Мандель Штамп
Итальянские лаковые туфли фирмы «Маджести» уже почти целиком ушли в вязкий горячий гудрон, и вверх кокетливо торчали только по два черных кожаных бантика, контрастируя с белыми носочками. Он с сожалением посмотрел на предмет своей гордости, представив себе, как долго и тщательно их придется отмывать.
«Ничего, — подумал он, — после отмоют… Специально обученные люди…»
Яма была огромной, и он вдруг понял, что не имеет ни малейшего понятия, как в ней очутился, — он, хорошо одетый и так вкусно пахнущий, элегантный тридцатипятилетний мужчина. Он помнил, как шел по этой заброшенной стройке по направлению к загашенной год назад печи, около которой находилась черная, облитая мазутом железнодорожная цистерна, давно снятая с колес и наполовину ушедшая брюхом в строительный песок. Когда Эдик, знакомый спекуль из Барнаула, рассказал, что всегда, в силу высоких оборонных технологий, после заглушки сталеплавильных печей, предназначенных для высоколегированных сталей, остается вторичный продукт шламовой перегонки — высококачественный Шанель по типу знаменитого пятого, но значительно лучший, превышающий французское изделие по стойкости и густоте, Ленчик поначалу не поверил. Однако, судя по тому, что он все-таки очутился здесь, вблизи тайной цистерны, привлекательность Эдиковой информации в сочетании с легкостью парфюмерной добычи в итоге взяла верх над сомнениями. Эдик продал ему сведения за литр будущего Шанеля, плюс три литра Ленчик на днях спьяну пообещал центровой красавице Эмме Винтер, многолетней любовнице известного и любимого начальниками всех мастей ваятеля по мрамору, бетону, металлу, стеклу и всем прочим материалам, что плохо лежали на суше, в воздухе и на воде, но зато хорошо оплачивались властями в конечном продукте. Она игриво улыбнулась Ленчику при их последней встрече в ресторане Дома композиторов и нетрезво пообещала, то ли в шутку, то ли всерьез, раздвинуть ножки за три литра Шанеля номер пять. Но, только чтоб обязательно в трехлитровой банке и в сентябре, пока ваятель доваивает что-то в Венесуэле…
…С собой Ленчик прихватил пятилитровую пластиковую канистру.
«Значит, четыре литра уже всё… — произвел он несложное арифметическое исследование, — ну, а один литр оставлю маме, — завершил он расчет, пока шел на дело, — она ведь тоже тут недалеко… В Барнауле… — Мысль не успела еще приятно разместиться в Ленчиковом щедром сознании, как он ее передумал по новой: — А с другой стороны, — нарисовал он себе тут же следующую картину, легко и без сопротивления вытеснившую предыдущую, — зачем маме Шанель? Что ей, на танцы ходить, что ли? Я лучше ей куплю „Ландыш серебристый“, здесь наверняка в универмаге будет… А этот литр разолью по пузырькам, для блядей… Это ж сколько пузырьков, интересно, надо…»
Он задумчиво поднял голову вверх. Внизу булькнуло, и ногам стало горячо…
Он снова посмотрел вниз и с ужасом обнаружил, что и сам потихоньку начал медленное погружение в горячую глубину булькающего гудрона. Ленчик попытался выдернуть ногу из вязкого месива, но только напряг давно не тренированную икру, да натянул какую-то толстую жилу под коленкой. Спасительного эффекта это не дало никакого, даже частично, и пока он пытался вытащить правую ногу, левая ушла вниз уже по колено.
«П…ц ботинкам! — обреченно подумал он. — Прощай „Маджести“…»
Спасение пришло внезапно в лице возникшего неизвестно откуда Эдика. Эдик был одет в форму поездного проводника, как положено для СВ-вагонов, в галстуке и фуражке, но при этом на нем почему-то были дурацкие темные очки. В руках он держал здоровенную тесаную доску.
— Гляди какая! — с гордостью сообщил он торчащему по пояс из гудроновой ямы Ленчику. — Со шпунтом! Пятерка!.. На полы хорошо идет, для дачи… Из Москвы везу…
— Кидай! — что есть сил заорал Ленчик. — Кидай, козел!
Эдик не спеша поправил на носу очки, игриво пощелкал по стеклу ногтем и насмешливо произнес:
— Джокер, между прочим… Австрия… В Улан-Удэ по полкати принял партию, оптом… Падаешь в долю?
Гудрон уже добрался Ленчику до мошонки. Там стало горячо, но пока еще не смертельно нестерпимо.
— Доску!.. Доску давай, падла! — заорал снова Ленчик, почти теряя от гнева сознание. — Ах ты… мент!
Страшнее оскорбления быть не могло… У Ленчика хлюпнуло гудроном где-то в районе размещенного в боковом кармане лопатника из фальшивого крокодила, принятого им по расчетам с ярославскими досочниками в составе партии из восьмисот штук вместе с десятком женских часов и четырьмя тайваньскими двухкассетниками, и в этот момент он стал прощаться с жизнью.
«Кому-то черный тоннель с сиянием и Иоанном Крестителем в конце, — невесело подумал он, — а мне — яма с черным говном и ментом в придачу… С-суки…»
— Сам ты мент! — просканировав каким-то образом его прощальную мысль, беззлобно ответил Эдик и повторил вопрос: — Так ты по «глазам» в доле, я не понял?
— Да в доле, в доле! — последними, подвижными еще связками перетянутого гудроном горла промычал Ленчик и окончательно подтвердил сделку слабым хрипом: — В пополаме… Состоялось…
— И Шанеля тогда не литр, а два, — радостно залыбился спекуль, бросая шпунтованную доску прямо к Ленчиковой, торчащей наружу, голове.
Ленчик сделал над собой последнее усилие и попытался схватить зубами тесаный край доски, но размаха челюстей не хватило. Тогда он укусил шпунт и не к месту подумал, что теперь блядям Шанеля не хватит, но зато и пузырьки под них искать не придется… С этой невеселой, но отмеченной таким рационалистическим подходом мыслью, он, не разжимая зубов, медленно выплывал из черной вязкой ямы, куда безжалостно завлек его спровоцированный местным спекулянтом основной инстинкт. Потом, бессильно раскинув гудроновые руки, он лежал на голом бетоне промплощадки и смотрел в небо…
— Пора… — сказал Эдик и вынул из подмышечной кобуры пистолет Макарова. — Сейчас закончим, — добавил он и нацелился Ленчику в лоб.
У Ленчика сжалось сердце: «Он меня специально спас, чтобы кончить… Вот теперь все ясно…»
Слезы выкатились из глаз и упали на бетон. Эдик насмешливо посмотрел на разведенную мокроту и улыбнулся:
— Да не менжуйся, ты, Ленчик. Сейчас все устроим в лучшем виде и отмоем тебя Шанелем. Тут на всех хватит, хоть улейся…
Он перевел Макаров ствол в направлении цистерны и выстрелил, не целясь… Из ровной круглой дырки на песок полился наиароматнейший в мире продукт — Шанель номер пять… По типу…
Эдик пошмыгал носом:
— Пахнет, как Мэрилин Монро! — закатив глаза промолвил он с видом знатока. — Она никогда, между прочим, не душилась на себя, понял? Она набрызгивала духи в воздух, входила в это место и стояла там несколько минут, понял?
Он взял Ленчикову канистру, подставил горловину под струю из цистерны и стал терпеливо ждать пока наполнится емкость…
Внезапно взревела сирена. Эдик со страхом оглянулся и быстро завинтил крышку канистры.
— Валим! — крикнул он Ленчику. — Быстро! Ноги делаем! Сигнализация на крекинге гудрона сработала… Догоняй…
Короткими перебежками, пригнувшись к земле, он рванул в сторону плавильной печи и через несколько мгновений исчез из виду. Сигнализация взревела вновь, на этот раз еще громче и страшнее. Послышались голоса:
— От печки, от плавилки заходи!
«К печке нельзя, — мысль работала лихорадочно, — там уже люди… Обратно надо, еще дальше от плавилки…»
Оригинальностью мысль не отличалась, но все же давала какую-то надежду на спасение. Ленчик дернулся с места, но обнаружил, что не может пошевелить ни одним своим членом, поскольку все они, кроме головы, намертво прилипли к бетону гудроновыми оболочками, которые уже начали необратимо затвердевать.
— Сюда! Сюда! Здесь он! — раздался знакомый голос Эдика. — Сюда давай!
Из-за сталеплавильной печи к нему бежали люди в комбинезонах, ведомые предателем в форме поездного проводника. В одной руке он держал канистру с его, Ленчиковой, Шанелем, а в другой — стакан чая в мельхиоровом подстаканнике. Снова взвыла сирена, и снова громко и страшно, но уже как-то по-другому, с телефонным трезвоном около самого уха…
«Вот теперь уж точно п…ц! — подумал Ленчик. — И ботинкам, и мне вместе с ними…» — и это была его последняя мысль…
…Он открыл глаза и удивленно осмотрелся. Телефон трезвонил рядом и, видно, довольно давно. Ленчик перевел взгляд на часы. Стрелки указывали на час тридцать.
«Дня или ночи?» — вопрос возник сам собой в замутненном страшным сном сознании.
По пробивающимся из-за задернутых штор полоскам света сообразил, что — дня.
Он был в своей двухкомнатной квартире на Академической, которую уже шестой месяц снимал за двести семьдесят рублей, переплачивая семьдесят за непредъявленный хозяйке паспорт как при совершении сделки, так и в последующем. Телефон продолжал трезвонить, Ленчик снял трубку. Это была его беспокойная еврейская мама, она звонила из Барнаула.
— Извини, мам… Не звонил, потому что работы много… Я знаю… Я помню… Хорошо, буду… Да, ем… Нет, не пью… Нет, больше не женился… Ладно, позвоню… Я тоже…
Он положил трубку, медленно набрал полную грудь и выдохнул, глядя в одну точку. Произведя и завершив примерно на сороковой секунде полное ее исследование, он вздрогнул и вновь всмотрелся, теперь уже более осмысленно, в зашторенную даль арендуемого жилья. Оттуда, словно из спрятанного где-то под журнальным столиком кувшина, медленно, в сизой дымке, выплывал и разворачивался во всех объемных подробностях его неправдоподобно-страшный, черно-белый в слегка коричневатом вираже, как в старинных фотографиях, сон… Ленчик честно и не без интереса отсмотрел затуманенное произведение по новой, теперь уже не как участник, а просто как неравнодушный и заинтересованный наблюдатель, и с удивлением отметил, что в сюрреалистическом этом повествовании, как ни странно, присутствуют хоть и тщательно растворенные, но при этом не слишком замаскированные и поэтому вполне отчетливо узнаваемые в контексте его, Ленчика, жизни кусочки невеселой, а точнее сказать, довольно тревожной правды. Мозаика эта, в общем, получалась грустной…
Голова раскалывалась…
Пить они с Нанкой закончили лишь под утро. До этого же момента он убедительно ей доказал, а потом и дважды качественно подтвердил, свои высочайшие честь и достоинство в сфере интимных отношений, в основном, правда, достоинство, поскольку до вопросов чести они так и не успели добраться, но потом ему впервые пришлось ей отказать, и то лишь в третьем, ею уже инициированном, заходе. То есть отказать он ей был просто вынужден, так как вырубился в ответственнейший момент, пришедшийся на первые звуки гимна Советского Союза, что раздались из включенной на «Маяк» кухонной радиоточки ровно в 6.00 зарождающегося московского сентябрьского утра начала восьмидесятых. И отказал впервые в жизни он, конечно же, не роскошной Нанке конкретно, а вообще женщине, с которой провел остаток ночи один на один…
С Нанкой, вернее, с Наной Евгеньевной Бергер-Раушенбах, все получилось довольно занятно. Предыдущим вечером он, опаздывая на Трубу, на стрелку, чтобы скинуть фирмачу две восемнашки, одну деланную, другую — нет, зато школьного письма по левкасу, из ярославской области, ковчежную, он на пять минут зарулил к Эмме Винтер, той самой, шанельной, славящейся кроме всего и невероятным количеством подруг неопределяемого никаким прибором возраста в пределах от Лолиты до бесконечности, таинственного рода занятий, усредненной, в зависимости от целей и настроения, национальности и неизвестного никому времяпрепровождения, напрямую связанного с полной неконкретностью в области семьи и брака. Он обещал оставить Эмме на пару дней яйцо работы Фаберже, на комиссию. То, что фабержатина была левой, новодельной, а попросту говоря — фальшаком, они знали оба, но деликатно не вдавались в столь несущественные подробности данного обстоятельства, так как берегли в этом деле, являющемся для одного из них профессией, а для другой — весьма прибыльным хобби, самое драгоценное — легкую недомолвку с последующим обоюдным списанием ее на изысканную интеллигентность. Эмму он оторвал от компании подружек, приходующих в гостиной марочный портвейн из тонких фужеров екатерининского стекла, когда они уже завершали пятую бутылку, с кофе, конечно. Она завела его на кухню, где сначала взвесила яйцо в руке с изящно отведенным в сторону ухоженным мизинчиком, потом внимательно осмотрела изделие, моргнула два раза, обозначая, что процесс пошел, и равнодушно положила его на кузнецовскую тарелочку. Ленчик понял, что яйцо уже ушло, и тогда он со спокойной душой, тут же предъявив не меньшее встречное равнодушие к производственной тематике, сменил направление общения, рассказав похабный, но очень остроумный анекдот про двух верблюдиц, одну из которых доили на кумыс, а другую, аристократку, редкой белой масти, держали для… принимая во внимание, что… поскольку…
Эмма смеялась долго, искренне и хрипло, обдав Ленчика свежайшим дыханием.
«Как же так… — в очередной раз отметил про себя Ленчик. — Ну как же это у НИХ получается? — с легкой завистью подумал он. — Порода блядская все-таки, — решил он в очередной раз, — особая какая-то… И ни возраст ее не берет, ни алкоголь, ни хуя… И е…ть их до смерти будут… Причем молодые…»
Отсмеявшись, Эмма пригласила:
— Может, кофейку с нами? Ты за рулем?
Несмотря на то, что в подобных московских кругах и кружках все и всегда были друг другу должны и, чаще всего, немалые деньги, все они, а дамы в первую очередь, были автомобилизированы. И жизнь их, как правило, протекала без неприятных эксцессов, и все обычно разрешалось и упорядочивалось само собой, каким-то удивительным для Ленчикова понимания порядком. Самой большой загадкой всегда оставалась неразрушимая десятилетиями дружба, или, можно сказать, особый вид сплочения московской богемы, как в своем генетическом и интуитивном противостоянии всем видам пошлости, так и ироническом — всем властям и начальникам. Не без исключений, конечно, и с той и с другой стороны… Но по-настоящему чужаком ввинтившийся по разным поводам в эти разнообразные круги и кружки Ленчик чувствовал себя, попадая на похороны к кому-либо из них, вернее даже — на отпевание, в церковь. Все вокруг него стояли с просветленными лицами, вне зависимости от качества и уровня веры, почти у каждого в руках был молитвослов, и что-то они там такое понимали, переворачивая страницы и подпевая хору. «И когда чему научились… — удивлялся Ленчик, крестясь вместе со всеми. — И гаишники их всегда отпускают, даже в жопу пьяных… — не очень ловко стыковал он различные параграфы своих психологических исследований. — И в жару не потеют… А когда им надо чего, просят так, будто делают тебе одолжение…»
— Кофейку? — переспросил он Эмму. — Легко…
Они прошли в гостиную. Там-то он и увидел ее, слегка поддатую, но строго-сдержанную и поэтому совершенно недоступную. Она вяло окинула Ленчика скрытым за большими очками взглядом, моментально произвела соответствующие вычисления и по результату отвела глаза, никак не прореагировав на возникший в гостиной новый персонаж.
— Это Леонид, — представила Эмма гостя, — э-э-э-э, искусствовед… — и подумала вдогонку: хуев…
Дамы улыбнулись и подвинулись. Кожей Ленчик чувствовал — все в его жизни идет по-старому: ему улыбаются, его терпят, с ним охотно делают дела, но не держат за своего… Он, конечно, догадывался в чем дело — чуть больше лака на штиблетах, чем того желает глаз, невзирая ни на какую моду, слишком холен и пахуч, чуть глаже, чем нужно выбритость кожи на лице и вызывающе безукоризненна прическа. Слабость к тяжелой парфюмерии, как по стоимости, так и по нанесенному на организм количеству, также являлась для посвященных одним из признаков провинциализма, в которых до конца Ленчику никак не удавалось разобраться, потому что, как только очередные лаковые ботинки, свитер с хитрым лэйблом или флакон с чем-нибудь ароматосодержащим попадали в его руки, они тут же переходили в его собственность, и цена не имела значения. Что касается мужской части богемного круга, то его представители относились к Ленчику гораздо терпимее женской половины — очень быстро выяснилось, что всем хотелось девок и свежих анекдотов, оплаченных застолий и еженедельного люкса в Центральной бане. В номере этом по понедельникам собиралась компания в высшей степени непростая: искусствовед и театральный критик, писатель и джазовый пианист, хирург и сценарист, режиссер и референт Джуны, тут же охаживали друг друга спекулянт антиквариатом и известный коллекционер старинного оружия, художник-график и лауреат всероссийского конкурса чтецов, нищий полудиссидент, заезжий питерский ломщик и авторитетный вор из Тбилиси, предположительно — в законе, никто ни про кого ничего не знал точно. После бани обычно ехали в Дом кино, на четвертый этаж, естественно, — в ресторан — не кино же смотреть на втором…
Платил обычно Ленчик, если не случался кто-нибудь не менее принципиальный. Туда же Ленчик подтягивал и девчонок. Кстати, насчет девчонок: наибольший спрос был на одноразовых — самых простых и бесхитростных. В употребление такие девчонки шли в охотку, особенно студентки техникумов, парикмахерши, костюмерши с киностудий и кассирши из пельменных. Всех их в немереном количестве Ленчик поставлял щедро и бесперебойно, примагничивая нежный контингент как раз теми самыми, так до конца и не выясненными, признаками, которые в этом случае безотказно работали на достижение быстрой, легкой и недорогой победы для всего страждущего батальона. Но все эти короткие и нетрезвые соития доставляли Ленчику, в отличие от прочих, радость такую же короткую и весьма неустойчивую, так как сердечная мышца его, закаленная в долгих боях за место под столичным солнцем вкупе с пропиской, требовала незыблемого признания окружающими других, кроме деловых и коммуникационных, его качеств, а именно — глубокого ума и тонкого интеллекта. Иными словами, требовалась постоянная группа скандирования, но не по факту наличия аплодисментов, а по его существу. А вот с этим-то как раз и случались перебои…
…Отвернувшаяся дама и была Наной Евгеньевной Бергер-Раушенбах. Истории о ней ходили разные и всякие, но никогда они не были известны до конца. В финале выплывали только звучная фамилия ее обладательницы и легкое загадочное послевкусие при упоминании об очередном приключении…
«П…да на цыпочках… — подумал, глядя на нее, Ленчик. — Сучка! — Он обратил внимание на ее тонкую голень. — А трахается, наверное, как умалишенная…»
— Выпьете с нами портвейна, Леонид? — спросила его томная узкоглазая молодая женщина, та, что сидела ближе к нему. — У нас еще и кагор есть, если вы предпочитаете сладкое…
Ленчик однажды видел ее в мастерской у известной художницы Аннетты Бернштайн и сейчас сразу узнал — это была Фируза. В прошлом она работала ведущей манекенщицей Ташкентского дома моделей, а сейчас, по возрасту, перешла в модельеры и трахалась с одним из секретарей тамошнего узбекского ЦК.
Ленчик посмотрел на нее задумчиво, чуть заметно улыбнулся и распевно произнес:
— Я пью, но еще не придумал, из двух выбирая одно: веселое асти-спуманте иль папского замка вино…
— Это ваше? — заинтересованно спросила Фируза.
— К сожалению, нет, — с легкой игривой грустью ответил Ленчик, — это Мандельштам…
— Ну конечно же… — неуверенно улыбнулась Фируза, — конечно…
Очкастая интеллектуалка, та, которая сучка, никак не прореагировала.
«Если я ее не трахну, — подумал Ленчик, — то просто умру, по-настоящему…»
Он мысленно представил себе, как эта утонченная стерва извивается в его, Ленчиковых, объятьях, и понял, что охота началась, любой ценой… На кону стояла честь, защищавшая чуть раньше интересы принесенного им яйца Фаберже, а теперь — просто — без Фаберже.
Дамы тем временем собрались уходить. Нана Евгеньевна приложилась к Эмминой щеке, вытянув губы трубочкой, и сказала:
— Деточка, я тебе завтра позвоню, мы идем в посольство на прием, Гендрих пригласил, он за нами заедет…
Ленчика Нана продолжала упорно игнорировать.
— Может, вас подвезти? — спросил он, не обращая внимания на ее демонстративную отстраненность.
«Но ведь кто-то же ее трахает…» — вплыла в голову неожиданная по своей простоте мысль, и он вежливо переспросил:
— Вы не на машине? А то я сейчас свободен…
Каким-то местом, расположенным между пупком и Фаберже, он почувствовал, что стрелка на Трубе отменяется.
«Попал на лавэ… — подумал он без особого огорчения. — Ох, разведчик меня вздрючит, и фирмач больше не нарисуется…»
— Хорошо, — ответила Нана Евгеньевна, — подвезите…
Когда его семерка тормознула у дома на Пятницкой, было уже совсем темно. Пока они молча ехали, он обдумывал план действий. Решение пришло неожиданно и было моментально утверждено в связи с отсутствием какой-либо альтернативы.
— Благодарю вас, Леонид, — сдержанно произнесла она и взялась за ручку двери.
— Скажите, Нана Евгеньевна, — промолвил Ленчик, — а как вы насчет трахнуться?
Дама на секунду замерла, не веря, видимо, своим ушам, медленно развернулась к водителю, дрогнувшей рукой сняла очки и уставилась на Ленчика изумленным взглядом.
— Ах ты, гнус, — тихо произнесла она с красным от гнева лицом, — да, за кого ты себя принимаешь, ублюдок? Искусствовед липовый, спекулянтская морда… Иди других зассых поищи… то есть, — она смутилась, — я хотела сказать, других поищи… которые зассыхи… Как раз для тебя будут…
Поскольку теория его в очередной раз подтверждалась, Ленчик выслушал монолог со спокойной грустью и произнес заранее приготовленную фразу:
— Ну, а если триста, Нана Евгеньевна, тогда как, а?
Расчет оказался точным. Поразительно точным, в десятку…
Нана Евгеньевна надела очки, сняла ладонь с дверной ручки, хорошо улыбнулась, автоматом превращая всю сцену в милую шутку, и сказала:
— Да… Это возможно, Леонид… Конечно…
Ленчик достал крокодиловый лопатник, отсчитал три бумаги и протянул даме:
— Это твое… и еще вот…
Он залез рукой в правый внутренний карман пиджака, где на длинной, двенадцатисантиметровой булавке были насажены сто пятьдесят непропаяных полусеребряных турецких цепочек, которые он принял на реализацию несколько часов тому назад на Ленинградском вокзале от питерского фарцовщика по кличке «Пионер», оптом, по девять рублей за штуку. Отдавать он их планировал в розницу от двадцати двух до четвертака. В левом кармане осталась висеть такая же булавка с цепями, но из желтого металла, по шесть рублей за штуку, тоже опт. В Питере Пионер заведовал тиром в детском Парке культуры, так, для социального лица и пенсионного стажа, но, заодно, еще столько же денег, сколько на фарцовке, наживал и на пульках для духовушек…
Ленчик на ощупь отстегнул крайнюю цепочку и протянул ее Нане:
— Возьми, котенок…
Против котенка, да еще на «ты», Нана уже не возражала, и любовью они занялись прямо здесь, в машине, на заднем сиденье, в темноте Замоскворецкого двора… Нана, как он и предполагал, оказалась сучкой искушенной и жутко страстной. Про «это» она знала все, а разогретая дополнительным подарком, делала еще больше… Ленчик едва успевал фиксировать последовательность производимых операций, но о деньгах все-таки вспомнил, правда, не раньше, чем все закончилось…
Они привели себя в порядок, и тогда Ленчик приступил ко второй, промежуточной фазе сложных отношений, предполагающих романтику, но не настолько, чтобы понести убытки. Хватит на сегодня потерянного фирмача…
— Я бы, конечно, хотел подарить тебе не это, а это вот… — Он отстегнул слева желтую цепочку и выудил ее наружу. — Золото, венецианского плетения, несерийного образца… Мне дали на комиссию, — он быстро поправился, — на исследование, то есть. Но это чужое и очень дорого…
Нана поднесла цепочку к глазам. Проба присутствовала, но почти не читалась.
— Сколько? — жестко спросила она Ленчика.
Ленчик понял, что снова попал… Попал, не в том, привычном «на», а в этом, правильном смысле слова. В десятку…
— Четыреста пятьдесят, — с горечью в голосе произнес он, — но для меня — триста…
Нана достала три его бумаги и сунула их в бардачок.
— И поедем к тебе, да? — она вопросительно взглянула на Ленчика.
— Состоялось, — тяжело вздохнув, ответил он, — едем…
…Нанки уже в квартире не было. Когда и куда она делась ему было неведомо. Вспомнился утерянный фирмач.
«Точно, разведчик голову оторвет… — проснулось в нем прежнее беспокойство. — И на хуя я с этой Нанкой связался? Доски теперь зависнут…»
Вновь зазвонил телефон. На этот раз это был его напарник по делам, Витек, Витюшка, разведчик…
…Разведчиком Ленчик звал Витька не случайно. Тот действительно в свое время служил и в чине майора был изгнан из армии, точнее, из ГРУ — Главного Разведывательного Управления, где работал шпионом по восточногерманской линии, несмотря на братские узы, насмерть перетянувшие кованым морским узлом два дружественных соседних лагеря одной большой общей соцзоны. Не слишком увлекаясь вмененным ему в служебную обязанность шпионством, он сосредоточился, главным образом, на воровстве, вместе с начальственным и открестившимся позже от всего генералом, который его же и сдал, несправедливо заподозрив в утаивании части общей доли. В этот раз обошлось без тюрьмы, генерал с генеральшей боялись возможного компромата. Но, выждав пару лет, уже в Москве, Витьку устроили такую ловкую чекистскую разработку, что он, бывший штабной аналитик, хитроумный и многомудрый крутила, не повел и ухом даже, когда ему сначала подсунули, а потом прихватили с николаевскими золотыми червонцами в момент сбыта своему же подставному агенту-стукачу. Защитник в суде тоже был из них, но все обошлось, несмотря на это, всего лишь четырьмя годами общего режима без конфискации и последующего поражения в правах, так как Витек, с его же, агента, помощью, не выходя из камеры, так умело и органично смог соединить разнообразные интересы сторон, включая обвинение, судейских, защиту и свою собственную, что все остались очень довольны и вспоминали Витька с благодарностью. А в это время Витек уже организовывал на зоне, где отбывал наказание, цех по производству деревянного ширпотреба одновременно с небольшой художественной мастерской по изготовлению псевдохохломы из отходов производства. К мастерской прибились со временем и вольнонаемные гражданские лица, в основном бабы, так что у Витька была и гражданская жена, и отдельная комната, выделенная ему начальником колонии, или по-местному — Хозяином, через стенку от Ленкомнаты. Хозяин, естественно, был в доле, вернее, Витек был в доле, ну а Хозяин в нем просто души не чаял и поэтому нередко отпускал его на уикэнды в Ялту… Через два года он устроил Витьку досрочное освобождение при условии, что тот еще два года будет продолжать руководить производством в пополаме — пятьдесят на пятьдесят. Витек подумал и согласился — условия были честные, как и сам Витек…
— Слушай, у меня тут семнашка нарисовалась за двушник, праздник, по левкасу, двухрядная, двадцать девять клейм, сплошь фишки, не деланная, и чиновая одна, восемнашка, за единичку. Краснуха была еще дешевая, но убитая совсем, я не стал брать. Ну, еще у них пластики килограмма на три, не меньше, больше трехскладной все, хотят как всегда… Может, возьмем все разом, я их еще опущу по пояс… А? — Витек говорил бодро и свежо, потому что ежедневно, уже в течение многих лет, принимал вечером по сто пятьдесят за ужином, дома, культурно, где вместе с ним жили любимая жена, два сына-школьника и пудель Вертухай, удачно соединивший в имени своем вертлявость собачьей натуры с ностальгическими воспоминаниями хозяина. После ста пятидесяти он шел проверять уроки у сыновей. Требовал это учебный процесс или нет — ему было неважно — он любил во всем порядок и систему. Потом он в состоянии полнейшего опьянения укладывался спать и вставал утром, как огурец — свежий, с крепкими пупырышками.
— Ты вчера-то уладил, как надо, на Трубе? — продолжил он дневную селекторную планерку.
— Слышь, Витек… — Ленчик не знал, как правильно признаться в содеянном, вернее, в несодеянном, — я вчера это… Не встречался… Не получилось, в общем…
Витек был не тот человек, которому надо было долго что-либо объяснять. Он просто взревел от негодования:
— Мудак! Козел! Гондон! Опять, наверное, Мандельштампа своего обчитался и залез на кого-нибудь, да? И драл, аж пинжак заворачивался? Ну, чего молчишь? Так или нет? Такого человека, считай, потеряли и восьмеру в придачу… А то и чирик…
Он внезапно умолк и отчетливо произнес:
— Распропидор…
После этого он бросил трубку…
Ленчик на Витька не обиделся. Во-первых — потому, что он его любил. Во-вторых, и в самых важных, несмотря на неправильную для профессии спекулянта очередность, — потому, что абсолютно ему доверял. И в третьих — потому, что Витек был прав…
Слово «распропидор» в их слэнг Ленчик сам же и притащил. Строго говоря, именно оно и положило начало его жизни в Москве, а стало быть, и вывело Ленчика на стезю «деловой» столичной карьеры, иными словами, сделало поначалу просто спекулянтом, в основном «колониальным» товаром, ну а уж потом, с учетом личных заслуг на линии фронта, на самой что ни на есть передовой, плавно перевело его в высший разряд профессионалов, занимающихся антиквариатом, искусством, иконами и прочей церковной утварью, а также разнообразными предметами старинного быта. Одним словом, именно Распропидор вывел Ленчика на опасный и увлекательный путь внутренней эмиграции.
Впервые он услышал это слово семнадцатилетним пацаном, у себя в Барнауле, летом, в лесу у речки, где они с Ленкой целовались, как безумные. Они и вправду были страшно влюблены друг в друга и не могли один без другого ни есть, ни спать, ни дышать. В общем, дело склонялось к ранней свадьбе, и родители, неплохо зная друг друга, были не против. Тогда-то и пришло на берег стадо коров, гонимое бородатым мужичонкой в ватнике на голое тело, несмотря на давно установившуюся жару. Коровы напились из реки и завалились пережевывать травяную жвачку. У Леньки с Ленкой как раз начался приступ страсти, по второму кругу. Через час, когда они очнулись и без сил откинулись на спину, стадо еще лежало на берегу. Пастух свернул из газеты самокрутку, сыпанул туда чего-то из кармана ватника и смачно затянулся. Потом, лежа, из этого неудобного для себя положения, ухватил кнут и очень ловко щелкнул им в направлении коровьего привала. Животные встали и понуро побрели вдоль берега, по направлению к деревне. Один лишь пятнистый, с сильно засранной жопой бык, глава рогатого племени, не пожелал подчиниться мужичонке и продолжал лежать на месте со жвачкой во рту. Именно тогда и произошло первое Ленькино лингвистическое потрясение. Пастух встал, злобно ухмыльнулся и, хорошенько размахнувшись, оттянул быка кнутом по всей длине его выпирающего зубцами хребта. Бык взревел от боли, вскочил на ноги и с телячьей резвостью побежал догонять стадо. Мужичонка довольно улыбнулся, засунул кнут за солдатский ремень и произнес:
— Ишь… Распропидор…
Это и был первый, довольно сильный при Ленькиной сообразительности, толчок в его незрелом сознании.
«Интересно, — подумал он, — сколько живу, а такого простого слова даже не знал… — Юноша крепко задумался: — А сколько всего остального я еще, наверное, не знаю. — Он снова задумался, и на этот раз его так быстро не отпустило. — И никогда я здесь больше ничего не узнаю, — вдруг свалилось откуда-то сверху полное понимание грядущих безрадостных перспектив в смысле остатка жизни на Алтае. Даже, можно сказать, всей жизни… Без остатка…»
Вернувшись ближе к вечеру домой, он стал свидетелем горячего спора между мамой, Эсфирь Моисеевной, и будущей тещей, Пелагеей Гаврилной. Существо горячей дискуссии заключалось в точном определении спорящими сторонами количества поддонов холодца, потребного не для украшения стола, а для вполне конкретного свадебного уничтожения. Мама предлагала пять, а будущая теща насмерть стояла на шести поддонах ценного пищевого продукта, совершенно необходимого при употреблении тертого хрена…
Наутро, взяв только самое необходимое из вещей, паспорт и все накопленные им за неполные восемнадцать лет деньги, Ленька сбежал из дому — от мамы, тещи, невесты, военкомата и холодца…
«Учиться! — подумал он, сразу после того, как вышел из поезда Барнаул — Москва и отбил маме покаянную телеграмму. — Самые умные люди — психологи!» — решил он и подался на Манежную площадь, подавать на психфак МГУ, на вечерний. Оказалось, нужно работать… Первая вывеска, которую засек в столице будущий псих, гласила: «Водитель троллейбуса — интересная профессия». Таким образом, первая проблема, с трудоустройством, была разрешена довольно безболезненно. Троллейбусную общагу и временную прописку он получил так же легко. Первые полгода, пришедшиеся на водительское обучение, он проболел по липовым больничным, и, надо сказать, время не пропало даром. Он поступил-таки на вечерний психфак как алтайский провинциал — представитель рабочей профессии с троллейбусным уклоном. Дальше стало еще легче — ему удалось запудрить мозги девчонке-кадровичке в троллейбусном парке, и она, обуреваемая страстью к умному студенту, будущему психотамчему-то, выдала Ленчику кучу пропечатанных справок с места работы с незаполненной датой, что дало возможность продержаться еще год. А там уже все покатилось само…
Первую свою жену, Светку, он встретил там же, на факультете. Брак продлился семь месяцев, но этого хватило, чтобы получить постоянную московскую прописку и тут же завалиться в сумасшедший дом в отстаивании своих законных прав на получение белого билета. И опять сошло — Красная Армия, махнув в его сторону боеголовкой, сделала ему ручкой…
И опять время, потраченное на бесполезный в высшем, Божественном смысле брак, не пропало даром. Именно в этом доме Ленька впервые обнаружил здоровенную синюю книжку, которую открыл, в общем-то, случайно, прихватив по пути в сортир. Это были первые в его жизни стихи, не считая «Дядю Степу» и «Таня-Танечка не плачь…». Поэта звали Осип Мандельштам. Примерно в течение года после первого пронзительного проникновения в совершенно случайно открытый им поразительный мир он продолжал машинально называть поэта Мандельштампом, но при этом уже знал наизусть почти половину этого синего, самого главного и толстого, сборника поэта. Вскоре он от этого «п» избавился окончательно, в отличие от Витька-разведчика, который в любом контексте, ироничном или серьезном, так и не отучился проставлять вечный штамп этому Манделю, о надоедливом существовании которого узнал исключительно благодаря Ленчику…
К этому времени Ленька уже стал Ленчиком и успел обзавестись несколькими приятелями, среди которых просматривались и довольно яркие, но, в то же время, весьма сомнительные в воспитательно-педагогическом смысле персонажи. Второй курс он так и не закончил, потому что к этому моменту начались какие-то ужасающе толстые учебники и научные книги про черт знает что и сбоку бантик. Ленчик справедливо полагал, что приобретенные им трудовые навыки на нелегкой троллейбусной ниве в сочетании с основными базисными принципами психологических маршрутов, растянутых почти на два вечерних года, обильно сдобренных в промежутках пронзительным Осипом Эмильевичем, позволяют ему полноправно и достойно вступить в новый интеллектуально-трудовой этап столичной жизнедеятельности, без стажа, но зато по трудовому договору или, на крайняк, сговору… Как получится…
— …Ну, вот… — сказал он с искренним огорчением, думая о Витьке. — Теперь еще и шпион мой в обидку ушел… Все из-за блядей этих голенастых, сучек в очках…
Он потянулся рукой за томиком Мандельштама, встал с постели и побрел в туалет вместе с книгой — приходить в себя… Там он, усевшись поудобней, приступил к делу и одновременно раскрыл томик. Из книжки выпала закладка. На закладке что-то было помечено, он вгляделся…
— Ч-черт! — вскрикнул он неожиданно. — Сегодня же котенок этот придет… Анечка… В семь часов…
С Анечкой Ленчик познакомился пару дней назад, на концерте «банного» джазового пианиста, которого в свое время «приобрел» в Соловьевке — полусумасшедшем доме для нервных и ленивых интеллигентов, да к тому же еще и блатных. Там народ отдыхал на полную катушку по сорокапятидневному циклу в режиме пансионата санаторного типа, принимая от государства массаж, иголки, музыкотерапию и заодно слегка сбрасывая вес, по желанию. За все это щедрая власть оплачивала несчастным больничный лист и ничего не требовала взамен, кроме лояльной терпимости и очень гипотетического уважения неизвестно к кому… Ленчику же оплата по больничному не грозила, и поэтому он отлеживался там в связи с реально присоветованной дорогим специалистом надобностью — пережить в комфорте и диете разрыв с третьей, самой безответно любимой и расчетливой красавицей-женой, по совместительству — дорогой валютной проституткой родом из Риги.
Анечке было лет восемнадцать, мордочка у нее была совсем детской, по-хорошему наивной, а кожа — гладкая-прегладкая, с легким тонким пушком, как у молодого персика. Она была затянута в облегающие брючки, откуда крепким орешком торчала упругая попка. Грудные бугорки под тонким свитером также обнадеживали конкурентоспособностью в области крепкости и упругости. Увидав ее в перерыве между отделениями, Ленчик заерзал. Он подошел к девочке, сделал пару красивых комплиментов, чего-то наврал про себя и пригласил в буфет. Все про все заняло минут пятнадцать: пирожное и сок — претендентке, и пиво — себе. Таким образом, предварительная победа состоялась и была легкой, а окончательная — прогнозируемой.
…Он посмотрел на часы — до ее прихода оставался ровно час.
«Успею…» — подумал он и понесся в ванную…
В дверь позвонили ровно в семь. Ленчик был уже с пупырышками, как огурец, — намыт, надушен, прикинут по эпохе и радушен по известной причине… Холодильник его пребывал в полной боевой готовности всегда — двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю — здесь он не жмотничал. На пороге стояла счастливая Анечка. Рядом с ней в вежливом ожидании застыла женщина лет сорока, прилично одетая и с внимательным взглядом.
— Добрый вечер, Леонид Иванович! — поздоровалась Анечка. — Вот и я! — Она слегка смутилась. — Но только я с мамой… Ничего? Она тоже хотела с вами познакомиться…
У Ленчика начала вытягиваться физиономия, но он моментально справился с коварной лицевой мышцей и одним внутренним касанием перетянул ее в широкую открытую улыбку:
— Ну и отлично!.. Просто отлично!.. Нам еще интереснее будет… Проходите, пожалуйста…
Неперетянутой частью головного мозга он в этот момент подумал о том, как хорошо, что мамашка заявилась на этом, вполне еще безобидном этапе, а не на том, рисковом… Они прошли в гостиную и сели на диван перед журнальным столиком.
— Давайте знакомиться… — Ленчик протянул маме руку, — Леонид Иванович, искусствовед.
Мама подтянула вниз узкую юбку, подняла на Ленчика скромные глаза и протянула руку навстречу его ладони:
— Марина Дмитриевна… Очень приятно… Можно — просто Марина…
В отличие от брюнетистой дочери Марина была крашеной блондинкой, но аккуратно крашенной, без темных прогалов у основания волос. Волосы были гладко зачесаны назад и прихвачены там черным шелковым бантом.
«А она совсем даже ничего… — подумал искусствовед, — такая тургеневская…»
Напротив дивана на белой стене висела большая картина. Это был писанный маслом женский портрет, с которого на них со смиренной полуулыбкой на устах взирала розовощекая молодуха с покорно сложенными на животе руками в наброшенном на плечи цветастом полушалке — типичная кустодиевская русская красавица. Ленчик принял ее за долги месяц назад из расчета четырех штук, как есть, не атрибутированную, и подыскивал на нее купца, предполагая наварить еще от трех до четырех. Кроме Кустодиева, ему добили долг старинным бронзовым безменом и четырьмя новыми покрышками «Пирелли», которые не подошли по ширине к его дискам. «Кинули ярославские…» — огорчился он тогда. Встречи с ярославскими фарцменами-досочниками обычно были короткими и проходили на обочине шоссе, не доезжая тридцати-сорока километров до города. Обе стороны опасались ментовских хвостов, и поэтому детали сделок обсуждались по телефону заблаговременно с чужих, всегда разных номеров. Товар переходил из багажника в багажник в завернутом виде, после чего машины быстро газовали, каждая в свою сторону.
— Это картина? — спросила Марина и указала на русскую красавицу. — Красивая…
— Да… — раздумчиво согласился Ленчик. — Я какое-то время занимался Кустодиевым и, честно говоря, до сих пор еще не остыл. — Он приветливо улыбнулся: — Ну, чувствуйте себя, как дома… Я сейчас… — и ушел на кухню.
Марина протянула руку и взяла с журнального столика томик Мандельштама. Анечка тоже заглянула в книжку:
— Ну вот, видишь, стихи… Я же говорила…
Марина обшарила глазами комнату — все было очень пристойно, за исключением того, что книга эта была единственной. Она скосила глаза вниз. На полу под столиком валялся Ленчиков паспорт. Скорее всего, он выскочил из кармана его пиджака вчера, когда ненасытная Нонка сдирала его с Ленчика по второму кругу. Она быстро взяла его в руки и сфотографировала глазами, перевернув страницы.
— Мам, ну ты чего… — Анечка недовольно посмотрела на мать. — Зачем это?
— Молчи… — прошипела Марина Дмитриевна, — молода еще мне советовать…
В коридоре раздались странные звуки. Марина бросила паспорт под стол и открыла Мандельштама. Ленчик вкатил в гостиную сервировочный столик — и женщины ахнули…
Все абсолютно, даже хлеб, было из «Березки»: неземной красоты бутылки, банки и баночки с надписями на незнакомых языках, какой-то особый, бугристый шоколад, надтреснутые розовые орешки от неведомого дерева, нарезанный на дольки копченый угорь, но не из нашей, отечественной упаковки, ну и, конечно, заграничные сигареты Lord и электронная зажигалка Kupon со свистком.
— А это специально для Анечки… — по-отцовски улыбнулся Ленчик и переставил с нижней полки столика на верхнюю три запотевших стеклянных бутылки кока-колы, настоящей, американской. Ее он берег для соответствующего случая, поскольку сей драгоценный напиток достался ему нелегко, хоть и совершенно случайно. Колой этой с ним расплатился Рихард, корреспондент «Штерна», с которым он случайно познакомился в ресторане ЦДЛ, будучи уже хорошо навеселе. Собственно, навеселе они были оба, и водочная тема была в это время на пике интереса западного читателя в связи с могучим разворотом антиалкогольной кампании, затеянной пришедшим к власти Андроповым. Рихарду, кровь из носа, требовалось начинить подготовленный к печати материал выдержками из знаменитого стихотворения Галича о водке. Но никто из его московского окружения не мог вспомнить ни строчки. Нетрезвый искусствовед из Барнаула подвернулся очень кстати, а три бутылки колы у Рихарда оказались с собой совершенно случайно — для детей. В общем, состоялось…
…Анечка взвизгнула от восторга, бросилась к Ленчику и поцеловала его в чисто выбритую, ароматную щеку. Марина улыбнулась, лед материнского недоверия потихоньку стал таять.
— Красиво у вас, Леонид Иванович, — сказала она, посмотрев вокруг. — Необычно так… Все белое… Без обоев…
Ленчик налил ей из красивой бутылки и задумчиво спросил:
— Помните?
Ну а в комнате белой, как прялка, стоит тишина.
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала,
Помнишь, в греческом доме любимая всеми жена —
Не Марина — другая — как долго она вышивала?
Он дочитал и театрально застыл на мгновение с бутылкой в руке, думая, что уже не помнит точно: Марина — другая или Елена — другая. Впрочем, с Мариной получилось совсем даже неплохо, принимая во внимание родственные гостевые связи.
— Конечно… — тихо и проникновенно промолвил Ленчик, не особо рассчитывая на идентификацию гостями озвученного четверостишия, — конечно же, Мандельштам… Осип Эмильевич… — Он сделал маленький глоток и добавил: — Я исследую его много лет… Написать хочу…
Синхронно приоткрыв рты, семья следила за полетом исследователя, готовая в любой момент сорваться в овацию.
— А написать тоже стихами… — шепотом спросила Анечка, затаив дыхание, — хотите?..
— Скорее всего, да! — без раздумий на этот раз ответил самозваный поэт и снова налил из бутылки. — Я хочу выпить за твою прелестную маму, Анечка, — добавил он и внимательно посмотрел на Марину честными и печальными глазами. «Как хорошо, что е…ть ее не придется, — подумал он, не отводя от мамы глаз, — а то такие прилипают потом насмерть… Влюбчивые очень…» — И хочу сделать ей маленький подарок за то, что она воспитала такую… — «Как бы ее обозначить, интересно…» — подумал он, но верного слова подобрать не получилось и поэтому пришлось закончить фразу без обычной филиграни: — дочь!
Он быстро вышел из комнаты, отщипнул из пиджака сначала белую, а потом, передумав, — желтую цепочку и, войдя обратно, протянул ее Марине Дмитриевне:
— Это для вас… Венецианского плетения…
Последний лед был… Нет, не сломан… Взорван! Марина задохнулась от восторга, хотела что-то сказать… Но сил на отказ не хватило, и она быстро выпила свой фужер до дна…
…В двенадцатом часу ночи он постелил им в гостиной, так как Марина Дмитриевна, доверху заправленная составом из мартини, мартеля и спуманте, перемешанными в неравных долях с восхищением поэтом-искусствоведом и преклонением перед Осип Эмиличем, была не в состоянии адекватно прореагировать на неожиданное дочкино предложение убраться восвояси…
Ленчик же, устроив их на ночь, лег у себя в спальне и заснул как убитый…
Ночью он проснулся от странного копошения у себя под одеялом. Сначала ему почудилось, что это продолжение страшного вчерашнего сна — внезапно вспомнился затвердевающий по всему телу гудрон, — но это был не сон, а вполне конкретная явь. Ленчик откинул одеяло и обнаружил там, где-то в районе между коленями и пупком, неизвестную ему голову.
«Господи!» — пронеслось вихрем где-то рядом.
Но вихрь мгновенно улегся, потому что вдруг стало приятно и даже волнительно. Он почувствовал, как его просыпающуюся мужскую плоть кто-то осыпает нежными поцелуями и плавно втягивает в новое влажное пространство.
«Убьет меня мамаша… Точно… — подумал Ленчик. — Надо девчонку вернуть к матери, пока та не проснулась…»
Сил сопротивляться производимым в нижней половине тела действиям обнаруженной головы не было никаких, тем более что голова приступила уже к более активной и плодотворной фазе общения с его, Ленчиковым, другом детства и наверняка планировала подтянуть к вопросу все оставшиеся незадействованные части организма… Внезапно в спальне распахнулась дверь и зажегся верхний свет. Леонид Иванович и голова, оказавшаяся при свете совершенно голой Мариной Дмитриевной, испуганно уставились в проем двери. Там, упершись руками в бока, стояла голая Анечка с перекошенным от гнева лицом и смотрела на мать. Ленчика она как будто не замечала. Она резко подошла к кровати, злобно схватила мать за руку и сдернула ее на пол. Марина растерянно встала. Голые мать и дочь стояли друг против друга перед ошалевшим немного Ленчиком, каждая сверля соперницу глазами. Мать виновато моргнула и опустила глаза…
— Тварь! — крикнула Анечка и со всего размаху влепила ей пощечину.
Та дернулась, схватилась за щеку и выскочила из комнаты. Анечка вышла вслед за ней и хлопнула дверью в спальню. Через несколько минут снова хлопнула дверь, на этот раз — входная…
«Даже Витек мой не поверит, разведчик бля… — подумал Ленчик. — Потому что, когда…»
Достроить гипотезу он не успел. Дверь снова открылась, и голая Анечка решительно, при полном свете направилась к поэту. Она неловко забралась на него верхом и впилась неумелым поцелуем в Ленчиковы губы. Анечка оказалась девушкой…
Утром он встал непривычно для себя рано, напоил Анечку кофе и отвез домой, на ВДНХ. Он нежно поцеловал ее в лоб на прощанье, она прильнула к нему и заплакала.
— Ну, что ты, котенок… — погладил он ее по голове, — все же хорошо было, да?
— Только бы она не узна-ала-а… — сквозь слезы промычала Анечка. — Вы совсем даже не знаете, какая она-а…
— А какая? — так, без особого интереса спросил Ленчик, украдкой посматривая на часы.
Через полчаса у него была стрелка на Рижской, с пьянчугой-реставратором — надо было забрать от него последнюю богоматерь, девятнашку. Он специально приурочил стрелку под ВДНХ, разбудив художника поутру.
— А такая… — Анечка вытерла слезы, — она в МВД работает, майором по бандитам…
— Кем?!. — вскричал Ленчик, забыв про изящный слог. — По кому?..
Анечка посмотрела на поэта, удивляясь такой бурной реакции:
— Ну по жуликам там… всяким… А чего?
Предчувствие не обмануло бойца невидимого фронта, внутреннего эмигранта, психолога, исследователя троллейбусов и поэзии единственного поэта со штампом. Еще с утра, несмотря на почти двойную безоговорочную ночную сдачу в его умелые руки, точнее, уста и руки, всех мыслимых рубежей и границ дозволенного, он ощутил легкий зуд под кожей. Зудело где-то в области между анусом и нижней частью позвоночника, как раз в том месте, где он втыкается в крестец. Но, принимая во внимание, что серьезных причин, не считая ссоры с Витьком, о которой он тогда не помнил, не было, Ленчик не придал зуду существенного значения и скоро о нем забыл. Но он ошибся…
Серьезные причины, оказывается, были уже тогда. Наверное, просто находились еще в стадии разработки, и лоция его не сработала. И, стало быть, по-настоящему, как следует, пока не проявились.
Говорил же Витек: никогда не трогай целок! Н-и-к-о-г-д-а!!!
Все это он понял в долю секунды. Зуд не возобновился, но захолодело теперь где-то внизу живота…
— А сколько тебе лет, котенок? — внезапно спросил он у Анечки, тщательно скрывая тревогу в глазах…
Ответ он уже знал… Кишками чувствовал…
— Восемнадцать… — ответила юная дурочка. «Ошибся…» — выдохнул из себя Ленчик… — скоро будет… — дополнил фразу котенок, — через месяц…
Выпущенный воздух медленно вполз обратно через полуоткрытый Ленчиков рот…
Звонок, которого он ждал, раздался на следующий день, утром.
— Это майор Булыгина, МВД, — раздался в трубке знакомый голос, но с металлической крошкой в бронхах. — Узнаете, Леонид Иваныч?
— Узнаю, — стараясь сохранить спокойствие, ответил Ленчик. — Утро доброе, Марина Дмитриевна.
— Для вас — сомневаюсь… гражданин Кузин… — без тени иронии ответил голос в трубке.
Ощущение было, что обладатель порошкового голоса никогда не приближался к теперешнему его абоненту на расстояние, ближе, чем МВД отстоит от Академической.
— А как вы мою фамилию узнали? — потрясенно спросил Ленчик.
Он действительно не понимал…
— А я тебя еще много чем удивить могу, падло! — спокойно и очень грамотно строился диалог с той, ментовской стороны. — Ты у меня не только за изнасилование малолетки пойдешь, но еще по 88-й загремишь, по полной программе, с конфискацией. За рыжье фуфловое… Понял, я о чем?.. Жалко, на вышак не дотягиваешь, по совокупности… Ну, чем могу, помогу… Не дрейфь…
Ленчик ошалело попытался вставить слово:
— Ну, как же так, Марина Дмитриевна, подождите, вы же знаете, я тут ни при чем… И цепь тоже не моя…
— Я не я, и цепь не моя, — женщина в трубке нехорошо засмеялась. — Не пизди! Я на тебя все подняла, ты у нас восемь лет в разработке сидишь, сучара!.. Погоди, я все на тебя выжму, даже как ты при белом билете с твоей статьей на тачке ездишь… А по доскам — весь Ярославль к тебе подвешу, паровозом… Как оргсообщество…
У Ленчика опустились руки… Обе… Включая ту, что с трубкой… Лицевой нерв дернулся и натянул левую щеку на край рта. Рот ответно подернулся и тоже замер в неудобняке. Безнадегой повеяло ужасающей… Небывалой повеяло безнадегой…
Ленчик снова поднес трубку к уху:
— Что же мне теперь делать, Марина Дмитриевна? — спросил он у майорши через кривой рот. — Петлю мылить прикажете?.. Или в бега подаваться?..
В телефоне ухмыльнулись:
— Ну, дальше Барнаула тебе все одно пути нет. А там таких искусствоведов быстро вычисляют. По роже… Мандельштамповой…
— Ну, а если ближе… То куда? — с глубоко сокрытым, но не для ментовского уха, намеком, соединенным со слабой надеждой на чудо, спросил Ленчик.
Вопрос выплыл сам по себе, ниоткуда, из пупка… И был непростой. Это знали они оба…
— Ну, а ближе если — то поговорим… — задумчиво и без агрессии произнесла трубка. — Потрем вопрос… Но знай… Работать будешь на меня… По-всякому… По делу и… так… По личному… Так что готовь шланг… Понял?..
Ленчик согласно промолчал… В трубке тоже помолчали, и Марина подвела итог беседе:
— Завтра увидимся — получишь что надо и разомнем, а сегодня еще перезвоню, будь на трубке… А Аньку тебе прощаю… Привет…
В трубке раздались короткие гудки…
Это было то, чего Леонид Иванович Кузин ждал всю преступную часть своей жизни…
Он снял со стены Кустодиева и завернул его в простыню. Потом собрал в пару больших рыночных сумок все ценное — деньги с балкона, доски из середины тахты, по которой путешествовала майорша, одежду, парфюмерию. Туфель набралось двенадцать пар, из них четыре — сияющих лаком. Он подумал и взял две сияющих и три таких. Звонить никому из дома не стал. Затем он снял с аппарата трубку и оставил ее рядом. Взвалив все на плечи, вышел из квартиры, не оглядываясь, и захлопнул за собой дверь. «Пирелли» вместе с бронзовым безменом остались лежать на балконе.
— Лучше стучать, чем перестукиваться, говоришь? — задумчиво спросил он у пустоты между открывшимися створками вызванного им лифта. — Поищи себе другой шланг… Помягче…
Холод внизу живота поутих, и там снова стало почти нормально…
Он гнал свою семерку по Калужскому шоссе, удаляясь от Москвы все дальше и дальше. Из географии он помнил, вернее сказать, представлял, что прямо перед ним — Калуга. Это был ближайший и единственный пока план. О прочем подумать времени не было из-за огромной скорости, на которой он несся от беды, — в сторону неизвестности, что, по-любому, было лучше, чем эту неизвестность ждать самому, — и сильного дождя, с которым не успевали справляться дворники. Гаишников он не опасался, по крайней мере, сегодня, пока его телефон дома был еще занят. Да и на этот случай у него всегда в бардачке были отложены упаковки фирменных презервативов со смазкой, которые не подвели еще ни разу, даже когда он бывал в жопу пьян. Причем это касалось как представителей Государственной автомобильной инспекции, так и инспектируемых уже непосредственно им самим девушек и дам. И каждый раз после этого он с удовлетворением вспоминал любимую частушку, простую, как стакан семечек, но очень философичную: «Е…тся вошь, е…тся гнида, е…тся тетка Степанида, е…тся северный олень, е…тся все, кому не лень, е…тся вся святая Русь…» — ну и так далее…
«Витька, главное, предупредить… Шпиона моего… — неотрывно думал он, — разведчика…»
Дорога шла в гору. Было уже темно, и дождь продолжал заливать лобовое стекло. Оно слегка запотело изнутри. Впереди возникли очертания длиннющего прицепа, который еле-еле преодолевал подъем вслед за вонючим тягачом-МАЗом. Ленчик резво взял на обгон и протянул руку, чтобы включить вентилятор обдува лобового стекла. Навстречу его семерке, из мокрой темноты внезапно надвинулся «Икарус» и ослепил ему глаза дальним светом фар. Вспышка была яркой и мгновенной. Она ударила сразу везде и высветила вдруг…
…Он вспомнил, что забыл в прихожей, на крючке, пиджак, в котором слева и справа на пришпиленных изнутри булавках, остались висеть сто пятьдесят белых и примерно столько же желтых контрабандных цепочек.
«Улика! Улика! Улика!» — подумал ослепленный Ленчик, и в этот миг сознание его раскололось вместе с подброшенной в воздух семеркой, Кустодиевым, досками, парфюмерией, лаковыми ботинками и томиком Мандельштама…
Первые пять штук Витек заплатил высококлассному столичному реаниматору сразу после того, как, практически оторвав от операции, посадил его в тачку и привез в Малоярославскую райбольницу, куда в бессознательном состоянии привезли Ленчика после автокатастрофы. Это было уже на третий день сплошной коматозки, и все это время искали кого-нибудь из родных, ну, а самым близким родственником из числа реальных оказался Витек. Врач сделал все, что было в его силах, а это, за такие деньги, надежно означало, что сделал все, чем располагала современная медицина. Травм было восемь, в том числе четыре — несовместимых с жизнью. Правда, за эти же деньги он договорился о перевозке Ленчика в Бурденко, на машине со спецмигалкой. Это позволило больному, Леониду Ивановичу Кузину, продлить коматозку еще на восемь дней.
Другие пять штук Витек заплатил знаменитому экстрасенсу. Тот с обнадеживающей легкостью взялся за лечение и сократил срок жизни коматозного пациента с восьми дней до шести… Пока убитая горем мама, Эсфирь Моисеевна, набирала по всему Барнаулу денег на авиабилет до Москвы и, так и не набрав на самолет, приехала поездом, Ленчиково тело уже умерло, так и не приходя в сознание…
За очередные пять штук Витек растолкал на Ваганьково могильное пространство между писателем Кавериным, которого пришлось сдвинуть чуть влево, и отъехавшим немного вправо каким-то знаменитым дядькой, каким — он точно не знал, был в них не очень… Выкроенное место Витек узаконил с помощью тех же самых местных вороватых могильных начальников. Вместо похоронного марша джазовый ансамбль с пешеходного Арбата выдал «Summer Time», потому что так однажды пошутил Ленчик, а кто-то это слышал и запомнил.
Остаток Ленчиковой доли из общих, штук около двадцати, перешел к третьей по счету жене из бывших — той, что валютная проститутка. Это произошло по Витьковой ошибке — он в его бабах часто путался — Ленчик имел в виду другую, на случай посадки.
Проститутка осталась недовольна — думала будет больше…
Последние пять штук Витек отдал за поминки в ресторане ЦДРИ. Народу было море: искусствоведы и художники, сценаристы и композиторы, фотографы и диссиденты, спекулянты антиквариатом и коллекционеры оружием, а также: ломщики и проститутки — от низкорублевых до высоковалютных, кидалы и фарцовщики, цеховики и воры в законе, а также: русские и евреи, татары и армяне, хохлы и прибалты, ну и, конечно, полукровки всех сортов — самые шустрые и удачливые, каждый в своем получестном деле, особенно русско-еврейские и евро-армянские…
И всем он был нужен…
Тут же родилась красивая идея скинуться на небольшую часовенку в память Ленчика, и тут же организовали сбор. С поминочного щедрого угара получилось прилично… Даже, можно сказать, неприлично много… Собравший деньги мужчина, тоже вполне приличный, с грустными глазами, исчез тихо и незаметно минут через пятнадцать. Позднее выяснилось, что раньше его никто не знал и никогда не видел…
Про часовенку благополучно забыли… Баня по понедельникам без Ленчика загнулась, Дом кино — тоже… Все потихоньку стали жить дальше, как жили раньше: ломщики — ломать, кидалы — кидать, сценаристы — писать, художники — рисовать, музыканты — играть, воры — воровать, а спекулянты — торговать и наваривать…
И лишь один только Витек-разведчик каждый раз у себя дома, в кругу семьи, принимая ежевечерние сто пятьдесят, стукнет, бывает, кулаком по столу да скажет:
— Это Мандель довел его до могилы… Ебаный Штамп!..
Небольшой сюжет
«Молодец все-таки Витька, — в очередной раз подумал Алик и улыбнулся. — Как раскрутился!»
Витька Иванов, бывший его одноклассник и старый друг, самый, в отличие от Алика, что ни на есть русский мужик — добрый, веселый, местами бешеный, но при этом ужасно умный в силу, очевидно, какого-то случайного хромосомного выброса, прибыл на постоянное место жительства в Канаду в позапрошлом году — почти за год до Аликовой эмиграции. Попервоначалу он дуриком очутился в Америке вместе с семьей — по приглашению. В первый же день он надрался так, что, если бы не барабанные перепонки — полилось бы из ушей, а утром, выяснив, что литр «Столичной» здесь стоит пятерку, трехлитровая бутыль Калифорнийского красного — три с полтиной, а вполне приличную тачку с работающим кондиционером можно взять долларов за четыреста, незамедлительно принял единовластное решение оставаться. Уже после обеда с упомянутым красным он ехал в Бруклин — на встречу с жуликоватым, судя по голосу, русскоговорящим адвокатом. Настроение было отличным. «Это же теперь вечно можно жить по Стендалю, — с удовлетворением думал он, — пить красное по-черному…»
Добраться до законника он не успел. Блуждая по окраине Бруклина в поисках адреса, он напоролся в одном из переулков на двух чернокожих верзил. На приличном, как ему казалось, английском с небольшой примесью русского жаргонного Витька обратился к ним за помощью по части местной географии и стал совать им бумажку с адресом. Очевидно одному из негров не понравился Витькин акцент, поэтому он смял и выбросил драгоценную бумажку и взамен, тоже на английском, как показалось Витьке, но уже с примесью лингвистических особенностей местного диалекта, предложил будущему рефьюджи купить у него сломанный зонтик за двадцать баксов. Второй же верзила в это время вынул из-за пояса здоровенный нож, перевернул его по-хитрому, так, что лезвие заторчало особенно страшно, и принялся не спеша вычищать острым кончиком грязь из-под ногтей. Витька, как аналитик высокого класса, расшифровал ситуацию довольно быстро и принял единственно правильное и спасительное, с его точки зрения, решение — со всей силы дал негру с ножом и ногтями в морду, другому — резко сунул коленом в пах и побежал со всей возможной похмельной прытью в противоположном от адвокатского района направлении. Бандюги так удивились, что им и в голову не пришло преследовать чужака. К вечеру семейный совет под председательством Витьки и в его же составе принял решение менять страну иммиграции с Америки на Канаду, где, по слухам, негров было совсем мало, но зато полно китайцев.
— Китаец негру рознь, — глубокомысленно изрек Витька. — И, вообще, там экология лучше… — и на следующий день поехал к другому жулику, и тоже в Бруклин. На этот раз обошлось без негров и ножей, и процесс начался…
Еще через год Витькина семья оказалась в Торонто, поселившись в бейсменте на самом краю русского района — Северного Йорка. И вот здесь уже для Витькиного распиздяйства места не осталось совсем. За жилье нужно было платить, сын заканчивал хай скул, а это значит — готовь деньги на высшее образование. К тому времени все, что было накоплено за жизнь, закончилось. Витька тяжело вздохнул и напрягся… Программа, которую он сочинил, подключив к работе полузнакомого бывшего питерского психолога из соседнего бейсмента, касалась медицинского аспекта человеческой деятельности и самым прямым и наглым образом залезала в святая святых взаимосвязи материи и духа, соединяя совершенно непривычным способом исследование причины, терминологию, совершаемые поступки из разумно возможных и принимаемые решения, а, как следствие — предлагала практические выводы. Программу приобрел Центр онкологических исследований, сделав Витьке предложение, от которого не отказываются. Еще через неделю обалдевший от привалившей удачи новый иммигрант получил контракт на восемнадцать тысяч в неделю со всеми вытекающими из этого немалыми последствиями. Последствия делились на две неравные части — приятную и не вполне, но терпимую. Приятная часть заключалась в покупке через полгода дома почти за миллион в респектабельном пригороде Ричмонд Хилл и обретении финансовой свободы, а неприятная — в необходимости отработки этой самой свободы на вражеской американской территории, где приходилось отсиживать с понедельника по пятницу и только на уикэнды прилетать домой, в Торонто, к семье.
— Ну их на хуй с этими деньгами, — искренне жаловался Витька Алику. — Никак на этой работе по Стендалю не получается. Не для русского это человека. Брошу я это все, пожалуй…
Алик смеялся, но почему-то верил. Он знал — не было в Витькиных словах притворства. Просто Витька был такой…
От него он сейчас и возвращался, получив в подарок клавиатуру с русским алфавитом.
— Может, чего про местную жизнь пропишешь, — напутствовал его друг детства. — А то им стихи твои здесь — ни в п…ду, ни в Красную Армию…
Собственно говоря, облом по линии поэзии, которой Алик занимался профессионально как себя помнил, начался гораздо раньше — с той самой минуты, когда все вдруг стало можно, и сотни книжек в ярких обложках заполонили прилавки многочисленных торговых точек по всей России. Книжки эти с регулярным продолжением и миллионными тиражами живописали жизнь бандитов и проституток, убийц и политиков, предлагали астрологически рассчитанные варианты жизни, смерти и успеха, а также заодно — похудания и омоложения вкупе с разнообразными способами секса, как традиционного, так и всех прочих. Честно говоря, и до этой самой вакханалии Алика печатали, в общем, не очень, если не сказать, вообще кое-как. В общем, пространства для изящных рифм ему не осталось на Родине совершенно.
«Там я хоть буду писать в стол по понятным причинам… — ухмыльнулся он сам себе перед отъездом. — Просто и без затей — для всего человечества разом. А, может, еще и грант какой-никакой выбью…»
Он продолжал ехать на юг, к себе, в даунтаун, где в течение последнего года снимал крохотную студию. На севере, в русском районе, за такое же жилье он мог бы платить чувствительно меньше, тем самым экономя прилично денег. Но жить среди русских Алик не желал совершенно.
— Уехал — значит, уехал, — говорил он Витьке. — Считай, отрубил… Людей моего круга здесь все равно не найти, а от харьковских и одесских — тошнит. Особенно в русских магазинах… Ну не хочу я жрать их Бородинский с селедкой и чесночную колбасу коляской!
Витька реагировал добродушно: