Макмерфи не сказал ни слова. На его лице все то же озадаченное выражение, будто что-то здесь не так, но что он понять не может. Он сидит и смотрит на Хардинга, с лица которого постепенно сходит улыбка, и он начинает ерзать и отодвигаться от Макмерфи, который так странно на него смотрит.
— Честно говоря, в нашем отделении только несколько человек, которых сюда определили. Только Скэнлон и кое-кто из Хроников. И ты. Во всей больнице не так много тех, кого поместили сюда принудительно. В самом деле, совсем не много. — И тут он останавливается, его голос постепенно стихает, словно моросящий дождь, под взглядом Макмерфи.
Помолчав немного, Макмерфи мягко спрашивает:
— Ты что, вешаешь мне лапшу на уши?
Хардинг мотает головой. Вид у него испуганный. Макмерфи встает и кричит на весь коридор:
— Что вы мне тут гоните?
Никто не отвечает. Макмерфи прошелся туда-сюда вдоль скамьи, теребя свои густые жесткие волосы. Он идет в конец очереди, разворачивается и подходит к рентгеновскому аппарату.
— Скажи, Билли, ради Христа, тебя-то наверняка определили?
Билли поворачивается к нам спиной, упирается подбородком в черный экран, привстав на цыпочки.
— Нет, — говорит он куда-то в машину.
— Тогда почему? Почему? Ты же молодой парень! Ты должен кататься в открытом авто, должен бегать за девчонками. А все это… — И он обводит вокруг себя руками. — Что тебе здесь делать?
Билли ничего не отвечает, и Макмерфи отворачивается от него к другой парочке.
— Скажите — почему? Вы жалуетесь, целыми неделями ноете, что вам здесь противно, что не можете выносить сестру и все, что с ней связано; оказывается — вас тут никто не держит! Я могу понять тех старых парней в отделении. Они — психи. Но вы… Вы, конечно, не слишком похожи на людей, которых каждый день встретишь на улице, но вы не психи.
Они с ним не спорят. Макмерфи двинулся к Сефелту.
— Сефелт, а как насчет тебя? С тобой ведь все в порядке, просто у тебя бывают припадки. Черт, у меня был дядя, у которого были истерические припадки вдвое хуже, чем у тебя, и у него были видения — он даже дьявола видел во всех подробностях, — но он же не заперся в сумасшедшем доме! Ты мог бы так жить, только у тебя кишка тонка…
— Точно! — Это Билли, повернувшийся от экрана, с лицом, залитым слезами. — Точно! — кричит он снова. — Если бы у н-н-нас не была к-к-кишка тонка! Я бы вышел отсюда сегодня же, если бы у меня духу хватило. Моя мать д-д-добрая подруга мисс Рэтчед, и мне бы сделали выписку сегодня же, еще до ужина, если бы у меня хватило духу! — Он сдергивает свою куртку со скамейки и пытается натянуть ее на себя, но у него сильно дрожат руки. В конце концов он отшвыривает ее и поворачивается к Макмерфи: — Ты д-д-думаешь, нам хочется оставаться здесь? Д-д-думаешь, я не хочу открытую м-м-машину и п-п-подружку? Но над т-т-тобой к-к-когда-нибудь смеялись люди? Нет, потому что ты т-т-такой большой и т-т-такой крутой! А я не большой и не крутой. И Хардинг тоже. И Фредериксон. И д-д-даже Сефелт. О черт, ты… ты говоришь т-т-так, как будто нам здесь нравится! Черт, эт-то бесполезно объяснять…
Он плачет и заикается, и уже больше ничего не может сказать, вытирает глаза тыльной стороной руки, чтобы хоть что-то видеть. Один из засохших струпьев у него на руке содрался, он размазывает кровь по лицу и глазам. Наконец он уже ничего не видит и бросается по коридору с лицом, измазанным кровью, а за ним бежит черный парень.
Макмерфи поворачивается к остальным, открыл было рот, чтобы спросить что-то еще, и осекается на полуслове, видя, как они на него смотрят. Он стоит так минуту, их взгляды направлены на него — тусклые, словно заклепки; потом произносит «черт побери» внезапно ослабевшим голосом, натягивает на голову кепку, надвигает ее глубоко на глаза и возвращается на свое место на скамье. Двое техников уже выпили кофе и теперь возвращаются назад, в ту комнату; дверь распахивается, в воздухе пахнет кислотой, как бывает всегда, когда они перезаряжают батарею. Макмерфи сидит на скамье, глядя на дверь.
— Я просто не могу в это врубиться…
* * *
Обратно в отделение Макмерфи тащится в самом хвосте группы, засунув руки в карманы зеленой крутки, надвинув кепку как можно ниже на глаза и жуя незажженную сигарету. Все притихли. Билли они успокоили, он шагает во главе группы с черным парнем по одну руку и тем белым парнишкой из шок-шопа по другую.
Я начал отставать, пока не оказался рядом с Макмерфи. Я хотел сказать ему, чтобы он не мучился из-за всего этого, что все равно ничего нельзя поделать, потому что видел, что он что-то задумал, какая-то мысль засела ему в голову — как пес кружит над норой, не зная, кто затаился внутри, и один голос говорит ему: пес, забудь об этой норе, тебе нет до нее дела — она слишком большая и слишком черная, и следы повсюду указывают на медведя или на кого еще хуже. А другой голос, похожий на хитрый шепот, голос самой его породы, не слишком приятный, слишком настойчивый, твердит: взять его, пес, взять его!
Я хотел сказать ему, чтобы он не мучился, и уже было раскрыл рот, когда он поднял голову, сдвинул кепку на затылок, быстро догнал черного парня, хлопнул его по плечу и спросил:
— Сэм, а не остановиться ли нам у буфета, чтобы я мог купить себе пачку-другую сигарет?
Мне пришлось пробежаться, и от этого мое сердце забилось так сильно, что его стук отозвался у меня в голове высоким, пронзительным звоном. Даже в буфете я все еще слышал этот звенящий, пульсирующий ритм у себя в голове, хотя сердце мое теперь билось вполне нормально. Этот звук напомнил мне о том, как я обычно чувствовал себя, стоя в пятницу вечером у края футбольного поля в ожидании первого удара по мячу и начала игры. Звон в голове становился все сильнее и сильнее, пока не начинало казаться, что я больше не устою на месте; а потом был удар по мячу, звон смолкал, и игра снова шла своим чередом. И сейчас я слышал тот же пятничный вечерний звон и ощущал то же дикое, дрожащее и нарастающее нетерпение. Мои чувства были обострены до предела, как это бывало перед игрой, как было совсем недавно, когда я смотрел в окно спальни; и все вокруг было таким ясным и резким, что я уже и позабыл, что так бывает. Зубная паста и шнурки, выложенные в линию, ряды солнечных очков и ряды шариковых ручек, на которых красовалась гарантия, что они способны писать на чем угодно и в любых условиях, и все это защищено от воров лупоглазым отрядом игрушечных медведей, сидящих над прилавком высоко на полке.
Макмерфи, топая, подошел к прилавку вместе со мной, засунул руку в карман и попросил дать ему пару блоков «Мальборо».
— Лучше три, — сказал он, улыбаясь во весь рот. — Собираюсь много курить.
Звон в голове в тот день не прекращался вплоть до собрания. Я слушал вполуха, как они обрабатывают Сефелта, пытаясь заставить в полной мере осознать насущность его проблем, чтобы он мог к ним приспособиться («Это все дайлантин!» — в конце концов завопил он. «В данное время, мистер Сефелт, вы нуждаетесь в помощи, будьте же честны», — сказала она. «Но разве не дайлантин разрушает мои десны?» — «Джим, вам сорок пять лет…»), когда неожиданно поймал взгляд Макмерфи, сидевшего в углу. Он не вертел в руках карты и не смотрел в журнал, как обычно делал на всех собраниях в течение последних двух недель. И больше не сутулился. Сидел на стуле выпрямившись, с открытым и дерзким выражением лица и то и дело переводил взгляд с Сефелта на Большую Сестру. И пока я смотрел на него, звон в голове становился все громче. Его глаза — две синие полоски под светлыми бровями двигались туда-сюда, точно так же, когда он следил за картами, которые открывали за покерным столом. Я был уверен, что в любую минуту он может совершить какую-нибудь безумную выходку, после которой его точно отправят в буйное. Я видел такое же выражение на лицах других ребят, прежде чем они бросались на кого-нибудь из черных парней. Я вцепился в подлокотники стула и ждал, страшась того, что может случиться, и (я только-только начал это понимать), чуть-чуть того, что ничего не случится.
Он сидел молча и наблюдал, пока они не закончили с Сефелтом; потом повернулся вполоборота и стал смотреть, как Фредериксон пытается отыграться за то, что они насадили на вертел и поджарили его друга, устроив на несколько минут шум из-за сигарет, которые держат на сестринском посту. Фредериксон высказал все, что думает, потом вспыхнул, как всегда, извинился и сел на место. Макмерфи не сделал ни единого движения. Я слегка отпустил подлокотник стула, начиная думать, что, вероятно, ошибся.
До конца собрания оставалось всего пара минут. Большая Сестра собрала бумаги, положила их в корзину, спустила корзину на пол, а потом мельком посмотрела на Макмерфи, желая убедиться, что он не спит и слушает. Сложила руки на коленях, посмотрела на свои пальцы и глубоко вздохнула, качая головой.
— Мальчики, я долго думала над тем, что собираюсь сказать. Я обсуждала это с доктором и с остальным персоналом, и, как ни жаль, мы все пришли к общему выводу: должно быть определено какое-то наказание за безобразное отношение к обязанностям по уборке помещения три недели назад. — Она подняла голову и огляделась. — Мы долго ждали в надежде, что вы без посторонней помощи догадаетесь принести извинения за ту недисциплинированность. Но ни один из вас не выказал ни малейших признаков раскаяния. — Ее рука поднялась, чтобы предупредить любые возражения, которые могли быть высказаны, — движение гадалки по картам Таро. — Пожалуйста, поймите: мы никогда не навязываем определенных правил или ограничений без предварительных и весьма долгих размышлений насчет их терапевтической ценности. Большинство из вас находятся здесь потому, что вы не можете приспособиться к правилам общества во внешнем мире, пытаетесь обойти или избежать их. Когда-то, может быть в детстве, вам, вероятно, позволяли безнаказанно пренебрегать ими. И когда вы нарушали правило, знали, что последует наказание, но оно не приходило. Эта глупая снисходительность со стороны ваших родителей, возможно, и была тем эмбрионом, который впоследствии развился в вашу сегодняшнюю болезнь. Я говорю вам об этом в надежде, что вы поймете: когда мы устанавливаем в отделении дисциплину и порядок, это — исключительно для вашего блага. — Она повернула голову и обвела глазами комнату. На лице она изобразила сожаление о том, какую работу ей приходится выполнять.
Было мертвенно тихо, только у меня в голове стоял горячечный, исступленный звон.
— В подобных условиях поддерживать дисциплину довольно трудно. Вы должны это понимать. Что мы можем с вами сделать? Вас нельзя арестовать. Вас нельзя посадить на хлеб и воду. Вы прекрасно видите, что персоналу нелегко. Что мы, можем сделать?
У Ракли была кое-какая идея, что можно сделать, но она не обратила на него внимания. Раздалось тиканье, лицо ее задвигалось, приняло совершенно другое выражение. Наконец она ответила на свой собственный вопрос:
— Нам придется лишить вас какой-нибудь привилегии. Внимательно изучив обстоятельства имевшего место возмущения, мы решили, что будет совершенно справедливо лишить вас привилегии пользоваться ванной комнатой, которую вы используете для игры в карты. Разве это несправедливо?
Ее голова не двинулась. Она ни на кого не смотрела. Но — один за другим — все взгляды обратились к нему, сидящему в своем углу на стуле. Даже старые Хроники, не могущие взять в толк, с чего это все уставились в одном направлении, вытянули тощие шеи, словно птицы, и повернулись, чтобы видеть Макмерфи, — все лица были обращены к нему, полные неприкрытой, испуганной надежды.
В моей голове звучала единственная высокая нота, словно шины мчались по асфальту на страшной скорости.
Он сидел на стуле очень прямо, лениво почесывая на носу большим красным пальцем шрамы от швов. Он улыбнулся всем, кто смотрел на него, взял кепку за козырек и вежливо приподнял ее, а потом посмотрел на Большую Сестру.
— Итак, если мы не собираемся дискутировать по поводу нового правила, я полагаю, что час уже прошел… — Она замолчала и теперь уже сама посмотрела на него.
Он пожал плечами, шлепнул руками по коленям и рывком поднялся со стула. Потянулся, зевнул, снова почесал нос и двинулся через дневную комнату в сторону сестринского поста, где она сидела, подтягивая на ходу большими пальцами штаны пижамы. Я увидел это слишком поздно, чтобы удержать его от глупостей, что бы там ни было у него на уме, и потому только смотрел, как и все остальные. Макмерфи шел широким шагом, чересчур широким, большие пальцы он снова сунул в карманы куртки. Железные набойки на каблуках выбивали молнии, звеня о кафель. Он снова был лесорубом, хвастливым шулером, здоровенным рыжеволосым скандальным ирландцем, ковбоем из телика, выходящим на середину улицы, чтобы принять вызов.
Макмерфи подходил все ближе, и глаза Большой Сестры вылезли из орбит и побелели. Она не рассчитывала на ответный ход. Полагала, что это будет ее полная и окончательная победа над ним, думала, что он примет ее правила игры — раз и навсегда. Но вот он идет прямо на нее, огромный, словно дом!
Она попыталась было что-то выдавить из своего кукольного ротика и обернулась в поисках черных ребят, но Макмерфи остановился, не доходя до нее. Он остановился напротив ее окна и сказал медленным, низким голосом, что ему хотелось бы получить одну пачку сигарет, которые он купил сегодня утром, после чего его кулак врезался в стекло.
Стекло разлетелось на мелкие части, словно это были водяные брызги, а Большая Сестра закрыла уши руками. Он дотянулся до блока сигарет со своим именем, вытащил из него пачку, затем положил обратно и повернулся к Большой Сестре, похожей на меловую статую, и очень нежно принялся стряхивать серебряные осколки стекла с ее шапочки и плеч.
— Мне очень жаль, мадам, — сказал он. — Какой я неловкий. Стекло в окне прямо-таки безупречно чистое, так что я совсем про него забыл.
Это заняло всего пару секунд. Он повернулся и оставил ее сидеть с дергающимся и расползающимся лицом, прошел через дневную комнату к своему стулу, на ходу зажигая сигарету.
Звон в моей голове прекратился.
Часть третья
После этого Макмерфи довольно долго вел себя как ему заблагорассудится. Большая Сестра собиралась с силами и выжидала, пока ее не осенит какая-нибудь новая идея, которая позволит ей снова взять верх. Она знала, что проиграла один раунд и проигрывает второй, но нисколько не торопилась. Во всяком случае, она не собиралась рекомендовать данного пациента к выписке; и игра могла продолжаться так долго, как она того захочет. До тех пор, пока соперник не сделает ошибку, или просто не сдастся, или пока она не сумеет выработать и применить новую тактику, которая снова поднимет ее в глазах окружающих на недосягаемую высоту.
Много чего случилось, как она пустила в ход новую тактику. После того как Макмерфи вернулся к жизни, как бы это выразиться, после непродолжительной отставки, и продемонстрировал, что готов драться дальше, выбив ее личное окно, жизнь в отделении, определенно, стала намного интереснее. Он принимал деятельное участие в каждом собрании, каждом обсуждении — растягивая слова, подмигивая, выдавая свои лучшие шутки, заставляя отзываться на них жидким смехом даже тех немногих Острых, которые боялись улыбаться с тех самых пор, как им исполнилось двенадцать. Он собрал достаточно ребят, чтобы составить баскетбольную команду, и даже каким-то образом уговорил доктора разрешить им принести в отделение мяч из гимнастического зала, чтобы команда научилась с ним обращаться. Большая Сестра возражала, заявив, что дело кончится тем, что они начнут играть в футбол в дневной комнате и в поло — в коридоре, но доктор впервые проявил твердость и настоял, чтобы разрешение было дано.
— Большинство игроков, мисс Рэтчед, демонстрируют несомненный прогресс с тех самых пор, как была организована баскетбольная команда; я думаю, что ее терапевтическая ценность уже доказана.
Она некоторое время в изумлении смотрела на него. Судя по всему, он тоже в какой-то мере вышел из-под контроля. Она отметила на будущее, каким тоном он с ней разговаривает, чтобы припомнить ему это, когда снова придет ее время, а сейчас только кивнула в ответ и снова уселась на свое место на сестринском посту и принялась колдовать над тумблерами своего оборудования. Рабочие вставили в раму над ее столом картонку — до тех пор, пока не вырежут подходящее по размеру стекло, и она сидела за этой картонкой целый день — так, словно ее и не было, так, будто она до сих пор может видеть все, что происходит в дневной комнате. За этой квадратной картонкой она выглядела словно картина, повернутая лицом к стене.
Она выжидала, без всяких комментариев, а Макмерфи тем временем продолжал разгуливать по утрам по коридору в трусах с белыми китами, или бросал монетки в спальнях, или носился туда-сюда по коридору, дуя в никелированный судейский свисток, обучая Острых добегать с мячом от двери отделения до изолятора в другом конце коридора, и мяч гулко стучал по коридору, словно гремела канонада, а Макмерфи ревел, словно сержант:
— Двигайтесь, мать вашу, быстрей!
Когда они разговаривали друг с другом, были сама вежливость. Он просил дать ему свою чернильную ручку, чтобы написать из больницы просьбу в Общество содействия осужденным, писал прямо у нее на столе и вручал ей просьбу и одновременно ручку с задушевным «благодарю вас». Она брала и то и другое и произносила вежливо, как только умела, что ей «нужно посоветоваться с врачом» — это занимало около трех минут, — и возвращалась сообщить ему, что, разумеется, очень сожалеет, но в настоящее время передать подобную просьбу считается терапевтически нецелесообразным. Он снова благодарил ее и отходил от сестринского поста, и дул в свисток с такой силой, что от его звука могли бы вылететь окна на несколько миль вокруг, и вопил:
— Действуйте, мать вашу, хватайте мяч и дайте ему немного попрыгать!
Он пробыл в отделении месяц, достаточно долго для того, чтобы на доске объявлений появилась его фамилия в списке тех, чьи кандидатуры обсуждались на собрании группы в отношении прогулки в сопровождении. Он подошел к доске объявлений с ее чернильной ручкой и рядом с графой «В сопровождении…» написал: «Куколки по имени Кэнди Старр, которую я знаю по Портленду» — и сломал кончик пера, поставив жирную точку. Данная просьба была вынесена на обсуждение группы несколькими днями позже — в тот самый день, когда рабочие вставили новое стекло перед столом Большой Сестры, и после того, как его просьба была отклонена, «поскольку мисс Старр не кажется нам подходящей кандидатурой для сопровождения пациента». Макмерфи только пожал плечами и сказал, что хотелось бы ему посмотреть, как бы она запрыгала, встал и подошел к сестринскому посту, к окну, на котором все еще красовалась наклейка поставляющей стекла компании, и снова выбил его кулаком, объяснив Большой Сестре, пока кровь текла по его пальцам, что он думал, будто картонку сняли и рама пуста.
— Когда они успели всунуть туда это чертово стекло? Эта штука просто опасна!
Большая Сестра заклеивала ему руку на сестринском посту, пока Скэнлон и Хардинг вытаскивали картонку из кладовой и снова прилаживали ее к раме, используя пластырь из того же рулона, каким Большая Сестра обматывала кулаки и пальцы Макмерфи. Макмерфи сидел на стуле, гримасничая и изображая, что ему ужасно больно, когда ему обрабатывают порезы, и подмигивая Скэнлону и Хардингу через голову Большой Сестры. Выражение ее лица было отсутствующим и спокойным, словно оно было сделано из эмали, но напряжение все-таки находило себе выход. По тому, как резко и нервно она рвала пластырь, можно было догадаться, что ее долготерпение когда-нибудь кончится.
Мы ходили в спортзал и смотрели, как наша баскетбольная команда — Хардинг, Билли Биббит, Скэнлон, Фредериксон, Мартини и Макмерфи, который снова стал в строй, как только его рука перестала кровоточить, — играет с командой санитаров. Двое наших больших черных парней были за санитаров. Они были лучшими игроками на площадке, носились туда-сюда по залу, словно пара теней, в красных спортивных трусах, забивая мяч за мячом с механической точностью. Наша команда была слишком низкорослой и чересчур медлительной, и Мартини все время передавал пасы человеку, которого никто, кроме него, не видел, так что санитары громили нас со счетом двенадцать — ноль. И тем не менее, однажды произошло что-то такое, что заставило нас почувствовать себя победителями: в одной из драк за мяч наш здоровенный черный парень по имени Вашингтон получил от кого-то локтем по носу, его пришлось удалить с поля. Он таращился на Макмерфи, не обращающего никакого внимания на пострадавшего, и вопил ребятам, которые оттаскивали его с поля:
— Он еще об этом пожалеет! Этот сукин сын еще попросит прощения!
Макмерфи снова писал Большой Сестре записки насчет проверок в уборной с этим ее зеркалом. Он сочинял о себе длинные диковинные истории в амбарной книге и подписывал их — Онан. Иногда он спал до восьми часов. И ей приходилось выговаривать ему, очень вежливо, и он вставал и слушал, пока она не закончит, а потом портил впечатление от ее речи, спрашивая, какой размер бюстгальтера она носит, В или С, дескать, его это всегда интересовало, или, может быть, она вообще его не носит?
Острые потихоньку начали ему подражать. Хардинг принялся флиртовать со всеми медсестрами-практикантками, Билли Биббит вообще перестал записывать в амбарную книгу свои «наблюдения», а когда окно починили снова, нарисовав побелкой букву «X», чтобы у Макмерфи больше не было отговорок, что он не знал про стекло, Скэнлон его разбил, нечаянно запустив в него баскетбольный мяч, прежде чем «X» успела высохнуть. Мяч прокололся, Мартини поднял его с пола, словно мертвую птицу, и отнес к Большой Сестре на пост — она сидела, глядя на новую груду осколков, покрывающих ее стол, — и спросил, не могла бы она заклеить его скотчем или чем-нибудь еще? Чтобы им снова можно было играть. Не говоря ни слова, она вырвала мяч у Мартини из рук и забросила его в кладовку.
Поскольку баскетбольный сезон, видимо, закончился, Макмерфи решил, что теперь пришел черед рыбалки. Он написал заявку еще на одну прогулку — после того, как сообщил доктору, что у него есть кое-какие друзья в бухте Сиуслоу во Флоренции, которые были бы рады пригласить восемь или девять человек на глубоководную рыбалку, если персонал не будет возражать. В списке заявок, висящем в коридоре, он написал, что его будут сопровождать «две хорошенькие старые тетушки из маленького местечка под Орегоном». На собрании было решено, что эту прогулку он получит в следующие выходные. После того как Большая Сестра не нашла в амбарной книге ничего, что можно было бы представить как официальную причину отказа, она потянулась к плетеной корзине, стоящей у ее ног, и вытащила вырезку из сегодняшней утренней газеты. После чего прочитала вслух, что пик рыбной ловли у побережья Орегона год на год не приходится, что лосось в этом сезоне запаздывает и что море — бурное и опасное. И она предложила пациентам хорошенько над этим поразмыслить.
— Прекрасная мысль, — сказал Макмерфи. Он закрыл глаза и втянул сквозь зубы побольше воздуха. — Да, сэр! Соленый ветер, волны бурлят и бьются о нос корабля — это то, что придает храбрости, то, где мужчина становится мужчиной, а лодка — лодкой… Мисс Рэтчед, вы меня уговорили. Я позвоню и закажу лодку сегодня же вечером. Вас записать?
Вместо ответа, она подошла к доске объявлений и прикрепила кнопками вырезку из газеты.
На следующий день он начал записывать желающих и собирать по десять баксов за прокат лодки, а Большая Сестра приносила из дому все больше заметок из газет, в которых говорилось о потерпевших крушение лодках и неожиданных штормах на побережье. Макмерфи плевать хотел на нее и на ее газеты и заявлял, что две его тетушки провели большую часть жизни, мотаясь по волнам от одного порта к другому то с одним моряком, то с другим, и обе они гарантируют, что поездка будет безопасной и приятной, сладкой, словно пирожное, и беспокоиться вообще не о чем. Но Большая Сестра знала своих пациентов. Газетные вырезки напугали их больше, чем предполагал Макмерфи. Он думал, что они тут же рванут записываться, но ему пришлось не один день уговаривать и обхаживать парней, чтобы они согласились на его предложение. За день до поездки ему все еще не хватало двух добровольцев, чтобы оплатить лодку.
У меня не было денег, но мне очень хотелось внести свое имя в список. И чем больше он говорил, как ловят чинукского лосося, тем больше мне хотелось поехать. Я знал: было глупо этого хотеть; записаться — значит сообщить всем и каждому, что я не глухой. Если бы я показал, что слышу эти разговоры о лодках и рыбалке, я бы выдал, что слышал и все остальное за последние десять лет. А если Большая Сестра об этом узнает, если она поймет, что я слышал обо всех ее коварных и вероломных планах, она начнет за мной охоту, она распилит меня электрической пилой и загонит туда, где я действительно стану глух и нем. То, что мне хочется поехать, — плохо, и все же я слегка улыбался при мысли об этом: я должен притворятся глухим, если хочу вообще хоть что-то слышать.
В ночь перед поездкой на рыбалку я лежал в постели и думал обо всем этом: о своей глухоте, как долгие годы не давал им повода догадаться, что я слышу их разговоры и смогу ли когда-нибудь вести себя по-другому. Но я помнил одно: не я первым начал прикидываться глухим; люди первыми начали вести себя так, будто я слишком тупой, чтобы слышать, или видеть, или сказать хоть что-то.
Это началось раньше, чем я попал в больницу: задолго до этого люди начали вести себя так, будто я ничего не слышу и ничего не могу сказать. В армии любой человек, у которого было больше нашивок, обращался со мной точно так же. Они считали, что с человеком вроде меня надо вести себя подобным образом. И даже еще в школе люди говорили, что я их не слушаю, и потому перестали слушать, что я говорил им в ответ. Я лежал в кровати и пытался вспомнить, когда впервые это заметил. Думаю, когда мы еще жили в деревне в Колумбии. Это было летом…
…Мне десять лет, я сижу перед хижиной и посыпаю солью лосось, чтобы потом его завялить, вдруг вижу, как с шоссе сворачивает автомобиль и движется ко мне через поле шалфея, а за ним поднимается шлейф красной пыли, тяжелый и длинный, словно несколько товарных вагонов.
Смотрю, как автомобиль поднялся на холм и затормозил неподалеку от нашего двора, пыль все еще стоит в воздухе, разлетается во всех направлениях и в конце концов оседает на шалфей и полынь и делает их похожими на красные, дымящиеся обломки, словно после аварии. Автомобиль тоже весь в пыли. Я знаю, это не туристы с фотоаппаратами, потому что они никогда не подъезжают так близко к деревне. Если они хотят купить рыбу, они покупают ее там, на шоссе; к деревне не приближаются, думают, что мы все еще снимаем скальпы, а людей сжигаем у столба. Они не знают, что некоторые из наших работают в Портленде адвокатами, и вряд ли поверили, если бы им сказали. На самом деле один из моих дядюшек стал настоящим юристом, и сделал это, говорит папа, только для того, чтобы доказать, хотя сам предпочел бы гарпунить лосося в водопаде. Папа говорит, если не держать ухо востро, люди заставят тебя делать то, что им надо, или вынудят тебя стать упрямым, словно мул, и делать все наоборот.
Двери автомобиля открываются все сразу, и оттуда выходят трое: двое спереди, один сзади. Они карабкаются по склону в направлении нашей деревни. Первые двое — мужчины в синих пиджаках, а тот, что за ними, — седая женщина, одетая во что-то тяжелое и плотное, как боевые латы. Вылезают из шалфея на расчищенный двор, потные и запыхавшиеся.
Первый из мужчин останавливается и оглядывает деревню. Он низенький, круглый и на голове у него белая стетсоновская шляпа. Качает головой, глядя на шаткие нагромождения сушилок для рыбы, подержанные автомобили, курятники, мотоциклы и на собак.
— Вы за всю свою жизнь видели что-либо подобное? Видите теперь? Небесами клянусь, вы видите? — Он стягивает шляпу и вытирает красный резиновый мячик своей лысины носовым платком. — Можете ли вы себе представить, чтобы люди хотели жить вот так? Скажи мне, Джон, можешь ли ты себе представить? — Он говорит громко, считая, что за грохотом водопада его не слышно.
Джон стоит рядом с ним, у него густые серые усы, в которые он прячет нос, чтобы не чуять запаха моего лосося. Лицо и шея блестят от пота, видно, что и спина под синим пиджаком тоже вся мокрая. Он делает пометки в своем блокноте, все поворачивается, глядя на нашу хижину, на наш маленький сад, на мамины красные, зеленые и желтые платья, сохнущие на веревке. Он все поворачивается, пока не делает полный круг, смотрит на меня так, будто видит в первый раз, а я сижу всего в двух футах от него. Он наклоняется надо мной и прищуривается, и снова зарывается носом в усы, словно воняю я, а не моя рыба.
— Как вы думаете, где его родители? — спрашивает Джон. — Там, в доме? Или на водопаде? Мы можем сразу же обсудить все это с ним, когда он выйдет.
— Я не полезу в эту нору, — говорит толстый парень.
— Эта нора Брикенридж, — произносит Джон сквозь усы, — место, где живет вождь, человек, к которому мы приехали, чтобы вести с ним дела, благородный предводитель этих людей.
— Вести с ним дела? Нет, эта работа не по мне. Мне платят за оценку, а не за братание.
Это вызывает у Джона смех.
— Да, это правда. Но кто-то должен проинформировать их о планах правительства.
— Если они еще не знают, то скоро узнают.
— Нет ничего проще — войди и поговори с ним.
— Внутри этого убожества? Ну что ж, готов с тобой поспорить на что угодно — это место кишит ядовитыми пауками. Говорят, глинобитные лачуги всегда предшествуют нормальной цивилизации — уже в стенах, но еще среди «черных вдов». И жара, Господь милосердный, я хочу, чтобы вы меня поняли. Держу пари, что там — настоящая духовка. И посмотрите, как пережарен наш маленький Гайавата. Сожжен вчистую, вот так.
Он смеется и прикладывает платок к голове, женщина смотрит на него, и он перестает смеяться. Откашливается, сплевывает в пыль, а потом проходит вперед и садится на качели, которые папа подвесил для меня на можжевельнике, и сидит там, покачиваясь туда-сюда, и обмахивается стетсоновской шляпой.
Его слова привели меня в ярость — я злюсь сильнее, чем когда-либо. Они с Джоном продолжают обсуждать наш дом и деревню, и наше имущество, и сколько оно может стоить, и я вдруг понимаю, что они обсуждают все это прямо при мне, думая, что я не говорю по-английски. Возможно, они откуда-нибудь с Востока, где люди ничего не знают об индейцах, кроме как из фильмов. Им, наверное, будет стыдно, когда они узнают, что я понял их разговор.
Я даю им возможность еще немного поговорить о жаре и о доме; потом встаю и говорю толстяку на правильном английском, как в школе, что наш глинобитный дом, по моему мнению, прохладнее, чем любой другой дом в городе, намного прохладнее!
— Я точно знаю, что в нем прохладнее, чем школе, в которую я хожу, и даже прохладнее, чем в кинотеатре в Дэлз, на котором красуется реклама, вроде как из ледяных букв — «Вечная прохлада»!
Уже готов сказать им, что, если они войдут в дом, я сбегаю и приведу папу, когда замечаю, что они, похоже, вообще меня не слышат. Они на меня даже не смотрят. Толстяк все качается туда-сюда, глядя на гребень застывшей лавы, где наши мужчины стоят под водопадом, — с этого расстояния можно различить просто фигурки в клетчатых рубашках, растворяющиеся в тумане. То и дело кто-нибудь выбрасывает вперед руку и делает шаг, словно фехтовальщик, а потом передает пятнадцатифутовое раздвоенное копье тому, кто стоит на лесах над ним, чтобы с него сняли бьющегося лосося. Толстяк смотрит, как мужчины стоят на своих местах вдоль пятифутового покрывала воды, и моргает, и похрюкивает всякий раз, как один из них делает выпад за лососем.
Двое других, Джон и женщина, просто стоят рядом. Ни один из них и виду не подал, что услышал меня; они даже смотрят мимо, как будто меня вообще здесь нет.
Все останавливается и замирает так на минуту.
У меня появляется странное чувство, что солнце стало ярче и обрушило на этих троих свою мощь. Все вокруг выглядит как обычно — куры возятся в траве на крышах глинобитных домов, кузнечики прыгают с куста на куст, мухи собираются в черные облачка вокруг сушилок для рыбы, и их прогоняют дети, размахивая вениками из шалфея, — все как в любой другой летний день. Кроме солнца, освещающего трех чужаков; оно неожиданно стало ярче, и я вижу… швы, которые соединяют их вместе. И еще я вижу, как аппараты у них внутри принимают мои слова и пытаются приспособить их то тут, то там, а когда видят, что нигде нет подходящего места, отбрасывают их в сторону, будто они никогда не были произнесены.
Все трое стоят как каменные, пока все это творится у меня на глазах. Даже качели остановились, пригвожденные солнцем к земле, с толстяком, застывшим на них, словно резиновая кукла. А потом папина гвинейская наседка выходит из можжевеловых ветвей и видит, что у нас во дворе незнакомцы, и принимается лаять на них, словно собака, и приступ проходит.
Толстяк вскрикивает, спрыгивает с качелей и боком-боком движется по двору, вздымая пыль, прикрываясь от палящего солнца шляпой так, чтобы видеть, что там в ветвях можжевелового дерева послужило причиной такого безобразия. Увидев, что там ничего нет, кроме пестрой курицы, он плюет на землю и снова натягивает шляпу.
— Лично я полагаю, — говорит он, — что бы мы им за все это ни предложили… в столице останутся довольны.
— Возможно. И все же мы должны поговорить с вождем…
Пожилая женщина прерывает их беседу, тяжело шагнув вперед.
— Нет. — Это первое слово, которое она произносит. — Нет, — повторяет она снова, и ее тон напоминает мне о Большой Сестре. Она поднимает брови и оглядывается. Ее глаза дергаются, словно цифры в кассовом аппарате, она смотрит на мамины платья, аккуратно развешанные на веревке, и кивает. — Нет. Мы не будем говорить с вождем сегодня. Пока нет. Я думаю… что согласна с Брикенриджем в одном. Но только по другой причине. Вы помните запись, из которой видно, что жена вождя не индианка, а белая? Белая. Женщина из города. Ее фамилия Бромден. Он взял ее фамилию, не свою. О да, я полагаю, что, если мы сейчас уедем, вернемся в город и расскажем его жителям о планах правительства, чтобы они поняли, какие преимущества даст им гидроэлектростанция и озеро вместо кучки лачуг у водопада, а только потом напечатаем наше предложение и пошлем его жене вождя, как бы по ошибке… это намного упростит нашу задачу. — Она взглядом показывает на древние, зигзагообразные леса, которые вздымаются и нависают над водопадом уже сотни лет. — Если мы сейчас встретимся с мужем и сделаем ему неожиданное предложение, он, вероятно, начнет упорствовать и сопротивляться, как какой-то навахо из-за так называемой любви к родным краям.
Я хочу сказать им, что мой отец не навахо, но потом понимаю: какой в этом толк, если они все равно не слушают? Им нет дела до того, к какому племени он принадлежит.
Женщина улыбается и кивает обоим мужчинам, каждому в отдельности, и ее взгляд для них словно звонок, и с непреклонным видом идет к машине, говоря бодрым и молодым голосом:
— Как подчеркивал мой профессор социологии, в каждой ситуации имеется одна личность, силу которой не следует недооценивать.
И они садятся в машину и уезжают, а я стою и гадаю, видели ли они меня вообще.
Я сильно удивился, что вспомнил это. Слишком долго не мог вспомнить хоть что-то из своего детства. И меня привело в восторг открытие, что я все еще могу это сделать. Я лежал в кровати без сна, вспоминая и другие случаи из моей прошлой жизни, и как раз в то время, когда я уже наполовину задремал, услышал у себя под кроватью звук — словно мышь грызет орех. Я наклонился и увидел блеск металла, откусывающего кусочки моей жевательной резинки. Черный парень по имени Гивер нашел, где я прячу свою жвачку; он откусывал ее по кусочку и складывал в пакет при помощи длинных кривых ножниц, которые открывались словно челюсти.
Я скользнул назад под простыни, пока он не увидел, что я подглядываю. Сердце колотилось, его стук отдавался в ушах — я испугался, что он меня увидел. Мне хотелось сказать, чтобы он убирался, чтобы занимался своим делом и оставил мою жвачку в покое, но я должен был притвориться, что не слышу его. Я ждал, что вот сейчас он поймает меня на том, что я, согнувшись, подсматриваю за ним со своей кровати, но, похоже, он был слишком занят — все, что я слышал, был металлический звук его ножниц и шорох жвачки, падающей в пакет, он напоминал мне о граде, который колотит по толевой крыше. Он щелкал языком и тихонько хихикал сам с собой.
— Гммм. Господи Боже всемогущий. Хи-хи. Хотел бы я знать, сколько раз этот олух жевал их? Такие твердые.
Макмерфи услышал бормотание черного парня, проснулся и приподнялся на локте, чтобы посмотреть, что тот делает у меня под кроватью, да еще так поздно. С минуту он смотрел на черного парня, протирая глаза, как маленький ребенок, чтобы убедиться, что все это ему не чудится, потом сел, наконец осознав, в чем дело.
— Будь я сукин сын, если этот парень не шастает здесь в полдвенадцатого ночи и пердит тут в темноте с парой ножниц и бумажным пакетом.
Черный парень подпрыгнул и направил свой фонарик в глаза Макмерфи.
— А теперь скажи мне, Сэм, какого черта ты тут собираешь всякое дерьмо, да еще ночью? Что, днем это сделать было нельзя?
— Можешь спать дальше, Макмерфи. Это никого не касается.
Макмерфи ухмыльнулся, но от света не заслонился. Черный парень светил на него примерно полминуты, разглядывая блестящий свежий шрам, блестящие зубы и пантеру, вытатуированную у него на плече. В конце концов он смутился и отвел фонарик, вернулся к своей работе, хрюкая и пыхтя, словно высматривать засохшую жвачку требовало невероятных усилий.
— Одна из обязанностей ночной смены, — объяснил он кряхтя, стараясь говорить как можно дружелюбнее, — держать спальни в чистоте.
— Во мраке ночи?
— Макмерфи, все это отпечатано в перечне работ, и там сказано: уборка — круглосуточно!
— Не кажется ли тебе, что свои круглосуточные обязанности ты мог бы исполнять до того, как мы уляжемся, а не пялиться в телик до половины одиннадцатого? Интересно, старая леди Рэтчед знает о том, что большую часть своей смены ты смотришь телевизор? Как ты думаешь, что она сделает, если узнает об этом?
Черный парень поднялся и уселся на край моей кровати. Он приставил фонарик к зубам, ухмыляясь и хихикая. Свет разливался по его лицу, делая его похожим на кувшин со свечкой внутри.
— Так и быть, расскажу тебе про эту жвачку, — сказал он и придвинулся поближе к Макмерфи, словно старый друг. — Понимаешь, не первый год я пытаюсь понять, где Вождь Бромден берет жвачку — у него нет денег, чтобы ходить в буфет, и я никогда не видел, чтобы кто-нибудь дал ему хоть пластинку, и он никогда ничего не просит у леди из Красного Креста — я наблюдал и ждал. И вот, посмотри. — Он снова опустился на колени и приподнял край моего покрывала и осветил кровать фонариком. — Как тебе это нравится? Готов поспорить, что эти куски жвачки он жевал тысячу раз!
Это развеселило Макмерфи. Он смотрел и хихикал над тем, что видит. Черный парень поднял пакет и потряс его, и они еще немного посмеялись. Пожелав Макмерфи спокойной ночи, он сложил верхушку пакета так, словно это был его ленч, и ушел, чтобы спрятать его.
— Вождь? — прошептал Макмерфи. — Скажи мне кое-что. — И он начал напевать одну песенку, на мотив народной, популярной много лет назад: — «Теряет ли Сперминт свой вкус под кроватью, теряет или нет?»
Первый раз за все время я обозлился по-настоящему. Я думал, что он смеется надо мной, как все другие люди.
— «Когда ты жуешь ее утром, — шепотом напевал он, — не слишком она тверда? Не слишком, не слишком, скажи мне: нет или да?»
Но чем больше я об этом думал, тем смешнее мне становилось. Я сдерживал себя — думал, что вот-вот расхохочусь. Не над тем, что пел Макмерфи, а над собой.
— «Это меня тревожит, кто же мне даст ответ, теряет ли Сперминт свой вкус под кро-о-оватью, так теряет или не-е-е-т?» — Он протянул последнюю ноту, и она закрутилась вокруг меня, словно перышко.
Я не мог удержаться, чтобы не закашляться, и тут же испугался, что сейчас я рассмеюсь и уже не смогу остановиться. Но Макмерфи тут же вскочил с кровати и принялся рыться в своей тумбочке, и я затих. Я стиснул зубы, думая, что же теперь делать. Много-много лет никто не слышал от меня ничего, кроме мычания или хрюканья. Он закрыл тумбочку, и эхо разнеслось по спальне, словно это была дверца парового котла. Потом что-то упало мне на кровать. Маленькое. Размером с ящерицу или змейку.
— «Джуси фрут» — единственное, что я могу предложить тебе в данный момент, Вождь. Эту пачку я выиграл у Скэнлона в сотки. — И он снова лег в кровать.
И прежде чем я успел понять, что я делаю, ответил ему:
— Спасибо.
Сначала он ничего не сказал. Только поднялся на локте, глядя на меня, как смотрел на черного парня, ожидая, когда я скажу что-нибудь еще. Я поднял пачку жвачки с покрывала, взял ее в руку и снова сказал ему:
— Спасибо.
Это прозвучало не особенно выразительно, потому что в горле у меня пересохло, а язык потрескался. Он сказал, что мне не хватает языковой практики, и рассмеялся. Я попробовал смеяться вместе с ним, но у меня получился какой-то птичий клекот, словно курица пытается каркать. Это больше было похоже на плач, чем на смех.
Макмерфи сказал мне, чтобы я не торопился, и если желаю попрактиковаться, то у него полно времени — до шести тридцати утра. Потом добавил, что человек, так долго молчавший, наверняка хочет много чего сказать, а потом улегся на подушку и стал ждать. Минуту я думал, что бы такое сказать ему, но единственное, что приходило в голову, были такие вещи, которые ни один мужчина не может сказать другому, потому что, облаченные в слова, они звучат фальшиво. Увидев, что я ничего не могу из себя выдавить, скрестил руки за головой и начал говорить сам.
— Знаешь, Вождь, мне вспомнилось, как я работал в долине Уилльямлет — собирал бобы недалеко от Эужена и считал, что мне, черт возьми, страшно повезло. Это было в начале тридцатых, так что немногие мальчишки могли себе что-нибудь найти. Я получил эту работу, потому что доказал бобовому начальнику, что могу собирать так же быстро и чисто, как и любой взрослый. Я был единственным ребенком в рядах сборщиков. Вокруг одни взрослые. Раз или два попытался заговорить с ними, но понял, что они меня не слушают — для них я был просто маленький тощий рыжий оборванец. И тогда я заткнулся. Был настолько зол на них, что молчал все четыре недели, пока мы убирали поле, работая наравне, рядом с ними, слушая, как они болтают то о дядюшке, то о кузине. А если видели, что кто-то не справляется с работой, сплетничали про него. Четыре недели, и я ни разу даже не пискнул. Пока не решил, что они забыли о том, что я мог говорить, старые ублюдки. Я терпел. А в последний день рассказал им, какие они все жалкие вонючки. Я рассказал каждому из них, как его же приятель стучит на него начальству, когда его рядом нет. Фу-у-х, вот теперь-то они меня слушали! В конце концов они начали ругаться друг с другом и устроили такую потасовку, что я потерял свою премию — четверть цента за фунт, — которую должен был получить за то, что не пропустил ни одного рабочего дня, потому что у меня в городе и так была неважная репутация, а бобовый начальник заявил, что случившиеся беспорядки — полностью моя вина, даже если он и не берется это доказать. Ну я и его тоже послал. Мой длинный язык в тот раз обошелся мне долларов в двадцать. Но оно того стоило. — Он посмеялся еще, вспоминая ту историю, а потом повернул на подушке голову и посмотрел на меня. — Вот что я хотел бы знать, Вождь: ты целый день делаешь все, что тебе говорят, потому что решил стелиться под них?
— Нет, — ответил я. — Я просто не могу.
— Не можешь их послать? Это легче, чем ты думаешь.
— Ты… ты намного больше и сильнее меня, — промямлил я.
— Как это? Я не понимаю тебя, Вождь.
Я попытался сглотнуть немного слюны.
— Ты больше и сильнее, чем я. Ты можешь это сделать.
— Я? Да ты шутишь? Посмотри на себя: ты ведь на голову выше любого мужчины в отделении. Да тут нет ни одного, кто мог бы с тобой совладать, это же факт!
— Нет. Я сейчас слишком мал. Когда-то я был большим, но теперь — нет. Ты в два раза больше меня.
— Эй, парень, да ты что, с ума сошел? Когда я попал сюда, первым делом увидел тебя, огромного, словно гора. Я жил повсюду — в Кламахе, в Техасе, в Оклахоме и под Гэллопом, и, уверяю тебя, ты — самый большой индеец, какого я когда-либо видел.
— Я из Колумбийского ущелья, — сказал я, и он ждал, пока я продолжу. — Мой папа был главный вождь, и его звали Ти А Миллатуна. Это значит Самая Высокая Сосна На Горе, но мы не жили на горе. Когда я был мальчишкой, он был по-настоящему большим. Теперь мать в два раза больше его.
— Твоя мать, должно быть, настоящий лось. Она очень большая?
— О, большая, большая.
— Я хочу сказать, какого она роста?
— Какого роста? Парень тогда на ярмарке посмотрел на нее и сказал: больше пяти футов, а вес — сто тридцать фунтов, но это только на глаз. Она становилась все больше и больше.
— Да? Насколько больше?
— Больше чем папа и я, вместе взятые.
— В один прекрасный день взять и вырасти, а? Ну, это для меня что-то новенькое: никогда не слышал, чтобы с индианками такое бывало.
— Она не была индианкой. Она была городская.
— И как ее звали? Бромден? Ну да, я понял, подожди минутку. — Он немного подумал и сказал: — А когда городская девушка выходит замуж за индейца, это для нее что-то вроде мезальянса, разве не так? Да, думаю, что понял.
— Нет. Это не из-за нее он стал таким маленьким. Все обрабатывали его, потому что он был большой, не сдавался и делал как он считает нужным. Все обрабатывали его, как теперь обрабатывают тебя.
— Кто все, Вождь? — мягко спросил он, сразу став серьезным.
— Комбинат. Они обрабатывали его много лет. Он был достаточно большим, чтобы какое-то время бороться. Они хотели, чтобы мы жили в домах под присмотром. Они хотели забрать водопад. Они даже в племени его обрабатывали. Один раз в городе они напали на него в переулке, избили и обрезали ему волосы. О, Комбинат большой — очень большой. Он боролся с ним долго — пока моя мать не сделала его слишком маленьким, чтобы бороться дальше, и он сдался.
Макмерфи молчал. Потом приподнялся на локте, посмотрел на меня и спросил, зачем они избили его.
— Они сказали, что будет еще хуже, если он не подпишет бумаги и не отдаст все правительству.
— Что он должен был отдать правительству?
— Все. Племя, деревню, водопад…
— Теперь вспоминаю — ты говоришь о водопаде, где индейцы обычно гарпунили рыбу? Но насколько я помню, племени выплатили громадные деньги.
— Они тоже ему это говорили. А он отвечал: чем вы заплатите за то, как живет человек; чем вы заплатите за то, что делает мужчину мужчиной? Они не понимали. И в племени тоже. Все стояли у двери, и у каждого в руках были эти чеки. Спрашивали у него, что им теперь делать. Они просили вложить за них деньги, или сказать, куда им теперь идти, или купить ферму. Но он к тому времени был уже маленьким. И он слишком много пил. Комбинат поймал его на крючок. Он всех побеждает. Он и тебя победит. Они не могут позволить, чтобы кто-нибудь большой, как папа, шатался по округе, если он — не один из них. Ты сам это видишь.
— Да, вижу.
— Именно поэтому ты не должен был выбивать стекло. Теперь они видят, что ты большой. Теперь они за тебя возьмутся.
— Станут объезжать, как мустанга, да?
— Нет. Нет, послушай. Они не будут тебя обламывать подобным образом; они будут бороться с тобой такими методами, что ты ничего не сможешь сделать! Они действуют изнутри. Они в тебя внедряются. Они начинают сразу же, как только понимают, что ты можешь стать большим, и начинают работать над тобой, и внедряют свои мерзкие штуки, когда ты еще маленький, и все продолжают, и продолжают, пока ты не связан по рукам и ногам!
— Спокойно, приятель, тсс.
— А если ты борешься, они запирают тебя где-нибудь и вынуждают остановиться…
— Спокойно, спокойно, Вождь. Погоди минутку. Остынь. Они тебя услышали.
Он лежал не двигаясь. Моя кровать стала горячей. Я услышал скрип резиновых подошв — это черный парень вошел в спальню с фонариком, чтобы разобраться, что тут за шум. Мы лежали неподвижно, пока он не ушел.
— В конце концов он стал просто пьяницей, — прошептал я. Казалось, я просто не могу остановиться, не могу, пока не расскажу ему все. — Последний раз я его видел бредущим в кедровнике, ослепшим от пьянства. И всякий раз, когда он подносил ко рту бутылку, это не он тянул из нее выпивку, это бутылка тянула из него душу, пока он не усох и не стал таким желтым и сморщенным, что даже собаки его не узнавали. Нам пришлось вывозить его из кедровника на пикапе в Портленд. Там он и умер. Я не говорю, что они его убили. Они его не убивали. Они сделали кое-что похуже.
Мне ужасно хотелось спать, и говорить я больше не мог. Я попытался вспомнить о нашем разговоре и понял, что это все не то.
— Я говорю как ненормальный, правда?
— Да, Вождь, — он повернулся на кровати, — ты говоришь как ненормальный.
— Это не то, что я хотел сказать. Я не могу сказать всего. Это бессмыслица.
— Я не говорил, что это бессмыслица, Вождь, я только сказал, что это звучит как бред.
Он надолго замолчал, и я решил, что он уже спит. Мне хотелось пожелать ему спокойной ночи. Я посмотрел на него сверху, но он отвернулся от меня. Его рука не была укрыта простыней, и я мог разглядеть на ней туз и восьмерку. Большая рука, подумал я, такая же большая, какими были и мои руки, когда я играл в футбол. Мне захотелось протянуть руку и коснуться того места, где были татуировки, чтобы убедиться, что он все еще жив.
Но это была ложь. Я знал, что он жив. Я хотел коснуться его по другой причине.
Мне хотелось прикоснуться к нему, потому что он был мужчиной.
Но это тоже было ложью. Вокруг было полно других мужчин. Я мог прикоснуться к ним.
Я хотел прикоснуться к нему, потому что я — один из этих самых гомиков!
Но это тоже было ложью. Один страх громоздился на другой. Если бы я был одним из них, я бы от него хотел и другого. А мне только хотелось прикоснуться к нему, потому что он был тем, кем он был.
Когда я протянул руки, чтобы тронуть его за плечо, он произнес:
— Скажи, Вождь, — и повернулся в кровати, смяв покрывало, лицом ко мне. — Скажи, Вождь, почему ты завтра не едешь с нами на рыбалку?
Я ничего не ответил.
— Ну же, что скажешь? Черт возьми, такого случая больше не представится. Ты знаешь двух моих тетушек, которые отправятся с нами? Парень, это совсем не тетушки, нет; это две девчонки, которые отплясывают шимми за деньги и все такое прочее — я их знаю по Портленду. Что ты на это скажешь?
В конце концов я ему признался, что я — один из бесплатных.
— Кто ты?
— У меня нет денег.
— О, — сказал он. — Да, об этом я не подумал.
Он на время затих, почесывая пальцем шрам на носу. Потом перестал, приподнялся на локте и посмотрел на меня.
— Вождь, — медленно сказал он, оглядывая меня с ног до головы, — когда ты был нормального размера, ну, скажем, шесть, семь или даже восемь футов в высоту и весом два раза по восемьдесят или что-то вроде, ты бы смог поднять, например, контрольную панель в ванной?
Я задумался. Вряд ли она весила больше, чем те цистерны с маслом, которые я поднимал в армии. Я сказал ему, что раньше, наверное, бы смог.
— Если ты снова станешь таким большим, ты сможешь ее поднять?
— Думаю, да.
— Меня не интересует, что ты думаешь. Я хочу знать, можешь ли ты пообещать, что поднимешь, если я сделаю тебя таким же большим, как и раньше? Если ты пообещаешь мне это, то не только получишь бесплатно специальный курс по атлетическим упражнениям, но и поедешь бесплатно на рыбалку! — Он облизал губы и снова лег. — Готов поспорить, шансы у меня неплохие.
Он лежал, посмеиваясь своим мыслям. Когда я спросил, как он собирается снова сделать меня большим, приказал мне молчать, прижав палец к губам.
— Парень, мы не можем позволить себе разбрасываться подобными секретами. Я же не обещал, что расскажу тебе как, разве обещал? Ну ты даешь, парень. Вернуть человеку прежний размер — это секретное дело, ты не можешь об этом рассказывать всем и каждому, это — сильное оружие, и оно может быть опасным, если попадет в руки врага. Большую часть времени ты и сам не будешь знать, как это происходит. Но даю тебе честное слово: следуй моей программе тренировок и увидишь, что произойдет.
Он спустил ноги с кровати и сел на край, упершись руками в колени. Его зубы и один глаз, глядевший на меня, блеснули в тусклом свете, проникавшем в спальню с сестринского поста. В спальне мягко зарокотал нахальный голос прожженного аукциониста:
— Представляю вашему вниманию. Большой Вождь Бромден, рассекающий по бульвару, — мужчины, женщины и дети встают на цыпочки, чтобы поглазеть на него: «Смотрите, смотрите, смотрите, что за великан! Каждый шаг — десять футов, только телефонные провода обрываются!» В нашем городе проездом, то есть — проходом, задержится только для девственниц, остальные же могут не выстраиваться в очередь, ну разве что у вас титьки как мускусные дыни и прелестные сильные белые ноги, достаточно длинные, чтобы обвиться вокруг его могучей спины, и хорошенькие штучки там, где положено, — теплые, сочные и сладкие, как масло и мед… — И он продолжал вещать в темноте, сплетая свою сказку о том, как все мужики перепугаются, а все прелестные юные девушки будут по мне сохнуть. А потом сказал, что сию же минуту пойдет и запишет меня на рыбалку.
Он встал, стянул с тумбочки полотенце, обернул его вокруг бедер, натянул на голову кепку и встал у моей кровати.
— О, парень, говорю тебе, женщины будут от тебя тащиться и отдаваться прямо на полу. — И совсем неожиданно развязал на мне простыню, стащил покрывало и оставил лежать обнаженным. — Посмотри сюда, Вождь. Гм. Что я тебе говорил? Ты уже вырос на полфута. — И, смеясь, двинулся вдоль ряда кроватей в коридор.
Две шлюхи едут из Портленда, чтобы отвезти нас на рыбалку, — в лодке, в открытое море! После того как в шесть тридцать в спальне зажегся свет, оставаться в постели было трудно.
Первое, что я сделал, выйдя из спальни, — это посмотрел в список, прилепленный на доске рядом с сестринским постом, чтобы убедиться, что мое имя действительно там записано. «ЖЕЛАЮЩИЕ УЧАСТВОВАТЬ В МОРСКОЙ ПРОГУЛКЕ С РЫБАЛКОЙ» — было напечатано сверху большими буквами. Сначала подписался Макмерфи, а номером первым был Билли Биббит. Номером третьим был Хардинг, а номером четвертым — Фредериксон и так до номера десятого, где еще никто не подписался. Теперь там стояло мое имя, оно было написано последним, залезая на номер девятый. Я действительно покину сегодня больницу и отправлюсь в путешествие с двумя шлюхами; мне приходилось снова и снова повторять себе это, чтобы поверить.
Трое черных ребят проскользнули вперед и стали водить по списку серыми пальцами, нашли мое имя и повернулись, чтобы посмеяться надо мной.
— Эй, ребята, как вы думаете, кто внес Вождя Бромдена в этот дурацкий список? Индейцы не умеют писать.
А кто тебе сказал, что индейцы умеют читать?
Было еще рано, и рукава их накрахмаленных курток похрустывали, словно бумажные крылья. Они смеялись надо мной, но я притворился, что ничего не слышу и не понимаю, но когда они сунули мне швабру, чтобы я убрался за них в коридоре, я повернулся и ушел в спальню. Человек, собирающийся отправиться на рыбалку с двумя цыпочками из Портленда, не обязан заниматься таким дерьмом.
То, что я ослушался черных ребят, меня немного напугало. Я обернулся и увидел, что они идут за мной со шваброй. Они, наверное, вошли бы за мной в спальню и заставили бы меня, если бы не Макмерфи; он там поднял такой шум, так вопил и носился между кроватями и хлестал полотенцем ребят, которые записались на прогулку сегодня утром, что черные парни, вероятно, решили, что спальня сегодня — не самое безопасное место, чтобы рисковать из-за какого-то там маленького кусочка коридора.
Макмерфи натянул мотоциклетную кепку на рыжие кудри и выглядел как заправский капитан, и татуировки, высовывавшиеся из-под рукавов его футболки, были сделаны в Сингапуре. Он с важным видом разгуливал по полу, словно это была палуба корабля, и свистел в руку, подражая боцманскому свистку.
— Очистить палубу, или я протащу всех вас под килем от носа до кормы!
Он затормозил у кровати Хардинга и протрубил в кулак подъем.
— Шесть склянок, и все путем. Так держать! Очистить палубу. Отдать концы, свистать всех наверх!
Он заметил, что я стою в дверях, подбежал ко мне и ударил по спине:
— Посмотрите на Большого Вождя; перед вами пример доброго моряка и рыбака: до света на ногах и уже нарыл дождевых червей для наживки. Вы, команда пораженных цингой доходяг, лучшее, что вы можете сделать, — это последовать его примеру. Очистить палубу. Сегодня уходим в море!
Острые ворчали и отбивались от него и его полотенца, а Хроники просыпались один за другим и вертели головами, синими от недостатка крови, потому что они были слишком туго перевязаны простынями до шеи, осматривали спальню, пока в конце концов не останавливали свой взгляд на мне, и смотрели на меня слабыми водянистыми старыми глазами, и на их лицах были написаны любопытство и тоска. Они лежали и смотрели, как я натягиваю на себя теплые вещи, чтобы отправиться на прогулку, и я чувствовал себя от этого неловко, я чувствовал себя немного виноватым. Я — единственный из Хроников, кто отправлялся в путешествие. Они смотрели на меня — старые парни, уже много лет приваренные к своим креслам на колесиках, с катетерами, змеящимися у них по ногам, словно вены, словно корни, которые удерживают их на весь остаток жизни там, где они есть, они смотрели на меня и инстинктивно понимали, что я — еду. Они все еще были способны испытывать нечто вроде ревности, что это — не они. В них мало что осталось от прежней жизни, верх взяли старые животные инстинкты (старые Хроники неожиданно просыпались среди ночи, когда еще никто не знает, что кто-то из парней в спальне умер, отворачивали головы и выли), а испытывать ревность могут потому, что в них еще сохранилось что-то человеческое и они это помнят.
Макмерфи вышел взглянуть на список, потом вернулся в спальню и попытался уговорить еще одного Острого записаться, ходил и пинал кровати, где все еще лежали ребята, натянув на головы простыни, и говорил им, как здорово сегодня там, в самой гуще шторма, когда шлюпка трещит от ударов волн и раздается это чертово «йо-хо-хо и бутылка рому».
— Ну давайте же, бездельники, мне нужен еще один помощник, чтобы укомплектовать команду, мне нужен еще один чертов доброволец…
Но он никого не мог уговорить. Большая Сестра так запугала всех своими историями о штормящем море, о потонувших лодках, что, похоже, мы не найдем последнего члена экипажа, пока через полчаса к Макмерфи не подошел Джордж Соренсен, когда мы ожидали, пока откроют двери столовой.
Большой беззубый узловатый старый швед, которого черные парни называли Джордж Барабанный Бой, шаркая ногами, прошел по коридору, наклонившись назад, так что его ноги двигались впереди головы (он наклонялся назад, чтобы держать лицо как можно дальше от того, с кем он разговаривал), остановился перед Макмерфи и пробормотал что-то себе в руку. Джордж был очень застенчивый. Трудно было разглядеть глубоко посаженные глаза, а остальную часть лица он закрывал ладонью. Его голова раскачивалась на длинном теле, похожем на мачту. Макмерфи подошел к нему и отвел руку от лица, чтобы разобрать слова.
— Ну, Джордж, что ты хочешь сказать?
— Тожтевые черви, — говорил он. — Просто я не тумаю, што они вам приготятся — не приготятся, если ловить лосось.
— Да? — сказал Макмерфи. — Дождевые черви? Я могу согласиться с тобой, Джордж, если ты мне объяснишь, что там с этими дождевыми червями, о которых ты толкуешь.
— Я просто коворю, што вы ниш-шего не поймаете с этими тожтевыми червями. Это месяц, когта идет польшой лосось — то-очно. Сельдь вам нушна. То-очно. Вы приманиваете на блесну немного сельди и используете ее для нашивки, тогда вам, мошет быть, повезет.
К концу каждого предложения его голос шел вверх — пове-зет? — как будто он задавал вопрос. Большой подбородок, уже с утра выскобленный так, что даже кожа ободралась, несколько раз поднялся и опустился — он кивнул Макмерфи раза два. Потом обогнул его и пошел по коридору, чтобы занять очередь. Макмерфи позвал его:
— Эй, погоди-ка минутку, Джордж. Ты говоришь так, будто что-то понимаешь в этом деле.
Джордж повернулся и зашаркал обратно к Макмерфи, отклоняясь так далеко назад, что, казалось, его ноги выплывают прямо из-под него и двигаются сами по себе.
— Тошно, могу шпорить. Я тватцать пять лет рапотал на трайлерах, што ловят лосося, — от бухты Ущербной Луны до Патжет-Саунт. Тватцать пять лет я рыпачил — пока не стал таким грязным. — Он протянул к нам руки, чтобы мы увидели на них грязь.
Все вокруг наклонились и посмотрели. Грязи я не увидел, зато увидел глубокие шрамы на белых ладонях — шрамы от канатов. Он дал нам посмотреть минутку, потом спрятал руки в рукава пижамы, как будто мы могли запачкать их взглядами, и улыбнулся Макмерфи, открывая десны, похожие на ветчину, отбеленную в морской воде.
— У меня пыть хороший трайлер, почти сорок футов, он ухотить в воту на тватцать футов, ис крепкого тика и крепкого туба. — Он качался туда-сюда — так, что ты начинал сомневаться, не качается ли сам пол. — Он пыть хороший трайлер, ей-погу! — Он начал отворачиваться, но Макмерфи остановил его снова:
— Черт возьми, Джордж, почему ты не сказал, что был рыбаком? Я обсуждаю эту поездку, словно старый морской волк, но, говоря между нами, чтобы никто не слышал, единственный корабль, на котором я плавал, был линкольн «Миссури», а про рыбу знаю только то, что есть ее намного лучше, чем чистить.
— Чистить рыпу легко, если кто-то показать, как это телать.
— Ради бога, Джордж, ты должен быть нашим капитаном, а мы будем твоим экипажем.
Джордж отклонился назад, качая головой:
— Эти лотки всегта ужасно грязные — всегта ужасно грязные.
— Да и черт с ним. Мы берем лодку, которую специально простерилизовали от носа до кормы, оттерли шваброй, так что она блестит, как зубы у первокурсника в привилегированном колледже. Ты не запачкаешься, Джордж, потому что будешь капитаном. Тебе даже не придется насаживать наживку на крючок; просто будь нашим капитаном, отдавай приказы нам, глупым сухопутным крысам. Ну как тебе это нравится?
Джордж боролся с искушением — я понял это по тому, как он крепко сжимал руки под рукавами рубашки, — но все-таки ответил, что не может так рисковать, а вдруг запачкается? Макмерфи все еще уговаривал Джорджа, но тот качал головой, когда ключ Большой Сестры повернулся в замке столовой и она с шумом открыла дверь. С плетеной корзиной, полной сюрпризов, она двинулась вдоль очереди, одаривая каждого из мужчин автоматической улыбкой с пожеланием доброго утра. Когда она прошла, Макмерфи наклонил голову и подмигнул Джорджу. Глаза у него горели.
— Джордж, а как насчет того, что разводила наша старшая сестра — дескать, плохое море и как жутко опасна может быть такая поездка — это правда?
— Океан мошет быть ужасно плохой, тошно, ужасно шестокий.
Макмерфи посмотрел вслед сестре, исчезнувшей в недрах поста, а потом на Джорджа. Тот принялся теребить куртку сильнее обычного, глядя на молчаливые лица вокруг.
— Ей-погу! — неожиданно сказал он. — Вы думаете, я посволю ей напугать меня насшет океана? Вы так тумаете?
— Я так не думаю, Джордж. Правда, если ты не поедешь с нами и если на сегодня действительно есть какое-нибудь ужасное штормовое предупреждение, мы запросто можем потеряться в море, ты понимаешь? Я же сказал, что ничего не знаю о лодках, и скажу тебе еще кое-что: о тех двух женщинах, которые приедут нас забрать. Я сказал доктору, что это — мои тетушки, обе — вдовы рыбаков. Так вот: единственное плавание, в которое они когда-либо отправлялись, было плавание по застывшему цементу. Случись что, на них можно рассчитывать не больше, чем на меня. Ты нужен нам, Джордж. — Он вытащил из пачки сигарету и спросил: — Между прочим, у тебя есть десять баксов?
Джордж покачал головой.
— Нет, не думаю, что есть. Ну хорошо, к дьяволу все это, я с самого начала не рассчитывал, что это окупится. Держи. — Макмерфи вытащил из кармана зеленого жакета карандаш, аккуратно вытер его полой рубашки и протянул Джорджу. — Будь нашим капитаном, и ты поедешь с нами за пятерку.
Джордж оглядел нас снова, двигая кустистыми бровями, не зная, как выйти из этого затруднительного положения. И наконец его десны обнажились в бледной улыбке, и он взял карандаш.
— Ей-погу! — сказал он и двинулся с карандашом вперед, чтобы заполнить последнюю пустую графу. После завтрака, прогуливаясь по коридору, Макмерфи остановился у списка и печатными буквами вывел напротив имени Джорджа: «КАПИТАН».
Шлюхи запаздывали. Все уже начали думать, что они вообще не приедут, когда Макмерфи, глядевший в окно, вдруг издал вопль, и все мы бросились к нему посмотреть. Он сказал, что это они, но мы не видели ничего, кроме одной машины, вместо ожидаемых двух, и всего одной женщины. Макмерфи окликнул ее через решетку, когда она остановилась на стоянке, и она двинулась к отделению прямо через газон.
Она была моложе и красивее, чем мы представляли. Все уже выяснили, что вместо тетушек приедут две шлюхи, и ожидали от этой поездки чего угодно. Некоторые чересчур религиозные ребята были не слишком рады. Но когда мы увидели ее, идущую легким шагом по траве, с зелеными глазами, с закрученными в длинный узел волосами, блестевшими, словно стебли спелой пшеницы на солнце, каждый из нас думал только об одном: это — женщина, которая не одета с ног до головы в белое, словно закоченела на морозе, и нет никакой разницы, как именно она добывает себе на пропитание.
Она подбежала прямо к решетке, у которой стоял Макмерфи, схватила руками прутья и прижалась к ним. Она задыхалась от быстрого бега, и при каждом вдохе казалось, что ее грудь вот-вот просочится через решетку. Она всхлипывала.
— Макмерфи, черт тебя побери, Макмерфи…
— Не расстраивайся, детка. Где Сандра?
— Она занята, парень, и не может ехать. Но ты, черт, ты в порядке?
— Она занята!
— Правду сказать, — девушка утерла нос и хихикнула, — наша старушка Сэнди вышла замуж. Ты помнишь Арти Гилфиллана из Бивертона? Вечно являлся на вечеринки с какими-нибудь дурацкими штучками: то с гремучей змеей, то с белой мышью — помнишь, вечно держал в кармане какую-нибудь гадость? Настоящий маньяк…
— Вот это да! — простонал Макмерфи. — Разве я запихну десять ребят в этот вонючий «форд», Кэнди, сладкая моя? Как Сандра и этот гремучий змей из Бивертона могли подстроить мне такую подлянку?
Девушка задумалась, пытаясь изо всех сил найти ответ на этот вопрос, когда громкоговоритель в потолке крякнул и голосом Большой Сестры сообщил Макмерфи, что, если он желает побеседовать со своей подружкой, пусть она, как это и полагается, войдет через главную дверь, а не беспокоит всю больницу. Девушка отошла от окна и направилась к главному входу, а Макмерфи плюхнулся на стул в углу, опустив руки.
— Черт побери, — только и сказал он.
Маленький черный парень пропустил девушку в отделение и забыл запереть за нею дверь (и позже получил за это взбучку, могу поручиться), и девушка, виляя бедрами, продефилировала по коридору мимо сестринского поста, где сестры попытались заморозить ее всеобщим ледяным взглядом, вошла в дневную комнату, всего на несколько шагов опередив доктора. Он подошел с какими-то бумагами к сестринскому посту, посмотрел на нее, потом обратно в бумаги, потом снова на нее и принялся обеими руками вертеть очки.
Она остановилась посредине дневной комнаты, со всех сторон на нее уставились мужчины в зеленом, примерно человек сорок. В комнате стояла такая тишина, что можно было услышать, как у кого-то бурчит в животе и как булькают катетеры по всему ряду Хроников.
Пока она отыскивала взглядом Макмерфи, всем удалось хорошенько ее рассмотреть. У потолка над ее головой вился синий дымок; я думаю, аппараты по всему отделению просто раскалились, пытаясь приноровиться к ее появлению; они снимали с нее электронные показания, просчитывали и пришли к выводу, что никогда не имели дела с чем-то подобным, и просто перегорали.
На ней была футболка — такая же, как у Макмерфи, только намного меньше, белые теннисные туфли и джинсы «Ливайс», обрезанные выше колен, чтобы дать ногам дышать. Да, одежки маловато, учитывая, что они обтягивали. Должно быть, эти прелести видело куда больше мужчин, но в данных обстоятельствах она начала нервничать и стесняться, словно школьница, которая впервые вышла на сцену. Все смотрели и молчали. Мартини прошептал, что джинсы у нее такие тугие, что даже можно определить достоинство монет, лежащих в кармане. Он стоял к ней ближе всех, поэтому и видел лучше.
Билли Биббит был первым, кто заговорил, но не словами, а низким свистом, от которого едва не заболело в ушах, и лучше сказать, что она здорово выглядит, никто бы не смог. Она рассмеялась и сказала ему «большое спасибо», оба покраснели, и она опять рассмеялась. И тут все задвигалось. Острые подходили к ней, пытаясь говорить все одновременно. Доктор дергал Хардинга за куртку, спрашивая, кто это. Макмерфи поднялся со стула, протолкался к ней через толпу, и когда она его увидела, обхватила руками за шею и сказала: «Ты, чертов Макмерфи!» — а потом вдруг засмущалась и покраснела снова. Когда она краснела, ей можно было дать лет шестнадцать или семнадцать, клянусь вам.
Макмерфи представил ее пациентам, и она пожала каждому руку. Когда она добралась до Билли, то снова поблагодарила его за свист. Большая Сестра выскользнула с поста, улыбаясь, и спросила Макмерфи, как он намеревается усадить девять человек в один автомобиль, а он спросил, не может ли он на время взять машину у кого-нибудь из персонала, которую поведет лично, и Большая Сестра процитировала правило, запрещающее это делать, чего все от нее и ожидали. Она заявила, если нет второго водителя, который подписал бы доверенность, значит, половина экипажа вынуждена будет остаться. Макмерфи сообщил ей, что в таком случае это обойдется ему еще в пятьдесят чертовых баксов — придется вернуть ребятам деньги, если они не поедут.
— В таком случае, — сказала Большая Сестра, — от поездки, вероятно, придется отказаться — и таким образом вернуть все деньги.
— Я уже нанял лодку; парень получил семьдесят баксов из моего собственного кармана!
— Семьдесят долларов? Неужели? Мне кажется, вы говорили пациентам, что должны собрать сто долларов плюс десять ваших собственных, чтобы финансировать эту поездку, мистер Макмерфи.
— Я включил сюда цену за бензин — туда и обратно.
— И эта цена, таким образом, доходит до тридцати долларов, не так ли? — Она улыбалась ему так мило, улыбалась и ждала.
Он махнул рукой и посмотрел в потолок.