Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кен Кизи

Демон Максвелла

Посвящается Джеду, живущему за рекой
Судья на процессе назвал его Облезлым Галаадом, и позднее, скрываясь в Мексике, он написал следующие строки:



Иметь пять тысяч и остаться с песо,
Лишиться славы и отбросы жрать, —
Хотел бы знать — за коим бесом
Решил я наркоманом стать.


Вчера еще — талант великий,
С которым встрече каждый рад,
Сегодня — беженец безликий,
Он же — Облезлый Галаад.


Не заржавел ли меч, о рыцарь?
Беги, пока хватает сил,
От двух держав тебе не скрыться,
Каким бы ловким ты ни слыл.



Приблизительно так все оно и было.

Освобождение

Я прибыл в полицейский участок округа в своем обычном виде — кожаная куртка, полосатые штаны, ботинки и серебряный свисток на шее. В лагере позволяют ходить в своей одежде. Но здешние полицейские на дух не переносят этого. Лейтенант Гердер оторвался от пишущей машинки, взглянул на меня, и его мертвое лицо еще больше помертвело.

— Ну что, зайчик. Сдавай сюда весь свой хлам.

— Весь? — Обычно заключенным Почетного лагеря доверялось самостоятельно отдавать часы, перочинные ножи и прочие мелочи.

— Весь. Не хватало еще, чтобы ты начал свистеть в разгар ночи.

— Тогда извольте составить полную опись имущества.

Лейтенант награждает меня пронзительным взглядом, берет из стопки бланк и заправляет его в каретку.

— Один свисток, — начинаю перечислять я, снимая с шеи цепочку, — с припаянным к нему серебряным распятием.

Лейтенант не шевелится.

— Губная гармошка, настроена на ми-бемоль.

Лейтенант продолжает смотреть на меня из-за машинки.

— Ну давай, Гердер. Ты хочешь получить весь мой хлам, а я хочу, чтобы все до последней мелочи было описано.

Мы оба прекрасно понимаем, что на самом деле меня интересуют две мои записные книжки.

— Клади все в лоток, — говорит он. — И стаскивай с себя этот маскарадный костюм.

Он выходит из клетки, и я снимаю с себя куртку с бахромой, которую Бигима сделала мне из шкуры лосихи, сбитой Хулиганом на перевале Семи Дьяволов, когда он ехал с зажженными фарами и отказавшими тормозами.

— Клади ее в лоток. Руки на стену, ноги на ширину плеч. — И он ударяет меня ногой под коленку. — Рэк, прикрой меня, пока я шмонаю заключенного.

Меня обыскивают с головы до пят, забирают темные очки, носовой платок, щипчики для ногтей, шариковые ручки и все остальное. Оба моих блокнота завернуты в толстый пергамент, расписанный для меня Фастино во время отвальной. Гердер срывает его, запихивает в корзину для бумаг и швыряет блокноты поверх остальных вещей.

— В соответствии с законом, Гердер, я должен получить опись этого имущества.

— Пока ты находишься у меня, закон для тебя — я, — сообщает лейтенант Гердер.

Он говорит это спокойно и бесстрастно. Просто ставит меня в известность.

— Ну ладно, тогда вы все будете свидетелями, — я достаю из лотка блокноты и показываю их помощнику шерифа Рэку и остальным присутствующим. — Все видели? Два блокнота.

После чего отдаю блокноты Гердеру, который относит их в свою клетку, кладет рядом с печатной машинкой и начинает стучать по клавиатуре, не обращая внимания на излучаемую в его адрес ненависть. Рэк проявляет большую нервозность — вместе со многими из присутствующих ему предстоит вернуться обратно в лагерь, где он будет невооруженным охранником. Сначала, пытаясь умаслить нас, он начинает нам подмигивать, а потом поворачивается ко мне и расплывается в честнейшей доверительной улыбке.

— Так ты хочешь написать книгу об этих шести месяцах, которые провел у нас?

— Думаю, да.

— И будешь публиковать ее в еженедельных приложениях к «Хронике»?

— Надеюсь, что нет. — Еще не хватало, выдавать по три страницы воскресному приложению. — Это будет издано отдельной книгой.

— Боюсь, тебе придется многое изменить... например, имена.

— Ни за что. Разве можно выдумать имена лучше, чем сержант Рэк и лейтенант Гердер?

Пока Рэк обдумывает ответ, Гердер пропихивает ему в окошко бумаги:

— Подпиши.

За отсутствием ручки Рэку приходится воспользоваться одной из моих. Получив подписанные бланки, Гердер вынимает из лотка все мои шмотки и кладет их в пронумерованную картонную коробку, накрывая сверху моей курткой.

— Вот и хорошо. — Он поворачивается к панели дистанционного управления. — Можешь застегнуть штаны и подойди к решетке.

— А мои блокноты?

— В камере есть бумага. Следующий.

Рэк возвращает мне ручку, когда я прохожу мимо, и Гердер оказывается прав: в камере действительно есть бумага. Сиксо тоже уже там. Правда, теперь он в синем комбинезоне вместо ярких слаксов и спортивной куртки, но продолжает вести себя вызывающе, притворяясь крутым:

— А вот и мои котики!

Один за другим в камеру входят заключенные, доставленные Рэком. Все они уже прошли сквозь руки Гердера, лишившего их сигарет, бумаги и всего остального.

— Мне очень жаль, — говорю я.

— Руки прочь от Дебори,—предупреждает их Сиксо. — Он страшен в гневе.

И тут же доносится звон ключей.

— Дебори! К тебе Дагз!

Дверь распахивается, я выхожу и иду вдоль ряда камер в приемную. Там за столом уже сидит Дагз, осуществляющий надзор за условно осужденными. Перед ним рядом с судебными документами лежат мои блокноты. Дагз отрывается от бумаг и поднимает голову.

— Я вижу, ты вел себя вполне прилично, — замечает он.

— Я — хороший.

Дагз закрывает папку.

— Как ты думаешь, к полуночи кто-нибудь за тобой приедет?

— Может, кто-нибудь из родственников.

— Из Орегона?

— По крайней мере, я надеюсь на это.

— Кто-нибудь из родственников. — Он устремляет на меня взгляд профессионального полицейского — в меру сочувствующий, в меру откровенный. — Приношу свои соболезнования по поводу отца.

— Очень тронут.

— Из-за них судья Риллинг и вынес такое решение.

— Я знаю.

Еще в течение некоторого времени он читает мне лекцию о вреде ля-ля-ля, и я даю ему договорить до конца. Наконец он встает, обходит стол и протягивает мне руку:

— Ну ладно. Только не пропусти утреннее заседание в понедельник, если хочешь, чтобы тебя отпустили на поруки в Орегон.

— Обязательно буду.

— Я тебя провожу.

По дороге в камеру он спрашивает о моих тюремных записях и о том, когда они выйдут. Когда будут закончены, — отвечаю я. И когда это может произойти? Когда все будет закончено. Собираюсь ли я описать сегодняшнюю беседу? Да, и сегодняшнюю, и судебное заседание на прошлой неделе — все.

— Дебори! — окликает меня Сиксо через решетку. — И еще вставь в свою долбаную книгу, как меня оторвали от общества и в течение пяти с половиной месяцев заставили играть здесь в пинокль с местным начальством. И всякий раз, когда у этих бугаев заканчиваются сигареты, кто-нибудь из них интересуется: «А какие сигареты курит Сиксо? „Винстон»? Вот пусть и гонит!» Это честно, старик, или как? Но им меня не сломить! Анджело Сиксо все перенесет.

Некоторые чуваки так умеют жаловаться, что в их устах жалоба звучит похвальбой.

Дверь за мной закрывают, и Дагз уходит. Сиксо садится. Он мотает уже второй срок. А некоторые сидят и по три раза. Тех, кого выпускают на поруки, называют краткосрочниками. Но иногда малый срок отсидеть сложнее, чем большой. И у многих краткосрочников едет крыша, или они сбегают.

Лучше сидеть тихо. Этому и посвящены мои записи.

Заключенные всё прибывают. Кто-то кричит:

— Окститесь, ребята, здесь уже ногу поставить негде!



Сжимается пространство, пухнет время.
Забита камера: ни охнуть, ни вздохнуть.
Преступника печален путь —
Влачит своей он жизни бремя.


За стенкой стук костяшек домино,
Уже три дня я должен быть свободен,
Но вертухаям это все равно,
Для них я ни на что не годен.


Сегодня? Завтра? В Рождество?
Когда меня отпустят кровопийцы?
Ведь я же, право, не убийца,
К чему им это торжество?


Один стукач донос состряпал
И коноплю у нас нашел,
С собой полицию привел,
И на меня властям накапал.


Не помогли мои уловки,
И здравый смысл не уберег,
И недостало мне сноровки,
И я спасти себя не смог.


Как рыбу, на крючок поймали,
И я перед судом предстал.
Вершитель судеб срок мне дал,
Меня достойно наказали.


Но к черту Джонсона, Вьетнам,
И пацифистов, и вендетты!
Долой постыдные наветы!
Свободу всем — и вам и нам!


Лежит мой палец на курке,
И я есмь лезвие свободы.
Лассо звенит в моей руке,
Я все освобожу народы.



Без двадцати двенадцать меня вывели из камеры, отдали мне мою одежду, свисток и губную гармошку и отвели в помещение, где уже сидел один краткосрочник — рыжий с проседью чувак лет шестидесяти.

— Фредди, на выход! Я готов! — повторял он, расхаживая взад-вперед по тесной каморке, то поднимая, то опуская старомодную подставку для чистки обуви, битком набитую личными вещами. На нем был потертый черный костюм, белая рубашка и темно-бордовый галстук. Ботинки ослепительно блестели.

— Ты за что?

— За траву. А ты?

— Я замахнулся ножом на шурина, а моя старуха вызвала полицию. Мы даже и подраться не успели. Впрочем, я не жалуюсь. Главное, чтобы мне не вставляли палки в колеса.

Он поставил свою подставку, глотнул кофе и снова поднял ее.

— Вот так-то, сэр!

— Желаю вам успеха, — откликнулся я.

— И тебе того же. Плевать я хотел. Я даже похудел здесь. Познакомился с хорошими ребятами...

В помещение заходит молодой чернокожий заключенный и передает ему клочок бумаги с записанными на нем цифрами.

— Надеюсь, я разберу твой почерк,— замечает старик.

— Я специально написал покрупнее. Не забудь, папаша. Позвони ей, как только окажешься рядом с телефоном, и скажи, что ее Песик все еще подтявкивает.

— Ладно-ладно, обязательно.

— Спасибо, папаша. Удачи тебе.

Как только пацан выходит, старик рвет бумажку и бросает обрывки в писсуар.

— Несчастный бродяга. Как видишь, придурков здесь тоже предостаточно. — Он снова ставит свой ящик и начинает на ходу потирать руки. — Вечер еще только начинается. Главное — успеть на автобус. Сколько сейчас времени?

— На моих ровно двенадцать. За мной должны приехать, так что мы можем вас подкинуть.

— Премного благодарен. Ровно двенадцать? Ну и наплевать. Все равно у нас ничего нет, кроме времени. Так за что, ты говоришь, тебя посадили?

— Хранение и разведение.

— Стыд и срам — за какую-то траву, подаренную нам Господом! Если бы Он не хотел, чтобы она росла, Он бы не дал нам ее семян. И сколько они тебе дали?

— Полгода тюрьмы, пятьсот долларов штрафа и еще три года условно.

— Вот сволочи.

— Но я уже свое отсидел.

— Догадываюсь. Только время... — он снова отхлебывает остывший кофе, — и... я готов.

Он ставит чашку на скамейку и снова поднимает свой ящик.

— Франклин! — доносится до нас голос. — Уильям О.

— Готов, начальник! Уже иду!

Я остаюсь один и допиваю остатки кофе из его чашки. С трубы свисает пластиковый мешок, в котором хранился его костюм, на полу валяется синий комбинезон. Одежда для призраков. Я тоже готов. Все документы заполнены.

— Дебори! Девлин И.

— Иду!

Блокноты мне так и не вернули.

Дебоширка Джун

...ее всегда приглашали на всякие мероприятия. Она появилась утром вместе со своим стариком по имени Хьюб, который, как выяснилось, сидел вместе со мной в тюрьме. Знаменит тем, что растянул двухмесячный срок, полученный за нарушение порядка, на два года, так как отказывался от каких бы то ни было сделок с властью. Гордится своей репутацией и клянется, что с насилием покончено — никаких потасовок, никакой выпивки.

Джун привезла его рано утром из Калифорнии к нам на ферму, полагая, что мы сможем оказать на него умиротворяющее воздействие. Ее «нова» заглохла на дороге перед самым поворотом к дому. И оба, запинаясь, принялись что-то бормотать в свое оправдание. Лицо Джун заливала краска, огромные татуированные руки Хьюба мяли друг друга, как мастифы на ринге.

Мы поговорили о ранних заморозках и несозревших помидорах, некоторые из которых дозревают на подоконниках, если туда падает солнце. Я посоветовал им воспользоваться нашей машиной и салазками, чтобы стащить их тачку с дороги. И они двинулись прочь — Джун впереди, с сумкой, при каждом шаге ударявшейся о ее угловатые колени. Я почему-то вспомнил Стейнбека, тридцатые годы и написанные от руки объявления, которые приклеены ко всем кассовым аппаратам окрути: «Чеки обналичиваются только на стоимость покупки!»

У посеребренного изморозью поля останавливается первый школьный автобус, и из него выходит Калеб, прямо напротив того места, где впритык стоят наши с Хьюбом драндулеты. Дети в окнах показывают пацифистские знаки, вероятно реагируя на внешность Джун.

Мимо проезжает сосед — тот, который богатенький, с состоятельными родственниками и ранчо вместо фермы. Он сидит за рулем новенького темно-бордового «мустанга».

Раздается лязг металла, и я слышу, как машины заворачивают на дорожку, ведущую к дому.

Калеб приносит почту — счета, рекламные бюллетени и книгу в твердом переплете «Любовь к родине», написанную каким-то знаменитым подвижником, имя которого мне ничего не говорит. Сомневаюсь, что кто-нибудь может научить меня любить родину.

Солнечные лучи просачиваются сквозь сентябрьскую дымку, освещая оживленную деятельность. Откуда-то сверху доносится шум пролетающего самолета, и пшеничные зерна наливаются золотом.

Потом прибывает следующий автобус со старшеклассниками, из которого выходят Квистон и Шерри. Калеб бежит им навстречу, размахивая над головой золотым колоском:

— А вы еще не знаете, к нам приехала Джун со своим Громилой!

День матери, 1969 год

Квистон

Она вышла из леса, и теперь, я думаю, ее надо как-то назвать.

Папа тоже размышляет над этим.

Это — девочка, и мне кажется, ей подошло бы имя Фалина. Шерри говорит: «Класссно!»

Мы с Калебом и Шерри поим ее в саду теплой водичкой из бутылочки. А папа собирается нас снимать и суетится со штативом, подыскивая место без тени. По-моему, она выглядит потрясающе, когда прыгает на солнце по мягким желтым зарослям горчицы. Я начинаю думать о звериной пушистости и о быстро проходящем времени, а также о том, как здорово будет потом собрать все фотографии, где будет видно, как мы росли вместе с ней и со всеми коровами, собаками, утками, гусями, голубями и павлинами, котами, лошадьми, цыплятами и пчелами, вместе с попугаем Рамиочо, вороном Василием, осликом Дженни и остальными ребятами.

Фотоаппарат включается, и папа снимает сначала, как мы с Калебом кормим ее, а потом, как Шерри плетет венок и надевает ей на шею — теперь она настоящая принцесса Фалина. Потом появляется самосвал Доббса, битком набитый его детьми и компостом, заказанным мамой.

Мы все едем на мамин огород, и от нас начинает разить как от команды ассенизаторов. И папа еще снимает, как мы лопатами разгружаем компост. А потом, как мы стоим с лопатами и метлами на плечах. Потом он снимает куриц, выстроившихся у изгороди, как для классной фотографии, и еще Стюарта, который задает жару доббсовскому псу Килрою. А затем ему приходит в голову закончить пленку съемкой лошадей на дальнем поле.

— Квистон, — говорит он, — запри всех этих собак в сарай, чтобы они не приставали к олененку.

После того как собаки заперты, мы забираемся в кузов самосвала, который ни разу не поднимался с тех пор, как Доббс приладил его к машине, и отправляемся на пастбище. Я, Калеб, все доббсовские дети и Шерри, зажимающая нос, чтобы не чувствовать запаха. Когда мы проезжаем мимо сада, я вижу, что она все еще там, где мы ее оставили, — в зарослях горчицы за трактором. Она стоит с высоко поднятой головой, как настоящая принцесса, в своем венке из ромашек и васильков.

Лошади при виде такого количества гостей приходят в возбуждение. И папа снимает, как они со своенравным видом носятся по зеленому ковру. Он снимает до тех пор, пока у него не кончается пленка, потом убирает фотоаппарат в чехол и достает ведро с зерном. Несколько раз он встряхивает его, чтобы лошади поняли, что оно не пустое, а потом направляется к боковым воротам. Он хочет увести их с главного пастбища, чтобы потом на нем еще можно было собрать сено. Но лошади идти не желают. Жеребцы Дикий Фырк и Джонни толкаются и покусывают друг друга. Как пацаны в раздевалке, — говорит папа. Дикий Фырк — аппалачский жеребец, которого бросили у нас проезжие прошлой осенью, и он будет принадлежать мне, если я докажу, что могу как следует за ним ухаживать.

— Его мать — белоглазая кобыла — наблюдает за своим сыном. Смотрит, как тот отдает дань увлечениям молодости, — говорит Доббс. Потом она поворачивается и идет к воротам, где папа трясет своим ведром. Дикий Фырк следует за ней, а за ним — ослик Дженни. Упрямый и близорукий мерин Джонни — последний. Нам довольно долго приходится за ним носиться, пока мы не подгоняем его достаточно близко к остальным лошадям. Только тогда он различает сыплющееся из ведра зерно и переходит на галоп.

Папа говорит, что Джонни напоминает ему старого гордого техасского рейнджера, который всегда добивается своего и никогда не берет подачек. Но теперь Джонни постарел и в конце концов таки устремляется к ведру.

Дженни бочком продвигается к зерну, оттесняя всех крупом.

— Как уличная проститутка, — говорит Доббс. Шерри отправляется домой. Калеб с детьми Доббса носятся в клевере за садовыми змеями. Я возвращаюсь обратно в кабину, устроившись между Доббсом и папой. У ограды кораля, прямо рядом с быком Абдуллой стоит Дебоширка Джун в одной ночной рубашке. Оба с хмурым видом смотрят на пастбище, словно чем-то недовольны.

— Какое варварство, Хьюберт, — говорит папа как бы от лица Джун. — Чудовищная жестокость! Мне от этого просто плохо становится!

— Я понимаю, о чем ты, — отвечает Доббс от лица быка и Хьюберта, — но в этой кровожадной стране ничего другого не остается.

Папа смеется. Снобы всегда вызывают у него смех. Мы въезжаем во двор, я вылезаю из кабины и закрываю ворота. Джун встает на нижнюю планку изгороди и, нахмурившись, смотрит, как Дикий Фырк наскакивает сзади на Дженни. Дженни брыкается и пытается увернуться.

— Эй, ребята, — говорит папа, — я не понимаю, чем вы там занимаетесь.

Мы прикручиваем шланг, включаем насос и едем обратно мимо ульев. Вчерашний рой, жужжа и колыхаясь в меркнущем свете, по-прежнему висит на ветке, как виноградная гроздь. Солнце почти зашло за голую вершину Нибо. Папа встает на самосвал и кричит, чтобы все возвращались — меньше чем через час у дяди Бадди в городе начинается «Звездный путь».

— Через час? — откликается мама из сада. — А через полчаса не хочешь?

Доббс кладет в кузов несколько тюков, чтобы можно было сидеть, и зовет Микки. Шерри идет за домашним заданием, чтобы взять его с собой к бабушке и дедушке. Калеб, Луиза и Мей отправляются выпускать собак. Я, опередив папу, несусь в сад, чтобы завести олененка в дом на ночь.

Но с ней что-то случилось. Она на том же месте, где мы ее оставили, но голова ее как-то повернута. Венок свалился, и мордочка выглядит очень странно. Это не сонливость и не обезвоживание, как было у нее несколько дней тому назад после поноса. Я подбегаю, чтобы поднять ее, и голова у нее падает. Папа! Он уже бежит.

— Черт! Собаки таки до нее добрались!

— Я их запер.

— Может, это соседский пес!

— Кажется, папа, у нее сломан позвоночник! Может, мы ее переехали, когда возвращались с пастбища?

— Вряд ли, — отвечает папа. — Я видел ее, когда мы ехали через сад, с ней все было в порядке.

— Значит, все дело в солнце! Мама предупреждала. Ей нельзя быть на солнце!

— Ты думаешь? Но она не так уж долго была на солнце... вряд ли.

И действительно, дело не в этом. Папа берет ее на руки, выносит из сада и идет за амбар к бетонному зернохранилищу, не потому, что там живут Джун с Хьюбертом, а просто потому, что это самое прохладное место. Помещение кажется маленьким и захламленным — хлама в нем раз в десять больше по сравнению с тем временем, когда в нем жили мы, а нас было шестеро! Папа расчищает место, берет полусдутый матрас и кладет ее. Народу становится все больше, и я залезаю на цементную полку, на которой когда-то спал. Все суетятся вокруг олененка. Дыхание ее становится все более хриплым, по телу прокатываются судороги. Они начинаются с крапчатого хвостика, потом пробегают по позвоночнику и добираются до груди. Мама приносит молоко, которое она заморозила после того, как у Красотки умер теленок, а я пытаюсь молиться. Но я по-прежнему вижу, как жизнь колотится в грудную клетку олененка, словно пытаясь вырваться наружу.

Вернувшийся с работы Хьюберт начинает материться, так как на самом деле это он нашел олененка, когда заготавливал дрова. Он решил, что олениха убита каким-нибудь браконьером, и забрал сиротку с собой. Увидев олененка на матрасе, он, взревев, швыряет в стену свою клетчатую коробку для ланча и падает на колени. Не переставая сыпать проклятьями, он елозит огромными грубыми руками по ногам. Потом дотрагивается до олененка. Тот выгибается, почувствовав прикосновение, и обмякает. А Хьюб все продолжает ругаться.

Олененку становится все хуже. Дыхание затрудняется. Даже на таком расстоянии я слышу, как клокочет у нее в груди. Мама говорит, что это жидкость в легких. Пневмония.

Папа и Хьюб поочередно приподнимают ее тело, чтобы жидкость могла выйти наружу. Из ее ноздрей выступает серебристо-серая слизь. Грудная клетка сотрясается все реже, а блеск черных глаз начинает постепенно меркнуть. Потом, выгнувшись, она издает слабый крик, напоминающий мне звук дедушкиного охотничьего свистка, в который он дует в темноте, пытаясь приманить лису, рысь или кугуара.

Хьюб продолжает пыхтеть и тужиться. Олененок начинает распухать на глазах. Папа смотрит на это еще в течение некоторого времени, а потом говорит: «Брось, Хьюб, она умерла». Хьюб замирает, они с папой кладут ее на пол, и из нее с каким-то противоестественным звуком выходит воздух. Как из губной гармошки Калеба.

Шерри и Джун заполняют ящик из-под яблок лепестками роз и цветами клевера. Мама отыскивает у себя кусок китайского шелка. У насоса собрались все коровы и лошади. Поверх могилы мы ставим большой круглый валун, который мама нашла на реке. Еще до того как мы появились на свет. Папа играет на флейте, Доббс — на губной гармошке, а Джун на ксилофоне, который подарила мне бабушка Уиттиер. Потом Хьюб зажимает между ладоней травинку и дует — она издает точно такой же звук, как олененок перед смертью, — и на этом похороны заканчиваются.

Таким образом, мы остались без «Звездного пути», воскресного ужина, поездки к бабушке с дедушкой и всего остального. Вместо этого папа решил нас постричь. Легли все рано. А на следующее утро, когда вокруг еще стоял туман, с пруда донесся громкий лай. Мама сказала: «Заканчивайте завтракать и собирайтесь, а я схожу и посмотрю, в чем там дело». Она выходит на улицу и устремляется по направлению к дымке. Хьюб встает из-за стола и, потягивая кофе, подходит к окну, но потом лай обрывается, и он возвращается обратно. Джун ставит на стол его коробку с ланчем, и Хьюб тяжело вздыхает. Сначала мне кажется, что он снова разразится руганью, но в этот момент возвращается мама со Стюартом и Лансом. Они прыгают вокруг нее, пытаясь дотянуться до пятигаллонового ведра для ловли пескарей. Мама вся раскраснелась от возбуждения.

«Я сначала решила, что это жаба, которую изуродовала наша старая цапля, — говорит она. — Но когда подошла ближе, то увидела, что она покрыта шерстью! Стюарт лает, а она плавает. Я кричу Стюарту: „Нельзя! Фу!» И тут она как набросится! И я, не успев сообразить, что к чему, поймала ее в ведро».

Это огромная мешетчатая крыса, противная как черт. Передние зубы — как два ржавых долота. Она стоит в ведре на задних лапах и рявкает на нас через край. Хьюб берет ведро, наклоняется и скалится с не менее страшным видом. Пару минут они щелкают друг на друга зубами, а потом Хьюб открывает свою коробку для ланча и запихивает туда крысу — прямо рядом с термосом, бутербродами и яблоком.

— Выпущу ее на лесосеке, — замечает Хьюб и улыбается, повернувшись к Джун.

— Смотри, не перепутай ее с бутербродом, — ухмыляется Джун. — А то еще съешь крысу!

— Во будет классно! — откликается Шерри, как это умеет только она, и выходит из дома ждать автобуса.

— Правда, классно! — подхватывает Калеб.

— Автобус! — кричит мама. — Квистон, ты сделал домашнее задание? Калеб, где твои ботинки?!

Хьюб благодарит всех за завтрак и обещает быть внимательным.

Я не знаю, что я буду отвечать на тему «Чем я помог маме в День матери».

Автомобилист за границей

В ПЛАЗЕ

...цветы гибискуса, как толстые мексиканские генералы в своих багряно-зеленых мундирах, шмякаются на камни и бетонные скамейки, нарядные, безвольные и слишком разморенные солнцем, чтобы вернуться к высокому статусу своих ветвей. Возможно, они попробуют это сделать позднее. Но сейчас — сиеста...

— Куда это годится! — кричит седой, коротко стриженный американец, приехавший из Портленда, — его лицо пятидесятилетнего мужчины покрыто потом, а новенький додж «поляро» стоит за тягачом, доставившим его к Управлению дальнобойным транспортом. — Пять тысяч миль — и три замены!

Стоя в Пуэрто-Санкто в Мексике, он адресует свою филиппику в Таксон, штат Аризона, где приобрел последнюю коробку передач. Предыдущая была куплена в Оровилле, Калифорния, где он расплатился без возражений, так как при такой нагрузке она имела все основания полететь. Но потом в Таксоне, а теперь еще одна — меньше чем через неделю! Это уже многовато.

— Это ни к черту не годится! Я вытащу эту проклятую штуковину и отправлю вам обратно первым же поездом, который будет идти в ту сторону! Надеюсь, вы будете действовать с такой же поспешностью. И надеюсь вовремя получить от вас новую коробку, чтобы мы могли успеть на фестиваль в Гвадалахару через неделю! Не понимаю, как можно так работать!

О чем он умалчивает, так это о том, что тащит за собой трейлер длиной в двадцать четыре фута.

— Я уже десять лет езжу на «додже». Не стану я портить свои с ним отношения из-за какой-то ерунды!

Он бросает трубку и поворачивается ко мне, так как я являюсь его ближайшим слушателем.

— Надеюсь, теперь эти грязные обезьяны в Таксоне зашевелятся, а, как думаешь, Рыжий? — Он склоняется ко мне, как будто мы с ним старые знакомые. — На самом деле они не так уж плохи. И вряд ли мне удастся найти здесь механика, который хоть отчасти бы походил на этих аризонских парней.

Это доказательство превосходства янки наполняет его такой любовью к соотечественникам, что он даже не обращает внимания на мою щетину.

— А как тебя зовут, Рыжий? Ты чем-то похож на моего старшего сына, если тебя побрить.

— Дебори, — отвечаю я, пожимая его протянутую руку. — Девлин Дебори.

— И что тебя привело в эту глушь, Дев? Сейчас попробую догадаться. Ты, наверное, фотограф-натуралист. Я видел, как ты снимал эти опавшие цветы.

— Ничего похожего, — отвечаю я. — Да и фотоаппарат-то не мой. Мне его отец дал. Я в прошлом году приезжал сюда вместе с ним и с братом, и мы не сделали ни одного снимка.

— Так теперь он послал тебя, чтобы ты привез ему недостающие воспоминания? Наверное, это место произвело на него гораздо более сильное впечатление, чем на меня.

— Опять ошибочка. Он послал меня сюда за прыгающими бобами.

— Прыгающими бобами?

— Мексиканскими прыгающими бобами. В прошлом году он познакомился здесь с механиком, который занимается разведением прыгающих бобов, и купил их у него на сто баксов.

— Прыгающих бобов?

— Пять галлонов. Он хочет вставлять по бобу в каждую кварту своего мороженого, чтобы привлечь покупателя. У нас есть маслобойня и молочная ферма.

— Как тебя, Дебри? Типа — заросли? — он подмигивает, давая мне понять, что это шутка.

Он смеется.

— Но ты все равно напоминаешь мне моего сына. Может, зайдем в бар после того, как ты позвонишь? И проверим, не напоминаю ли я тебе твоего старика.

Он снова подмигивает и направляется к гостинице, с проказливым видом приветствуя остальных туристов, дожидающихся возможности связаться с домом.

Я обнаруживаю его у бассейна сидящим под зонтиком. Вид у него уже не такой уверенный, и теперь он размышляет, не следовало ли вместе с коробкой передач затребовать хорошего американского механика — он мог бы оплатить ему дорогу, а потом потребовать компенсацию у фирмы. Я замечаю, что среди мексиканцев тоже есть хорошие механики. Он признает, что кое-что они безусловно должны уметь, чтобы разъезжать на своих подержанных автомобилях, но разве они могут разбираться в современных автоматических коробках передач? Он снимает солнцезащитные очки и снова переходит на доверительный тон:

— Можно найти самого лучшего карбюраторщика, поручить ему дело, в котором он не разбирается, и ни к чему, кроме неприятностей, это не приведет. Уж ты мне поверь...

Эта неопровержимая истина плюс спиртное несколько улучшают его настроение. После второго стакана сиграма с севен-апом на его лицо возвращается ухмылка, а резкие нотки паники из голоса исчезают. К концу третьего стакана он разражается лекцией о подстерегающих человека на тернистом жизненном пути бедах, причиной которых, по большей части, являются некомпетентные оболтусы, сующиеся не в свое дело. Они-то и становятся источником бесчисленных неприятностей. Чтобы прервать его тираду, я задаю ему совершенно невинный вопрос — один ли он путешествует? Он как-то странно прищуривает глаз, окидывает взглядом мою бороду и рюкзак и с подозрительным видом сообщает, что с ним жена.

У меня от удивления отвисает челюсть — он решил, что я намекаю на то, что его жена и является источником неприятностей, и тем самым пытаюсь бросить тень на членов его семьи! «Ну и ну!», — думаю я и, чтобы успокоить его, замечаю, что я бы тоже хотел, чтобы со мной были моя жена и дети. Он все с тем же недоверчивым видом выясняет, сколько у меня детей и сколько им лет. Я сообщаю ему это. Он спрашивает, где они, и я отвечаю: «В школе...»

— Если бы я не уезжал отсюда, они бы обязательно ко мне прилетели. Иногда для расширения кругозора школу можно и пропустить, правда?

— Точно, — это заявление восстанавливает между нами полное согласие. — Жаль, моя жена не понимала этого, когда наши дети были маленькими! У нее на все был ответ: «Только после того, как они получат образование!»

Мне показалось, что он снова начнет погружаться в уныние, но он распрямил плечи и чокнулся со мной.

— Это хорошо. Рыжий, что вы с братом ездили сюда вместе с отцом. — Он искренне радуется тому, что я оказался не каким-нибудь хиппи, а приличным американским парнем, уважающим своего отца. Он ерзает в кресле и с величественным видом подзывает официанта, чтобы тот повторил, и побыстрее.

— Стоит начать смущаться, и тебя обдерут как липку, — снова подмигивая, доверительно сообщает он.

Он расплывается в улыбке, и на какое-то мгновение приоткрывшийся глаз кажется асимметричным по сравнению с другим.

— Как липку! — повторяет он, и глазное яблоко встает на место.

К моменту, когда появляется официант, тик уже заканчивается, и на его уверенном лице снова расцветает лукавая улыбка. Но открывшаяся на мгновение щель дала мне возможность заглянуть внутрь, и, боже, какой там оказался страх! Перед чем? Трудно сказать. Но уж точно он боялся не меня. И не многочисленных бед, поджидающих его на тернистом жизненном пути, и даже не перспективы остаться без машины в этой дикой стране.

И когда я сейчас разглядываю проявленные фотографии и вспоминаю эту мимолетную картину его личной бездны, открывшейся мне на мгновение, я начинаю думать, что это был страх перед надвигающимся Апокалипсисом.

ЕГО ЖЕНА

Жена Автомобилиста немного младше его — то есть когда она заканчивала среднюю школу, он, наверное, уже был футбольным героем в полном расцвете сил.

Она, похоже, своего расцвета так и не дождалась, но, кажется, ее это не тревожит. У нее задумчивый вид, но она не производит впечатления человека, размышляющего о мелочах.

Она идет босиком по каменистой кромке океана, держа в каждой руке по черной босоножке. Она не думает о том, что выпила слишком много рома. Она не думает о своей педикюрше и своих ногах.

Она останавливается на берегу Рио-Санкто и смотрит, как золотистая вода, сверкая, устремляется к океану. В нескольких десятках ярдов от нее вверх по течению между огромных валунов женщины стирают и развешивают белье на кустах. Она смотрит на то, как они наклоняются и выпрямляются в своих мокрых платьях, перепрыгивают через камни, удерживая на головах огромные тюки, и оставляют за собой легкие и изящные, как перышки, следы, но она не думает: «До чего же мы неправильно живем, если для того, чтобы осмелиться пройти мимо, нам надо надираться до поросячьего визга». Нет, пока она еще так не думает. Она в первый раз вышла в город после того, как их сюда прибуксировали. Не задается она и вопросом, когда же она успела так подурнеть? Тогда, когда тайком залезала в холодильник, поедая гораздо больше, чем было положено семилетней девочке, или после школы, когда надела на кривые передние зубы эти неудобные коронки? Она еще не спрашивает себя о том, когда она успела присоединиться ко всем этим механическим уродам.

Лодыжки напоминают ей о пройденном расстоянии. Оно достаточно велико для того, чтобы вечером снова разболелась спина. Она смотрит на свои ноги, и они кажутся ей какими-то мертвыми существами, выброшенными на берег приливом. Она заставляет себя поднять голову и снова смотрит на прачек, пока это не становится навязчивым, после чего разворачивается и пускается в обратный путь, размышляя: «Ну, к этому времени, насколько я его знаю, он или дозвонился, или вовсе раздумал это делать». С высоко поднятым подбородком она пересекает золотистую границу и не думает: «Все равно они меня видели. Они знают, что мы — нечисть, которой теперь дозволяется общаться с нормальными людьми, потому что им делают прививки, чтобы они не заразились».

— А если он еще занят, пойду схожу в другую гостиницу. — Имея в виду бар. — Посмотрю, какие там люди. — Имея в виду других американцев.

ЕГО СОБАКА

Автомобилисту приходится подниматься по крутому заросшему склону, чтобы отыскать человека, который, по словам Уолли Блюма, сможет снять коробку передач. Ему приходится взять с собой собаку. Пса, старого далматина, страдающего люмбаго, зовут Чиф. Оставить его одного в гостинице невозможно. Мексиканский воздух оказывает на его мочевой пузырь такое же влияние, как на глаз Автомобилиста. И тот, и другой начинают действовать бесконтрольно. В знакомом трейлере Чиф ведет себя так же ответственно, как дома, но стоит ему войти в гостиницу, как он начинает поднимать ногу через каждые три ступени. А ругань только усугубляет положение.

— Бедняга нервничает, — это после того, как Чиф описал два детских праздничных набора, купленных женой Автомобилиста для внуков.

— Не надо было его брать с собой, — это уже жена. — Надо было устроить его в собачью гостиницу.

— Я тебе говорил, что не оставлю его с чужими, — отвечает Автомобилист.

И вот Чифу приходится подниматься по склону.

КРУТОЙ ЗАРОСШИЙ СКЛОН

План, нарисованный Уолли Блюмом, заставляет Автомобилиста и его любимца двигаться вверх по узким мощеным улочкам, на которых между выбоинами маневрируют грузовики... потом по извилистым мощеным переулкам, по которым можно проехать только на велосипеде... и наконец по еще более узким каньонам, настолько круто уходящим вверх, что по ним невозможно проехать ни на одном средстве передвижения.

По ним передвигаются лишь ослики, груженные песком и цементом, доставляя строительные материалы на стройки, кипящие по всему склону. На горах мусора спят рабочие, располагаясь головой вверх параллельно склону; если они попробуют лечь иначе, то попросту скатятся вниз.

Когда американец с собакой достигает места, указанного на схеме, в глазах у него уже плавают мухи, а из Чифа вместо мочи струится пыль. Автомобилист вытирает пот со лба и входит в прохладный дворик, затененный спаянными кое-как ржавыми капотами и крышками от багажников, прибитыми к пальмовым стволам.

ЭЛЬ МЕКАНИКО ФАНТАСТИКО

Посередине четырехметровой площадки, покрытой дерном, возлежит огромная свинья, которую сосут столь же крупные поросята. Она поворачивает голову, чтобы взглянуть на посетителей, и хрюкает. Чиф рычит и занимает пространство между свиньей и своим заморгавшим хозяином.

За низенькой, увитой виноградом дверцей раздается какое-то шуршание. Хижина настолько мала, что с легкостью поместилась бы в трейлер американца, и еще место для свиньи осталось бы. Из хижины, обмахиваясь сухой маисовой лепешкой, появляется человек. Он в два раза меньше Автомобилиста и вдвое младше. Мгновение он щурится от яркого света, а потом прикрывает глаза лепешкой:

— Добрый день.

— Добрый день, — отвечает Автомобилист, промакивая лицо. — Жарко. Мучо жарко.

— Я немного могу по-английски, — говорит Эль меканико фантастико.

Автомобилист вспоминает, что где-то читал о том, откуда взялось это выражение.

— Слава тебе Господи, — произносит он и пускается в объяснения сути своей просьбы. Механик слушает его, не опуская лепешку. Свинья взирает на Чифа со сладострастной насмешкой. Через двор ковыляет ослик. Из хижины появляются маленькие дети — они прижимаются к отцовским ногам, пока тот внимает рассказу Автомобилиста о предательстве механиков.

Когда история начинает клониться к завершению, Эль меканико фантастико спрашивает:

— И что вы хотите от меня чтобы я сделал?

— Чтобы вы спустились к гаражу, в который его поставили, и вынули коробку передач, тогда я смогу отправить ее в Таксон. Понимаете?

— Си. Понимаю, — отвечает механик. — А почему вы не хотите, чтобы это сделали механики из большого гаража?

— Потому что они не станут ничего делать до понедельника.

— А вы так спешите, что не можете подождать до понедельника?

— Я уже позвонил в Таксон и сказал, что в понедельник они получат коробку. Я люблю все решать не отходя от кассы. Понимаете?

— Си. Понимаю, — говорит механик, снова принимаясь обмахиваться лепешкой. — Хоккей. Я спущусь завтра утром и выну коробку.

— А сегодня нельзя? Я бы хотел отправить ее с первым же поездом.

— Понимаю, — отвечает мексиканец. — Хоккей. Сейчас возьму инструменты и возьму напрокат ослика.

— Ослика?

— У Эрнеста Диаса. Чтобы спустить на нем инструменты. В большом гараже механики запирают свои инструменты в металлический ящик.

— Понятно, — говорит Автомобилист, прикидывая, во что ему обойдутся работа, инструменты и ослик.

Вдруг поднимается целое облако пыли, из которого доносится истошный визг и рычание. Это зашедший рыжий боров обнаружил, что Чиф строит глазки его даме сердца. Когда их растаскивают в разные стороны, у Чифа уже разодрано ухо, и к тому же он лишился двух клыков, застрявших в непробиваемой шкуре борова.

Но это еще не самое страшное. Обрушившийся на него вес оказался слишком большим, и у него отказывают задние ноги. Что-то, вероятно, сместилось. И его приходится везти вниз на спине второго ослика. От тряски все вновь становится на место, так что к вечеру он уже может ходить, однако навсегда лишается способности поднимать заднюю ногу.