Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Григорий Ряжский

Наркокурьер Лариосик

Предисловие

В критических разговорах — с тех пор, как они стали формально бесцензурными, без ограничений и табу (в быту это называется беспределом), — смысл и сущность литературы и литераторства определяются как угодно, только бы не так, как раньше: мол, учебник жизни, зеркало, которое тянут по грязной дороге, «инженеры человеческих душ», «не врачи, а боль» и т. п.

Наиболее теперь распространено и уважаемо определение сути этого древнего двустороннего занятия (писания и чтения) — игра. При этом имеется в виду всё игровое разнообразие, доступное изготовителям и потребителям «текстов» (теперь всё «текст»: и бунинский «В Париже», и криминальный лубок, и стилизация для культурных риэлтеров): играют в смыслы слов, в сюжеты и идеи, играют в писательство и читательство. Высший класс — когда игра становится ловкой пародией, это очень любят западные слависты и отечественные журнальные обозреватели.

Сказать в приличном литературном обществе, что литература была, есть и будет пересказывание придуманных историй из жизни выдуманных людей, причём и люди, и истории создаются по образу и подобию созданных главным Сочинителем, — всё равно что издать в собрании неприличный звук, а то и хуже.

Григорий Ряжский именно сочиняет истории из жизни созданных в его воображении людей и вроде бы не стесняется этого.

Даже если читатель не знает, что автор по профессии кинематографист, он это поймёт сразу. Потому что повести и рассказы Ряжского не просто пересказ неких случаев из жизни и раскладов судьбы, но как бы рассказ своими словами уже снятых — мысленно, но какая ж разница? — фильмов. Выстроенный кадр, свет, монтаж, драматургия в целом сюжете и в каждом эпизоде… Чистое кино.

Особенно чувствуется это в повести «Апперкот». Нехитрый композиционный приём, вполне укладывающийся в известный оборот «вся жизнь промелькнула перед его глазами», отлично работает, если именно жизнь, именно вся и именно мелькает, полная мелочей и случайностей, суеверий и страхов, обыденности и фантазий. Улетел боксёр в нокаут — и судьба уложилась в счет рефери… Вот что значит киноопыт.

Как обычно и бывает, сложнее всего сочинителю дается почти прямой рассказ о себе — так получилось с повестью «Искусство принадлежит народу». А давший название книге «Наркокурьер Лариосик» вызывает вполне обывательское изумление: да откуда ж он это всё знает?! Думаю, ответ таков — в привычке сценариста собирать материал «с запасом».

Как дальше развернётся литературная судьба Григория Ряжского — кто ж знает. Моде он не следует, пишет, этого не скроешь, потому что распирает рассказать свою выдумку. Вызывает уважение и сочувствие. Бог в помощь…


Александр Кабаков


Повести

Апперкот

— Один!..

Сразу за яблоневым садом начиналось старое кладбище. Изредка оттуда с резким криком вылетали вороны, черные как сама смерть, притаившаяся где-то там, ниже уровня кладбищенской земли, в промежутке между так и не растворившимся окончательно тленом самой старой из могил и загадочным центром Земли, далеким и горячим. Но чаще оттуда прилетали бабочки, бесшумные и беззащитные. Мама говорила, что бабочки дружат с ангелами и поэтому их нельзя ловить сачком и прокалывать потом иголкой, чтобы устраивать у себя дома колумбарий. Из своего гамака Павлик с интересом наблюдал за их неровным порханьем, пытаясь схватить и хотя бы на долю секунды закрепить взглядом причудливый узор пестрых крылышек. Одна из них, желто-белая, не очень красивая и не особенно большая, внезапно резко подлетела к другой, большой, густо-желто-зеленой, и ловко прилипла к ней своим длинным брюшком. Та поначалу шарахнулась, слегка сбившись со своего, только ей ведомого воздушного курса, но, впрочем, быстро пришла в себя и продолжила свой полет уже с нагрузкой в виде самца, совершающего между небом и землей свое мужское дело. Яблони уже почти отцвели, и каждое легкое дуновение майского ветерка отрывало от них с десяток-другой маленьких ароматных цветков. Часть из них падала Павлику на лицо, щекоча где-то под носом. Замирая, он медленно набирал в легкие воздух и затем резко, что есть силы, выдувал его носом, сразу обеими ноздрями. И тогда цветки взлетали над гамаком, как маленькие белокрылые райские птички, и плавно опускались вниз, цепляясь на мгновенье за траву, а потом проваливаясь ниже, ближе к влажной еще земле. Божья коровка спикировала на перекрученный шнур гамака, опустила прозрачные подкрылки и, аккуратно подтянув их к себе, прикрыла двумя буро-крапчатыми роговыми полушариями. Павлик молниеносно подставил палец, перекрыв путь ее божьего следования. Как ни в чем не бывало, не относясь, по всей вероятности, к Павликову пальцу, как к серьезному препятствию на своем пути, коровка деловито забралась на него, собираясь путешествовать дальше. Но пешим ходом дальше не получилось. Вознеся палец вертикально вверх, мальчик старательно затараторил:

— Божья коровка, улети на небо, принеси мне хлеба, черного и белого, только не горелого…

— Павли-и-и-к! — раздался мамин крик с террасы. — Мой руки, сейчас дедушка Роман вернется, будем ужинать…

К этому моменту божья коровка завершила свое вынужденное восхождение на вершину детского пальца с явным намерением вновь продемонстрировать укладку своих воздухонесущих конструкций, но уже в обратном порядке… да призадумалась…

— Павлик! — на этот раз сердито крикнула мама. — Ну сколько раз я должна тебя звать?

Павлик тяжело вздохнул, пересадил коровку на край гамака и попятился задом в сторону террасы, в последней надежде на участие в божьем запуске в неизвестность теплого майского вечера…



— Два!..



Двор школы жужжал, как пчелиный улей. Переполненные чувствами мамаши и бабушки, сопровождавшие своих редкозубых и слегка испуганных отпрысков до волнующего момента передачи их вместе с букетами осенних цветов в руки строгих, но справедливых руководительниц первых А, Б и В классов, заполнили все пространство перед входными дверями. Павлик беспрестанно вертел головой по сторонам, стараясь прибиться по назначению. Он пытался угадать, какая из этих разных, но чем-то очень похожих друг на друга теток, будет зваться Полиной Альфредовной. Оказалось, что та, крайняя, пожилая, в белом жабо, надетом под строгий пиджак, и с туго стянутым на затылке комком волос, она и будет. Директор школы, старый еврей Семен Ефимович Хозе, произнес чувствительное напутствие будущим ученикам. Из его уст оно звучало, словно музыка, сыгранная учителем не менее пятидесяти раз за время его многолетнего школьного долготерпения. В мудрых глазах его светилась радость. Она, конечно, подвыцвела с годами, но все еще продолжала оставаться искренней. Отчасти старый директор напоминал подслеповатого старика — ветерана войны, который из года в год исполнял на разбитом аккордеоне одну и ту же мелодию, не особенно уже улавливая, насколько извлекаемые им звуки соответствуют перемещению по клавишам сухих, с артрозными шишками пальцев. Просто в этом здании красно-бурого кирпича прошла вся его жизнь. Ту, поначалу малолетнюю и босоногую, затем школьную, позже перешедшую в студенческую, часть этой жизни он никогда не вспоминал, да и не мог уже вспомнить. Последние несколько десятков лет смысл его жизни укладывался в каждодневный промежуток между семью утра, когда он, слегка прихрамывая и опираясь на палку с собачкой на рукояти, входил в свой директорский кабинет, и вечерними часами, когда он, покидая свою святыню, самолично делал два привычных оборота ключом. Шли годы, но он не хотел и не умел жить иначе. И все, включая его детей и внуков, его многочисленных учеников, ставших уже бабушками и дедушками, и их детей, которые тоже давно стали родителями, знали, что старый Семен Ефимович умрет на работе, то есть, в этой самой школе. Так оно через пару лет и случилось. Старик умер прямо на заседании педсовета. Неизвестным для всех образом директором после него стал школьный военрук…

Митинг подходил к концу. Родители потихоньку стали рассасываться. Первоклашек собрали в колонны и начали по очереди заводить в храм из красного кирпича. Рядом ржали прыщавые старшеклассники, рассказывая друг другу что-то похабное. Жеманничали старшеклассницы, незаметно отмечая про себя изменения, произошедшие с их одноклассниками за период летнего расставания. Павлик поднялся по ступенькам и вместе с другими первоклашками бросил последний взгляд на асфальт школьного двора, туда, где все еще стояли его мама и дедушка Роман. Они в последний раз помахали ему рукой и повернули в сторону дома. Внезапно ему сильно захотелось покакать. В растерянности он повернулся к дверям в поисках туалета и чуть не столкнулся со странным дяденькой. Его раскосые глаза смотрели на мальчика внимательно и не мигая. Желтокожее лицо оставалось неподвижным. Павлик вновь обернулся. Мамы с дедушкой уже не было.

— Осторожней, Павлик, — промолвил он, не отрывая от ребенка глаз.

Два фиолетовых огонька внезапно зажглись и моментально потухли где-то там, в самой глубине этих узких глаз. Он странно подмигнул мальчику, продолжая внимательно пронизывать его взглядом, но не улыбнулся при этом.

— Мне надо… — начал было Павлик.

— А ну, марш в колонну! И найди себе пару… — строго приказал узкоглазый учитель.

Павлик так испугался, что тут же забыл чего хотел…

Дяденька этот был школьный военрук, подполковник в отставке, Федор Ефремович Пак…



…Первый в их жизни урок был ознакомительный. Учительница произнесла со сдержанной гордостью:

— Ребята! Меня зовут Полина Альфредовна. Я ваша классная руководительница и я буду вас учить четыре года. За это время вы узнаете много интересного, научитесь читать и писать, считать и рисовать, а главное — вы научитесь любить нашу Родину, — она по-доброму улыбнулась. — Кстати, кто из вас знает, как называется страна, в которой мы живем? Чтобы ответить, нужно поднять руку, вот так…

Девочка на первой парте подняла руку и жалобно произнесла:

— А я хочу покакать. Мама сказала, что вы все знаете…

Все засмеялись, а Павлик, в одиночестве сидевший на последней парте, заплакал…



— Три!..



Было как-то сразу заметно, что мама, такая невозмутимо-спокойная обычно, к ужину начала странно нервничать.

— Что… что ты сказал, Павлуша? — переспросила она сына, ученика четвертого класса, в ответ на его простой вопрос о том, где его красный карандаш. Казалось, она смотрела прямо на Павлика, но он заметил, что глаза ее, начинавшие уже со временем потихоньку притягивать к себе мелкие еще, но уже вполне устойчивые морщинки, в основном со стороны висков, смотрели как бы сквозь него, не задерживаясь на случайной преграде, даже в виде собственного сына.

— Случилось чего, мам? — спросил Павлик. — Чего ты такая?

Мама вздрогнула.

— Павлуш, ты знаешь… Сегодня один человек зайдет. В гости… Ну… на ужин… Это надо… по работе… Он мой начальник… не прямой… А здесь в командировке. Ну я обещала… В общем, вы с дедом наденьте что-нибудь… Ну, чтоб с рубашкой было… — Она неловко улыбнулась какой-то не своей улыбкой.

— Его зовут Виталий Юрьевич… Ким.

Виталий Юрьевич оказался веселым смуглокожим мужчиной, директором Тульского филиала маминого строительного управления и, как выяснилось, человеком основательным и семейным. Он долго и с упоением рассказывал про своего Вовчика, такого озорника, что просто сил нет. Мама заметно нервничала, порой она весело и даже чуть-чуть истерично смеялась и подливала гостю шампанское в высокий фужер, один из тех, что в обычные дни стояли в числе прочих хрустальных собратьев в полированной румынской горке на верхней полке. Первым, вежливо откланявшись, поднялся дед Роман, прихватив с собой внука:

— Пойдем, покажешь мне перед сном свою гипотенузу, чтобы я был за тебя спокоен. А то у нас завтра контрольная, — добавил он, приобняв Павлика за плечи. — До свидания, Виталий Юрьевич, — он незаметно толкнул внука в бок, напоминая ему о правилах хорошего тона.

— Да что вы, что вы, просто Виталий! Никаких церемоний, пожалуйста! — Ким широко улыбнулся и перевел взгляд своих узких глаз на Павлика. — Или просто дядя Виталя!

— Спокойной ночи, Виталий Юрьевич, — холодно и внятно произнес Павлик, глядя прямо в глаза гостю. Тот сделал вид, что ничего особенного не произошло, и снова широко улыбнулся, предъявив на этот раз по две золотые коронки с каждой стороны своих мелких зубов. И только один Павлик на долю секунды успел заметить, как мгновенно вспыхнули и так же мгновенно погасли две фиолетовые искры где-то далеко, на самом дне раскосых азиатских глаз…

Он не спал, когда мама и ее гость на цыпочках, в кромешной темноте, пробрались в комнату. Павлик сомкнул веки и замер в предчувствии чего-то ужасного. То, что нечто должно произойти, он понял еще тогда, когда впервые увидел сегодня мамин взгляд, тот самый… Взгляд сквозь предмет… И это нечто пугало его. Он не хотел, чтобы это было так. Так гадко, тайно, при нем, спящем на их с мамой раскладном диване.

— Спит, — прошептала мама. — Только очень, очень тихо… Я прошу тебя, умоляю…

Еле слышно зашуршала одежда. Сквозь наглухо зашторенное окно пробивался тонкий лучик света от уличного фонаря. Он прорезал комнату по диагонали, снизу вверх. У Павлика часто-часто забилось сердце. Ему показалось, что еще немного, и он закричит, забьется в истерике или наоборот, сожмет зубы и… умрет. Умрет от бессильной злобы, от гнева, разрывающего его клокочущие внутренности, от предательства его матери, от ненависти к этому косоглазому отцу неизвестного Вовчика, и, наконец, от страха, от страха перед тем пугающе неизвестным, что должно было произойти сейчас. Он приоткрыл глаз. Через дрожащие ресницы он увидел в свете тонкого фонарного луча мужскую руку с золотым обручальным кольцом. Рука лежала на голой маминой груди и слегка сжимала ее. Он услышал тихий звук поцелуя. Они опустились на диван, в ногах у Павлика. Павлик зажмурился, закусил угол подушки и машинально подтянул ноги под себя. Диван тихо и равномерно заскрипел. В такт этому скрипу тихо доносились сдавленные стоны, стоны самого родного человека, перемежающиеся с сопеньем проклятого чужака. Внезапно Ким замер, перестал сопеть, приподнялся над мамой и резко качнулся несколько раз.

— Все, Витя… Я прошу тебя. Я не могу больше, — прошептала мама.

— Не хочешь… — тихо ответил гость.

— Нет… Не могу… Ты должен меня понять… А знаешь что… — она бесшумно встала и надела халат. — Я лягу на раскладушке, у деда, а ты забирайся к стенке, за Пашку. Он крепко спит, вы вдвоем уместитесь…

Мама вышла из комнаты, тихо притворив за собой дверь. Виталий Юрьевич надел трусы, перевалился через Павлика, вытянул ноги и натянул на себя одеяло. Через минуту он засвистел, свист перешел в сипловатое дыхание, а оно, в свою очередь, плавно переродилось в сочный и равномерный храп. Храп сытого зверя… Победителя… Мальчик неслышно соскользнул на пол, приоткрыл дверь в коридор, осмотрелся и прошмыгнул в туалет. Его начало рвать еще до того, как он запер за собой дверь…



— Четыре!..



Когда, проснувшись утром, Павлик не обнаружил дома маму и дедушку Рому, он удивился только поначалу. Он сразу вспомнил, что вчера они уехали вечерней электричкой на дачу, чтобы с раннего утра начать, а к вечеру следующего дня закончить приготовления к новому летнему сезону — как-никак, апрель все-таки, Гуньке нужен свежий воздух, без тени улыбки говорила мама, да и остальным членам Гунькиной семьи тоже не помешает. По-настоящему удивился он, не обнаружив Гуньку в старом кресле, недвижимо стоящем в течение последних десяти лет на своем законном месте, между ломберным столиком и телевизором. Гунька никогда не спала в другом месте. За годы своей «собачьей» жизни кресло окончательно превратилось в ее незыблемую и слегка пованивающую собственность. Сначала мама пыталась как-то с этим бороться, она сталкивала Гуньку на пол, стыдила ее и даже иногда шлепала. Первые годы, когда Гунька еще не заматерела, она все равно пробиралась ночью к своему креслу и, покряхтывая и попукивая, забиралась в него, устраиваясь на ночь. С годами для нее это стало делом принципа. Она начинала предупредительно рычать, как только мама приближалась к креслу ближе, чем на полметра. Ну а будучи все-таки скинутой оттуда, смотрела на маму исподлобья и тут же, со всем своим упрямством, резко выделяющим сук английского бульдога от почти всех прочих представителей лающего племени, угрюмо начинала новое восхождение, прикрывая ленивым оскалом свой бесхвостый тыл. Ну а когда сиденье этого бывшего антикварного изделия окончательно приняло форму Гунькиного туловища, со всеми ее вмятинами, выпуклостями и следами высохших на обивке соплей, и, стало быть, подтвердило ее хозяйский статус, мама махнула на все рукой и официально признала полное поражение в этой многолетней войне. Поражение без аннексий и контрибуций. К этому моменту Гунькино отвисшее брюхо уже основательно начало перевешивать все остальные части ее бульдожьего тела. Теперь она не спеша подходила к своему креслу с легким чувством брезгливого превосходства над другими членами ее семьи, закидывала тяжелую слюнявую голову на то, что ранее служило сиденьем, вываливала на сторону толстый розовый язык и ждала, пока кто-нибудь подсадит ее, приподняв и забросив на кресло ее круглую пятнистую задницу. Оккупировав таким непростым образом чьи-то владения, Гунька мечтательно закатывала глаза и долго, так и сяк, пристраивала морду в поисках наиудобнейшего для себя положения. Казалось, она говорила: — Ну что? Ясно теперь, кто тут главный? Это вы все должны постоянно доказывать, что вы умные, красивые, образованные, что ведете себя, как порядочные люди, требуете уважения и пытаетесь заслужить любовь окружающих. Мне этого ничего не надо. Я получила все это исключительно фактом своего рождения в помете Агнессы МакУэй из-под Гумберта фон Гумберта, четырехкратного чемпиона Англии. И дети мои такие… и их дети… А с вашими еще надо разобраться. Порода вещь деликатная, через образование и мнимые заслуги не передается…

— Чудовище! — говорила мама. — Чудовище мое! — и целовала Гуньку прямо в слюнявые губы.

— Чучело гороховое! — добавлял дедушка Роман, подозрительно принюхиваясь, каждый раз попадая в опасную зону сомнительных Гунькиных флюидов.

— Фасолевое! — каждый раз поправлял его Павлик и чесал Гуньке вокруг основания хвоста.

И это было единственное, чем можно было пронять наглую образину. Вечно сукровично-влажное, это место было единственным в ее короткошерстой географии, куда она не могла дотянуться никак и никогда. Испуская сладострастные стоны, дрожа всем телом в оргазмических конвульсиях, она только таким образом могла испытать это чувство, отдаленно схожее с природным. Трижды приносившая приплод, Гунька тем не менее имела весьма смутное представление о процессе зачатия и родах, так как при первом из вышеупомянутых действ она служила лишь обонятельной наживкой для перевозбужденного кобеля, который, нанюхавшись до одури сладкими Гунькиными живительными соками, допускался в результате лишь до тряпичного муляжа и, прикусив в экстазе вываленный на сторону язык, разряжался в поллитровую стеклянную банку с помощью двух высокооплачиваемых консультантов по высокопородной случке. Чуть позже они же обеспечивали при помощи стерильной трубочки, воронки и ротовых вдуваний нежное и аккуратное проникновение в Гуньку драгоценных генов, отъятых за последние пару сотен лет у всех этих ленивых обжор — Мак\'ов и Фон\'ов. Однажды Павлик услышал, как, привезя Гуньку после очередной случки, мама со смехом рассказывала деду о том, как слегка промахнувшись, Ксюха, мастер по случке, вынуждена была набрать полный рот собачьей спермы, перемешанной с физраствором, и медленно, чтобы не загубить дело, выпускать ее в трубочку. Что-то в процессе медленного выпускания пришлось и сглотнуть… Таинство же дето… вернее, щенорождения, так таинством для Гуньки и осталось навсегда. Она просто крепко спала, когда доктор, вполне человечий, а не собачий, служивший, как правило, хирургом в Кремлевке или, по крайней мере, в Четвертом главном управлении, кесарил ее, привязанную скрученными бинтами к кухонному столу, своим кремлевским скальпелем, вскрывая по очереди сначала левый, а затем правый маточный рог.

В свои тринадцать Павлик в кухню не допускался. Он встречал в коридоре ассистентку хирурга, выносившую из кухни пять, шесть или семь раз крошечных бульдожат с зажимом на пуповине, завернутых в мягкую фланельку, и трепетно принимал их в руки. И каждый раз сердце его замирало от нежности, и каждый раз что-то теплое и вязкое расползалось у него внутри, заполняя все щелочки до последней. Потом это «что-то» медленно остывало, но каждое утро процесс возобновлялся с новой силой, и Павлик несся в дедушкину комнату смотреть на произошедшие за ночь изменения. И маленький насос, возникший неизвестно откуда у него внутри, не уставал перекачивать эту нежную субстанцию до тех пор, пока не был продан последний из новорожденных…

На деньги от первого помета они купили дачу — небольшой, но уютный домик на шести сотках недалеко от Ново-Иерусалимского монастыря. Это была давнишняя мамина мечта. Последние пару лет, когда Гунька окончательно состарилась, даже, скорее, одряхлела, потому что уже почти ничего не слышала и практически ослепла, Павлик, каждый раз приезжая на дачу, первым делом выводил ее на улицу и подсаживал на раскладушку, где она и лежала весь день, уставившись в одну точку своим мутным, подслеповатым взглядом…

— Гунька, Гунька! — позвал он собаку. — Гулять пойдем? Мне дед велел осуществлять за тобой… этот… Догляд! И дать витамины!

Гунька не ответила. Не ответила, потому что ее не было нигде. Дверь в квартиру была заперта изнутри, и Павлику стало страшно. Странно как-то вдруг захолодело внизу живота…



…Почему-то вспомнилась белка, которую он подстрелил из духовушки три года назад, у них, в дачном лесу. Духовушка была одна на всех, и они с пацанами устроили индейскую охоту на живую белку, которую засек Павлик совершенно случайно, когда ему на макушку откуда-то сверху спланировала и прилипла к волосам пара клейких еловых чешуек. Он машинально задрал голову вверх и тут же обнаружил живой рыжий комок. Белка была в единственном числе и занималась своими древесными проблемами в полном пренебрежении к зарождающимся внизу молодым страстям. Стреляли по очереди… Ребят было четверо. Павлик стрелял первым, от волнения у него дрожали руки…

Запас пулек, составлявший добрые две трети спичечного коробка, истаял за час с небольшим. Белка, к этому моменту перебравшаяся на самую макушку соседнего дерева, казалась уже совершенно недосягаемой. Она изредка равнодушно поглядывала вниз, не напрягая понапрасну свой острый взгляд маленького лесного зверька, и продолжала сосредоточенно заниматься чем-то своим, очень, вероятно, для нее важным. Последний выстрел тоже достался Павлику. Не веря в успех, он приложил приклад к плечу и прицелился, так… довольно безответственно, на всякий случай, надо было распрощаться с последней пулькой, теперь уж все равно…

…Что-то камнем полетело вниз, расчищая себе путь среди зеленого игольчатого лапника. Белка была еще жива… После удара о мягкую, влажную землю она продолжала биться в предсмертных судорогах еще какое-то время. Павлику это показалось вечностью. С ужасом он смотрел на деяния рук своих и не мог отвести от нее глаз. Духовушка выпала из его рук и ткнулась кончиком ствола в лесную почву, черпанув изрядно земли.

— Ты чё, дачник, охренел, что ли? — заорал на Павлика Гришка, местный парень, старший в их компании. — Оружие загубишь!

Гришкиных слов Павлик не услышал. Он снял с себя ветровку и накрыл ею агонизирующего зверька. В этот момент его руки приняли на себя последние биения уходящей маленькой жизни ни в чем не повинного пушистого существа. Он приподнял курточку. Зверек был мертв. Пуля прошла по косой, пробив белке мордочку и слегка вывернув по пути потухшую уже бусинку правого глаза. Изо рта у нее торчал комок сухой травы.

— Для бельчат, поди, насобирала… — грустно констатировал Родька, Павликов дачный друг. — И чего мы ее убили… — Он помолчал и растерянно добавил: — Может, давай похороним? Все-таки, живое… — при этом он почему-то старался не смотреть другу в глаза.

Над трупиком нагнулся самый маленький и молчаливый, новенький в их дачной компании. Он внимательно осмотрел его своими узкими глазами, перевернул ногой туда-сюда и спокойно, без малейших эмоций, произнес:

— Сперва надо освежевать.

С этими словами он достал из кармана перочинный нож, вывернул остро отточенное лезвие и как-то слишком уж ловко, одним коротким движением руки, отсек мертвой белке хвост. Таким же точным движением он воткнул лезвие в землю и вытащил назад, очистив его таким образом от густой беличьей крови. Все замерли… Никто не ожидал от тихого паренька такой бессмысленной и циничной жестокости. Павлик потрясенно молчал. И дело было даже не в том, что белка была мертва. Всем своим существом он вдруг почувствовал, что есть на свете нечто, гораздо страшнее и опаснее, чем даже его смертельный выстрел воздушной пулькой. И это нечто уже на подходе, оно находится где-то рядом, совсем близко, но уже постепенно начинает входить и в его маленькую жизнь…

— Гадина!!! — закричал он что есть сил. — Гадина проклятая!

Он бросился к узкоглазому пареньку, повалил его на землю и стал беспорядочно наносить удары куда придется: по лицу, плечам, ногам. Узкоглазый не стал сопротивляться, он просто по-деловому подтянул ноги под себя и прикрыл голову руками. Гришка и Родька бросились разнимать. Они схватили Павлика за руки и оттащили в сторону. Павлик задыхался от ярости:

— Он… он… — в гневе ему не хватало слов, он кивнул в сторону узкоглазого: — он… фашист!..

Узкоглазый отнял руки от лица и поднялся. Он был странно спокоен.

— Но ведь это ты убил белку, а не я… А, Паш? — сказал он и посмотрел Павлику прямо в глаза. — Разве не так?

Два точечных фитилька темного огня мгновенно вспыхнули и погасли в его азиатских глазах. Никто, кроме Павлика, не успел этого заметить…



— Пять!.



«Вот оно… — почему-то подумал он, глядя на пустое Гунькино кресло, — начинается…»

Павлик пересек комнату и задумчиво посмотрел на улицу через зарешеченное окно своего первого этажа. Снег уже растаял окончательно, но повсюду оставались талые лужи и мокрая грязь. Он приоткрыл форточку, и оттуда резко повеяло зябкой весенней сыростью. Павлик поежился… Внезапно он сорвался с места и начал лихорадочно передвигаться по квартире, осматривая все подряд и заглядывая в каждую щель. Он сунул голову под ванну, открыл бельевую корзину, подставил табуретку и, встав на цыпочки, заглянул на платяной шкаф в дедовой комнате. Дрожащим голосом, в слабой попытке обмануть самого себя, Павлик прошептал:

— Гунька, ну кончай… Хватит уже… Я ведь все равно тебя найду… — Он произнес эти слова, но уже точно знал, что собаки в квартире нет.

«Хорошо бы, это все оказалось сном, — подумал он. — Проснулся, как будто по новой, а она напротив храпит…»

Мальчик зажмурился и тряхнул головой, сбрасывая оцепенение, затем еще раз подошел к входной двери и потрогал замок. Замок был в порядке. Внутренний засов тоже был задвинут до упора. Объяснения происшедшему не было. Новая волна удушающего страха нахлынула на мальчика. Но теперь его страх был другим. Он был жестоким и настоящим. Что-то очень цепкое и сильное железными тисками сжало Павликово сердце и медленно потащило его куда-то вниз, в живот, растянув до отказа невидимую пружину страха. Из глаз его потекли слезы, нет, не боли, — бессилия, и он разрыдался.

«Может, это Бог забрал Гуньку? — неожиданно пронеслось в затуманенном мозгу. На секунду он даже перестал плакать, забыв о страхе. — Чтобы она не мучилась от старости…»

В полной растерянности он стоял в одних трусах перед входной дверью с мокрыми от слез глазами, уставившись в одну точку. И никого не было рядом с ним в эту минуту: ни мамы, ни дедушки Романа, никого…

В дверь позвонили.

— Гунька!!! — сам не зная почему, что есть силы заорал Павлик. — Гунька, сейчас!..

Он лихорадочно пооткрывал все замки и так, как был, — в одних трусах — распахнул дверь настежь. На пороге стоял местный сантехник Михалыч, в телогрейке и с затертым чемоданчиком с инструментарием. Несмотря на утро, он был уже слегка нетрезв и соответственно страдал, как обычно, повышенной общительностью.

— Я говорю… не текет у вас нигде? А то мы проверяем… состояние… У меня это… в подполе… затоп. С утра вон вызвали, напрудонил кто-то из ваших, первого этажа, — обратился он к мальчику.

Павлик часто заморгал глазами и отрицательно замотал головой. Чуда, на которое он тайно понадеялся, не случилось. Это была не Гунька.

— Физкультурник, что ли? — снова спросил Михалыч, мотнув головой в направлении его трусов. — Это хорошо! — И без всякой связи с предыдущим спросил просто так, для поддержания завязавшегося разговора между нетрезвым тружеником разводного ключа и юным пионером-физкультурником:

— Страшилка-то ваша где? А то она тут вчера до-о-олго стояла. Я как раз вечером к Синякиным из пятой заходил, у них на горячей воде в ванне подбой правил. А после иду — она опять стоит, молча… Страшна, как смерть. Чего, думаю, стоит… И пошел…

Павлик открыл рот… Внезапно он понял, что не может вспомнить, как Гунька вчера укладывалась спать. Зато он точно вспомнил, что не подсаживал ее толстую задницу на кресло. После прогулки он сразу лег спать, предварительно погасив свет, и просто… забыл о ней. Это может означать только одно — подслеповатая Гунька в полутемном подъезде просто промахнулась дверью, а он, скотина последняя, прошел в квартиру, ничего не заметив. Так оно и было… Мистика закончилась… Сердце отпустило, натянутая пружина стянулась, тут же с новой силой выстрелила, теперь уже куда-то вверх, и замерла, упершись в кадык. У Павлика перехватило дыхание. Начиналась другая история. Похуже…

Ни в какую школу он не пошел, он просто забыл, что она существует. Быстро натянув на себя то, что попало под руку, он выскочил из дома и, забыв, что не сменил тапочки на ботинки, понесся кругами по району, разбрызгивая весеннюю слякоть. Там и сям люди видели одиноко бредущую ранним утром кривоногую образину. Но подходить было страшно, а поинтересоваться судьбой — некогда…

Каждый раз, узнав что-то о бесхозной собаке от собачников, дворников или пенсионеров, внутри у него загоралась маленькая надежда, и он летел в указанный ими двор или сквер, но Гуньки там не было… Или это была не она…

И каждый раз, когда он представлял себе свою любимую, старую и больную собаку, с мутными, затянутыми почти полной слепотой глазами, бессовестно забытую им на пороге собственного дома и одиноко бредущую сейчас по холодным лужам, он говорил про себя: «Гунечка, прости меня, я не нарочно, я сейчас…»

Но чудо упрямо не желало совершаться…

Вернувшись домой, он, не раздеваясь, сел писать объявление, разодрав ученическую тетрадку в клеточку. Тетрадь оказалась начатой, с решенными примерами по алгебре, но он не заметил, ему было наплевать. Двадцать два раза, не очень ровно, по-детски, печатными буквами он повторил текст:


ПОМОГИТЕ!!
Пропала собака. Английский бульдог. Девочка.
Она очень больная. Она очень нужна. Мы ее ищем.
Кто видел наш телефон 9305796 Тигровой масти.


Он расклеивал объявления до вечера. Вернувшись домой, он сразу лег спать, забыв помыть руки и поесть… Ему приснилось, что мама принесла ему в постель маленькую Гуньку, совсем еще щенка, и положила на живот. Гунька испуганно прихватила коготками одеяло, боясь свалиться, и выпустила из-под себя целую лужу. Горячее потекло по Павликову животу и бедрам… Гунька писала, не переставая. Почему-то запахло парным молоком. Павлику тоже захотелось по-маленькому.

— Ма-ам! — крикнул он громко. — Забери Гуньку, я хочу пописать…

Мама не шла…

— Ма-ама-а! — снова крикнул Павлик. — Ну где ты-ы-ы?

Мама вновь не отозвалась. Желание было нестерпимым. Он осторожно взял щенка за шкирку, приподнял над кроватью и спустил ноги на коврик. Рядом с кроватью протекала речка. Речка была чистой, быстрой и очень теплой, почти горячей.

— Это же Маглуша! — обрадовался Павлик. — Наша дачная речка! — Каждый раз, купаясь в ней летом, он обязательно немножечко писал в быструю воду. Это была его маленькая детская тайна. И на этот раз он смело зашел сразу по пояс… Казалось, он писал целую вечность. Удовольствие было столь острым, что ни купаться, ни возвращаться домой уже не хотелось. Он зажмурил глаза, сильно-сильно, и внезапно резко разжал веки. В постели было мокро и горячо…

Он удивленно приподнялся. Под одеялом хлюпнуло… Остатки сладкого влажного сна растворились окончательно. Мальчик откинул одеяло, посмотрел на расплывшееся под ним мокрое пятно, перевел взгляд на пустое Гунькино кресло и заплакал от бессилия, усугубленного новым в его жизни отвратительным позором…

Ни в какую школу он снова не пошел. Начиная примерно с полудня начались звонки по объявлениям. Но в основном опять — кто-то где-то что-то видел… Тем не менее Павлик добросовестно несся на проверку сведений, полученных от доброхотов — собачников и примкнувшей к ним остальной части несобачьего народонаселения. Все было мимо…

— Наверное, она уже где-нибудь лежит… мертвая, — пришла в голову страшная мысль…

В половине шестого раздался телефонный звонок, давший первую, по-настоящему реальную надежду. Обстоятельно и толково, позвонившая женщина рассказала, как она видела из троллейбуса, идущего вдоль Ленинского проспекта, бредущую в полном одиночестве высокопороднейшую собаку, суку, английского бульдога тигровой масти. А этот телефон она обнаружила приклеенным на своем подъезде. Собака завернула в соседний двор. Это было в двух троллейбусных остановках от Павликова жилья…

Через двадцать минут Павлик, запыхавшийся от сумасшедшего бега, ворвался в указанный женщиной двор. Никакой собаки там не было, и никто ее не видел. Последняя надежда разрушилась быстрее, чем Павлик прибежал. Он побрел вдоль длинного двора по проезжей части. Сзади посигналила машина. Он машинально отступил на тротуар, его нога попала на недотаявший лед, насмерть примерзший к разбитому бордюрному камню за время длинной московской зимы, он поскользнулся и упал прямо под колесо бешено тормозящего жигуленка. Колесо замерло в сантиметре от мальчика. Водитель, мужик средних лет, с перекошенным от страха лицом выскочил из машины, тревожно огляделся по сторонам и кинулся к Павлику.

— Как ты, пацан? Не зацепило?..

— Дяденька, вы тут собаку случайно не видели, потерянную?.. Бульдога… — невпопад спросил он, продолжая сидеть на краю тротуара не в силах подняться. Только сейчас он почувствовал, как смертельно устал.

Мужик с облегчением выдохнул:

— Ну и напугал ты меня, пацан, — он помог мальчику подняться. — Чего говоришь? Собаку? — Любая другая тема устраивала его гораздо больше происшедшего. Внезапно он задумался.

— Слушай, пацан, я когда из гаража выезжал, Людмила Прохоровна какую-то еще собаку домой заводила, вместе со своей, я в них не очень секу. Ты к ней на третий поднимись и спроси. От лифта направо. Может, чего скажет… Хотя бульдожка эта — ее. Про другую не скажу, не знаю. А эта — точно ее, всю жизнь тут никому жизни не дает, визжит как резаная… — Мужик еще раз улыбнулся с облегчением. — Ну, давай, в общем… Живи… — он сел за руль и очень осторожно покатил дальше…

Сразу после того, как Павлик нажал на звонок, за дверью раздался истошный заливчатый лай. Визгливая тварь бросалась на дверь с внутренней стороны, желая покусать пришельца через металлическую преграду.

— Уймись, проклятущая! — раздался женский голос за дверью, и дверь открылась. На пороге стояла Людмила Прохоровна, сдерживая рвущуюся у нее из рук маленькую поджарую французскую бульдожку.

— Вам кого? — спросила она, глядя на Павлика.

— Извините, пожалуйста, — произнес мальчик, — мне сказали, что…

И тут он увидел Гуньку, медленно появившуюся из-за угла длинного коридора. Она жевала длинную сосиску. Подслеповато уставившись в сторону вновь открывшихся обстоятельств, она пару раз повела носом, равнодушно развернулась и, не спеша, пошлепала куда-то за угол, скорее всего, в сторону кухни…

— Гунька! — что есть силы заорал Павлик. — Ты нашлась, Гунька!

В долю секунды он преодолел коридор, чуть не свалив с ног Людмилу Прохоровну с визжалкой на руках, потрясенно заткнувшейся от неслыханной наглости незнакомца, завернул за угол и в два прыжка догнал свое чудовище, свое чучело гороховое, свою любимую, толстобрюхую, слюнявую Гуньку. Он стиснул ее в объятьях, так, что кусок сосиски вывалился у нее изо рта, и стал неистово целовать в голову, в нос, в вонючие вывернутые бульдожьи уши. Людмила Прохоровна и французская бульдожка молча наблюдали сцену, не вмешиваясь. Гунька вывернулась из Павликовых рук, слегка огрызнувшись, и, лихорадочно принюхиваясь последним из оставшихся у нее вполне еще дееспособных органов чувств, вслепую начала поиск на полу отлетевшей части сосиски. Найдя ее, жадно сожрала и только после этого между делом обнюхала Павлика. Обнюхав, равнодушно зевнула и, влекомая сосисочным духом, двинулась в направлении кухни, предполагая продолжение прерванного процесса.

— А это точно ваша собачка, молодой человек? — недоверчиво спросила Людмила Прохоровна, глядя Павлику прямо в глаза. — А то, может, еще кто объявится?

— Наша! — ответил он. — Чья же еще? Не объявится… А сосиску ей нельзя, — очень серьезно добавил он, — там много крахмала…

Когда мама с дедушкой Романом вечером вернулись с дачи, Гунька храпела в своем кресле. Мама подошла к ней и поцеловала в лоб. Гунька не проснулась.

— Погулял с ней? — спросила она у сына.

— Ну да, — ответил Павлик, — как обычно…

Через три дня, не дождавшись скорого переезда семьи на дачу, Гунька умерла в своем кресле, описавшись во сне…



— Шесть!..



С самого утра море вело себя черт знает как, то есть могло позволить себе все что угодно. Жара наступила невыносимая, однако в силу каких-то неизвестных рядовому отдыхающему природных законов, периодически вызывающих возмущение окружающей среды на всем побережье от Сочи до Лоо, где отдыхал Пашка, почему-то не делала воду теплей, оставляя ее неприступно-холодной, не выше восемнадцати градусов. Набегающая выше уровня комфорта мутная волна выбрасывала на серый галечный берег комки лохматых перепутанных водорослей и огромное количество медуз, от малых до больших, что не позволяло любителям морских процедур наслаждаться привычным делом. Выброшенные на пляж водоросли испускали резкий запах йода, что, впрочем, не смущало Пашку. Наоборот, ему казалось, что так пахнут дикие берега далеких островов, омываемых неведомыми океанами. Там растут пальмы, полные кокосовых орехов, которых ему не видать, как своих ушей. Он раскинул руки и мечтательно прикрыл веки. Правая рука попала во что-то прохладное и липко-слюнявое. Он резко отдернул руку и открыл глаза. Это была наполовину расплавленная солнцем медуза, лежащая прозрачными кишками вверх. Он брезгливо встряхнул рукой и вытер ее о гальку.

«Все равно, кайф… — подумал он. — Мне сейчас все в кайф!..»

Дело было в августе. Пашка только что поступил в Московский институт стали и сплавов. Все прошло на удивление легко. Относясь ко всему исключительно серьезно, он, как умалишенный, всю весну и лето после выпускных экзаменов не поднимался от учебников, не пропустил ни одной консультации и даже стал победителем физико-математической олимпиады среди абитуриентов института. Ему нравилось быть первым. Пашка был из тех, кто должен был решить задачу не только быстрее и остроумнее других, но еще и двумя способами. И он был готов к экзаменам, как никто другой. Но судьба сыграла с ним злую шутку. Ничего этого ему не понадобилось, так как доказать свое преимущество перед другими все равно не удалось. Будучи в курсе его олимпиадного успеха, преподаватели просто автоматом поставили ему пятерки по основным дисциплинам, не утруждая себя выяснением его знаний в момент экзамена. Ему даже было немного жаль. Потому что просто пятерка и пятерка, проставленная восхищенным тобой преподавателем или даже профессором, вещи все-таки разные. Ну, а сочинение про Ленина он списал из приготовленной им шпаргалки, точно рассчитав, что Ленин должен быть «…всегда со мной…», как исполняла по радио советская музпропаганда. Он, конечно, мог и сам написать вполне… Но принципиально считал, что про «этого» надо не сочинять, а списывать. — «Муж Крупской, пять букв, быстро!..» — пугал он друзей, подкравшись сзади, и это была его любимая шутка.

В общем, жизнь шла своим чередом, а Пашка лежал своим чередом на пляже турбазы «Турист», принадлежавшей Ленинградскому филиалу маминого строительного министерства, и обдумывал планы на будущее. В свои семнадцать он впервые был отпущен один так далеко и надолго.

— Заслужил… — коротко и значительно произнес дед Роман в день зачисления его в студенты, — пусть едет…

Мама тяжело вздохнула, но не стала спорить…

Накатившая волна прервала на мгновенье романтическое настроение подростка. Грязная, бело-серая пена прибоя подкатила под самый зад и слегка подмочила край синих плавок в самом низу. Пашка машинальным движением смахнул ее на гальку, растерев по плавкам мутную соленую взвесь. Горячее солнце за считанные минуты высушило их, и он засобирался на обед. Пашка поднялся, перекинул полотенце через плечо и пошел в сторону турбазы…

У входа, на скамейке под грибком, сидел узкоглазый широкоскулый парень лет тридцати и с ним две моложавые тетки, года на три-четыре помоложе, все из отдыхающих. Одна из них, толстая и развязная, что-то тихо сказала, указав остальным на Пашку, и прыснула. Вторая тоже нехорошо засмеялась… А парень просто затормозил его, вытянув ногу, и сказал:

— Э, пацан! Чего это у тебя там? — он протянул к Пашкиным плавкам руку с татуировкой на пальцах. На среднем был вытатуирован перстень в виде квадратной печатки, на остальных, включая средний, — по букве. Вместе они складывались в «РИНАТ». Пашка остолбенело остановился:

— Что вы имеете в виду? — спросил он, не понимая, чего хочет парень.

— А то и имею, — ухмыльнулся парень. — Дрочить меньше надо, паря, вот чего…

Пашка опустил голову вниз и с ужасом обнаружил большое высохшее белесое пятно в самом низу своих плавок. У него потемнело в глазах от стыда, он не мог произнести ни слова в ответ.

— Чего закраснелся-то? — снова спросил парень. Толстая дернула его за майку:

— Ну хватит, Ринатик… Он же маленький еще. Иди, иди, мальчик, — обратилась она к Пашке, — шутит он…

Пашка не мог сдвинуться с места. Он не верил в происходящее… Он не мог себе представить, что люди могут вот так, запросто и безжалостно подло обращаться с другими, совершенно незнакомыми им людьми. И что им за это ничего не будет, и никто об этом не узнает и не накажет их, и все останется как было…

— А чего шутит, чего шутит… — не унимался Ринат. — Все дрочили, и он дрочит. Ему еще сподручней… Небось, обрезанный, а?.. Абрамчик?

У Пашки помутилось в глазах. Унижение было столь велико и бессовестно, что он перестал владеть собой. Страх и стыд улетучились в одно мгновенье. Не помня себя, он кинулся на мужика, схватил его за горло и запрыгнул на скамейку, ближе к ненавистному врагу. Скамейка качнулась и перевернулась вместе с ними… Девки завалились за скамейку и завизжали…

— Фашист! Фашист! — орал Пашка, пытаясь сжать пальцы на горле Рината. — Гадина! Ненавижу! Ненавижу!

Жилистый парень моментально вывернулся из неопытных рук подростка. Первый его удар, самый страшный, был сверху, локтем в подбородок. Можно сказать, что на этом поединок был практически завершен. Дальше он просто попинал ногами бесчувственное Пашкино тело, остывая с каждым очередным ударом.

— Дай ему еще, — попросила другая девка — та, которая не толстая… Ринат вопросительно посмотрел на подругу:

— А почему он сказал «фашист»? — задумчиво произнес он. — При чем тут фашист?

— Потому что жиды фашистов не любят, — бойко подхватила привлекательную тему подруга. — Для них — все фашисты, кто не их…

Ринат посмотрел на неподвижно лежащего Пашку:

— А вообще, он ничего… Крепкий… Ему в бокс надо, есть в нем цепкость и… жила… Там таких любят. Даже из этих берут, если что…

До ужина Пашка пролежал в своей палатке. Подбородок болел так, словно кость раскололась надвое. Глаз затянуло синяком, но он болел не очень по сравнению с нижней частью лица. Зубы были целы. «Значит, пойду на ужин, — с какой-то отчаянной злостью решил он. — Плевал я на них…» — сказал он сам себе.

За столом он был один. Народ только подтягивался, кто откуда, в основном одетый уже по-вечернему, чтобы сразу после ужина, не переодеваясь, отвалить в поисках вечерних отпускных удовольствий. Есть не хотелось. Пашка ковырнул вилкой тресковый хвост, переваренный в недогляде южного общепита и потому загнутый у самого конца, как китайская пагода, и посмотрел на линию горизонта. Волнение на море прекратилось, и природа, похоже, начала набирать свои привычные обороты, оттянув от прибрежной линии на глубину, подальше от берега, всю муть и грязь, принесенную морем за последние дни. Поверхность воды была неподвижна, лишь отдельные случайные искорки, вспыхивающие в отражении предзакатного солнца, нарушали ее идиллическую гладь. Внезапно линия горизонта исчезла, а на ее месте, заполняя собой все пространство, возникли две подпаленные загаром шарообразные женские груди, слегка прикрытые по самому низу почти прозрачным цветастым сарафаном. Пашка удивленно уставился сначала в одно, затем в другое полушарие и поднял голову. Это была та самая толстая девка из компании Рината. Она была слегка поддата и улыбалась, глядя на Пашку. Дальнейшего проявления агрессии, которого он ожидал после того, что случилось днем, он не обнаружил. Девка придвинула стул и подсела к нему.

— Ну что? Будем мириться, чемпион?

Пашка растерялся. Этого он никак не ожидал. Не раз за последние несколько часов он мысленно представлял себе встречу с этой компанией и внутренне уже был готов к продолжению конфликта. Девка еще раз широко улыбнулась и спросила:

— Звать-то тебя как, носатик? Меня Зиной…

Вся накопленная к этому моменту злость куда-то улетучилась.

— А почему чемпион? — спросил он.

— Ну а кто ж еще? Вон какой ты злой оказался. А за такими всегда верх будет. Не счас, так после…

В другом конце павильона заржали. Он обернулся. Там сидели Ринат со своей подругой, тоже сильно нетрезвые, и весело смотрели в их сторону. Ринат снял темные очки и подмигнул Пашке, как старому приятелю, указав подбадривающим кивком на Зинку: «Давай, мол, паря, не тушуйся…»

Он снова нацепил очки, и в какой-то момент Пашке показалось, что в их зеркальном отражении очень быстро вспыхнули и погасли два жгучих огненных фитилька.

«Дежа вю какое-то», — хмыкнул он про себя. Впрочем, настроение резко улучшилось, и он сказал, отвечая Зинке на ее вопрос:

— Я — Павел…

Стали разносить чай. Чай был в толстых граненых стаканах, едва теплый и противно сладкий. Зинка сделала глоток, поморщилась и выплеснула остатки на песок.

— Говнище какое, прости Господи…

То же самое она сделала с Пашкиным чаем. Взяв в руку оба пустых стакана, сказала Пашке с доброй материнской улыбкой:

— Пойдем, Павлик, я тебе чего получше налью… Да и подгримирую фотокарточку маленько.

В отличие от Павла Зинка жила в дощатом домике вдвоем с подругой. Обе они работали продавщицами в овощном и были закадычными подружками — вместе воровали, а потом вместе отдыхали. Но подруга на этот раз с первого дня перебралась к Ринату. Ринат только освободился и потому был жутко охоч до баб. Зинкину подружку он изводил до невозможности, а когда она откидывалась без сил, то сразу требовал еще, а потом еще…

— Чего ж я потом делать-то буду, — сетовала она, — когда ты снова сядешь…

— Не сяду я теперь… — задумчиво обнадеживал ее уголовник, — года два… Зуб даю…

У Зинки все было наоборот. Трезвые мужики проходили мимо, особо не задерживая взгляд на сверхобъемных Зинкиных прелестях, а пьяных, в том числе собственных бомжеватых грузчиков, она не допускала до себя, вынужденно храня нравственную чистоту в зоне вверенного ей овощного подразделения.

— Королева овощей и фруктов, — с подхалимским восхищением называли ее грузчики и каждый раз просили трешку за ее здоровье. И каждый раз, отборно матерясь в ответ, она эту трешку выдавала…

…Они пришли к Зинке. Зинка открыла тумбочку, достала початую бутылку портвейна «Южные культуры» и разлила по стаканам. Рядом положила конфетку.

— Давай, Павлик… За знакомство…

«Хорошее знакомство, — подумал он. — Чуть не убили друг друга», — однако поднес стакан ко рту, задержал дыхание и выпил залпом теплое и сладкое пойло… Зинка тоже выпила и вытерла губы тыльной стороной ладони.

— Гулять счас пойдем… Ты как? — спросила она юношу.

— Нормально, — бодро ответил Пашка, уже начавший пьянеть.

«Что это я, интересно, делаю? — спросил он сам себя. — Зачем это?»

Впрочем, отвечать было уже некому, мысль растворилась в напоенном вечерними южными ароматами воздухе быстрее, чем мог бы созреть ответ в его молодом, разогретом теплым портвейном сознании…

Они вернулись с прогулки, когда было уже совсем темно. На пляже Зинка добавила еще стакан чего-то бурого, угодливо налитого ей поддатым дежурным спасателем. Павлику предложено не было, но Зинка этого не заметила.

— Меня… это… проводить надо, да, носатик? — Она приблизила к нему свое лицо и мягко поцеловала в губы.

Территория турбазы, совершенно безлюдная в это позднее время, была залита лунным светом. Тишину прорезал лишь стрекот ночных цикад. Звук Зинкиного поцелуя многократным эхом отразился в воспаленном Пашкином мозгу и улетел куда-то вверх, в черное, густо засыпанное звездами небо.

— Погода завтра будет хорошая, — почему-то тихо сказал он, пытаясь унять возникшую в коленях мелкую дрожь.

— Вот-вот, и я о том же… — невпопад ответила Зинка и взяла его за руку. — Отведи меня, чемпион…

Они дошли до ее двери. Пашку било изнутри. Как будто миниатюрная молотилка, забравшись в самый центр подбрюшья, приступила к выполнению чьей-то злой и заранее спланированной воли.

— Погоди, миленький, я сейчас… — она вошла в домик и прикрыла за собой дверь.

Пашку немного отпустило. Пугающая неизвестность, кажется, чуть ослабила повода, галоп плавно перешел в рысь, оставляя за ездоком варианты финиша.

— Па-аш! — донеслось из-за двери. — Поди-ка…

Он выдохнул и толкнул дверь в дощатую комнату. Там было темно. Он прикрыл за собой дверь, стало еще темнее.

— Зина… Вы меня звали? — Его глаза потихоньку начали различать отдельные предметы. Окно было открыто настежь. Посреди него болталась узкая, прикрывающая не более трети проема, казенная ситцевая штора, пропускавшая слабый лунный свет слева и справа от себя. Он посмотрел в угол, откуда раздался голос. Там стояла узкая пружинная кровать. На ней, абсолютно голая, лежала Зинка, развалив в стороны жирные ляжки, между которыми белым, на фоне ее обжаренного югом бочкообразного туловища, выделялась промежность, почти не тронутая загаром. У Павлика подкосились ноги. Он часто думал раньше, как это произойдет с ним в первый раз. Воображение рисовало ему картинки, одна изысканней другой, где он, молодой и мужественный романтик, дарит минуты и часы наслаждения своей счастливой избраннице, тонкой и грациозно-воздушной, которая будет очарована его мудрой мужественностью и нежной силой.

— Ну как же, конечно, звала, — ответила Зинка не очень твердым голосом и смачно зевнула. — Присядь-ка сюда, — она похлопала рукой по кровати, — посмотрим счас, на что ты годен. Или как? Может, не умеешь?

Выбора не было, как не было и выхода…

— Сейчас, Зина… — дрожащими руками он расстегнул шорты и снял все, что на нем было, машинально прикрыв руками срам.

Зинка оторвала его руку от мошонки и прижала к своей огромной, растекшейся во всех направлениях груди.

— Ну, давай, залезай уже, а то я счас вырублюсь… — Другой рукой она схватила Пашку за шею и притянула к себе: — Давай, миленький, давай… Где он у тебя там?..

Тут он наконец почувствовал, как что-то набухло и окрепло у него внизу, он лег на Зинку и как по маслу, легко и без малейшего сопротивления вошел в ее тело. Через пару секунд, его таз задергался в конвульсиях, доставив высшее наслаждение его обладателю. Но все было кончено… Он замер, пытаясь осознать происшедшее. Напряжение потихоньку спало…

— Зина… — сказал он тихо, плохо понимая, счастлива его партнерша в этот момент или же, наоборот, недовольна по какой-нибудь неизвестной ему причине.

— Х-р-р-р-р… — раздался тихий звук. Он исходил из Зинкиного рта. — Х-р-р-р… — звук повторился снова.

— Мне уйти? — с тихой нежностью в голосе спросил Паша.

— Х-р-р-р-р… — снова раздалось в ответ.

Зинка спала мертвецким сном… Пашка приподнялся над ней, задумчиво, еще не переварив окончательно все события этого вечера, и, пересев к окну, чтобы хлебнуть ночной прохлады… чуть не столкнулся, голова к голове, со страшной человеческой мордой. Он в ужасе отпрянул от окна, вжавшись на кровати в темноту комнаты и не зная, что предпринять. Медленно, чтобы не скрипнула кровать, он прислонился спиной к узкой шторке, втянул голову в плечи и замер, перестав дышать. Внезапно шторка резко отдернулась в сторону.

«Все… Это конец, — вихрем пронеслось в мозгу. — Так я и знал…»

В проеме снова возникла страшная морда.

— Э, да кто тут? — раздался знакомый нетрезвый голос.

Это был Ринат. Он всунул голову глубже и увидел голого Пашку:

— Ты, што ль, паря? — обрадованно спросил он. — А то мы Зинку потеряли, свет у ней не горит, а портвешок наш тут оставался, больше полбутылки.

Пашка растерянно молчал. Такое количество ужасных в его жизни событий за столь короткий промежуток времени ему еще не приходилось переживать за все свои семнадцать честно прожитых лет.

— Значит, ты с ней теперь? — участливо спросил узкоглазый, кивая на храпящую Зинку. — Нормально! Она, хоть толстая, но зато такая… — он никак не мог подобрать правильное слово, характеризующее Зинку с наилучшей стороны, — такая… Нормальная… — бесславно завершил он собственное лингвистическое исследование. — Ты женатый? — снова спросил он Пашку. — А то при ней будешь, как при параде, и нос в махорке. На зону пойдешь, Зинка очень сгодится. У ней сердце золотое, и опять же при продуктах… Детей тебе поднимет, если что… Если в закон не выйдешь… — Пару секунд он мечтательно помолчал.

— Значит, вы портвеш кончили, — внезапно сменил он тему. — Ладно, пойду к своей дуплиться… Насухую… Давай петушка, паря! — он протянул Пашке мозолистую ладонь.

Пашка, словно во сне, пытаясь переварить слова, произнесенные неожиданно выплывшим из ночи уголовником, оторвал руку, прикрывающую голую мошонку, и протянул ему навстречу…

— В бокс тебе надо бы… — сказал на прощанье Ринат и исчез в темноте.

— Х-р-р-с-с-с-с… — подвела итог Зинка этому важному собранию.

Рано утром, задолго до завтрака, Пашка, собрав свои немногочисленные пожитки, умотал первой электричкой в сторону Адлера добывать билет на Москву. Он прилетел домой на неделю раньше окончания путевки.

— По семейным обстоятельствам, — пошутил он в ответ на мамин удивленный вопрос.

Триппер, по-научному именуемый гонореей, он лечил уже в Москве, в полном отрыве от будущей семьи и ее ближайшего окружения. Расходы на врача и уколы составили ровно те самые двадцать пять рублей, которые он не успел потратить, внезапно прервав свой отдых. Все это время температура воды на Кавказском побережье составляла +25° по Цельсию.



— Семь!..



Дедушку Романа приволокли домой сердобольные соседи. Когда он упал, поскользнувшись на голом сухом асфальте двора, никто поначалу и подумать не мог о трагических последствиях, затянувшихся потом на годы… Во дворе его любили. Это был тот редкий случай, когда пожилой еврей с большой блестящей лысиной и мясистым пористым носом, известным медицинской науке как «Шнобель обыкновенный», не вызывал у окружающих глухого, плохо скрытого раздражения, а, наоборот, привлекал к себе людей разных и всяких, от дворовых детей до местного участкового.

— Здра-а-асьте, Роман Ефимыч! — приветствовали его тетки на скамейке «страшного суда». Особенно в своих приветствиях усердствовала одна бабка, с первого этажа. Чтобы получше рассмотреть привечаемый ею объект, она, полуслепая, растягивала веки глаз большим и указательным пальцами обеих рук, зажав между коленей в этот ответственный момент свою клюку.

— Роман Ефимычу!.. — четко, по-военному, приветствовал его участковый, капитан Гаврилов, и протягивал вперед руку.

— Дядя Ром, дядя Ром! Дайте конфету!.. — кричали ему дворовые пацаны, зная, что на этот случай у него всегда в правом кармане имеется кое-что сладкое. В правом — потому что в левом он всегда носил милицейский свисток.

— Незаменимый орган чувств… — любил повторять дедушка, частенько проверяя его работу. Жаль, что свисток не требовал регулярной смазки вело-машинным маслом, как, например, оставшаяся от бабушки швейная машинка «Зингер», — дед смазывал бы свисток регулярно и с удовольствием.

Ну, а сладкое для правого кармана он покупал регулярно и носил с собой постоянно. Уже много лет дед Роман пребывал на пенсии, однако вел активнейший в общественном смысле образ жизни. Возглавляя, либо, по крайней мере, являясь членом многочисленных общественных образований, типа школьного родительского совета, а также комитета жильцов дома и придомовой территории, или же, например, будучи общественным сотрудником местного отделения милиции, дед тем не менее ухитрялся все же немножечко обманывать государство, вверившее в его не очень надежные руки столь ответственные посты. Специализировался он по телефонам… Схема была классической и гениальной в своей простоте. Всем своим, так же как и чужим, многочисленным знакомым, которые в силу разных причин не были к тому времени «отелефонены», он предлагал содействие в установке квартирного телефона за умеренную плату. Он брал у них необходимые бумаги, многозначительно улыбаясь, просил написать заявление в установленной форме и относил все это в окошечко телефонного узла, выстояв положенную очередь. При положительном решении вопроса полученная вперед «умеренная плата» оставалась у Романа Ефимовича в качестве гонорара за услуги. В случае отказа дед возвращал аванс с извинениями, намекая на «особый случай». Такой незначительный обман вполне вписывался в лично им разработанный перечень морально-нравственных ценностей, который, с одной стороны, не особо тревожил по ночам дедову устоявшуюся за советский период совесть, а с другой — существенно помогал семье вести вполне достойное в материальном смысле существование. Мама весьма скептически относилась к такому разнообразию внесемейной жизнедеятельности своего отца, но не вмешивалась в творческий процесс, поскольку, в отличие от многих других ехидных родственников, точно знала, что все это приносит деду немалое удовольствие даже в совершенно неоплаченном варианте.



Инсульт, последовавший сразу после падения, навсегда уложил деда Романа в постель. Теперь он лежал, заботливо обложенный ниже пояса мягкими, хорошо впитывающими влагу тряпочками, и почти все время улыбался. Как мама ни старалась, слабый, чуть кисловатый запах стариковской мочи все равно витал, если не по всей комнате, то, по крайней мере, в прикроватной ее части. Необратимые сосудистые изменения раскололи дедушкино сознание на три неравные части…

Первый, самый яркий по воспоминаниям кусок жизни, вбирал в себя детские годы и дореволюционную юность в Смоленске, с папой, мамой и младшим братом Юликом. Семья была из богатых и имела свой выезд. Астра и Венгерка, два вороных рысака, были гордостью не только семьи, но и всей улицы. За успехи в гимназии обычно братья получали от родителей полтора-два часа дополнительной свободы, и этого времени хватало на то, чтобы запрячь лошадей и самостоятельно, с удалым посвистом, заломив на голове гимназические фуражки, прорезать на рысях, на зависть сверстникам, город вдоль и поперек. К пришедшейся некстати революции совершенно не успели подготовиться. Одним разбойным махом начисто смела она привычное семейное благополучие, уничтожив дом, денежные вклады во Второй Имперский Банкъ и реквизировав на новые революционные нужды высокопородных Астру и Венгерку. Нужно было выживать, семья перебралась в Москву, где и начали проявляться многочисленные дедушкины предпринимательские таланты, в основном по снабженческой линии…

Второй, не такой уже яркий по послеинсультным вспышкам памяти кусок воспоминаний, относился к предвоенным и первым, самым непростым для семьи, военным годам. В это время семья жила в эвакуации, в Давлеканово, на самом юге Башкирии. Дед Роман, приобретший, точнее, совершенно законным образом получивший броню, охраняющую его от армейской мобилизации как высококлассного снабженца в области поставок иголок и суровых ниток, гордо и высокопарно называемых им «Пошивочным материалом для нужд Красной Армии и Флота», мотался весь срок эвакуации между Москвой и поселком в Башкирии, скрытным, по возможности, образом обеспечивая надлежащий в условиях военного времени уровень потребления семьей как продуктов питания, так и отдельных предметов провинциального хозяйствования, необходимых для «жизни на земле», как частенько говаривал он. К таким предметам относилась и Катька, трехлетняя коза с тяжелым розовым выменем, которую Роман Ефимович успел в течение одного дня своего очередного неожиданного наезда из Москвы найти и выменять на четыре новых и совершенно одинаковых по цвету, размеру и фасону женских платья, добытых им неизвестно как в столице, когда немец стоял уже в нескольких километрах у ее порога. Попав в неопытные, но чрезвычайно трудолюбивые и заботливые, чистоплотные, еврейские бабушкины руки, Катька спустя всего лишь неделю такого непривычного обихода увеличила надои в два с половиной раза, что не раз крепко поддерживало семью в годы эвакуации. Впоследствии, когда уже наши войска, форсировав Вислу, подходили к Одеру и эвакуированным пришла пора возвращаться домой, Роза Марковна разрыдалась на Катькиной пуховой груди, не желая бросать в неизвестный недогляд свою кормилицу. Продавать Катьку не стали, ее отдали в хорошие руки, которые, отложив отъезд, искали всей семьей целую неделю. Непростым оказалось делом…

Третью, и наиболее простую в описательном смысле, наглухо отделенную от парализованного деда Романа, часть его сознания, можно охарактеризовать как абсолютнейший провал по части узнавания близких родственников и знакомых. Павлик для деда навсегда заделался младшим братом Юликом, а родная дочь его, Павликова мама, автоматически заняла место его матери, Павликовой прабабки, Розы Марковны, упокоенной сразу после войны, в Москве, на Немецком кладбище.

Всякий же приходящий в дом посторонний, допущенный по какой-либо причине до деда, в случае, если он не был ребенком или не принадлежал к прекрасному полу, естественно, тут же становился строгим, но справедливым отцом Хаимом Исааковичем. В такие минуты у дедушки начинал мелко дрожать живот под одеялом, он улыбался жалостливой улыбкой, моргая часто-часто, и всегда говорил одно и то же:

— Папочка, мы с Юликом на Астре с Венгеркой покатаемся, ладно?

Любой ответ, честный или обманный, всегда заканчивался одним и тем же — сменой под дедом мокрой пеленки на сухую, и поэтому за годы дедовой болезни мама привыкла разговаривать дома шепотом, стараясь не допустить до дедовых ушей никаких ответов, на всякий случай… Неизвестно сколько пролежал бы Роман Ефимович в подобном, законсервированном мозговым недомоганием состоянии, если бы, к удивлению близких, не начал внезапно желтеть кожей. Сначала с лица, затем дальше и ниже… Приглашенный знакомыми врач, молодой и немногословный зав. отделением из Первой Градской, мимолетно взглянул на деда, откинул одеяло и двумя короткими движениями пальпировал живот.

— Папочка, — начал дед Роман, — мы с Юликом…

Доктор встал и вышел из комнаты.

— В лучшем случае — месяц, — бросил он, надевая пальто.

— Предел… Метастазы в печени… Денег не надо, — добавил он, не дожидаясь робкого маминого захода насчет «отблагодарить». — Всего хорошего…

Дед Роман тихо умер точно в соответствии с назначенным ему доктором пределом. Это произошло под утро, ровно на тридцатый день после печального диагноза.

Заморозчик, скорбных дел специалист из районной службы похоронных услуг, прибыл на следующий день после обеда. Это был тихий и очень вежливый старичок-азиат, смуглый, с раскосыми, чуть-чуть испуганными глазами и небольшим чемоданчиком в руках.

— Как вас зовут? — тихо, по привычке, спросила мама. Глаза у нее были красные, и выступили некрасивые мешки под глазами.

— Моя фамилия Шин, — тоже тихо ответил старичок. — Расценки наши вы знаете?.. Где покойный?

Он прошел в дедову комнату, не глядя на покойника, откинул плед и тихо сказал:

— Подстелите что-нибудь, а то замараю… — Далее он вынул из чемоданчика инструменты и аккуратно разложил рядом на клеенке. — Можно приступать? — спросил он.

Мама кивнула, закрыла лицо руками и вышла из комнаты. Павел остался рядом.

Шин надел резиновые перчатки, взял в правую руку скальпель, левой оттянул кожу на левом бедре, с внутренней стороны ноги, и сделал глубокий, длинный разрез. Раздвинув его, он запустил туда большой палец и приподнял толстую бедренную вену. Взял ножницы, не специальные, а обычные, портновские, приподнял вену повыше и одним движением перерезал ее в толстой части. Потекла густая черная кровь. Шин ловко перехватил вену зажимом и внезапно весело сказал:

— А мы туда сейчас формалинчику… — Он набрал полный шприц прозрачной жидкости и воткнул его в вену. Напрямую, без иглы…

Павлу стало дурно, он отошел в сторону и распахнул окно. Удушающая июльская жара ворвалась в комнату, прихватив по пути раскаленный дрожащий воздух, нависший над асфальтом, что вплотную подступал под окно их первого этажа.

Старичок тем временем завершал жуткую процедуру.

— Сейчас подошьем — и порядок… — снова бодро сообщил он.

— Я… хотел спросить. Нам хоронить через два дня, — обратился к нему Павел. — Продержимся?.. Как вы думаете? При такой жаре… — Внезапно до него дошел смысл сказанных им слов. Он смутился. — Я хотел сказать, нельзя ли как-нибудь… покрепче… заморозить дедушку?

— Отчего же нельзя? — почему-то обрадовался старичок. — Очень даже можно. Только, сами понимаете… Двойной формалин, все же…

— Мы заплатим, — ответил Павел. «Заплачу из стипухи, — подумал он. — Для мамы никаких подробностей…»

— Ну, тогда я добавляю? — Шин вопросительно посмотрел на Павла.