизменно сожалела, была его способность стоически переносить любую боль; случалось, когда они раздевались, Вив разражалась бурными рыданиями, заметив у него на бедре глубокий ножевой порез. «Почему ты сразу не сказал?» – возмущалась она. А Хэнк лишь ухмылялся, потупив глаза: «Ничего особенного, царапина». – «Черт бы тебя побрал! – кричала она, воздевая руки. – Провались ты к дьяволу со своими царапинами!» Эти сцены всегда забавляли Хэнка, давая ему ощущение мальчишеской гордости, и он продолжал по возможности как можно дольше скрывать свои раны от жены; как-то раз, когда на лесоповале он сломал себе ребро, она узнала об этом лишь тогда, когда он снял рубашку, чтобы помыться; когда Хэнк потерял два пальца на лесопилке, он обмотал обрубки тряпкой и не показывал их Вив до тех пор, пока она не спросила его за ужином, почему он сидит за столом в рабочих рукавицах. Смущенно опустив голову, он ответил: «Боюсь, я просто забыл их снять» – и, стащив рукавицу, обнажил настолько изуродованную и покрытую спекшейся кровью и ржавчиной кисть, что Вив потребовалось полчаса лихорадочной работы, чтобы очистить рану и удостовериться, что руку не придется ампутировать.

Бывало, Джанис, жена Джо Бена, отведя Хэнка в сторонку и прижав его к стене, несмотря на его ухмылку, корила его за то, что он без должного уважения относится к духовным потребностям Вив и не дает ей в полной мере быть женой.

«Ты имеешь в виду служанкой, Джэн? Я глубоко ценю твои добрые намерения, но поверь мне: Вив – жена в полной мере. А если ей нужно кого-нибудь обихаживать, я принесу ей котенка». Кроме того, добавлял он уже про себя, для того чтобы рассуждать о духовных потребностях Вив или о том, как помочь им реализоваться, с ней надо было быть получше знакомой. Для того чтобы научиться настраиваться точно на длину волны Вив. Возможно, Джэн умела разбираться в людях, но не настолько хорошо…

(Однако Джэн меня все-таки довела. Она всегда загоняла меня в угол своими советами. Но обычно я пропускал их мимо ушей. Случилось это, когда в первое утро после возвращения Ли она подошла ко мне и сказала, чтобы я обращался с ним полегче. «Полегче? Что ты хочешь сказать этим „полегче“? Мне нужно, чтобы он работал, вот и все». Она ответила, что вовсе не это имела в виду, а только чтобы я сразу не устраивал с ним споров. Но я знал, к чему она клонит, знал даже лучше ее самой. Накануне вечером мы с Вив говорили о непреодолимом желании Джэн быть благодетельницей для всех городских бездельников, и когда на следующее утро она снова взялась за свои советы, я был совершенно не в том настроении, чтобы сносить это. А все потому, что я знал: если мы с Малышом повздорим и мне захочется кому-нибудь вмазать, как это было с тем пижоном в баре в Колорадо, я вытрясу из Ли душу… и на этот раз дело не обойдется пустяками. А нам так нужны рабочие руки. «Просто я хочу сказать, Хэнк, – промолвила Джэн, – чтобы ты нашел какую-нибудь безопасную тему для разговора». Я улыбнулся, поднял ее лицо за подбородок и сказал: «Джэнни, зайка, успокойся; я буду с ним говорить только о погоде и лесе. Обещаю тебе». – «Хорошо», – ответила она, глаза ее снова подернулись совиной восковой пленкой, – я зачастую подтрунивал над Джо, как это его жене удается видеть сквозь нее, – и она удалилась на кухню готовить завтрак.

Как только Джэн исчезла, практически с тем же самым на меня навалился Джо. Только он еще требовал, чтобы я что-нибудь сказал Ли.

– Скажи ему, как он вырос, или что-нибудь такое, Хэнк. Вчера вечером ты вел себя с ним очень холодно.

– Боже милостивый, да вы что, сговорились с Джэн?!

– Просто надо, чтобы мальчик почувствовал себя дома. Ты помни, он ведь у нас впечатлительный.

Джо продолжал распинаться, а я – копить раздражение, – очень уж смахивало на начальную школу. Впрочем, мне кажется, я знал, какую они преследуют цель. И я плохо понимал, как это мне удастся, особенно учитывая присутствие в доме еще одной впечатлительной особы, я уже не говорю о том, что Вив вообще вела себя странно, после того как ей стало известно о контракте с «Ваконда Пасифик». Единственное, что было ясно, – для сохранения мира и спокойствия мне придется ходить на ушах.

Как бы там ни было, я отправился к его комнате и пару минут постоял у дверей, прислушиваясь, \' встал он или нет. Пару минут назад его звал Генри, но он мог счесть этот крик за дурной сон; Генри вставал раньше всех и, если мне не удавалось его заткнуть, поднимал в доме целую бурю. Ничто так не бесит, как то, что кто-нибудь криками вытаскивает тебя из кровати, и ты знаешь, что, как только все отвалят на работу, этот калека снова заберется в постель, чтобы продрыхать до полудня.

В комнате темно и мрачно, леденящий воздух льется сквозь полуоткрытое окно…

Я уж совсем было собрался постучать ему в дверь, как услышал в комнате какие-то звуки, – на цыпочках я отошел от дверей и отправился бриться, вспоминая, как Генри в первый раз будил кузена Джона, который приехал из Идаго работать на нас. Накануне, в вечер своего приезда, Джон выглядел довольно скверно, – по его утверждению, он добирался до нас по великой алкогольной реке, – поэтому мы уложили его пораньше, надеясь, что хороший сон поможет ему прийти в себя. Когда утром Генри открыл к нему дверь, Джон сжался в комок на постели и принялся махать руками: «Что такое? Что такое?» Генри объяснил ему, что половина четвертого – вот что такое. «Господи Иисусе! – воскликнул Джон. – Что же ты не ложишься, Генри? Ты же сам говорил, что завтра у нас тяжелый день!» И накрылся с головой одеялом. Нам потребовалось три дня, чтобы привести Джона в чувство, да и после этого от него было мало толку. Он ныл и стенал, слоняясь туда и обратно. Тогда до нас еще никак не доходило, что мы пытаемся завести его, напрочь лишив привычного топлива; точно так же, как грузовику требуется дизель для того, чтобы нормально двигаться, Джону требовалось заправиться «Семью коронами». Генри утверждал, что пьет Джон потому, что его мама заставляла все семейство валиться на колени и молиться, как умалишенных, когда их папаша возвращался домой навеселе, – кажется, это был один из двоюродных братьев Генри, – а Джон так никогда и не понял, что этой молитвой они вовсе не возносили Господу благодарность, как,\' например, после обеденной трапезы. Таким образом, согласно Генри, выпивка стала для него чем-то священным, и он так утвердился в этой вере, что в крепости ее мог поспорить даже с пастором.

Промерзшая скорлупа постели смыкается над беззащитным комочком тепла, который ты не 6 силах покинуть…

Джон был хорошим работником. Вообще алкоголики работают гораздо лучше, чем принято считать. Может, они вообще нуждаются в выпивке как в лекарстве, как Джэн, которой необходимо по вечерам принимать таблетки от щитовидной железы, чтобы быть уравновешенной. Помню, однажды нам пришлось посадить Джона за руль пикапа, чтобы он отвез нас в город, – в тот день Генри поскользнулся на замшелой скале и здорово разбился, так что нам с Джо надо было сидеть с ним в кузове и придерживать, чтобы его не подбрасывало и не трясло. Кроме Джона, вести было некому. На мой взгляд, он прилично вел, и только Генри орал всю дорогу: «Лучше я пешком пойду, чем ехать с этим несчастным алкашом! Я пойду пешком, черт побери, я пойду пешком… « – можно было подумать, что он мог идти…) Ты пытаешься поглубже зарыться в теплую сердцевинку, но тут коридор сотрясает тяжелая поступь Генри, и в твое темное убежище сна словно пушечный снаряд влетает: «Подъем! Подъем! « – военный клич, за которым следует вооруженное взятие двери: бум-бум-бум! – и снова:

– Подъем, подъем! Кто спит, того убъем! Хих-хи-хи!

Новый натиск на дверь, и тоненькое злорадное хихиканье.

– Где пилилы? Где рубилы? Где таскалы? По-давалы? В бога душу мать, где тут лесорубы? Мне работать без них никак!

В бога душу мать: а мне спать никак без тишины!

Дверь снова сотрясается под градом ударов. Бам-бам-бам! «Мальчик?» Дом вот-вот рухнет. «Мальчик! Вставай! А ну-ка порастрясем это болото!»

Я зарываюсь в подушку. Вокруг темно, хоть глаз выколи, а этот выживший из ума полудурок может ведь и дом поджечь, лишь бы убедить лежебок, что ночь вовсе не предназначена для сна. И в этом сумбуре пробуждения первый же взгляд наружу убеждает меня, что по сравнению с предыдущим вечером никаких изменений к лучшему не произошло. Ибо я снова прекрасно осознавал, где я, но не мог определить время действия. Некоторые факты были очевидными: мрак, холод, грохочущие сапоги, стеганое одеяло, подушка, свет из-под двери – таковы были признаки реальности, – но привязать их к какому-то определенному времени я не мог. А необработанные признаки реальности без шлифовки времени тут же расплываются, а сама реальность становится такой же бессмысленной, как запуск разрозненных частей авиамодельки… Да, я в своей старой комнате, в темноте – это очевидно, холодно – это определенно, но когда?

«Уже почти четыре, сынок!» Бам-бам-бам!

Но я имею в виду время! Год! Я попытался вспомнить подробности своего приезда, но они склеились за ночь и сейчас в темноте никак не хотели разлепляться. Позже оказалось, что мне потребовалось целых две недели, чтобы собрать все детали, и еще больше, чтобы склеить их в необходимой последовательности.

– Сынок, что ж ты копаешься? Что ты там делаешь?

Зарядку. Упражнения по-латыни.

– Ты окончательно проснулся? Громко киваю.

– Тогда что же ты делаешь?

Мне удается что-то промямлить; вероятно, это удовлетворяет его, потому что он удаляется по коридору, сотрясаясь от дьявольского хихиканья. Но после того как он уходит, я уже не могу вернуться в свой теплый сон, в голове у меня начинает брезжить, что они всерьез намерены вытащить меня на улицу в эту студеную ночь и заставить работать! И, осознав это, я задаю себе самому его вопрос: «Так что же ты здесь делаешь?» Пока мне удавалось избегать ответа на этот вопрос или при помощи шуточек, или заслоняясь от него сомнительными фантазиями о героической схватке и праведном свержении. Но сейчас, в четыре утра, перед лицом каторжной работы, я не мог более увиливать от ответа, каким бы он ни был. Но я был слишком сонным для того, чтобы принимать какое-либо решение, поэтому снова решил отложить его на время. Но вернувшийся старый полтергейст опять забарабанил мне по черепу, сделав выбор за меня.

– Вставай, мальчик! Вставай, встряхнись! Пора оставить свой след на земле!

Ли резко вскакивает… Лучше не рисковать, я мрачно вперяюсь глазами в дверь, от последнего заявления у меня горят щеки: «Да уж, Леланд. Так что, если собираешься что-то совершить, начинай совершать…»

Я оделся и спустился на кухню, где мои сородичи нюх в нюх, локоть к локтю дружно поедали яйца и блины за клетчатой скатертью. Все тут же обратились ко мне с приветствиями, приглашая сесть и разделить с ними хотя бы вторую половину завтрака.

– Мы тебя ждали, Ли, – с натянутой улыбкой промолвил Джо Бен, – как соловей лета.

На кухне было гораздо тише, чем накануне вечером: трое из детей Джо сидели у плиты, поглощенные комиксами, жена Джо отмывала сковородку металлической щеткой, Генри умело управлялся с пищей, заталкивая ее между искусственных челюстей одной рукой. Хэнк слизывал с пальцев сироп… Дивная картина американского завтрака. Ли нервно сглатывает и пододвигает стул, который, как ему кажется, предназначался ему. Но тут я замечаю, что неуловимая лесная нимфа тоже еще отсутствует.

– А где твоя жена, Хэнк; Генри еще не научил ее вставать и встряхиваться?

Хэнк сидит в напряженной позе, при этом, вероятно, считая, что выглядит гораздо лучше, чем накануне…

Хэнк пропускает вопрос мимо ушей, зато Генри живо откликается:

– Ты имеешь в виду Вив? – Он отрывает лицо от тарелки. – Боже милостивый, Леланд, мы вышвыриваем ее из постели, прежде чем кто-нибудь из нас, мужчин, еще и пальцем начинает шевелить. Как и малышку Джэн. Что ты, Вив давно на ногах, приготовила завтрак, подмела пол, собрала груши, сложила сумки с ленчем. Можешь не сомневаться, уж я-то научил этого парня, как обращаться с женщинами. – Он хихикает и подносит к губам чашку – огромный блин исчезает вместе с потоком кофе. Громко выдохнув, он откидывается назад и оглядывает кухню в поисках отсутствующей девушки. Яичная скорлупа, приставшая к его лбу, выглядит как третий глаз. – Я думаю, она где-нибудь здесь, если ты хочешь познакомиться…

– На улице, – задумчиво замечает Хэнк, – у коровы.

– А почему она не завтракает с нами?

– Откуда я знаю. – Он пожимает плечами и с удвоенной энергией набрасывается на пищу.

Тарелка пустеет, и Джэн предлагает мне нажарить еще блинов, но Генри заявляет, что времени и так в обрез, и я говорю, что утром могу обойтись кукурузными хлопьями. «Это научит тебя вскакивать сразу, помяни мое слово».

– Там в плите есть кое-что, – говорит Хэнк. – Я отложил, чтобы не остыли, если он не успеет.

Он достает из черной пасти плиты сковородку и сваливает содержимое мне на тарелку с таким видом, как сваливают остатки собаке или кошке. Я благодарю его за то, что он спас меня от участи поглощать холодные хлопья, и проклинаю про себя за то, что он уже предусмотрел мое опоздание. И снова Ли чувствует, как краска заливает его щеки. Трапеза продолжается если и не в полной тишине, то по крайней мере без участия слов. Пару раз я бросаю взгляды на брата Хэнка, но он, кажется, позабыл о моем существовании и полностью поглощен более высокими мыслями.

(…Естественно, Джон прекрасно доехал, и старику не пришлось идти в больницу пешком, как он собирался, но оказалось, что это еще не все. Когда через день мы с Джоби отправились в клинику, первым, кого мы встретили, был Джон – он сидел на ступеньке у входа, свесив руки между колен и мигая красными глазами. «Я слышал, Генри сегодня отпускают домой», – промолвил он. «Да, – ответил я. – Он не столько переломался, сколько вывихнул. Они его всего загипсовали, но док говорит: это в основном для того, чтобы он вел себя поспокойнее». Джон встает и запихивает руки в карманы. «Я готов в любой момент», – заявляет он, и я понимаю, что он с чего-то взял, что мы с Джо снова будем ехать в кузове, удерживая старика. У меня, конечно, не было никакого желания болтаться в кузове, да еще удерживать там беснующегося Генри, поэтому, даже не подумав, я говорю: «Знаешь, Джон, я думаю, кто-нибудь из нас будет в лучшей форме, чтобы вести машину, а тебе я на этот раз советую прокатиться в кузове». Я даже не представлял себе, что это его заденет. А его задело, и здорово. Он похлопал глазами, пока они до краев не наполнились слезами, пробормотал: «Я просто хотел помочь» – и, согнувшись, поплелся за угол…)

Отсутствие беседы за столом приводит Ли в состояние совершенно неконтролируемой нервозности. Ему кажется, что молчание, как лампа в полицейском участке, направлено прямо на него. Он вспоминает старую шутку: «Так ты четыре года изучал тригонометрию, да? Ну-ка скажи мне что-нибудь по-тригонометрийски «. Они ждут, чтобы я сказал что-нибудь, чтобы оправдался за все эти годы учебы. Что-нибудь стоящее…

Я уже закончил трудиться над блинами и допивал кофе, когда Генри вдруг ударил по столу ножом, с которого стекал желток. «Постойте! Подождите минуту!» Он свирепо воззрился на меня и наклонился так близко, что я мог рассмотреть смазанные маслом и расчесанные брови этого старого тщеславного петуха. «У тебя какой размер ноги?» Смущенно и слегка встревоженно я сглотнул и что-то пробормотал в ответ. «Мы должны найти тебе сапоги».

Он поднимается и вразвалку направляется прочь из кухни искать сапоги, в которых, как он считает, я нуждаюсь; я откидываюсь на спинку стула, решив воспользоваться передышкой.

– Сначала мне показалось, – смеюсь я, – что он собирается обрезать мне ноги так, чтобы они влезли в сапоги. Или, наоборот, растянуть их. Что-то вроде прокрустова ложа.