Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Не ходи, миленок, в Дорог: там все пизды хуже терок.

— Замечательно. Раз от раза все лучше, душа моя. Это просто фантастика… Ну не плачьте… Ведь все в порядке… Спойте теперь тихонько, на ушко мне. Или в шейку… Не ходи, миленок, да не все ли равно? в Пецель, в Дорог…

В педагогическом колледже одной из ее специальностей было пение, и Мамочка пела красиво, с чувством.

179

Идея хорошего братика была не столь простодушна, как можно было подумать. Ведь в ней заложена не только, да и не в первую очередь какая-то там вселенская доброта, гуманизм, скромность, снисходительность, ласка вкупе с некоторой долей елейности — отнюдь нет, хороший братец должен тебя любить. Брат должен любить брата. То есть быть в одиночку хорошим братцем нельзя, мы взаимозависимы, и как бы мы ни распределяли, ни спихивали роль доброго братца на другого, участвовать приходилось всем. Так вот хитро было задумано.

Весь вечер 5 ноября я старался быть хорошим братцем. После приступа тошноты получается это обычно лучше. К тому же я был напуган. (Да еще как!) И тем, что видел, и тем, чего не видал. Я решил считать все увиденное сном, хотя знал, ничего мне не снилось — я отлично помнил свисающий из моей ноздри кусочек морковки, очки отца с раскрытыми дужками и его застывшее, каменное лицо, помнил и лошадей, и лесистые склоны Гордой Кручи, но поскольку, кроме меня этого не видал никто (даже отец!), то можно было считать, будто все это мне приснилось.

Про свой сон я никому не рассказывал. Но, похоже, маме тоже что-то приснилось. Не обращая внимания на нас, она расхаживала туда-сюда, прикуривая одну сигарету от другой. Это «туда-сюда» нам не нравилось, нам нравилось только, как она курила. Вскоре она вышла в сад, и тоже: «туда-сюда», сигарету за сигаретой.

Дядя Варга был человек симпатичный, но не любил, когда тетя Клотильда (подолгу) болтала с Мамочкой, мол, как бы чего не вышло. Но поскольку он много времени проводил со своими гвоздильщиками, тетя Клотильда спускалась к нам посудачить с Мамочкой и помочь по хозяйству. Зубов у нее не было, мы смеялись над нею и относились к ней свысока, как к утратившей власть Бабе-яге. По-моему, она об этом догадывалась. Когда мы с ней мастерили мою пятерку (революционный кол), она несколько раз смотрела на меня с какой-то болезненной укоризной. В тот момент я, конечно, над ней не смеялся, потому что нуждался в ее помощи. Дядя Варга был ее вторым мужем, первый погиб на Дону на советском фронте.

Она присоединилась к Мамочке, взяла ее под руку, и они, как подруги, стали прохаживаться по саду.

— Только нельзя волноваться, Лилике. Не волноваться нужно, а ждать. Не потому ждать, что это поможет, а потому, что так нужно. Если кто-то ушел или, скажем, кого-то забрали, то его нужно ждать, а там уж как выйдет — или вернется… с этим, или принесут… на этом, вы понимаете, Лилике; может, быть вам матерью Гракхов… Ждать нужно крепко, с такой же силой, как та, что его у тебя отняла. — Они неожиданно перешли на ты. — Ждать нужно вожделенно и страстно, сосредоточенно, беспощадно. Кто потерял надежду, тот может быть многословен, но ты должна быть скупа на слова. Всякое слово, сказанное и несказанное, нужно взвешивать, одно за другим, вслушиваясь во время, минувшее и грядущее, видеть следы, уводящие вглубь, улавливать тайные знаки, которые, может быть, не заметил другой, пробираясь по лабиринту отведенной ему судьбы. Никогда не ждать легкомысленно, словно бы между прочим, словно гость на пиру богов, рассеянно ковыряющий яства кончиком вилки. Ждать красиво, великодушно. Ждать, как в камере смертников ждешь последней минуты, еще отпущенной тебе тюремщиками. Ждать всю жизнь, ждать до смерти, ибо это есть самый главный дар человека. Не зря же, Лилике, ждать способен лишь человек.

— И собаки, — рассеянно обронила мать.

Ведь она (тетя Клотильда) ждала очень долго и знает, что это такое. Бедный Бела заставил ее познать всю горечь и тяжкую радость ожидания. Кто такой Бела? Тетя Клотильда только закачала головой, словно бы говоря, ну подумай, сообрази. Мамочка хлопнула себя по лбу и попросила великодушно простить ее, она все понимает.

На самом деле мать мало что поняла. Она ждала по-своему, с ужасом, и вся глубина того ужаса, вся до последней капли, передавалась нам. (Есть две разновидности ожидания: одна порождает страх, другая — унижение. Испытывая первую, человек боится за близкого, или за себя, или за обоих, или — реже — за что-то еще. Испытывая вторую — переживает унижение. Тетя Клотильда говорила о первой разновидности ожидания, а моя мама на деле переживала вторую.)

Лишь поздно вечером она успокоилась, от нее повеяло таким покоем, как будто Мамочка присоединилась к движению хороших братиков. Между тем хорошим братиком невозможно быть слишком долго. Как невозможно долго сидеть под водой. Собственная доброта — это еще куда ни шло, но когда наблюдаешь сияющее натужным гуманистическим румянцем лицо противника, когда и дел-то всего — воздвигнуть из кубиков некоторую конструкцию, то волей-неволей в тебе пробуждается жажда в ту самую минуту, когда брат твой с триумфом готовится водрузить треугольную крышу на вершину построенной башни, еле заметным движением выбить из основания башни нижний кубик. Братец твой, понимая, что мир сей погряз в грехе, разумеется, знает, что сам по себе нижний кубик с места не сдвинется, для этого кто-то умышленно должен его сдвинуть, и потому в диком грохоте рушащейся конструкции, от которого наша матушка содрогается, как от удара грома, умудряется на лету ухватить падающий кубик и нацелиться им прямо в щиколотку злоумышленника, но тот наносит ему упреждающий удар ногой, ну и понеслось; короче, пока башня разваливается на куски, слышны крики и вопли, «как будто кого-то режут».

В таких случаях один из нас легко получал затрещину. Если конкретно — ее получал мой братишка. В любой хоть сколько-нибудь спорной ситуации затрещина, будь то рациональная и практичная материнская или редкая, но всегда значительная, обладающая, я бы сказал, высшим смыслом отцовская, непременно доставалась ему. Причина отчасти состояла с том, что он был и в самом деле подвижный ребенок, «шкода» и «бедокур», отчасти же — в том, что мину хорошего братика я умудрялся удерживать на долю секунды дольше, чем он.

— Подлый Яго, — подводила итог Мамочка, однако распределение затрещин от этого не менялось.

Мало-помалу мы привыкли к тому, что на извечный следовательский вопрос «кто это сделал?» почти машинально называли младшего брата, который подчас, в соответствии с истиной, пытался оправдываться, отрицать, защищаться, приводить какие-то аргументы, спорить, оказываясь во все более жалком и безнадежном положении, что я констатировал с презрительной усмешкой: этот несчастный еще унижается в попытках найти оправдание, вместо того чтобы с гордо поднятой головой признать свой поистине мерзкий поступок! Самое интересное, что младший братишка не обижался на выпадавшие на его долю несправедливости, а напротив, сносил их даже с некоторым достоинством и гордостью. Впоследствии, когда я напомнил ему об этом, он только пожал плечами. Хороший братец.

180

Еще до того как кому-либо из хороших братиков, включая и нашу Мамочку, пришло в голову дотронуться до воображаемого, но всегда существующего нижнего кубика, в дом, как бывало прежде, ворвался Роберто (и уж он-то поддал этот нижний кубик самым грубым, бесцеремонным способом, башмаком, — и все, что только могло, беззвучно рассыпалось на куски).

– Я уже вдова и бабушка.

Я сразу понял, что он привез новости об отце.

– Выпейте глоточек виски. А я разведён. Жена сбежала со скрипачом, играющим на сельских танцульках.

— Ах, Миклош! — бросилась ему на шею Мамочка. Он обнял ее и, покачивая, слегка задержал в объятиях. Мать всегда так встречала его, но не всегда была такой перепуганной, а кроме того, для полноты картины недоставало отца, который с ухмылкой смотрел на него и разыгрывал нетерпение, когда же и он сможет обняться наконец с другом.

– И потому вы живете в Деревне?

На сей раз объятие было только одно.

– Ага. Дом на Сэндпит-роуд стал слишком велик для меня; Не знаете, нет ли у кого лишних девяноста тысяч?

С нами он поздоровался с сакраментальными шуточками: юные графы, контесса, дорогой майореско — все как обычно. Братишка в ответ только ухмылялся, я сиял от восторга, сестренка молчала.

– Девяносто тысяч! Должно быть, у вас там роскошный особняк.

Когда он склонился, чтобы потрепать меня по щеке, я почувствовал, что он выпил. Отца я даже про себя никогда не называл пьяным. Выпивши, подшофе, на взводе, навеселе. Такие слова приходилось слышать. Да еще: «Матяш, в каком вы виде!» Когда отец напивался, матери было стыдно за него. Потом это прошло, и ей было стыдно уже только за себя, но позднее уже никто и ни за кого не стыдился, оставалось одно — как-то все это вынести, пережить. Однако прошло и это.

— А ну повторите! — вскричала вдруг мать на кухне. Они часто дурачились, но на сей раз это была не игра. Роберто что-то прогудел ей своим виолончельным голосом. — Вон отсюда! — крикнула задыхаясь мать.

– Ну, крыша пока не течёт. Если найду другую жену, сохраню дом за собой и приведу его в порядок. Есть здесь один бродяга, который уверяет, будто я могу содрать с властей деньги на его благоустройство. Показывал мне всякие картинки, как мой дом должен выглядеть. Убойные, скажу я вам, картинки.

— Вы меня прогоняете? Вот вы как, моя дорогая Лилике! — Он рассмеялся. — Вы отказываете мне от дома?! Вы хотите сказать, что я здесь — персона нон грата?!

– Звучит заманчиво. Даже слишком, чтобы быть правдой, вы не находите? А кто к вам приходил?

— Убирайтесь.

– Да какой-то молодой парень. Живет здесь, в Деревне. Не помню его имени… Надо выпить. Закажу-ка я ещё стаканчик. Что вам взять?

Стало тихо. Мы прислушались. Послышались звуки какой-то возни, и опять тишина.

– Спасибо, я никогда не пью на работе.

— Вы впадаете в крайности, ваше сиятельство!

– Не уходите. Я мигом вернусь. (Пауза.) Ну, будем здоровы! Как говорите, вас зовут?

— Вы мне угрожаете? Это вы-то?!

– Селия Робинсон. Я временно замещаю Ленни Инчпота. Вы его знаете?

— Ну что вы! Как вы могли подумать, Лилике!

– Разумеется. Он угодил в каталажку за воровство.

Роберто захлопнул за собой дверь, как иногда, в редких случаях, делал это отец.

– Но все говорят, что он очень честный молодой человек. Ленни не только работает, но ещё и учится в колледже.

Мамочка вошла обессиленная, понурившись, едва переставляя ноги, лицо ее — то бледнеющее, то вспыхивающее — трудно было узнать, на нем отпечаталась слабость, но стоило ей заговорить, как вся она преобразилась, голос звучал решительно, гневно. Глаза ее так сверкали, будто мы тоже были в чем-то перед ней виноваты. (Был у нее такой взгляд: «Вы, мужчины!»)

– Это ещё не делает его честным. У него же нашли краденые вещи. Разве вы не знаете?

— Вы знаете, что это был за тип? — Мы серьезно кивнули. — Отныне вы этого человека не знаете.

– Интересно, кто намекнул полиции, чтобы проверили шкафчик Ленни?

Брат не понял, как это можно не знать человека, которого знаешь, ведь не знать можно только того, с кем ты не знаком. К тому же нам было велено не просто не знать, а не знать отныне, то есть делать вид, что мы якобы не знаем его, хотя на самом-то деле мы его знаем. Весь вечер мы репетировали это «якобы». Один из нас был Роберто, а другой пытался не узнавать его. Потом мы менялись ролями. По ходу репетиции мы, в частности, поняли, что человека, которого мы отныне не знаем, отныне полагается также презирать и даже не разговаривать с ним.

– Только не я!

Но за что мы должны презирать Роберто?

– А вы знаете, какие вещи украли?

Сестренка, мелочь пузатая, то ли совсем ничего не понимала, то ли сразу все поняла, потому что, когда мы из самых добрых намерений включили ее в игру, она, если быть Роберто выпадало ей и мы переставали ее узнавать, ударялась в отчаянный рев.

– Понятия не имею. По радио ничего не сообщали. Может, об этом писали в газете? Да я не читаю газет.

А в комнате плакала мама.

– Почему же нет, мистер Бриз? В них бывает много интересного.

Перед сном Мамочка велела нам помолиться за папу.

– Зовите меня Джордж. Чтение газет – пустая трата времени. Я процветающий бизнесмен. Мне нет нужды читать. Я могу нанять людей, чтобы они читали и писали за меня.

— А разве он умер? — резонно поинтересовался мой смелый братишка. И получил от матери оплеуху, наотмашь, почти отцовскую. Младший брат в отличие от меня — я-то сразу же демонстрировал меру боли и несправедливости — никогда не плакал, но тут заревел и он. Мать обняла его. Она не выделяла его среди остальных детей (не выделяла вообще никого, ну разве что, самую малость, меня, своего первенца); зато братишку, за смуглую, тонкую кожу и вьющиеся локоны, обожали чужие и часто ласкали и баловали его; он был красивый, а красота людей радует. И я, правда, слегка, но все же долго ему завидовал.

– Уж не хотите ли вы сказать, мистер Бриз… Джордж, что не умеете читать?

Когда мы покончили с «Отче наш», я спросил, не помолиться ли нам за Роберто. Мать сверкнула глазами и вышла. И мы — была не была — помолились и за Роберто, пробормотав разок «Аве Марию». Мать верила в Бога по-настоящему, только не понимала, почему ей приходится столько страдать.

– Сумел бы, если бы почувствовал тягу к учению. Да только времени не хватает. Деньги надо делать. Куча людей умеет читать и писать, а разоряются в два счёта.

— Первородный грех, сударыня, первородный грех, — ухмылялись мы, возвращаясь с Закона Божьего, — вот и выслали вас из сада Едемского, в поте лица есть свой хлеб. Раньше, Мамочка, думать надо было, а теперь уже ничего не поделаешь.

– А какие дела вы везёте… Джордж?

Мать с тех пор не встречалась с Роберто ни разу. Я же встретил его на следующий день. Может быть, мне не стоило с ним встречаться, но иначе я не увиделся бы с отцом.

– Да любые растреклятые дела, коли они приносят деньги. Вам не нужна работа! Вы умеете стряпать?

181

(Щелчок.)

Страха я не испытывал. Мне казалось, что полагающуюся на сегодня порцию страха (а в том, что она полагалась, сомнений не было) я уже наперед отбоялся вчера, у почты. Я вышел из школы и, по обыкновению, собирался включиться в игру третьеклассников (я гонял с ними мяч на равных!!!), когда ко мне подошли два мильтона, те самые, которые вчера увезли отца. Сцена была — прямо как в кино, отчего я повел себя с ними вызывающе, полагая, что преимущество на моей стороне.



Они предложили проехать с ними, давай, мол, садись, малец.

Во-первых, я не малец, у меня есть нормальное имя. И вообще, лучше бы не здесь, на глазах у всех.

Выключив магнитофон. Квиллер недовольно хмыкнул в усы. Он как-то попытался взять интервью у старого остолопа во время избирательной кампании, в ходе которой Бриз осрамился, набрав всего два голоса. «Особняк» Красной Шапки представлял собой уродливое, квадратное в плане, двухэтажное сооружение типа казармы с четырёхскатной крышей, в центре которой торчала высокая дымовая труба из кирпича. Местные остряки говорили, что дом похож на вантуз. Унылый образчик недвижимости, не оживленный ни единым мазком краски, без ставней на окнах; вокруг ни деревьев, ни кустов, ни газонов. Да и сам Бриз был либо трогательно наивен, либо заносчиво невежествен.

Я повернулся и направился к их машине — «Победа» с урчащим мотором стояла чуть в стороне. Окликнуть меня третьеклассники не осмелились, но я видел, что они все видели. Еще бы не видели, у них глаза на лоб полезли от изумления. Мильтоны смущенно следовали за мной. Я знал, что они дали маху, поскольку наверняка брать меня нужно было «без лишнего шума». В противном случае они просто зашли бы к директору, так ведь нет — торчали тут, стараясь не привлекать внимания, что, естественно, бросилось всем в глаза. И вышло ни то ни се.

Слушая плёнку, Коко издавал вполне благодушное урчание, и Квиллер вдруг почувствовал жалость к Старому Желчному Пузырю. Он подозревал презренного бедолагу, не имея на то никаких оснований, только из личного предубеждения. И, если вдуматься, усы, обычно подтверждавшие справедливость интуитивных догадок Квиллера, не подавали сигналов тревоги на протяжении всей операции «Зимний бриз»… Итак, Бриз, пожалуй, ничего не крал и не звонил в полицию, подбросив краденое в шкафчик Лени. Так кто же это сделал?

Я не знал, куда садиться, на переднее или на заднее сиденье. И от этого все же начал бояться.

Я должен еще попрощаться с матерью.

Мильтоны заржали.

ТРИНАДЦАТЬ

— Ишь ты, выискался! Герой семьи!

Последний предсвадебный уик-энд Квиллер и Полли вновь провели вместе. В знак примирения он подарил ей отделанную медью шкатулку из полированной кости, которую берёг на четырнадцатое февраля, А в преддверии Валентинова дня заказал по каталогу современную стереоаппаратуру.

От этого ржания у меня опять прошел страх. Мне надоели эти качели: так боюсь я или не боюсь, черт возьми?! Стиснув зубы, как стискивал их вчера отец, я запел про себя «Витязи, вперед, вперед», «Родди МакКорли» и «Кевина Бэрри», а также швабскую песенку в аранжировке отца — и все это, разумеется, исполнил немой лев. Сидевшие впереди даже не догадывались, какой царственный зверь угрожает их жалким жизням. Спеть Гимн я не смог только потому, что в машине нельзя было встать. По этому поводу придется еще проконсультироваться с отцом: как быть, когда сталкиваешься с подобного рода непреодолимыми препятствиями? На эшафоте — иное дело, там человек стоит воленс-ноленс. А что делать, к примеру, в сидячей ванне?

В один из вечеров Полли сказала:

Я повернулся и, встав на колени, глянул в заднее овальное окошко. Скалистый утес Осой был похож на чье-то лицо, на чью-то смотрящую на меня голову. А коль уж я встал на колени, то заодно прочитал молитву.

– Мне всегда казалось, что Линетт и Уэзерби Гуд могли бы составить неплохую пару. Она восхищается его манерой изложения прогнозов, и оба они играют в бридж, к тому же он видный мужчина, хотя слегка крупноват.

— Сидеть, — рявкнули мне, как собаке.

182

Квиллер подумал, что Уэзерби в роли ведущего несколько утомителен, как сбалансированная диета.

Кажется, никогда еще я никому так не радовался, как обрадовался тогда Роберто. Машина затормозила у милицейского отделения в Сентэндре. Мне велено было ждать. Я снова немножко попел, слегка клацая зубами от страха. Нужно было выбирать: или петь, или плакать. Но поскольку плакать было нельзя, я не плакал и, следовательно, забыл о страхе; но чувствовал себя точно так же, как в Чобанке, на главной площади, где в последний раз видел отца: не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Только голова на сей раз не болела.

– Картер Ли – человек сдержанный, утончённый, настоящий джентльмен. Уэзерби – это бравурный марш «Звёздно-полосатый навсегда», а Картер Ли – Пахельбелев Канон.[61]

— Разрешите, ваше сиятельство! — вдруг склоняется в проем распахнувшейся двери Роберто, склоняется, будто слуга, я узнаю его черную как смоль маковку с небольшой проплешиной, которой раньше не замечал.

– А ты знаешь, Квилл, что настоящее имя Уэзерби Джо Банкер?

— Роберто, Роберто! — совершенно забыв о наказе матери, бросаюсь я к нему на шею и думаю: ладно уж, как-нибудь потом, в подходящий момент, я его не узнаю, а пока что я обнимаю его, утыкаясь ему в плечо, Роберто, мой дорогой Роберто!

– В таком случае он поступил разумно, взяв псевдоним, – глубокомысленно заметил Квиллер.

Он неожиданно быстро обрывает сцену с объятиями и увлекает меня за собой.



— Бежим? — спрашиваю я.

— Можно сказать и так, — не оборачиваясь, отвечает он.

Во вторник вечером в большом зале клуба состоялась свадебная церемония. Белая дорожка на красном ковре вела к камину, в котором празднично пламенел огонь. Перед ним на застеленном белой скатертью столе стояли белые и красные гвоздики в медной вазе и красные свечи в высоких медных подсвечниках.[62] «Как романтично, что свадьба пришлась на Валентинов день!» – говорили гости, стоявшие по обе стороны дорожки. Главным образом на церемонии венчания присутствовали знакомые Линетт по бридж-клубу, церковному приходу и больнице, а кроме того, чета Райкеров, Ланслики и Джон Бушленд с его фотоаппаратурой. Многие мужчины были в килтах, а женщины – в клановых лентах, спускавшихся наискосок от плеча к бедру.

— Тогда быстрее, быстрее!

Он останавливается, оглядывается на меня: да нет же, мы не бежим. Не имеет смысла.

Когда смолкли звуки шотландских мелодий для флейты и цимбал, гости оборотились к входу. Распахнулись двойные двери, и на белую дорожку вступил, наигрывая мотив «Горской свадьбы», Эндрю Броуди в праздничном наряде волынщика. За ним появился священник, коему надлежало совершить обряд, следом – жених с шафером и – после нескольких волнующих секунд ожидания – невеста с подружками.

— Понятно, — киваю я, совсем уже ничего не понимая. Но главное, я и не желаю что-либо понимать! Что для меня необычно. Мой портфель остался в машине, но Роберто машет рукой, и это я понимаю так, что больше он мне не понадобится, мне больше не придется учиться в школе, чему я, как неисправимый отличник, не слишком рад.

Поспешая за Роберто, я постоянно отстаю от него на два шага, мы несемся мимо каких-то домов по узеньким, поднимающимся и опускающимся улочкам и неожиданно оказываемся у Дуная. Река широченная. Мы спускаемся к самой воде. Будь мы лошади, думаю я, мы сейчас бы напились с ним вволю. Светит солнце, и дует холодный ветер, мы прогуливаемся вдоль берега, как двое старинных друзей. Как двое взрослых, во всяком случае. И я, соответственно удлиняя шаг, стараюсь идти с ним в ногу. Я жду. Мне хотят сказать что-то важное. Мы стоим, повернувшись к Дунаю.

Закреплённая на плече клановая лента, в расцветке которой преобладал зелёный, переливчатым ручьём стекала по длинному белому вечернему платью Линетт. Голову её украшал венок из стефанотиса – душистые белые восковые цветки на фоне тёмных кожистых листьев. Полли, в такой же клановой ленте поверх белой шелковой блузки, надела юбку из шотландки с тартаном Дунканов. Квиллер выглядел великолепно в полном облачении шотландских горцев. На фоне зелени Дунканов и красного Макинтошей чёрный смокинг жениха смотрелся мрачно, даже зловеще.

— Ты знаешь, что такое политика?

– Он выглядит как официант, – тихо шепнул позже Райкер Квиллеру.

Я, разумеется, знаю: Москва, коммуняки. Роберто кривится, непонятно, улыбка ли это или презрение, и если презрение — то к кому. Как бы там ни было, сейчас это вопрос политический. Из Папочки сделали политический вопрос. Теперь не имеет значения, совершил ли что-либо человек или нет, он-то знает, что мой отец (Роберто скривился) забияка весьма осторожный и едва ли мог в чем-то участвовать, скорее всего, мой отец не сделал вообще ничего, но главное сейчас — кто что мог совершить, важным, опасным сегодня стало возможное, а не реальное; реальное никогда не опасно, его по идее, in thesi[153], можно всегда ухватить за шкирку, с реальностью забот меньше всего, ну получит человек год, два, сто лет или ничего, в точном соответствии с параграфами инструкций, или, как встарь говорили, законов. Иное дело — возможность!

Церемония была короткой и безупречной. Никаких сентиментальных слёз – только счастливые улыбки. И вот уже все положенные слова произнесены под треск поленьев в камине, и Броуди заиграл «Шотландских храбрецов», увлекая молодоженов и гостей в пиршественный зал. Над головой новобрачной разломили овсяную лепешку, а сама она, вооружившись дирком – шотландским кинжалом, – разрезала свадебный торт.

Шампанское разлили по фужерам, провозглашались тосты за счастье молодых, и гости целовали Линетт. Даниэль первой подошла к ней.

Возможность не привлечешь к суду, она ускользает из лап параграфов, указов и распорядков, испаряется, какой толк, что мы знаем о человеке все, это знание — и не больше, то есть все, что возможно знать, они знают: с кем отец мой общался, встречался, где — дома, в селе, на рабочем месте, кого принимал в придорожной бытовке, в той халупе, но, впрочем, оставим детали, не нужно мне обо всем этом знать, мир взрослых — это не совсем то, что может увидеть ребенок со своей детской точки зрения, короче, не знают они ничего, то есть знают всё, и Папочке теперь нужно как-то помочь из категории «возможного» переправиться в категорию «реального», тут и зарыта собака, из «возможного» сделать «реальное», но, зная упрямство отца, мы оба знаем это упрямство (хотя лично мне известно лишь об упрямстве младшего братца, да еще козла Гезы, который по понятным причинам с упрямством своим покончил, но — чтобы упрямым был взрослый мужчина?..), короче, отец мой упрямится, что вполне логично, ибо личность он суверенная и придерживается взглядов, которых и должен придерживаться сообразно со своими жизненными позициями, и ему, Роберто, нет и не может быть до этого никакого дела, и речь вообще идет не о том, чтобы судить об отце, но о том, чтоб ему помочь, поэтому было бы просто смешно ставить ему в упрек такое, о чем нечего было бы и разговаривать, если он не нуждался бы в нашей помощи.

– Давай обнимемся по-родственному, – предложила она.

И все же кое-чего он не понимает. Ведь что требуют от моего замечательного отца?

Даже Квиллеру перепало немало поцелуев от женщин, среди которых – подумать только! – оказалась Аманда Гудвинтер.

— Кто требует?

– Вечеринка превращается в какую-то оргию, – сказал он.

— Не перебивай.

– И не говори! – прошипела Аманда. – Ты видел, как эта Кармайклиха клюнула в щёку свою новоявленную кузину? Надеюсь, Линетт понимает, что делает. Кстати, это плохая примета – венчаться во вторник да ещё в зелёном…

А требуют всего-навсего подпись. Символический жест. Некий знак. Ведь жизнь — не черная или белая, и отец мой, отказавшись подписать, не станет чище, человек вообще не должен быть более безупречным, чем он есть на самом деле, жизнь — она не чистая и не грязная, не дрянная и не возвышенная, жизнь — течет, продолжается, не стоит на месте, и, больше того, совсем не исключено, что мой отец мог бы получить работу по своим способностям, по своим первоклассным способностям, которые, право слово, никому и в голову не приходит оспаривать, стране нужны вовсе не мученики и не строительные рабочие с двумя университетскими дипломами, всякий страдалец — общественно опасное существо, не нужно ни от чего отрекаться, не нужно врать, потому что униженные люди не смогут построить страну, а просто-напросто подписать нужно эту бумагу, и дело с концом, вот он, например, подписал не раздумывая, отрицать было нечего, ведь это была всего лишь игра, совершенно невинная, но была, а что было, то было, как, наверное, помню и я, ведь человек помнит все, что он хочет помнить, все, что хочет, то человек и помнит, да, верно, они в свое время отпраздновали смерть Сталина, и он, и отец мой, и даже, наверное, мать…

– Не волнуйся, – успокоил Квиллер. – У неё под пяткой серебряная монетка и овсяные крошки в волосах, она – под защитой клана.

— Мать не праздновала!

Картер Ли, как всегда обаятельный, то дарил сияющей улыбкой гостей, то бросал нежные взгляды на супругу. Она вся лучилась от радости, которая обошла её двадцать лет назад. Когда Броуди начал зажигательную мелодию, она подхватила юбки и сплясала шотландскую удалую.

— Не ори. Сейчас я говорю.

Вэннел Мак-Вэннел заметил Квиллеру:

…Да, они играли в тот день в игру «Кто будет смеяться последним?», но смеялись, учитывая траурный случай, в основном над товарищем Сталиным и вышибали исключительно красные фишки, то есть как бы организовывали заговор против красных фишек, сиречь коммунистов, только и всего; это все, что требуется подписать, разве это неправда? сущая правда, и вот этого-то, единственного, движения они ждут, для них оно будет означать, что он вовсе не против них, и как бы он, Роберто, ни убеждал его, дескать, Mensch ärgere dich nicht, мой отец ни в какую — уперся, и все тут.

– Жаль, что она вышла замуж не за шотландца. Какого он происхождения?

Ну, раз нет, значит, нет.

Мы снова стали прохаживаться по берегу. Оба молчали. Я украдкой поглядывал на Роберто, не обнаруживая на его лице следов взрослой нетерпеливости, хотя явственно чувствовал, что ему еще что-то от меня нужно. Лицо его было похоже на лицо моего младшего братца, когда он вот-вот заревет. Мой братец часто смеется, но если нужно заплакать, то он заплачет. Короче, он на все руки мастер.

– Не знаю, но Джеймс, он же Иаков или Яков, славное британское имя. Ты же помнишь: король Яков, Ф. Д. Джеймс и уйма всяких других Джеймсов.[63]

— Нет, это невозможно.

– Когда они вернутся из свадебного путешествия, – пообещал Бит Мак, – мы предложим ему вступить в наш Генеалогический клуб. – И, помедлив немного, добавил! – Кстати, у тебя получилась интересная статья про кошачьи имена. У нас есть две серые кошки, Мисти и Фогги[64] , а у нашей дочери в Новом Орлеане живет котёнок по кличке Арпеджио. Он обожает бегать взад вперёд по клавишам пианино.

— Что невозможно?

– Что толку говорить это сейчас, когда под рукой нет карандаша! – воскликнул Квиллер. – Пошли мне имена на открытке.

— Раз нет, значит, нет. Коль дело касается политики, так нельзя. Им это нужно… И они так хотят…

– О нет! – запротестовал Райкер. – Больше никаких открыток! Редакция завалена ими! Что, скажи на милость, делать со всей этой грудой корреспонденции?

— Кто — они?

– У моего внука есть кот по имени Элвис Пресли, – вставила Милдред. – Он любит слушать рок-н-ролл.

— Ну политики… им подпись нужна. — Роберто смеется; обычно смеется он над собой, но теперь смех какой-то особенный, адресованный мне.

– Я полагаю, им нравятся гармоничные ритмы, – вставил церковный регент. – Наша кошка сидит на пианино, помахивая хвостом в такт музыке. Мы назвали её Метро – от Метроном.

— А ты чего хочешь?

— Помочь твоему отцу.

Все присоединились к этой увлекательной беседе. Каждый вспоминал кличку, отражающую кошачьи вкусы или натуру: гуляка по имени Котзанова, любит тель мелких креветок по прозвищу Мелкая Сошка, пара бирманцев, известных как Пинг и Понг.

— Спасибо. — Я вспоминаю о материнском запрете. Но что делать, если я его знаю. Стою перед ним и знаю его, этого человека.

– Шлите открытки! – отмахивался Квиллер.

— Дело в том, что один я не справлюсь. Они почему-то не доверяют мне полностью, вот тебе они бы доверили. Ты его сын. Кровь от крови. Ты — майореско.

– Ты открыл ящик Пандоры, – потешалась Полли. – Только вот чем это обернётся, счастьем или несчастьем?

Быстрый шотландский танец стратспей, сыгранный на волынке, послужил сигналом к отъезду новобрачных. Квиллер, которому надлежало везти голубков, выудил ключи из споррана и попросил Райкера отогнать его пикап к дверям клуба.

Мы стоим с ним на берегу. Дунай мощно несет свои волны. Я смотрю на этого человека, как на своего отца. У меня еще никогда не было случая помочь отцу. Я мог бы помочь ему заготавливать по утрам растопку, но топор — штука небезопасная. И потом, в это время я еще сплю как сурок. Бывали и другие возможности: когда у нас на речке случилось вдруг наводнение и нужно было мешками с песком преградить путь воде, чтобы она не унесла парник дяди Варги — «дело всей его жизни», но тогда меня отогнали, чтоб не путался под ногами. На бахче мы тоже только мешались. Попробуй помочь отцу, когда не знаешь, как к нему подступиться! Однажды, перед Рождеством, в сапогах и зимних шапках мы шли с ним к заутрене по скрипучему снегу, как в сказке. Изо рта у нас шел пар. Два пастушка, поспешающих в Вифлеем к младенцу. И тут еловая ветка возьми да и сбей шапку с отцовой головы. Бедняга так смешно схватился за голову, будто что-то забыл и вдруг вспомнил. Шапка, черт побери! Я поднял ее, он поблагодарил. Вот и вся моя помощь. Если можно назвать это помощью. Гораздо легче было помогать Мамочке — чего только она на меня не взваливала! И за покупками сбегай (кроме мяса, которое она покупала сама), и грядки прополи, хвороста принеси, носки постирай, посуду помой, за маленькими присмотри, щавеля набери на Галиньем холме. Помощь матери — дело легкое, неизбежное и жутко неинтересное.

По пути в гостиницу «Валунный дом» счастливая чета на задних сиденьях восторгалась подарком, придуманным парой с передних сидений, не подозревая сколь близка была к тому, чтобы обзавестись чёрным шнауцером. Картер Ли заверил, что по возвращении они немедленно начнут позировать портретисту. Полли надеялась, что им повезёт с погодой в Новом Орлеане. Линетт надеялась не набрать ни грамма.

— И что же я должен сделать?

— Подписать.

Что же касается водителя, то усы посылали ему тревожные сигналы. На свадебном приёме шампанское текло рекой, и, пожалуй, он единственный остался совершенно трезвым. Ему припомнился откровенно непристойный поцелуй, которым Даниэль наградила жениха, и намёки на то, что никакие они не родственники. Смущала его и поспешность этой свадьбы, которая стала главной темой для местных сплетен.

— Что подписать?

— Что, что… бумагу.

Гостиница «Валунный дом» стояла на отвесной скале, которая возвышалась над замерзшим озером, и её действительно сложили из валунов – некоторые были размером с ванну, – нагроможденных друг на друг. Снег подчеркивал все выступы, перемычки, пласты и трещины.

— Какую такую бумагу?

Внутри несколько уровней пола было вырублено в мощной скальной породе, что служила фундаментом здания. Поленья, наколотые из четырехфутовых брёвен, полыхали в похожем на пещеру камине, вокруг которого после ужина собирались гости, чтобы послушать истории владельца гостиницы.

Роберто нетерпеливо проводит по волосам, и я чувствую: спросил что-то лишнее, неудачное, что-то не то. Он, как птица, размахивает руками. Подожди, дорогой Роберто, не улетай! И он говорит, что надо бы подписать бумагу о той игре, но только то, что там было, короче, все это неважно, для них важен жест… показать, кто смеется последним… И тихонько смеется. Я же спрашиваю его, как спрашивал несколько лет назад мой отец: а что, разве все уже кончилось?

Сайлас Дингуэлл походил на трактирщика со средневековой гравюры: маленький, полный, в кожаном переднике, жизнерадостный.

— Да нет, — тень улыбки застывает у него на лице, — все только начинается.

Сияя улыбкой и гостеприимно разведя руки, он проводил новобрачных с гостями за лучший столик в ресторанном зале. В центре стола красовался большой букет красных гвоздик, декорированный белыми бантиками и белыми свадебными колокольчиками из пенопласта. В ведерке со льдом охлаждалась бутылка шампанского, подарок от заведения.

– Позвольте мне открыть её, – попросил Дингуэлл.

— Всего-навсего? Только подпись?

Пробка вылетела из горлышка с тихим «пух», и он торжественно разлил искристое вино, щедро расточая поздравления молодоженам. В заключение он произнёс:

– Сегодня вечером я буду следить за тем, чтоб ваши бокалы не пустели, а закуски подаст Трейси.

— Всего-навсего.

Рука Квиллера невольно потянулась к верхней губе, когда он увидел, что хозяин разговаривает с хорошенькой молодой блондинкой. Вот Дингуэлл указал на их столик. Официантка кивнула.

Линетт и Картер Ли пили шампанское, взявшись за руки и глядя друг на друга сияющими глазами, когда белокурая официантка быстрым шагом направилась к их столику. И вдруг шаг её замедлился, стал нетвердым, как у лунатика, радушная улыбка сошла с лица, сменившись потрясённым выражением.

— Так я могу подписать. Это же пустяки.

– О господи! – воскликнула она и бросилась вон из зала, как слепая, натыкаясь на стулья и пошатываясь. Через вращающиеся двери девушка проскользнула на кухню.

— Не буду тебя обманывать. — Я смотрю на него, он устремляет свой взгляд далеко, на воду. — Дело в том, что подпись — это не пустяки, подпись — дело серьезное. Там будет стоять твое имя. Стоять навсегда. Твое, ваше имя. В течение многих веков это имя стояло на разных бумагах и документах — на грамотах, мирных договорах, назначениях, приговорах, случалось, что эта подпись решала судьбу страны… Подпись есть подпись, срока давности не имеет.

В зале воцарилась тишина. Затем с кухни донёсся истерический плач, а из вращающихся дверей вынырнул хозяин.

Я слушаю его с гордостью, особенно то, что касается срока давности и что они тогда успокоятся. Кто — они, я не спрашиваю. Наверное, политика, то есть Москва, коммуняки, кто бы ни были — раз они успокоятся, значит, отстанут от моего отца.

– Однако! – удивилась Полли. – Что бы это значило?

А где он сейчас?

Линетт была изумлена. Картер Ли выглядел задумчивым. Квиллер досадливо покачал головой. Ему казалось, он понял, что всё это значит.

Неважно. Сейчас он в надежном месте. Точнее сказать, в ненадежном.

Хозяин гостиницы, красный от смущения, подошёл к столу.

— В милиции?

– Простите, – пробормотал он. – Трейси стало плохо. Вас будет обслуживать Барбара.

— Да.



А какое же отношение имеет к милиции он, Роберто?

После свадебного ужина Квиллер и Полли предпочли вернуться в Пикакс, не дожидаясь историй у камина. Полли завтра надо было на работу, а Квиллер чувствовал себя неловко из-за того, что знал подоплёку странной сцены в ресторане. Но, будучи дружкой, он постарался обставить их уход по-дружески.

Он имеет отношение не к милиции, а к нам, к моему отцу и ко всем, кто сейчас в беде, кто в таком же, как мой отец, положении.

Пока свояченицы обнимались со слезами радости на глазах, мужчины пожали друг другу руки, и Картер Ли поблагодарил шафера за то, что тот был свидетелем на свадьбе.

— И что, я должен за всех подписываться?

– Я выступаю в этой роли уже третий раз, – сообщил Квиллер, – но впервые мне удалось не уронить кольца. И это хороший знак!

— Браво, ваше сиятельство. Без юмора здесь, в бассейне Дуная, я полагаю, не обойтись.

Перед уходом он поведал Сайласу Дингуэллу о «Коротких и длинных историях» и договорился о встрече на следующий день, чтобы записать «нечто жуткое, таинственное или, во всяком случае, сенсационное». Дингуэлл пообещал рассказать об одном интересном случае.

183

Я, конечно, не сомневаюсь, что лучше погибнуть героем, чем уцелеть, превратившись в моральный труп, это ясно как дважды два. Но погибнуть по-идиотски? По ошибке? Случайно? По недоразумению? Совершенно бессмысленно? Несчастна страна, которой нужны герои. И мы, по возможности, должны этого несчастья избежать. Роберто обнимает меня за плечи, мне хорошо. Я взволнован.

По пути домой ни один не помянул недоразумения с официанткой. Полли сделала Квиллеру комплимент: он был самым красивым мужчиной на свадьбе, и Квиллер отплатил ей тем же, заявив, что она смотрелась моложе, чем невеста. Оба согласились, что Линетт выглядела как ангел.

184

– Теперь ты понял, что ошибался, подозревая её в нечестных намерениях?

О том, что отца избили до полусмерти, лупили его, как мальчишку, били, как лошадь, для начала, по первой злости, отбили почки, а потом методично дубасили по всему телу и главным образом по ступням, я узнал далеко не сразу.

– Да, впервые в жизни я ошибся, – признал он с шутливой беспечностью, которой на самом деле не чувствовал.

Мы стоим в какой-то конторе, внутри одна стена из стекла, и там, за стеклом, на лавке лежит человек. Я знаю, что это он. Смотрю на него сквозь стекло. Секретарша что-то печатает. Когда мы вошли, она не подняла головы, я поздоровался, Роберто — нет. В стекле отражается свет, я вижу и то, что снаружи, и то, что внутри, себя и его. Стекло совсем близко, на нем остаются следы моего дыхания.



— Ну иди же! — вдруг рявкает у меня за спиной Роберто. Я оборачиваюсь, с трудом узнаю его, не понимаю, чего он хочет. Что, я должен пройти сквозь стекло? Секретарша отрывается от машинки. Лицо у нее поросло пушком, на свету, ослепительном, солнечном, кажется, будто оно покрыто каким-то белобрысым подшерстком. Противное зрелище. Она кивает в угол, где я замечаю дверцу. Ощущение, словно мне предстоит войти в клетку со зверем. Я вхожу. Со страхом, что зверь кинется на меня. Медленно приближаюсь. Но потом, как кусочек железа, приблизившийся к магниту до критической точки, меня швыряет к скамье, и я падаю на колени у тела отца. Он, кажется, спит. Мысль о том, что, возможно, он мертв, мне не приходит в голову.

На следующий день по дороге в «Валунный дом» Квиллер размышлял над историей, приключившейся накануне. Та официантка, Трейси, симпатичная блондинка, очевидно, приходится дочерью Эрни Кемплу. Это её Картер Ли Джеймс несколько раз приглашал на ужин. Отец Трейси знал, что она слишком доверчива, и боялся, что бедняжка снова будет страдать. Так кого же, чёрт побери, Линетт заполучила в мужья? Обходительного молодого мужчину, который очаровал всех местных женщин? Даже Полли не осталась равнодушной к его приятным манерам. Обаятельный, галантный, воспитанный, вежливый. Что ещё можно о нём сказать?

Когда Квиллер прибыл в гостиницу, Сайлас Дингуэлл шумно приветствовал гостя, взволнованный сознанием того, что его история попадёт в книгу.

То есть вру. Именно эта мысль всегда приходила нам в голову, когда мы видели его спящим — в мертвенной неподвижности, с полуоткрытым ртом, отвисшей челюстью и ввалившимися щеками. Всякий раз нас охватывал настоящий ужас. Мы видели его спящим только по воскресеньям. (Иногда, неожиданно, и по вечерам, но тогда разглядеть его было невозможно, потому что в большую, во «взрослую» комнату нам входить запрещалось.) По воскресеньям Папочка спал дольше всех. Седьмой же день посвяти Отцу Небесному — это мы понимали сразу, для нас это означало, что наконец-то Папочка как следует отоспится. Конечно, как следует — не значило сколько влезет, потому что мы не выдерживали и будили его. Самым классным было забраться к нему под бок. Даже лучше, чем забраться под одеяло к Мамочке, что тоже было неплохо.

– Не пойти ли нам в мой кабинет? – предложил он. – Там поспокойнее.

— Папа, Папа, Папочка, — бужу я его, как, бывало, по воскресеньям. Прикоснуться к нему я не смею. Он не шевелится. Не поднимает головы. Я только сейчас замечаю, что глаза у отца открыты. Взгляд неподвижен. Губы потрескались, и на порванном уголке рта запеклась струйка крови. — Папа, Папа, пожалуйста, не умирайте!

– Для начала расскажите мне что-нибудь о себе, – попросил Квиллер.

Роберто стучит в стекло, мол, потише, поаккуратней и побыстрей. Я не знаю, что делать, что говорить. Он (отец мой) и так все знает. Поэтому, между прочим, мне и молиться трудно; отец смотрит на меня, отцу все известно. Но он на меня не смотрит. Лежит неподвижно, не шевелится ни тело, ни лицо, ни глаза.

За кофе он узнал, что более века назад предки Дингуэлла чудом спаслись во время кораблекрушения. Всю жизнь Сайлас увлеченно собирал истории, передаваемые из поколения в поколение.

— Я подписал бумагу, чтобы тебя отпустили.

Я не могу больше ничего сказать, гляжу на скрюченное его тело, на сложенные две руки, зажатые между колен. Я глажу его по лицу. Он как-то дергается, по телу его пробегает дрожь, и поворачивается ко мне, но смотрит не на меня, а куда-то в сторону, выше, рядом, мимо, насквозь, но только не на меня.

– Среди них есть рассказы о привидениях, таинственных убийствах, бутлегерские страшилки и чёрт-те знает что ещё. Больше всего мне нравится предание о тайне Сырой низины, правдивая история о молодом рыбаке, который недавно женился. Произошла она, наверное, лет сто тридцать тому назад, когда Тронто был совсем маленьким рыбачьим поселком. Хотите послушать?

Он собирается с силами, чтобы плюнуть.

Плюнуть в меня.

– Ещё бы, конечно. Рассказывайте всё с начала до конца. Я не буду прерывать вас.

Да что вы плюетесь! За что? Не нужно, пожалуйста!

Плевать — это легче всего! Хотя это неправда, ему плевать трудно, тяжелая кровяная слюна не может оторваться от губ и стекает по подбородку.

И Квиллер записал такую историю.

Я вытираю ее. Вытираю смешанную со слюною кровь, предназначенную для меня. Не нужно плеваться. Вы должны выйти отсюда, а один вы отсюда не выберетесь. Наверное, вам мог бы помочь Роберто, но, видимо, вы, как и Мамочка, с ним больше не знаетесь. Пусть так, но есть я. Меня-то вы знаете, ведь я ваш сын. От этой мысли («ведь я ваш сын») я краснею, краснею от ненависти. Меня снова охватывает страх. Не отчаивайся, Папочка, это было не трудно, не бойся, теперь уже все в порядке, эти скоты, все равно будет все в порядке, эти скоты думали, что можно нас победить, думали, что можно тебя сломать, шантажировать, они, гады, думали, что все здесь в их власти, включая тебя! Нет, Папочка, до тебя они не дотянутся!



Он пытается плюнуть, я жду, вытираю слюну.

Однажды молодой рыбак по имени Уоллис Рики, живший в здешнем поселке, отправился на похороны брата в соседний городок, миль за двадцать. Лошади у него не было, поэтому он вышел в путь на рассвете и обещал молодой жене, что к ночи вернётся домой.

Народ не любил ходить той дорогой после наступления темноты, поскольку была там одна опасная ложбина. Сгущавшийся туман скрывал тропу, и путнику ничего не стоило угодить в болото. Это место прозвали Сырой низиной.

Я не понял, почему они сразу не отпустили отца. Для проформы он должен был там пробыть еще день. На милицейской машине Роберто довез меня до поворота на Чобанку.

На похоронах Уоллис помогал нести гроб своего брата в рощу, к месту захоронения, и зацепился ногой за корень. А есть такое древнее шотландское поверье: если кто споткнется, когда несёт гроб, следующим сойдёт в могилу.

— Дальше дойдешь пешком. Матери можешь не рассказывать. А впрочем, дело твое.

Должно быть, это очень расстроило Уоллиса, поскольку он выпил лишнего на поминках и засиделся дольше, чем предполагал.

185

Родственники советовали ему заночевать у них, но он боялся, что молодая жена будет беспокоиться. Немного вздремнув перед уходом, он довольно поздно отправился в дорогу.

Когда отец хотел в меня плюнуть (испытывая отвращение к своей слюне!), он сказал одно редкое интересное слово: говномес. Такого я не слыхал, не читал, меня оно поразило. Говномес — в смысле я.

А дорога эта занимала часов пять, и поскольку он не пришёл, как обещал, к вечеру, его жена не могла уснуть и провела всю ночь в молитвах. Когда забрезжил рассвет, она в ужасе увидела мужа, который пошатываясь входил в палисадник их маленького дома. Не успев вымолвить ни слова, он рухнул на землю.

— И с этого дня ты им и останешься.

Женщина позвала на помощь и попросила соседского паренька привезти доктора. Вскочив на лошадь, тот пустил её в галоп, спеша выполнить просьбу.

186

— Где ты был?

Они также пригласили пастора. Он приложил ухо к губам умирающего и выслушал его последние бессвязные слова, но по какой-то причине так и не сказал, что услышал.

— В школе.

Таких оплеух, какую мне отвесила тогда мать, я не помню. В нее, кажется, были вложены все пощечины, которые она когда-либо собиралась, но не влепила мне, не говоря уж о том, что последовало дальше: она колотила меня сначала рукой, кулаками, шваброй; защищаться я не пытался, прикрывал только голову. Я не плакал, я не оправдывался, не умолял ее. При этом она выкрикивала ужасные слова, была вне себя, надо мной бушевало, било меня, колотило, покуда хватало сил, какое-то неизвестное существо. Она была очень сильная, как никогда в своей жизни. После этого эпизода Мамочка только слабела.

С тех пор народ и носу не смел совать в Сырую низину после темноты. И не только из-за туманов и болота, а пуще всего из-за таинственной смерти Уоллиса.

Я запыхался, я тоже устал. Было больно, к таким побоям я не привык и по этой причине не мог даже радоваться, что побоями этими каким-то образом устанавливается тайная связь между мной и отцом. Забравшись в постель, я чувствовал во всем теле свинцовую тяжесть, как будто весь день гонял мяч. Или помогал отцу. Младший брат и сестренка, присев у постели, поглаживали меня. Я заснул легким сном.

187

Конечно, все это случилось очень давно. К 1930 году, когда через низину проложили мощёную дорогу, про случай этот уже почти забыли.

Наутро, едва я проснулся, мне в глотку вцепился страх. То был не тот страх, с которым я был знаком. И вцепился он даже не в глотку, а гнездился где-то в желудке, в легких, в сердце. Казалось, он сотрясал, раздирал все нутро, я задыхался, мне не хватало воздуха, всего меня медленно заполняло прозрачное, кристально-чистое, жуткое чувство вины. Нечто вроде восторга, но с мрачным обратным знаком. Я ощущаю, что боюсь не кого-то или чего-то — боюсь всего.

Но вот в 1970 году потомки пастора передали его дневник Историческому обществу Тронто. И тогда старая история выплыла на свет.

Такого еще не бывало: я испытываю отвращение к себе и страх перед Богом.

До этого у нас с Ним было все в порядке. До этого мне казалось, что в тяжбе между мною и Господом Господь Бог на моей стороне. А теперь я боюсь, Он спросит: что ты совершил? и боюсь, что Он вовсе не спросит меня ни о чем. И никто. Ни о чем. Я вдруг начинаю бояться всего, потому мне это все представляется страшным; страшен Бог, непонятно, что Ему от меня нужно, а быть может, еще страшнее — не-Бог, когда никому ничего не нужно? К кому же тогда обращаться?

Уже в темноте Уоллис добрался до Сырой низины и на ощупь осторожно пробирался по тропе, когда вдруг заметил ряд тёмных фигур, выходящих навстречу ему из болота. Среди них был и его брат, которого только что похоронили.

Есть Бог или нет Его, но я остался с Ним один на один. Deus semper maior, повторял я про себя. Это прежде мы находились с Ним в благодушных и не слишком обязывающих отношениях, отношениях торга — ты мне, я тебе. Мне казалось, что если я буду вести себя хорошо, то есть помогать Мамочке (прополка и прочее), не буду драться с сестренкой и братом, а если уж буду, то лишь в исключительно обоснованных случаях, и, когда требуется, буду помогать священнику в алтаре, то Он у меня в руках. Я думал, что так оно и должно быть. Что Он будет плясать под мою дудку, потому что играть я буду ту музыку, которую велит играть Он.

Я стал молиться — про себя, чтоб никто не увидел. Но никто и не видел. Вокруг меня не было никого. Никого. Зажмурив глаза, зажав рот и весь сжавшись в комочек, я взмолился: Господи, помоги, смилуйся надо мной!

Они манили Уоллиса, призывая присоединиться к их призрачной процессии, и это было последним, что бедняга запомнил. Трудно объяснить, как он умудрился дойти домой в том бредовом состоянии.

Смилуйся надо мной. Эти слова сами пришли в голову, точнее, меня натолкнуло на них пронизывающее каждую клеточку тела чувство вины, изумленная паника, смахивающая на боль; я понял, что следует не просить, не клянчить, как прежде, предварительно заработав очки, дающие на это право, а, отбросив всяческие размышления, — молить. Умоляю Тебя, не мсти мне, не искушай, не насылай на меня испытаний, дабы узнать, как поведу я себя в беде и снесу ли удары. Я обещаю, что сделаю все, чтобы понять Тебя.

Пастор записал в дневнике: «Только молитвы жены и большая любовь к ней вывели его из болота. – И ещё добавил странное замечание: – Когда Уоллис, обессиленный, упал в своём палисаднике, вся одежда на нём была вывернута наизнанку».

Ну вот, я опять торгуюсь.



На меня накатывают волны дрожи, жара и тошнота, все тело горит. И вдруг неожиданным и потрясающим откровением меня осеняет, что мне никто не поможет, кроме Него, ни отец, ни мать, ни Роберто, ни брат и сестра — только Бог. А мне-то казалось, что это я помогаю Ему, регулярно бывая в церкви. И если Он не поможет, то так и придется жить в этом тошнотворном мраке. Но как я могу в него верить, если Он не такой, каким я Его представлял? Однако что делать — я должен верить, иначе как жить? Но верю ли я в Него, потому что верю или потому лишь, что иного выхода нет и все прочее было бы еще хуже? (Таково мое самое незабываемое впечатление от общения с Богом, и было то 7 ноября года 1956.)

– Вот так так! – воскликнул Квиллер, когда история закончилась. – А эта Сырая низина ещё существует?

Я принял решение, что каждое утро буду теперь просыпаться со словами: смилуйся надо мной! Каждое утро пусть будет это моей первой фразой. Первой мыслью моего сердца, взлетающей к Тебе: Господи, смилуйся надо мной! Я продержался довольно долго, но в конце ноября уроки физкультуры перенесли на восемь утра, и тогда первой утренней фразой стало: где мои кеды?

– Нет. Её засыпали несколько лет назад и понастроили там коттеджей. Я человек не суеверный, но всё-таки дважды подумал бы, прежде чем купить один из них. Когда вы собираетесь издать свою книгу?

Где мои кеды? Господи, смилуйся надо мной!

– Как только наберу для неё достаточно историй. Я мог бы оставить место для одного из ваших бутлегерских ужастиков, если вы будете так любезны и…

188

– Почту за честь… Ещё кофейку?

Поначалу я перед школой каждый день заворачивал в храм и, стоя на коленях, произносил свои фразы.

Приступая ко второй чашке кофе, Квиллер спросил:

— Что-то произошло? — через несколько дней спросил меня патер, которого хорошо знали и мои родители. Звали его отец Жигмонд, но все почему-то называли священника Жиги-биги. Даже Мамочка, которая от такой фривольности всегда густо краснела.

– Что такое стряслось с официанткой, которая должна была вчера обслуживать наш столик?

— Я просто зашел помолиться, — сказал я и тоже густо покраснел.

– С Трейси? Видите ли, она старательная девушка, симпатичная, любезная с клиентами, но уж слишком чувствительная. С ней случилась истерика. Жене пришлось отвести её к нам, чтобы гости не беспокоились. Мы не знали, что за припадок такой, и даже набрали девять-один-один. А ещё позвонили к ней домой, Отец Трейси приехал и забрал её. Оказалось, она была уверена, что тот джентльмен, и новобрачный влюблен в неё. Можете себе представить?

Он ласково посмотрел на меня, кивнул.

– Что ж, вечный сюжет – от греческих трагедий до опер и романов, – заметил Квиллер, – В финале коварного соблазнителя обычно закалывают.