Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Фейербах снова уселся за письменный стол. Подперев голову рукою, он в задумчивости смотрел прямо перед собой.

— Мы слуги своих поступков, милорд, — начал он после долгого молчания, и его голос, обычно то гремящий, то крикливый, прозвучал мягко и торжественно. — Страшиться плохого конца — значило бы отказываться от битвы, еще не приступив к ней. Откровенность за откровенность, господин граф! Подумайте о том, что я защищаю, по сути, безнадежное дело. Мне был предначертан иной путь, так, по крайней мере, я думал, не прозябание в этом городишке. Я оказал услуги моему королю, он высоко оценил их, и они, возможно, способствовали тому, что к его имени прибавилось гордое прозвание «справедливый». Я хотел сделать больше: возвысить его народ, сделать его корону символом человечности. Из этого ничего не вышло. Меня отвергли. Наградив, разумеется, но так, как награждают слугу.

Он перевел дыханье, потер подбородок, заскрежетал зубами и продолжал:

— С ранней юности я посвятил себя закону, я презирал его букву, дабы облагородить его смысл. Человек для меня был важнее параграфа. Прежде всего я стремился вывести правило, разделяющее побуждение и ответственность. Я изучал порок, как ботаник изучает растение. Преступник стал объектом моей заботы, я тщился вникнуть в его больную душу и уяснить себе, что из его греха следует отнести за счет заблуждений государства и общества. Я пошел в учение к мастерам права, к великим апостолам гуманизма, стремясь оборвать нити, связующие нас с эпохой варварства, и проторить пути в будущее. Доказывать, что это так, не приходится. Свидетельство тому мои писания, мои книги и установления, все мое прошлое — иными словами, дни неустанного труда, ночи, отданные работе. Я не жил для себя, едва ли жил для своей семьи, не знал радостей приятельства, дружбы, любви. Из милостей, мною заслуженных, я не извлекал выгоды, успех не давал мне передышки или имущественных благ, я был беден и бедным остался. Наверху меня терпели, внизу на меня клеветали, сильные злоупотребляли мною, слабые старались меня перехитрить. Мои противники были сильнее меня, их убеждения были гибче, их методы были бессовестны; их было много, я — один. Меня преследовали, как шелудивого пса, клеветники и пасквилянты забрасывали грязью мое правое дело. Было время, когда я не мог пройти по улицам резиденции, не страшась грубейших оскорблений. Когда интриги и враждебные выпады заставили меня бросить профессуру в Ландсгуте, когда против меня науськали студентов из тех, что посерее, я бежал в родной город, оставив в беде жену и детей. Наемные убийцы покушались на мою жизнь. Шла великая война, повсюду царил хаос; австрийская партия распустила слух, что я связан с французской партией, которая расчищала дорогу императору Наполеону для создания западной империи и стремилась свергнуть владетельных князей. Французы, со своей стороны, подозревали меня в недопустимых сношениях с Австрией. Нашелся человек, мой коллега и сослуживец, ученый, прославленный и почитаемый… О, жалкий трус, время прибьет его имя к позорному столбу нашего века. Он не постыдился публично назвать меня шпионом; пользуясь моей принадлежностью к протестантской религии, он внушил королю недоверие ко мне. Я устоял под ударом. Беды мои кончились, мой властелин больше не обходил меня своей милостью, но только милостью. Новый монарх вступил на престол, он тоже был милостив ко мне. Сейчас я уже старый человек, уединившийся в тихом городке, и я все еще в милости. Мои враги присмирели или притворяются, что присмирели, они тоже не обойдены милостями двора. Но каково видеть изничтоженной жизнь, которая была устремлена к великому и всеобщему, изничтоженной прежде, чем иссякли духовные силы, ее поддерживавшие и питавшие, — этого им не понять, это знаю я один.

Фейербах поднялся и глубоко вздохнул. Затем взял табакерку, заложил в нос понюшку, и на лице его, повернутом к Стэнхопу, из-под густых бровей блеснул трогательно-боязливый и благодарный взгляд, когда он произнес:

— Господин граф, я сам удивляюсь, что побудило меня так говорить с вами. Вы первый услышали то, что как две капли воды походит на сетования опального, но это всего-навсего разговор о неотвратимой необходимости. В деле Каспара для меня важна не необыкновенность случая, и, поверьте, не необыкновенность личности укрепляет меня в моем решении. Самая жестокая неволя, которая могла выпасть на долю человека, убеленного сединами, теснит меня и вынуждает вопрошать судьбу: ужели все принесенное в жертву, все содеянное было напрасно, ужели оно не принесло никаких плодов мне и моим единомышленникам? Только бессилие здесь и безразличие там. Я должен попытаться, должен завершить свое начинание, а дальше — будь что будет. Я должен знать, говорил ли я на ветер и писал ли на песке; должен знать, были ли обещания, которыми пытались подсластить горечь моего уединения, лишь лакомыми приманками; я должен, я хочу узнать, принимают ли они всерьез меня и мое дело. У меня есть доказательства, граф, страшные и неопровержимые доказательства. В любую минуту я могу вмешаться, ибо Юпитеров перун у меня в руках и от меня зависит погода. Все мною зафиксировано, все занесено в единый документ. Это известно. Они не захотят довести дело до крайности; на крайность решусь я, дабы спасти бесценное сокровище, хранителем коего меня поставили бог и человечество. И все же истинно важное требует долготерпения. Но Каспара от меня удалить нельзя. Он — одушевленное орудие и живой свидетель, то есть все, что мне понадобится — и притом в не столь уж далеком будущем. Потеряй я его, и рухнет фундамент последнего моего творения. Я знаю, я чувствую, что оно последнее, — и тогда всякое требование гласности станет беспочвенным. А вы, граф, что утратите вы? Неужто вы хотите, совершая подвиг любви и милосердия, позабыть о справедливости? Это все равно, что горсть золота променять на горсть солода.

Лицо Стэнхопа мало-помалу стало таким бледным, словно кровь не струилась у него под кожей. Он сел в кресло и весь сжался, как бы желая стать незаметным; раз-другой, правда, глаза его метали взгляды, похожие на диких зверей, сокрушающих свою клетку, но он тотчас же заманил их обратно, усмирил, затаил дыханье; пальцы Стэнхопа теребили цепочку лорнета, когда же президент смолк, он мгновенно вскочил. Трудно ему было прийти в себя, трудно подыскать слова, губы его дергались, нельзя было понять, старается он подавить смех или физическую боль; когда же он дотронулся до руки президента, мороз пробежал у него по коже. Двойник стоял рядом с ним, тень прожитого, содеянного, упущенного, и шептал ему на ухо слова предательства; тем не менее глаза его были влажны, когда он сказал:

— Я понял, и вот все, что я могу ответить: считайте меня своим другом, ваше превосходительство, и помощником тоже. Ваше доверие для меня знаменье свыше. Но что служит вам порукой? Откуда вы знаете, что не открыли свое сердце недостойному, разве что умеющему лицемерить лучше других? Я мог бы увезти Каспара, я и сейчас могу…

— Если лжив взгляд, который сейчас устремлен на меня, милорд, тогда поиски правды на земле я готов назвать пустой выдумкой, — живо перебил его Фейербах. — Увезти, увезти Каспара, — добродушно посмеиваясь, продолжал он. — Вы шутите, я бы не посоветовал это делать никому, кто еще не разлюбил солнечный свет.

Стэнхоп на некоторое время погрузился в глубокую задумчивость, потом вдруг быстро спросил:

— Но что же будет? Действовать надо безотлагательно. Куда пристроить Каспара?

— Его надо привезти сюда, в Ансбах, — тоном, не терпящим возражений, отвечал Фейербах.

— Сюда? К вам?

— Нет, не ко мне. Это, к сожалению, невозможно, и по самым разным причинам. У меня много работы, я должен часто быть один, мне приходится много ездить, здоровье мое расшатано, характер не соответствует роли, которую бы мне пришлось взять на себя, да и самое дело не допускает личных отношений.

Стэнхоп облегченно вздохнул.

— Итак, куда же пристроить Каспара? — настаивал он.

— Я поговорю с одной семьей, где ему будет обеспечен хороший уход, а также поддержка, духовная и нравственная. Я еще сегодня посоветуюсь с фрау фон Имхоф, она знает всех здешних жителей. Вы можете быть уверены, милорд, что я буду печься о юноше, как о собственном сыне. С нюрнбергскими безобразиями покончено. Вряд ли стоит оговаривать, что вашему общению с Каспаром я никаких препятствий чинить не собираюсь, господин граф. Мой дом — ваш дом. Поверьте, что под суровой оболочкой чиновника и судьи бьется чувствительное к дружбе сердце. Среди здешнего мелкодушья человек с большой буквы, право же, редкость.

Они еще наскоро обсудили, что следует написать господину фон Тухеру и нюрнбергскому магистрату, и Стэнхоп откланялся.

После его ухода президент, погруженный в размышления, долго шагал из угла в угол. С минуты на минуту его лицо становилось все более тревожным и сумрачным. Странное, грызущее, неотвратимое чувство недоверия снедало его душу. Чем больше времени отделяло его от момента, когда граф скрылся за дверью, тем мучительнее становилось это чувство. Слишком хорошо он знал людей, чтобы некоторые приметы не внушили ему подозрений. Внезапно хлопнув себя рукою по лбу, он ринулся к письменному столу и в спешке написал три письма: в Париж — одному высокопоставленному другу-англичанину, в Лондон — баварскому поверенному в делах, и третье — министру юстиции, доктору фон Клейншродту, в Мюнхен. В первых двух он запрашивал подробные сведения о графе Стэнхопе, в последнем — извещал о своем скором прибытии в столицу и ходатайствовал об отпуске для этой поездки.

Все три письма он тотчас же отправил со срочной почтой.

НАСТАНЕТ НОЧЬ

Стэнхоп велел кучеру ехать вперед, сам же пошел пешком по пустынным улицам, и его шаги отдавались гулко, как в церкви. Он был сбит с толку, расстроен, ни одна разумная мысль не шла ему на ум. Придя в гостиницу, он заперся у себя в номере и с полчаса упражнялся в фехтовании.

Прервал он это занятие, лишь заслышав в коридоре голос, споривший с камердинером, которому никого не велено было пускать. Стэнхоп прислушался, узнал, кто это говорит, и, все еще держа в руках рапиру, открыл дверь. Вошел Хикель и не без смущения поздоровался с молча смотревшим на него графом.

Спрошенный о причине своего визита, он откашлялся и пробормотал несколько бессвязных фраз, из которых, однако, явствовало, что ему известно о посещении президента Стэнхопом. В его манере держаться, несмотря на отталкивающее раболепство, проглядывала какая-то неуловимая фамильярность.

Стэнхоп не спускал глаз с взволнованного посетителя в парадном мундире.

— Что, собственно, должно было означать ваше предложение посодействовать моей встрече с господином президентом? — надменно спросил он.

— Господин граф все же воспользовались моим содействием, — отвечал Хикель. — Кто знает, свиделись ли бы вы без меня с президентом, он ведь мастер превращать свой дом в крепость. Господину графу не угодно это признать, что ж, — он пожал плечами, — вельможи народ капризный.

— Как вы вообще осмелились предлагать себя в посредники?

— В посредники? Господин граф придает слишком большое значение моей скромной предупредительности.

— Значение придаете вы. И это вам угодно строить из себя таинственную личность. Вам было угодно прибегнуть к оборотам, о разъяснении коих я покорнейше вас прошу. — Под чопорной важностью Стэнхоп прятал неуверенность, охватывавшую его в присутствии этого человека.

— Я весь к услугам господина графа, — отвечал Хикель. — Дозвольте мне, со своей стороны, спросить, в какой мере господин граф собирается приоткрыть свои замыслы?

— Какие замыслы? Кому? Мне нечего открывать.

— В моем лице господин граф имеет дело с человеком безусловно молчаливым.

— Что это значит? — вскипел Стэнхоп. — Вы, кажется, вздумали играть со мной в шарады?

— Незадолго до прибытия вашего лордства здесь стали подыскивать надежного человека, — с ледяным спокойствием вдруг объявил Хикель. — Мои давние деловые отношения с его превосходительством предстательствовали за меня энергичнее, чем мои скромные способности.

Стэнхоп побледнел и потупил взор.

— Итак, вам даны прямые указания? — пробормотал он.

Лейтенант полиции поклонился.

— Указания? Пожалуй, что и нет, — решительно отвечал он. — Просто, убедившись в моей доброй воле, мне поручили явиться в распоряжение вашего лордства.

Стэнхопу казалось, что сегодня он уже успел умереть, раскаявшись перед смертью, а теперь воскрес, чтобы во веки веков выполнять свое предназначение.

В пять часов он был приглашен на чай к фрау фон Имхоф и спросил Хикеля, не хочет ли тот немного проехаться с ним. И хотя в его вопросе звучало желание получить отрицательный ответ, Хикелю было важно, чтобы его видели бок о бок с лордом, почему он и поспешил с благодарностью принять приглашение.

На улицах было оживленнее, чем в полдень. Старые чиновники и пенсионеры совершали в этот час свою ежедневную прогулку. Многие из них останавливались и отвешивали почтительные поклоны сиятельной карете.

Надо же было случиться, что перед поворотом кучер неразборчиво крикнул что-то на своем эльзасском жаргоне, а какой-то человек, в задумчивости стоявший посреди мостовой, глядя в небеса, не заметил приближения графского экипажа. Испугавшись громкой ругани эльзасца, он отскочил, но недостаточно быстро, и его с ног до головы забрызгало грязью, летевшей из-под копыт лошадей.

Хикель высунулся в окошко кареты и ухмыльнулся: бедняга стоял с обалделым и несчастным видом, прижимая руки к грязному платью.

— Кто этот растяпа? — спросил Стэнхоп, рассерженный злорадством полицейского.

— Этот там? Учитель Квант, милорд.

Странное стечение обстоятельств: через полчаса в гостиной фрау фон Имхоф было произнесено то же самое имя. Президент и его приятельница после долгих совещаний решили поручить Каспара заботам и попечению учителя Кванта.

— Он умен, образован, — заметила фрау фон Имхоф, — и пользуется всеобщим уважением как гражданин и как человек.

— И он склонен взять на себя столь ответственную задачу? — небрежно спросил лорд. На что фрау фон Имхоф ничего не могла ему ответить.

На следующее утро, приехав в дом президента, Стэнхоп застал там господина Кванта. Видимо, эти оба уже пришли к соглашению, ибо Фейербах был очень возбужден, и, когда лорд принес Кванту свои извинения по поводу вчерашнего происшествия на улице, президент немало потешался над смущением учителя и своими беззлобными шуточками касательно рассеянных мыслителей и т. п. еще его приумножил. Холодный пот прошибал беднягу Кванта от его громового хохота, он склонился перед Стэнхопом, как мусульманин перед своим калифом, можно было подумать, что он чувствует себя польщенным — ведь грязь из-под графской кареты как-никак не обошла вниманием его скромную особу.

— Полно вам конфузиться, Квант, — весело заметил президент, — я уверен, что ваша супруга сначала вас побранила, но потом все же постаралась отчистить одежку.

— Пострадало ведь только пальто, ваше превосходительство, — улыбаясь, отвечал Квант, довольный столь благосклонным обхождением.

Стэнхоп был в высшей степени сдержан. На сей раз они сидели в большой гостиной, три высоких окна которой выходили в сад. Изящная простота убранства отличала также и эту комнату. В небольшой нише висел очень недурно написанный маслом портрет Наполеона Бонапарта в коронационном облачении; Стэнхоп с притворным интересом его разглядывал, на самом же деле внимательно присматривался к внешности и повадкам учителя.

Квант был худощав, среднего роста, волосы табачного цвета, до смешного напомаженные, он зачесывал кверху с крутого лба. Взгляд у него был робкий, даже печальный, глаза часто моргали, в крючковатом носе было что-то хвастливое, тогда как очертания рта, смиренно прятавшегося под обкусанной щетиной усов, казались уныло кислыми, наверно от профессиональной привычки ворчать на учеников.

В общем, лорд остался доволен результатом своих наблюдений. Он спросил президента, привели ли переговоры к желанной цели, и, когда тот ответил утвердительно, повернулся к Кванту, молча, с благодарностью, пожал его руку и объявил, что нанесет ему визит еще сегодня. Ошарашенный такой милостью, учитель снова отвесил ему низкий поклон, засим поклонился президенту и ушел.

Вскоре удалился и Стэнхоп, так как Фейербаху надо было в суд. Приехав в гостиницу, он не менее двух часов просидел за письмом и, едва поставив точку, отослал его с егерем. В половине второго, как и было условлено, к нему явился полицейский Хикель, они вместе пообедали и отправились к Кванту.

В домике учителя у верхних городских ворот, видно, успели подготовиться к приему сиятельного гостя. Фрау Квант, свежая, привлекательная молодая особа, нарядившаяся, как на свадьбу, в красное шелковое платье, низко присела, встречая гостей. В гостиной стол был заставлен яствами из кондитерской, изящный фарфоровый сервиз соблазнительно сверкал на белоснежной скатерти.

Лорд по-отечески ласково обошелся с молодой женщиной; поскольку она была в ожидании, он пожелал ей счастья, подкрепив свое пожеланье рукопожатием, и спросил, впервые ли это предстоит ей, на что молодая женщина, вспыхнув, отвечала, что у нее уже есть трехлетний сынок. После кофе Квант подал ей знак, она тихонько вышла, и мужчины остались одни.

Стэнхоп сказал, что никак не может привыкнуть к мысли о разлуке с Каспаром. Однако теперь у него на душе полегчало, ибо мирный и упорядоченный уют этого дома позволяет ему быть спокойным за своего любимца. Итак, он надеется, что несчастный юноша, которому столько вреда, физического и морального, нанесли неопытные руки, над ним поработавшие, найдет, наконец, тихую пристань.

В знак благодарности Квант приложил руку к груди.

— Да, — вмешался Хикель, проглотив последний кусок пирожного и вытирая усы и рот тыльной стороной ладони, — что правда, то правда: пора уж вывести на свет это дитя мрака.

Лорд нахмурил брови — знак неудовольствия, тотчас же подмеченный Хикелем, который улыбнулся ничего не значащей улыбкой, хотя с лица его так и не сошло угрожающее выражение.

— Увы, поводов для подозрительности предостаточно, — продолжал Стэнхоп, и голос его звучал холодно и монотонно, — куда ни повернись, как ни посмотри, повсюду недоверие и сомнения. И что в том удивительного, ежели прежняя любовь насквозь пропиталась горечью. Стоит мне предаться чувству любви — и уже слышны голоса тех, чьи суждения, чью весомость волей-неволей приходится признать, так вот и не затухает искра недоверия.

— Выходит, значит, что я прав, — снова заговорил Хикель. — Пора уж вывести все это дело на чистую воду. Этого хитрого малого надо научить прилично себя вести, словом, выбить у него дурь из головы.

Стэнхоп побледнел и, глядя через голову Хикеля, резко сказал:

— Господин лейтенант полиции, я считаю ваш тон недопустимым. Что бы ни свидетельствовало против юноши, необходимо помнить, что он всего лишь безвинная жертва нечестивого злодейства.

Хикель понурился, бессмысленная улыбка снова появилась на его лице.

— Прошу прощения, ваше лордство, — быстро и даже несколько испуганно проговорил он, — но таково всеобщее мнение, во всяком случае мнение людей разумных и просвещенных. Не далее как вчера я присутствовал при беседе господина фон Ланга с пастором Фурманом о найденыше и поразительной глупости нюрнбержцев. Вот бы вам послушать, господин граф. Мы здесь тоже знаем, это через судейских стало известно, что господин фон Тухер писал вашему лордству относительно нравственной испорченности найденыша и его неблагодарности. Покажите письмо барона господину Кванту, и он убедится, что, говоря это, я только повторяю мнение людей благонадежных и непредвзятых. — Хикель вперил в графа любопытно-испытующий взор.

— Все это не совсем так, — уклончиво заметил Стэнхоп, машинально отпивая кофе. — В своем письме господин фон Тухер говорит лишь о некоторых дурных наклонностях Каспара. Я тоже не слеп, у любящего сердца острое зрение, и если оно не способно все взвесить, то у него есть взамен дар предчувствия. Вообще же не будем предвосхищать событий. Наш уважаемый хозяин, надо думать, сумеет дать им должное направление. Дерево, растущее вкривь и вкось, можно выпрямить, и если господину Кванту удастся счистить с моего сокровища безобразные пятна, я отблагодарю его по-царски.

Хикель поморщился и промолчал. Квант напряженно прислушивался к разговору. «К чему эти словопрения, — думал он, — ничего не может быть проще, как распознать— мошенник человек или нет. Надо только смотреть в оба, вот и все; хороший хорош, плохой плох — что ж тут мудреного? Выкорчевать зло, если оно не слишком глубоко укоренилось, это вопрос энергии и осмотрительности. Но мне сдается, — продолжал размышлять учитель, — что тут погребена какая-то тайна, и мои гости говорят обиняками».

Он попал в точку, и вскоре это должно было подтвердиться. А пока что развивал перед учтиво слушавшим его лордом свои взгляды на мораль, на общение между людьми, на обхождение со школьниками, на необходимость поощрений и полезность школьных отметок, несколько подробно и витиевато, но примитивно, примитивно до удивления, и только глубокомысленное выражение его лица свидетельствовало о философических потугах. Лорд несколько раз одобрительно кивал головой, тогда как Хикеля явно разбирало нетерпение. Уже собираясь уходить, он отвел учителя в сторону и, покуда Стэнхоп прощался с хозяйкой дома, стал ему нашептывать:

— Не давайте Стэнхопу запугать вас, милый Квант. Добряк-граф обманывает себя самого и не верит даже в очевидность. Эта чертова история сбила его с толку. Вы окажете ему великую услугу, разоблачив обманщика.

То был пароль и клич. В слове «обманщик» таилось ядро заговора. Итак, Каспар, ты поедешь в маленький городок, чтобы тихо жить в маленьком доме, стены мира будут сдвигаться вокруг тебя, покуда снова не станут тюрьмой. Насилие побраталось с коварством; судья будет судить о том, что видит, не думая о том, что он чувствует. Низким человеком предстанешь ты, дабы друзьям проще было превратиться в недругов, дабы твоя отверженность облегчила расправу. Твоя же кровь будет свидетельствовать против тебя, свет утратит благотворную силу, плоды не созреют, умолкнет голос неба, и за ночью, ибо настанет ночь, не последует утро.

ГЛАВА В ПИСЬМАХ

Барон фон Тухер — лорду Стэнхопу

Уже долгое время не имею вестей от Вашего сиятельства. Между тем неустойчивость и неопределенность моих взаимоотношений с Каспаром заставляют меня быть более назойливым, чем то будет приятно Вам, достоуважаемый граф: и все же я вынужден просить Вас скорее покончить с этой неустойчивостью, тем паче что я уже не могу, как некогда, проявлять к найденышу сердечное участие, да и сам он, из-за насильственного пребывания в моем доме, чувствует себя скорее пленником, нежели гостем или домочадцем. В первую очередь, более прочного положения приходится, конечно, пожелать Каспару. Надежды, в нем разбуженные, лишили его покоя, его дни заполнены ожиданием столь страстным, что об обучении ремеслу, как то предполагалась, и думать нечего; душевная тревога юноши такова, что бросается в глаза всем и каждому. Вечера он проводит за писанием какой-то чепухи, а лучшее его удовольствие — кончиком карандаша отмечать на карте страны, дороги, по которым он надеется проехать с вашим сиятельством; довольно практичный, хотя и несколько односторонний способ изучения географий. Он говорит, думает, мечтает лишь о предстоящем путешествии, и если Вы, милорд, еще хоть сколько-нибудь хотите добра несчастному юноше, то я считаю своим долгом обратиться к Вам с призывом весьма настоятельным — по возможности скорее положите конец бессмысленной горячечносги такого его существования. Вы единственный на земле, чье имя, чьи слова еще многое значат для него, и мне думается, что бесконечное его доверие тронет сердце, некогда любящее, но остуженное капризами, ненадежностью, двоедушием загадочного и непостижимого создания.

Даумер — президенту Фейербаху

Ваше превосходительство почтили меня просьбою сообщать Вам о здоровье, равно как и душевном состоянии Каспара Хаузера. Признаюсь, сие повергло меня в некоторое смущение. В последние полтора года я остерегался приблизиться к юноше, заботливо отгороженному от мира, ибо в здешних краях каждый тщится охранить маленькие свои права от вмешательства чужеземца, и посему дело, которое касается всего человечества и пробуждает сострадание в каждом внутренне раскрепощенном человеке, мало-помалу становится делом лишь узкого круга лиц. Уповаю, что Ваше превосходительство простит мне подобное заявление, поскольку оно свидетельствует о моем неизменно участливом внимании к судьбе найденыша, ныне отнюдь не внушающей радужных надежд его друзьям. Доверительное письмо Вашего превосходительства положило конец моим колебаниям, на днях я навестил его в доме господина фон Тухера, да и он, впервые после долгого времени, побывал у меня, это дает мне возможность сообщить Вам о нем кое-какие сведения, пусть общего характера, но тем не менее освещающие особенности его нынешнего положения.

Каспар очень вырос и возмужал, на вид ему можно дать года двадцать два. И все же, появись он в цивилизованном обществе, к которому теперь сопричислен, впечатление он произвел бы странное. Походка у него медлительная и боязливо-осторожная, как у кошки; черты лица не назовешь ни мужественными, ни ребяческими, ни молодыми, ни старыми: они одновременно стары и молоды, неглубокие складки на лбу говорят о странно преждевременном постарении. Над верхней губой у него появился светлый пушок, что нередко его конфузит и к тому же никак не гармонирует с девичьей нежностью кожи и русыми кудрями, по-прежнему спускающимися до плеч. Его приветливость покоряет сердца, в его серьезности есть какая-то медлительная важность, но весь его облик овеян меланхолией. Он ведет себя серьезно, чинно, хотя манеры у него изящные и непринужденные. Правда, некоторые его жесты все еще неуклюжи, и, случается, он не сразу находит нужные слова. Он любит с важным видом и довольно заносчиво говорить о вещах вполне тривиальных, в других устах это звучало бы пошло, в его устах — вызывает болезненно-сострадательную улыбку; очень забавно также он строит планы на будущее, рассуждает о том, как сложится его жизнь, когда он закончит ученье, и как он будет обходиться со своей женой. Жена, по его представлению, предмет хозяйственного обихода; ее держат в доме, покуда она приносит пользу, и прогоняют, когда она пересолит суп или плохо починит рубашки.

Его всегда на диво ровное душевное состояние напоминает зеркально гладкое озеро, покоящееся в лунном свете. Он не способен нанести обиду, ударить животное и милосерден даже к червю: заботливо обходит его, боясь раздавить. Он любит людей, всякое человеческое лицо для него лик божий, в коем он ищет отражения небес. Ничего необычайного в нем нет, если не считать необычайности его судьбы. Юноша, уже созревший, у которого не было детства, не было первых годов юности, почему — он и сам не знает, почти взрослый человек — без родины, без родителей, без родственников и друзей-сверстников, словно бы единственный представитель своей породы. Ведь каждое мгновение в суете окружающего мира напоминает ему о его одиночестве, бессилии, зависимости от людской милости или немилости. Итак, чудное его поведение лишь неизбежная самозащита: самозащита — и его дар наблюдательности, его проницательный взгляд, схватывающий слабости и характерные особенности окружающих, самозащита — и его способность выражать свои желания так, чтобы благодетели шли им навстречу.

Да, Ваше превосходительство, друзей у него нет. Ибо мы, к нему благожелательные и оберегающие его от грубых притеснений жизни, мы только зрители страшного существования юноши. А граф Стэнхоп, человек возбуждающий так много толков, может ли он по праву называться другом Каспара? Чему мы должны верить? Кто разрешит наши, увы, обоснованные сомнения? Ужас охватывает меня при мысли об ожиданиях, связанных для юноши с графом. Если бы сбылось все, что он сулит Каспару, графа можно было бы назвать святым и не знающим себе равных в этом мире. Но если его посулы не сбудутся, если не сбудется хотя бы сотая их доля, я предвижу плохой конец. Сердце, из темных глубин поднятое к жизненной суете сует, познавшее немыслимые соблазны, после немыслимо мирной тишины, хочет полной меры счастья и, обманутое, пусть даже в малом, обречено на гибель.

Не скрою, смелость сделать такие признания мне дает скорее моя привычка все видеть в черном свете, нежели пересуды горожан, да и как бы иначе я дерзнул питать недоверие к столь высокопоставленной особе? Однако сегодня у нас стали уже поговаривать, будто Каспара увозят на жительство в Ансбах. Фрау Бехольд, давняя его врагиня, носится по городу и злорадно возвещает всем и каждому, что воздушные замки графа рухнули и из поездки в Англию, уж конечно, ничего не вышло. Моя сестра рассказала мне, что фрау Бехольд узнала об этом от учительши Квант, подруги своей молодости, которая выросла с нею в одном доме. Дай боже, чтобы Каспар не прослышал об ее болтовне. Буду считать себя бесконечно обязанным Вашему превосходительству, если получу более точные сведения, дабы я мог опровергнуть эти нелепые слухи в интересах нашего подопечного.

Фейербах — господину фон Тухеру

В соответствии с запросом Вашего высокородия, а также отдавая должное необходимости, имею честь настоящим сообщить Вам, что с сегодняшнего дня Вы освобождены от своих обязанностей опекуна Каспара Хаузера. Одновременно Вам будут направлены копии решений окружного и городского суда по этому поводу, а также постановление, согласно которому Каспар впредь будет находиться на попечении лорда Стэнхопа, правда, лишь формально, ибо пока что сложные и запутанные обстоятельства не позволяют произвести столь радикальную перемену, и Каспару временно будет предоставлен приют в семье учителя Кванта. На лорда Стэнхопа возложена обязанность в течение всего этого времени заботиться о должном воспитании и удовлетворении жизненных потребностей юноши; в отсутствии опекуна о его благе буду заботиться я. Седьмого числа сего месяца к вам прибудет обер-лейтенант полиции Хикель, весьма энергичный чиновник, на которого правительственным декретом возложен специальный надзор за переездом Каспара в Ансбах. Его лордство, граф Стэнхоп, в последнюю минуту принял решение, безусловно мною одобренное, — не присутствовать при акции, которая в глазах народа должна носить чисто служебный характер. Я не усматриваю никакой трудности в том, чтобы сообщить Каспару об изменившемся положении вещей, и все сетования на таковую считаю преувеличенными. Сам я в ближайшие дни должен буду предпринять давно подготовляемую поездку в столицу, где надеюсь добиться окончательной и благоприятной перемены в судьбе Каспара.

Барон Тухер — президенту Фейербаху

Спешу уведомить Ваше превосходительство о том, что внезапная кончина моего дяди вынуждает меня спешно выехать в Аугсбург. Заботу о все еще проживающем в моем доме Каспаре я возложил на господина бургомистра Биндера, а также на господина учителя Даумера, предоставив на их благоусмотрение оставить Каспара у меня или взять его к себе на тот краткий срок, который ему осталось прожить в нашем городе. Я еще не сообщил, даже не намекнул юноше о том, что ему предстоит, и должен откровенно признаться, какая-то непреодолимая боязнь удерживает меня от этого. Каспар до сих пор неколебимо уверен, что едет в Англию или в Италию со своим высоким покровителем; жизнь в разлуке с графом, пусть даже временной, для него невыносима, и, право же, надо обладать редкостным даром внушения, чтобы примирить его с такой вестью. Лично я, никому, впрочем, своего мнение не навязывая, считаю ошибкой вновь помещать мальчика в среду, которая никогда не принесет ему умиротворения, не утолит его жажды жизни и деятельности. Самый строй его мыслей, на его беду, стал гордым и дерзостным, ибо он перерос мирный крут мещанского бытия; прилежание Каспара в последние месяцы равнялось нулю, все мысли, все устремления были обращены к лорду, и если граф Стэнхоп от него отречется, то он оставит человечеству несчастное создание, звено, изъятое из цепи социальных связей. Говорят, что отличительная черта царственных детей — беспомощность перед лицом жизни, в таком случае Каспар избранник даже среди принцев. Возможно, судьба еще перекует его, сделает человеком, способным отвоевать себе корону, даже если эта корона не княжеская. Для меня эпизод с Каспаром Хаузером исчерпан, и сколько бы разочарований и горести я из него не вынес, он дал мне возможность заглянуть в глубины человеческих деяний и заблуждений, которые до конца жизни останутся у меня в памяти. Так каждый платит, что ему положено.

Даумер — президенту Фейербаху

Считаю своим долгом правдиво описать Вашему превосходительству события последних дней, поскольку свидетельство очевидца — основа истины. Многое из того, что я скажу, будет выглядеть необычно и странно, почему я, зная свою репутацию — человека не очень-то трезвого ума, невольно задаюсь вопросом, пристало ли мне описывать такие события? При этом меньше всего мне приходится опасаться суровой проницательности Вашего превосходительства; если все изложить по-деловому, то факты будут говорить сами за себя, а мне останется только удержать в памяти последовательность происходившего, что, конечно, не так-то легко.

Четыре дня назад меня посетил господин фон Тухер, сообщивший, что смерть родственника требует его немедленного отъезда из города. Он уже и раньше просил меня, а также господина Биндера, присматривать за Каспаром, покуда юноша еще в Нюрнберге, что мне показалось несколько странным, но господин фон Тухер намекнул: дескать, в высоких сферах считают за благо отдалить его от Каспара, более того, предписывают ему это. Он подразумевал послание Вашего превосходительства, которое и побудило меня, почти против воли, посетить Каспара и возобновить общение с ним. Господин фон Тухер весьма неблагожелательно к этому отнесся. Я не делал попыток переубедить гордого барона, впрочем, мне думается, его поведение обусловлено более серьезными и добрыми чувствами, ибо, когда я поинтересовался, предупредил ли он Каспара о предстоящем прибытии лейтенанта полиции Хи-келя, он торопливо отвечал, что лучше будет, если это сделаю я, что я-де скорей сумею уговорить и успокоить Каспара, тем более, что ко мне он питает больше доверия.

После обеда я положил отправиться к Каспару. Когда я вошел в его комнату, он был погружен в чтение часослова. Тотчас же подняв голову, он безмятежно взглянул на меня, и — ничего более странного я отродясь не видывал — в мгновение ока смертная бледность залила его лицо. Что-то сдавило мне грудь, я опустился на стул не в силах проронить ни слова. Позабыв о роли, которую я взял на себя, я только сострадал ему, мне было ясно, что в моих глазах он прочитал все, что мне предстояло ему сказать, неосознанный страх, видно, уже дремал в его душе, иного, не сверхъестественного, объяснения тут не подыщешь, и я почувствовал, что подрублены самые корни его сердца. Шатаясь, он поднялся, я хотел поддержать его, он меня не замечал; я довел его до кровати, он почти упал на нее, весь скорчился и стал плакать так, что кровь застыла у меня в жилах.

Но ведь ничего еще не случилось, все еще поправимо, говорил я себе, щедро расточая слова утешения. Он плакал, наверно, с полчаса. Потом встал, прошел в угол комнаты, присел там на скамеечку и закрыл лицо руками. Я безостановочно его увещевал и уговаривал, сам не знаю уж, что я плел. Часов около шести я покинул его, и хотя все это время он даже рта не раскрыл, мне казалось, что он сумеет справиться со своим горем. Я попросил слугу время от времени к нему наведываться и решил часа через два снова сюда прийти, но это оказалось невыполнимым, я до поздней ночи был занят своими учительскими обязанностями. Когда я уходил, Каспар сидел на скамеечке, втиснутой между печкой и шкафом. Я снова вошел в его комнату в девять часов следующего утра, и кто опишет мою боль и удивление, когда я увидел его на том же самом месте, в той же самой позе, в какой я оставил его четырнадцать часов назад. Все в том же виде была и постель, слегка примятая после того, как он упал на нее, ни одна вещь не сдвинута с места. На столе затянувшаяся толстой пленкой молочная каша — его ужин, рядом чашка с остывшим утренним кофе, воздух в комнате душный, спертый. Вошел слуга и в ответ на мой молчаливый вопрос пожал плечами. Я подбегаю к Каспару, трясу его за плечо, за ледяную руку: ни слова, ни жеста, он по-прежнему смотрит недвижным взглядом в пустоту. Прошло около получаса, мне стало жутко, я решил послать за врачом, возможно, я что-нибудь пробормотал вслух, во всяком случае, Каспар пошевелился, поднял голову и посмотрел на меня, словно из бездонной глуби. О, этот взгляд! Проживи я Авраамов век, мне и тогда не позабыть его. То был другой человек. К сожалению, я не способен мгновенно охватить ситуацию во всей ее значимости. Мне бы промолчать, а я все продолжал утешать его. Но мне сразу же подумалось: лучше, чтобы его потемневшую душу не озарял даже последний проблеск надежды. Одно лишь служит мне оправданием: я ведь толком не понимал, что именно происходит, воздействие чего-то несказанного, чему я был свидетелем, оказалось куда сильнее и страшнее, нежели точное знание. Но не хочу докучать Вашему превосходительству своими соображениями и продолжаю по порядку.

Я потерял уже слишком много времени, надо было уходить. С трудом удалось мне уговорить Каспара немного прилечь, более того, он пообещал прийти к нам обедать. Это превысило мои ожидания, и я, несколько успокоившись, отправился по своим делам и в половине первого, как всегда, уже был дома. Мы ждем, но Каспара нет и нет. Я высказал предположение, что он уснул, так как по его виду понял, что всю ночь он глаз не смыкал, и, ничего худого не думая, снова пошел в гимназию, решив на обратном пути заглянуть на Хиршельгассе. Так я и поступил, но, бог ты мой, что со мною сталось, когда швейцар мне сообщил, что Каспар уже в двенадцать вышел из дому, сказав, что идет ко мне. Меня как обухом ударило; наряду с ответственностью, на меня возложенной, я ведь и просто тревожился о бедняге. Бегом побежал я домой, но Каспара там не оказалась, я послал сестру к бургомистру, даже моя старуха мать отправилась узнавать у знакомых, не слышно ли чего о Каспаре. Я между тем держал совет с кандидатом Регулейном, и, когда вернулась моя сестра и мы по ее лицу поняли, что она ничего не узнала, нам показалось необходимым немедленно обратиться в полицию, которая, в случае несчастья, конечно же, несла ответственность, так как к охране Каспара в последнее время относилась весьма небрежно. Я торопливо отдал еще кое-какие распоряжения и уже совсем было собрался уходить, как дверь открылась, и на пороге появился Каспар.

Но он ли это? Нам показалось, что перед нами призрак. Смею Вас заверить, я не преувеличиваю, говоря, что все мы готовы были разрыдаться. Не поздоровавшись и ни на кого не глядя, странно медленным шагом прошел он к столу, опустился в кресло, подпер рукою подбородок и устремил неподвижный взгляд на зажженную лампу. Мы все окаменели. Моя сестра, а также кандидат Регулейн позднее признались мне, что у них мороз пробегал по коже. Тем временем вернулась моя мать; она первая подошла к столу и спросила Каспара, где он пропадал. Он не ответил. Анна решила, что ей скорее удастся вывести его из оцепенения. Она сняла с него шляпу, погладила его по волосам и тихим голосом стала что-то говорить ему. Тщетно. Он смотрел на свет, только на свет, раскрытая ладонь у щеки, подбородок подперт большим пальцем. Медленно подходя к нему, я пристально в него вглядывался, но ничего не было написано на его лице, кроме застылой, не горькой даже, напряженной и почти бессмысленной серьезности. Мать продолжала настаивать, пусть скажет, откуда явился и где был. Наконец, он взглянул на каждого из нас по очереди, покачал головой и умоляюще сложил руки.

Между собой мы договорились оставить Каспара ночевать, а чтобы не привлекать внимания к его внезапному исчезновению, послали служанку к бургомистру и в те семьи, которые мы уже успели обеспокоить. Мать пошла на кухню похлопотать об ужине, как вдруг появился слуга господина фон Тухера, спрашивая, не у нас ли Каспар? Ему-де надобно немедленно возвращаться домой, из Ансбаха прибыл лейтенант полиции Хикель, которому поручено увезти его уже сегодня вечером. Весть отнюдь не неожиданная… Но такая спешка повергла меня в волнение, и я, достаточно необдуманно, оборвал этого малого. Помнится, я сказал, что господину лейтенанту следовало бы набраться терпения, речь ведь идет не о мешке картофеля — взвалил на телегу и поехал. Мое волнение будет понятно каждому, кто вспомнит, что этому предшествовало.

И все же на меня напали сомнения, я жалел о своей запальчивости и упросил кандидата Регулейна отправиться в дом господина фон Тухера, поговорить с приезжим из Аксбаха и кое-что ему разъяснись. Все бы это было хорошо, но, на беду, кандидат, человек словоохотливый, обрадовавшись возможности позабавить полицейского, взял да и выложил ему всю историю с исчезновение^ Каспара, из чего впоследствии вышла крупная неприятность.

Ужин был подан в семь часов, кандидат еще не вернулся, и мы сели за стол вместе с Каспаром, как в доброе старое время. Но нет, все было по-другому, и другим был Каспар. Я не мог оторвать глаз от бедняги. Сидит потупив взор и безразлично зачерпывает ложкой свою кашу. Взгляд у него беспокойный, кожа время от времени покрывается пупырышками. Впрочем, долго заниматься подобными наблюдениями мне не пришлось; около четверти восьмого кто-то изо всех сил дернул звонок у входной двери, Анна побежала вниз открывать, через минуту-другую на пороге показался человек в форме офицера полиции, и прежде чем он успел назвать свое имя, я уже знал, кто это. Каспар задрожал, еще когда послышалось дребезжанье звонка. Здесь я должен добавить, что разговоры как со слугой господина фон Тухера, так и с кандидатом Регулейном происходили внизу, в сенях, и Каспар, разумеется, их не слышал; сейчас он приподнялся и вперил взгляд в дверь, при появлении же господина лейтенанта полиции сделался так же смертельно бледен, как вчера, когда я вошел к нему в комнату. Из сопоставления фактов я могу сделать лишь один вывод, а именно, что все случившееся за последние двадцать четыре часа Каспар уже почувствовал, вернее, увидел духовным оком и, видимо, более не нуждался в том, чтобы события это подтвердили; его самоуглубленность походила на зловещее спокойствие сомнамбулы. Сам я был так всем ошарашен, что, боюсь, очень уж холодно встретил господина Хикеля. Но тот, слава богу, не обратил на это внимания; поклонившись дамам, он повернулся к Каспару и с удивлением, пожалуй, не вполне искренним, воскликнул:

— Так вон он, Хаузер! Совсем взрослый молодой человек, с ним нетрудно будет договориться!

Каспар смотрел на пришельца широко раскрытыми сумрачно-испытующими глазами; в этом взгляде не было ни скорби, ни мольбы. Воцарилось всеобщее молчание, я раздумывал, как бы это устроить, чтобы Каспар остался ночевать в нашем доме, отпускать его в таком состоянии с незнакомым человеком представлялось мне в высшей степени нежелательным. Я откровенно сказал об этом господину Хикелю, он спокойно меня выслушал, но заявил, что ему поручено немедля увезти Каспара, что времени больше терять нельзя, надо ведь успеть уложиться, а лошади уже ждут. Моя сестра Анна, как всегда, необузданная, крикнула мне, чтобы я не тревожился, и, словно желая защитить Каспара, подбежала к нему. Господин Хикель ухмыльнулся и сказал, что если нам так важно продлить пребывание Каспара у нас и о чем-то с ним переговорить (тон у него, надо сказать, был такой обязательный, что я даже удивился), то он, не желая огорчить нас, его оставит, но на меня возлагается обязанность ровно в девять привести его к дому господина фон Тухера. Тут уж я вышел из себя и спросил, неужто же дело это такое спешное, что надо выезжать на ночь глядя? Господин Хикель взглянул на часы, пожал плечами и предложил мне поскорее решить, как я поступлю. Тут вдруг заговорил Каспар ясным и твердым голосом, для меня совершенно новым; он объявил, что сейчас уйдет с господином Хикелем. Все мы, однако, видели, что он дрожит от усталости и едва держится на ногах. Мать и сестра заклинали его остаться, господин Хикель после слов Каспара опять ухмыльнулся — о как знакома мне такая ухмылка! как часто нагоняла она краску стыда на мое лицо! — и, повернувшись ко мне, сказал:

— Итак, ровно в девять, господин учитель, — потом он взглянул на Каспара, погрозил ему пальцем и полушутливо проговорил: — Смотрите не опаздывайте, Хаузер! Вам еще придется мне рассказать, где вы валандались после обеда. И, пожалуйста, не вздумайте врать, вранье до добра не доводит! Я, надо вам знать, до шуток не охотник.

Хикель поклонился и вышел, мы остались возмущенные, встревоженные, ничего не понимающие. Все оборачивалось хуже, чем можно было предположить поначалу. Последние слова лейтенанта преисполнили ужасом меня и моих домашних. Что ждет Каспара в будущем, на что можно надеяться, если ему угрожают так грубо и откровенно? Камень лежал у меня на сердце, но раздумывать было некогда. Я решил идти за советом к бургомистру. Анна живо постелила постель на кушетке и подвела к ней Каспара, он заснул в то же мгновение, как голова его коснулась подушки. Покуда я собирался уходить, внизу прозвенел звонок: господин Биндер явился к нам собственной персоной. Я торопливо поведал ему о случившемся. Весьма неприятно пораженный выступлением господина из Ансбаха, он пожелал сам говорить с ним и предложил мне его сопровождать. Каспара мы оставили на попечении женщин, сами же отправились на Хиршельгассе. Несмотря на довольно поздний час, перед домом Тухера толпились люди, в большинстве — из низшего сословия. Каким-то образов они прознали, что Каспара увозят, и теперь, кто громко, кто бормоча себе под нос, выражали свое неудовольствие.

Когда мы отворили дверь в комнату Каспара, глазам нашим явилось странное зрелище. Ящики комода, шкафы — все было пусто; белье, платье, книги, бумаги, игрушки валялись на полу и на стульях, а господин Хикель командовал слугой, который, как ни попадя, швырял вещи в сундук и небольшой ящик. Заметив нас и прочитав негодование в наших глазах, Хикель как-то даже льстиво заметил, что вот-де начинается новая жизнь для найденыша и теперь уже все всплывет на свет божий. Господин Биндер строго его спросил, что он имеет в виду и что должно всплыть на свет божий, и тут же назвал себя. Господин Хикель смешался и с помощью каких-то пустых отговорок увернулся от ответа. Далее он стал уверять нас, что любит Каспара и считает своим долгом уберечь его от ложных иллюзий. Кровь бросилась мне в голову! Кто же породил, кто питал эти иллюзии, воскликнул я, как не знатные господа, которые теперь, видимо, дали тягу! Поначалу простодушного мальчика вырядили в праздничный наряд, а когда он отправился в нем гулять, его сочли за опасного зазнайку. Это жестокая и презренная игра! Конечно, я вспылил и наговорил лишнего, но ироническое спокойствие полицейского вывело меня из себя. Еще больше я смешался, когда он стал по каждому пункту со мной соглашаться, не пускаясь, впрочем, ни в какие объяснения. Затем он обернулся к слуге, веля ему поторапливаться, не то им придется выезжать поздно ночью. На это господин Биндер заметил, что отъезд можно спокойно отложить до утра, тем паче что Каспар нуждается в отдыхе, ответственность же за промедление он готов взять на себя. Господин Хикель отвечал, что это невозможно: ему дан приказ выехать сегодня и он обязан таковой выполнить. Мы стояли в растерянности.

Лейтенант полиции уселся на край стола, молча, насмешливо-выжидательным взглядом смотря на нас. Вдруг послышались шаги, дверь распахнулась, и вошел Каспар, сопровождаемый моей сестрой. Анна шепнула мне, что вскоре после нашего ухода Каспар проснулся и тотчас же заявил, что хочет уехать с незнакомцем и никакими доводами себя удержать не позволит; вот она и пошла его проводить.

Каспар окинул нас всех испытующим взглядом, потом сказал господину Хикелю:

— Возьмите меня с собой, господин офицер. Я уже знаю, куда вы меня везете, и не боюсь.

В этих простых словах было, однако, столько удивительного достоинства и столько такта, что я, не скрою, был растроган до глубины души. Чего бы я не отдал тогда, чтобы иметь возможность хоть часок пробыть наедине с Каспаром. Господин полицейский не скрывал своей радости по поводу этого нежданного выступления и со смехом отвечал ему:

— Да чего же бояться, Хаузер, мы не в Сибирь едем. — Он подошел к юноше, положил обе руки ему на плечи и сказал: — Ну, а теперь, будьте откровенны, Хаузер, и без обиняков скажите мне, где вы полдня пропадали?

Каспар молчал, раздумывая, потом глухим голосом проговорил:

— Этого я вам сказать не могу.

— То есть как это так, сейчас же все выкладывайте! — крикнул Хикель.

Каспар на это:

— Я искал кое-что.

— Что же именно вы искали?

— Дорогу!

— Черт подери, — вскипел лейтенант, — не разыгрывайте комедию и не виляйте, не то я вам вправлю мозги» И запомните, что мы в Ансбахе вашим причудам потворствовать не собираемся.

Господин Биндер и я, конечно, были возмущены его наглыми речами. Но господин Хикель не выказал ни малейшего раскаяния, он кратко приказал Каспару собираться, через полчаса они отбудут. Между тем барон Шейерль, асессор Эндерлин и другие знакомцы Каспара, услышав об его отъезде, поспешили прийти попрощаться с ним, я успел обменяться с юношей лишь двумя или тремя словами, и все мы столпились в сенях. Народу на улице стало еще больше, в темноте казалось, будто весь Нюрнберг собрался на Хиршельгассе. Те, что стояли поближе, ругались, громко выражая недовольство. Господин Хикель потребовал, чтобы бургомистр выставил охрану, но тот счел подобные меры излишними, и правда, едва он вышел на улицу, порядок восстановился.

Когда Каспар подошел к карете, все ринулись за ним следом, каждый хотел поглядеть на него напоследок. Окна домов на противоположной стороне были освещены, женщины махали ему платочками. Багаж привязали, кучер щелкнул кнутом, лошади тронули — Каспар уехал.

В убеждении, что Ваше превосходительство принадлежит к. наиболее искренним доброжелателям несчастного юноши, я ощутил внутреннюю потребность подробно и последовательно ознакомить Вас с этими событиями. Прошло всего несколько часов со времени их свершения, уже далеко за полночь, перо валится у меня из рук, но я обязан был записать все по свежим следам, дабы не исказить собственных воспоминаний. Там, где неустанно ведет свою работу клевета, не должен страшиться ночного бдения и благожелатель, если он не хочет, чтобы сон затуманил им увиденное и пережитое. Может быть, Ваше превосходительство, Вы сочтете, что я неправильно толкую события или переоцениваю важность таковых. Что ж, возможно! Но я, по крайней мере, исполнил свой долг и не буду упрекать себя за нерадивость. Меня очень тревожит участь Каспара, почему, я и сам не знаю, но так уж я устроен, что мой глаз видит сначала тень, а потом свет.

Под конец я должен еще добавить, что господин фон Тухер в последнее свое посещение передал мне сто золотых гульденов, полученных Каспаром в подарок от господина графа Стэнхопа. Со следующей почтой я буду иметь честь переслать эту сумму Вашему превосходительству.

Фрау Бехольд — учительше Квант

Дорогая, excusez[12] за то, что я обращаюсь к Вам письменно, Вам это, вероятно, покажется немного extraordinaire[13], я ведь Вам совсем чужая, хотя Вы и провели свои юные годы в доме моих родителей. С большим étonnement[14]я узнала, что Каспар Хаузер отныне будет пребывать под Вашим кровом, и считаю своей обязанностью сообщить вам кое-что касательно этого чудака. Вы же знаете, Хаузер — наш нюрнбергский вундеркинд. Похвалы и потачки едва не сделали из него дурачка, здесь ведь народ-то бешеный! В таком вот состоянии мы взяли его к себе из чисто христианского милосердия и, клянусь Вам, без всякой задней мысли. Несмотря на свое сумасбродство, другие-то боялись человека с закрытым лицом и топором в руке, а мы не испугались, полюбили Хаузера, как свое дитя, и эстимировали его тоже. Ну, мы за это и поплатились: от Каспара — никакой благодарности, да еще злословие его приспешников. А сколько горьких часов, сколько неприятностей испытали мы из-за его лживости, об этом они все молчат. Позднее он, правда, заверял, что исправится, и мы опять с любовью приняли его в свое сердце. Но что толку, обуздать дух лжи не было возможности, он все глубже погружался в этот отвратительный порок. А сколько у нас в городе было болтовни о его чистоте и целомудрии! Я и об этом могу сказать словечко, потому что своими глазами видела, как он недостойно и неприлично приставал к моей, тогда тринадцатилетней, дочери; мы ее потом поместили в пансион в Швейцарии. Его, конечно, призвали к ответу, но он упорно запирался и из мести удушил бедненького дрозда, птичку, которую я ему подарила. Дай бог, чтобы Вам не пришлось на собственном опыте убедиться, что я говорю чистую правду. Он, моя милая, с головы до пят напичкан суетностью, и, когда строит из себя добрячка, знайте, что он лукавит, а если кто пойдет ему наперекор, тут уж — дружба врозь. Сколько мы натерпелись от его поведения, неблагодарности, клеветнических выходок, но с наших уст не сорвалось ни единой жалобы, да и какой смысл: ему ведь, скажи он правду, все разно бы не поверили. Между тем он не обманщик, а так себе бедняга, жалкий мальчуган. Мне думается, я оказываю услугу Вам и Вашему мужу, приподнимая завесу над его недостойным поведением. Граф Стэнхоп, который так о нем заботится, наверно, вскоре поймет, что пригрел змею на своей груди. Ах, если бы господин граф заехал ко мне, но пройдоха Хаузер до этого, конечно, не допустил по вполне понятным причинам. Итак, будьте бдительны, моя дорогая; у него вечно какие-то секреты, вечно он что-то прячет то в одном углу, то в другом, хорошего тут, конечно, мало. А теперь я хочу попросить Вас или Вашего супруга через некоторое время известить меня, как себя проявляет Ваш питомец и какого Вы о нем мнения, потому что у меня в сердце, несмотря на все, что было, осталось для него местечко, и я хочу, чтобы он добросовестно постарался исправиться, прежде чем вступит в большой свет, где ему понадобится куда больше силы и твердости, нежели в нашем, малом.

О себе ничего хорошего сказать не могу; я больна, один доктор уверяет, что это нарыв на селезенке, другой, что это maladie du coeur [15]. Сильное вздорожание продуктов тоже не способствует хорошему настроению. Дела у мужа, слава тебе господи, идут, в общем-то, сносно.

Отчет Хикеля о том, как он выполнил задание и перевез Каспара Хаузера в Ансбах

Седьмого, согласно предписанию, я прибыл в Нюрнберг и тотчас же отправился на квартиру барона Тухера, но его питомца дома не оказалось. К моему удивлению, я узнал, что после обеда он шатался неизвестно где и без всякого надзора, что противоречит предписанию, в настоящее же время находится у учителя Даумера, вероятно для того, чтобы затянуть отъезд с помощью своих друзей. Ибо при моем появлении у Даумеров сразу пошли отговорки да увертки: сам Хаузер тоже пустился на разные хитрости, довольно, впрочем, прозрачные. Все это мне, конечно, не помешало следовать полученным указаниям. Я стал строго его допрашивать, куда он подевался сегодня днем, но толку не добился, парень давал самые что ни на есть дурацкие ответы. Зато моя решительная позиция привела к тому, что об отсрочке уже и речи не было, ровно в девять экипаж стоял у подъезда. На улице скопился народ, многие вели себя вызывающе, видно, их заранее обработали, но притихли, когда я их пугнул; сейчас-де вызову стражников. Кучеру я приказал гнать вовсю, и минут через пятнадцать город остался позади. За все три часа до деревни Гросхазлах мой подопечный не проронил ни слова, сидел, уставившись в темноту. И то сказать, печально думать, что твои воздушные замки рухнули. Я послал сержанта в Гросхазлах, и, покуда кучер кормил лошадей, мы все зашли в помещение станции. Хаузер тут же улегся на лежанку и заснул. Я, однако, не мог отделаться от подозрения, что он только притворяется спящим, желая подслушать мой разговор с сержантом. В этом подозрении меня укрепило то, что у него вздрагивали веки всякий раз, когда я отзывался о нем в не слишком лестных выражениях. Мне захотелось проверить, имеют ли под собой почву россказни о том, что он впадает в глубокий, почти лунатический сон, и я прибег к маленькой хитрости. Мы разговаривали с сержантом, потом я подал ему знак, мы оба тихонько встали, словно собираясь уходить, и что же? Не успел я дотронуться до дверной ручки, как Хаузер вскочил, точно ужаленный, и с растерянным видом бросился за нами. Мы едва удержались от смеха. В экипаже Хаузер внезапно спросил меня, все ли еще господин граф находится в Ансбахе. Я отвечал утвердительно, но добавил, что его лордство собирается сейчас отбыть во Францию. Хаузер только тяжело вздохнул. Он забился в уголок, закрыл глаза и на сей раз уснул по-настоящему, что я заключил по его мерному дыханью. Поездка продолжалась без дальнейших происшествий, и в четверть третьего, в самый снегопад, мы остановились у гостиницы «К звезде». Теперь мне лишь с трудом удалось разбудить Хаузера, и только, когда я как следует накричал на него, он отважился вылезти ив кареты. Я не хотел будить господина графа и потому, вместе со швейцаром, отвел молодого человека в чердачную комнатку и приказал ему немедленно ложиться. Для верности я запер дверь снаружи, а сержанту велел караулить его, покуда не рассветет. В заключение мне, вероятно, следует охарактеризовать своего временного питомца. Так вот, признаюсь: он не внушил мне ни симпатии, ни сострадания. Его замкнутость, упрямство и скрытность свидетельствуют о том, что если он не насквозь дурной человек, то характер у него все же испорченный и неприятный. Удивительных свойств я в нем, по правде сказать, не заметил, разве что редкостный талант комедианта, и это еще мягко выражаясь. Боюсь, что здесь очень в нем разочаруются.

Биндер — Фейербаху

Надеюсь, сообщение о том, что у меня имеются кое-какие сведения относительно загадочного и длившегося более пяти часов отсутствия Каспара Хаузера в последний день его пребывания в нашем городе, пресечет нежелательные слухи и догадки, вероятно, уже дошедшие до Вашего превосходительства. Разумеется, мои сведения нельзя назвать исчерпывающими, и если юноша сам не пожелал объяснить свой поступок, то подробности, которые я узнал, уж конечно, не объяснят его до конца.

Постараюсь быть кратким. Наутро после отъезда Каспара ко мне пришел тюремщик Хилль и рассказал, что вчера днем, часу во втором, Каспар явился к нему в башню и попросил показать ему камеру, в которой он содержался, будучи узником. Камера в сторожевой башне случайно пустовала, и Хилль, после долгих удивленных расспросов, впустил туда Каспара. Тот нерешительно постоял в дверях, потом шагнул в угол, где некогда лежал на соломенной подстилке, сел и стал молча думать свою думу. Хилля это удивило, а так как все его попытки пробудить юношу от этого летаргического сна ни к чему не привели, он пошел к себе и рассказал жене о том, что происходит в башне. Они стали прикидывать, что бы им предпринять, как вдруг Каспар вошел в их комнатку, хорошо ему знакомую по прежним временам, но которую он тем не менее рассматривал сейчас задумчиво и внимательно, точно так же, как камеру в башне. Хилль и его жена решили, что бедняга малость тронулся в уме. Женщина подошла к нему поближе, спросила об одном, о другом, но ответа не дождалась. Тут блуждающий взгляд юноши упал на обоих детей тюремщика, игравших на приступке перед окном; Каспар внезапно улыбнулся, подбежал к ним и уселся рядом с ними.

Хилль сделал самое благоразумное из всего, что мог сделать, — оставил его в покое, дожидаясь, что будет дальше. Сидя все в той же позе, Каспар смотрел на детей так, словно отродясь с детьми не встречался. Вытянув шею, он, казалось, изучал их пальчики, губы, его жадный взор впитывал каждое их движение. Жене Хилля стало не по себе, она хотела броситься к детям, но муж ее остановил, сам он нисколько не испугался. «Я-то ведь знаю, какая у Хаузера добрая душа», — пояснил он мне. Вдруг Каспар вскочил, вытянул вперед обе руки, застонал, уставился в пространство, словно ему явился призрак, затем стремглав бросился вон из комнаты, сбежал вниз по лестнице и выскочил на площадь. Хилль побежал за ним, не без основания считая, что в таком состоянии его нельзя оставлять одного. Бегом спускаясь с горы, он не выпускал его из глаз.

Каспар метался по улицам без смысла и цели, затем через Глацис ринулся к церкви св. Иоанна. Хилль следовал за ним на расстоянии пятидесяти или шестидесяти локтей, неотступно следя за каждым его движением. Хотя с виду это и была бесцельная беготня, но юноша так спешил, так был нетерпелив, словно жаждал словить нечто, от него ускользающее. Вот он двинулся вниз по Мюльгассе; эта улица упирается в поле и переходит в луговую дорогу, ведущую вдоль стен кладбища в Пегниц и затем дальше в лес. У кладбищенской стены, такой низкой, что даже невысокий человек без труда смотрит поверх нее, Каспар вдруг остановился, сорвал шляпу с головы и прижал руку ко лбу. Вашему превосходительству, вероятно, известно, как он был потрясен в свое время при виде кладбища. У него и сейчас зуб на зуб не попадал, он задыхался, ужас был написан на его серо-бледном лице, казалось, он прирос к земле, но вдруг сорвался с места и бросился бежать с такой быстротой, что Хиллю стоило немало трудов не потерять его из виду. Хилль гнался за ним, так как ему казалось, что Каспар вот-вот свалится в реку, — добежав до берега, он уже шатался из стороны в сторону. По счастью, дорога свернула к лесу, и вскоре он скрылся за деревьями. Хилль, боясь, что Каспар уйдет от него, попросил парней, работавших в песчаном карьере, помочь ему. Трое или четверо пошли за ним и начали поодиночке прочесывать лес. Впрочем, Хилль после долгих поисков, когда он уже начал не на шутку волноваться, первым увидел Каспара. Юноша преклонил колена у основания могучего дуба и, с мольбою протягивая к нему руки, страстно взывал: «О, лесной великан! О, могучий дуб!» Только эти слова, но прочувствованные, как молитва в минуту душевного отчаяния! Хилль сказал мне, что у него недостало сил окликнуть Каспара, и вообще этот простой малый выказал себя на редкость деликатным и человечным, так что в признательности и уважении ему отказать нельзя. Окликнули юношу рабочие, которых Хилль взял с собой. Каспар между тем в испуге вскочил и поочередно смотрел на каждого из них: казалось, он не узнавал Хил ля. Последний поблагодарил своих спутников и сказал, что больше в них не нуждается. Он взял под руку Каспара, и тот безропотно последовал за ним. Они вышли из лесу. В противоположность недавнему своему возбуждению Каспар был совершенно спокоен. Хилль спросил, куда он хочет идти, и Каспар сначала замялся, но потом ответил, что обещал прийти обедать к господину Даумеру. Хилль рассмеялся и сказал, что обеденное время давно миновало; когда они добрались до городской стены, уже смеркалось. Каспар едва передвигал ноги, и, хотя Хиллю в четыре часа надо было заступать на дежурство, он проводил его до дома учителя Даумера и ушел не раньше, чем дверь закрылась за бывшим его питомцем.

Вот, Ваше превосходительство, точный сколок с того, что рассказал мне этот человек. Поскольку сомневаться в его показаниях не приходится, я велел их запротоколировать. Сам я ничего не могу извлечь из упомянутых событий, да и не мне предрешать выводы Вашего превосходительства. Вчера я попросил Хилля свести меня к тому месту, где он нашел коленопреклоненного Каспара: мне думалось, что там я увижу что-нибудь необыкновенное. При такой близости к городу это необычно мирный уголок; лес там густой, тишина и уединенность, настраивающие на созерцательный лад. Хилль тотчас же узнал это место и даже показал мне следы и разворошенный мох. Больше ничего примечательного я там не обнаружил.

Полицейский нижний чин, приставленный к Каспару, по небрежности которого все это случилось, понес заслуженное наказание.

Лорд Стэнхоп — Серому

Я все еще торчу в богом забытом городишке, хотя к рождеству хотел быть в Париже, и уже истосковался по изящной беседе, по маскарадам, итальянской опере, по оживленным бульварам. Здесь на меня устремлены все взоры, все на меня посягают. Говорят, что в семействе некоего не слишком зажиточного надворного советника в заклад снесли семейную реликвию — настольные золотые часы, чтобы устроить вечер в честь его лордства. Одну даму, из древнего патрицианского рода, по имени фрау фон Имхоф, подозревают в слишком близких отношениях со мной, вероятно, лишь потому, что бедняжка несчастлива в браке, о котором судят и рядят вот уже много лет. Но все это чепуха. Дама, к сожалению, ведет себя безукоризненно. Остальные даже упоминания не заслуживают. Подобострастие бравых немцев поистине тошнотворно. Симпатичный директор канцелярии, в раболепном поклоне снимающий шляпу передо мной, прикажи я ему, охотно стал бы чистить мне сапоги. Ничто не мешает мне здесь разыгрывать из себя Калигулу.

Но к делу. Внешнего повода для моего пребывания здесь более не существует. Первая часть задания, мною полученного, выполнена. Чего еще хотят от меня? На что считают меня способным в дальнейшем? Если у Вашего высокоблагородия или у повелителя Вашего высокоблагородия имеются еще пожелания интимного характера, то я хотел бы о них услышать, ибо Ваш покорный слуга уже сыт, сыт по горло и пора ему подумать о пищеварении. Я ношусь с намерением стать прелатом в Риме, а не то укрыться за монастырскими стенами, но предварительно мне необходимо сколотить солидный капитал для индульгенции. Если папа меня отвергнет, я вернусь в лоно пуританской церкви и, по крайней мере, буду избавлен от омерзительной необходимости отращивать себе бороду. В моей отчизне ведь тоже имеются маски и даже отличные маскарадные костюмы. Уведомлен ли отставной министр X. из С. обо всем происшедшем и огражден ли от возможных преследований? В каком банке прикажете мне в следующий раз получить очередную подачку? Тридцать сребреников, на какое число должен я помножить сию сумму? Ибо сейчас умножение — суть моей жизни. Господин фон Ф. несколько дней назад отбыл в Мюнхен — сообщаю для сведения. Пресловутый документ, словно кусок протухшего мяса, уже запримечен совестливым вороном, но пока что ему недоступен. Какая назначена цена и, если дойдет до военных действий, разрешаются ли более крутые меры? И что заслужит тот, кто увеличит население ада еще на одного подданного? Мне надо это знать, в наше время даже ничтожнейшие слуги сатаны предъявляют свои требования. Если господин фон Ф. и впрямь вступит в переговоры с королевой, а таково его намерение, понадобится представитель, который сумеет потушить занявшийся огонь. Правда, кусок мяса при этом неизбежно начнет смердеть. Мне, поневоле, вспомнился характерный абзац из последнего письма Вашего высокоблагородия. Кажется, он звучит так: «Вы, милейший граф, стали придавать непомерно большое значение нечестивому и сатанинскому, едва оно приобретает видимость целесообразного и удобного». Сняв слой грима с этих слов, я читаю: «Ну и мошенник же вы, граф!» Известна ли Вам очаровательная реплика старого князя М. американскому послу, который в лицо назвал его обманщиком? «Голубчик мой, — отвечал князь с самой ласковой из своих улыбок, — как это вы не умеете соблюдать меру в выражениях!» Так давайте же будем умеренны, если не в поступках, то на словах. К чему взаимные обиды? Мошенник родится на свет точно так же, как джентльмен. Тот, кто нагло сует свой нос в чужие дела и судьбы, — филистер или дурак, либо то и другое вместе. Кто знает меня? Кто захочет сделать меня не тем, кто я есть? Разве каждый мой вздох не выдает меня? Родственные звезды светили над Вашей и моей колыбелью. Вы верный слуга. Прекрасная отговорка! Отбросьте все, что Вас связывает, бегите в пустыню, к морю, на полюс, на другую планету, к себе самому, испытайте, будет ли Вас еще радовать блеск неба и свет солнца, и, если будет, мы продолжим разговор на эту тему. Будем пробиваться в ночи, подобно волкам, и будем храбры, ибо жертва может начать обороняться.

Вверенный нашей защите молодой человек в последнее время тревожит меня, и, должен признаться, именно из-за него я до сих пор сижу в этой жалкой дыре. Он-то, конечно, ничего не знает, но я в чем только не стал его подозревать. Иной раз я кажусь себе глухим музыкантом, которого заставили играть на заткнутой флейте. Но не только это удерживает меня здесь, а еще и другое, чем я не хочу обременять Ваш слух, чуждающийся любых сентиментов. Но так или иначе, на сей раз я вполне серьезен, дозвольте мне уйти с арены. Я как в дурмане, я устал, нервы мои не повинуются, я старею и уже теряю вкус к охоте загоном, мне претит, когда напуганный заяц сам бежит в пасть злейшей из собак, я слишком прекраснодушен, чтобы этому радоваться, и меня так и тянет в последний момент пробить брешь в цепи загонщиков и помочь удрать несчастному созданию. А в этом случае может ведь произойти удивительная метаморфоза: заяц превратится в льва и кровавой своре останется только, дрожа, заползти в свою берлогу. Но не бойтесь, все это лишь судорожные фантазии стариковской совести. Я тоже верно служу — самому себе. Дело повелевает человеком. Наши страсти умерщвляют душу. Повешения заслуживает лишь вор, понятия не имеющий о философии. В юности у меня навертывались слезы, когда в Венеции я смотрел на «Мальчика с гитарой» Карпаччо, теперь я бы не дрогнул, если б на моих глазах дитя оторвали от материнской груди и раскроили ему череп о придорожный камень. Вот до чего доводит философия. Если бы за нее больше платили денег, я, вероятно, пребывал бы в лучшем расположении духа. Кстати, должен рассказать Вам презабавный сон, который мне на днях привиделся, по чудовищности, право же, не уступающий горгоне. Мы оба, вы и я, приценивались к некоему товару, вдруг Вы меня прервали словами: «Берите, что я Вам предлагаю, не то проснетесь и останетесь ни с чем». Я счел этот аргумент настолько божественно неопровержимым, что и в самом деле проснулся, весь в холодном поту.

Но хватит, давно уже хватит. Мой егерь привезет Вам это письмо, которое, несомненно, раздражит Вас своей бессодержательностью. Прилагаемый вексель, заодно с просьбой таковой подписать, тем более Вас против меня восстановит. Учителю я заплатил за полгода вперед. Он человек полезный, неподкупный, как Брут, и послушный, как смирная лошадка. Истый немец, он полон принципов, сделавших его самоуверенным. Однако ночью положено спать.

ПОКЛОНЕНИЕ СОЛНЦУ

Утром после прибытия Каспара лорд дольше обыкновенного не выходил из своих апартаментов. Но и потом не велел звать его, а сначала совершил свою обычную утреннюю прогулку. Когда он вернулся, Каспар взад и вперед расхаживал перед дверями в гостиную; движения Стэнхопа, вознамерившегося его обнять, он как будто и не заметил, так как упорно смотрел в пол. Они вошли в комнату, лорд сбросил запорошенную снегом шубу и стал засыпать Каспара возможно более простодушными вопросами: как он жил это время, как распрощался с Нюрнбергом, как прошел переезд и тому подобное. Каспар охотно на все отвечал, правда, не пускаясь в подробности, был дружелюбен и отнюдь не выглядел угнетенным или обиженным. Это озадачило Стэнхопа; ему стоило известных усилий продолжать странно сдержанную беседу. Его даже пробирал страх, когда он поднимал взор на Каспара, неотрывно и отчужденно смотревшего на него глазами цвета винограда.

Приход лейтенанта полиции явился для лорда облегчением. Он принял его в соседней комнате; там они с полчаса вполголоса что-то обсуждали. Едва граф скрылся за дверью, Каспар подошел к письменному столу, неторопливо снял с пальца бриллиантовый перстень и положил его на незаконченное письмо, написанное по-английски. Затем он подошел к окну и стал смотреть, как метет метель.

Стэнхоп вернулся один. Спросил, знает ли Каспар, где будет жить отныне. Каспар отвечал утвердительно.

— Самое лучшее нам сейчас же отправиться к учителю и осмотреть твою будущую квартиру, — сказал лорд.

Каспар кивнул:

— Да, это будет самое лучшее.

— Мы можем пойти пешком, — заметил Стэнхоп, — тут рукой подать, но если ты опасаешься навязчивости встречных, пожалуй неизбежной, то я велю подать экипаж.

— Нет, — отвечал Каспар, — я предпочитаю идти пешком, да и люди успокоятся, увидев, что и я хожу на двух ногах.

Стэнхоп вдруг заметил перстень. Удивленный, он взял его в руки, взглянул на Каспара, еще раз взглянул на кольцо, задумался, сдвинув брови, усмехнулся бегло и злобно, молча положил перстень в ящик и запер его. Засим, словно ничего не случилось, надел шубу и произнес:

— Я готов.

На улице им не слишком докучали; прогулка протекала спокойно, народ здесь жил добродушный и робкий.

Над дверьми Квантова дома висел венок из вечнозеленых листьев, в середине которого на куске картона красовалась надпись: «Добро пожаловать». Учитель Квант, в праздничном костюме, вышел им навстречу, жена его накинула на плечи шотландскую шаль, чтобы не так бросалась в глаза ее беременность.

Сначала они осмотрели комнатку Каспара, расположенную на втором этаже. С одной стороны стена была скошена, но, в общем, комнатка выглядела премило. Над пестрым старинным канапе висела гравюра, изображавшая несказанно прекрасную девушку, в отчаянии протягивающую руки кому-то вослед. В кустах еще можно было разглядеть ноги беглеца и его развевающийся плащ. Противоположную стену украшали два маленьких матерчатых коврика с вышитыми изречениями. На одном стояло: «Поздно лег и рано встал, все вернул, что потерял»; на другом: «Надежды человеку милы от колыбели до могилы». Подоконник был уставлен горшками с комнатными растениями, радовал глаз вид, открывавшийся за невысокими крышами: заснеженные горы высились по обе стороны далеко простиравшейся долины.

Трудно приходилось Каспару, смотревшему в окно; прежние представления, не имевшие теперь под собою почвы, отягощали его душу: езда к далекой цели, дорога, весело бегущая впереди лошадей, облака расступаются, когда они подъезжают ближе, горы услужливо отодвигаются в сторону, воздух звенит чужедальней песней, леса и луга, деревни и городки пролетают в озаренном солнцем тумане, а горизонт, отодвигаясь, открывает все новые и новые миры.

Но этому не бывать!

Внизу в гостиной, казалось, еще идет пар от свежевымытых полов. Квант разъяснял лорду важнейшие пункты намеченной им программы воспитания. Изредка он взглядывал на Каспара, и взгляд его был пронзителен и напряжен, как у стрелка, всматривающегося в цель, прежде чем выстрелить.

Стэнхоп сказал, что почитает себя счастливым — наконец-то у Каспара появились виды на регулярное образование, все, чему его учили прежде, было произвольно и приблизительно. Если бы господин Фейербах не так настаивал на пребывании Каспара в Ансбахе (эти слова, видимо, предназначались для слуха юноши, молча внимавшего разговору), они сейчас уже были бы в Англии или на пути туда.

— Но поскольку он остается в бесспорно хороших руках, — добавил лорд, — то я все же рад, убеждаясь, что иной раз даже насильственные действия приводят к полезным результатам.

Слова его звучали сухо, как будто не он их произносил, а его шляпа или трость. Комплимент, им отпущенный, был давно стертой монетой, но Кванта точно маслом по сердцу смазали. Он заметно оживился и сказал, что, по его мнению, Каспару следовало бы сегодня же к ним перебраться. Стэнхоп взглянул на поникшего Каспара и улыбнулся ему принужденной улыбкой.

— Не будем так спешить, — сказал он, — завтра утром я прикажу доставить сюда багаж, а сегодня пусть Каспар еще побудет со мной.

Было уже темно, когда они оба вышли на улицу. Квант проводил их и постоял у двери, потом, по своей привычке, медленно и бесшумно затворил ее, вошел в комнату, скрестил обе руки на груди и, наверно, с четверть минуты простоял так, удивленно покачивая головой.

— Что это ты головой качаешь? — поинтересовалась фрау Квант.

— Не понимаю, ничего не понимаю, — растерянно ответил учитель и, потупив взор, стал бродить по комнате, словно ища что-то упавшее на пол.

— Чего ты опять не понимаешь? — с досадой спросила жена.

Квант пододвинул стул, сел рядом с нею, пристально на нее взглянул своими белесыми глазами и продолжал:

— Скажи, милая Иетта, заметила ты в нем что-нибудь особенное, что-нибудь отличающее его от всех других людей?

Фрау Квант расхохоталась.

— Заметила только, что он не слишком вежлив и ходит в шелковых чулках, точно маркиз, — отвечала она.

— Да? Ты считаешь? Не очень-то вежлив и чулки шелковые, верно, верно, — проговорил Квант с такой поспешностью, словно он стоял на пороге великого открытия. — Ну, от шелковых чулок мы его отучим и от модной жилеточки тоже; для нашего скромного дома это не подходит. Но я спрашиваю тебя, понимаешь ли ты людей, понимаешь ли свет? О нем уже годами говорят, как о чуде, небывалом чуде! Умные люди, люди со вкусом, образованные люди затевают споры из-за него, честное слово, это непостижимо. Неужели никто не умеет взглянуть на него собственными, данными ему богом глазами? Что все это значит?

Тем временем Каспар и лорд пришли в гостиницу. Стэнхоп пребывал в не слишком радужном настроении. Молчаливость Каспара выводила его из себя; ему казалось, что кто-то, скрытый за занавесом, навел на него пистолет.

Тревожное чувство человека, загнанного в тупик, мучило его. Существует точка, в которой, как на узкой тропе над пропастью, сходятся судьбы, и решение становится неизбежным. Тогда с языка срываются непрошеные слова, и демоны встают ото сна.

Стэнхоп дернул сонетку, велел слуге зажечь свет и принести дров для камина. Через несколько минут тот же слуга доложил о надворном советнике Гофмане. Лорд не пожелал его принять и приказал больше ни о ком не докладывать. Он начал перебирать свои бумаги и, не отрываясь от этого занятия, спросил Каспара:

— Как тебе понравились учитель и его жена?

Каспар толком не знал, понравились ли они ему, и ответил весьма неопределенно. На самом деле он уже не помнил, как выглядел господин Квант, его супруга, его дом.

Помнил только, что фрау Квант пила кофе из блюдца да еще вприкуску, что очень его насмешило.



Внезапно Стэнхоп обернулся и с видом человека, уже теряющего терпение, спросил:

— Что это за выдумки с перстнем? Что ты хотел этим сказать?

Каспар ничего не ответил и в печальном своем упорстве смотрел прямо перед собой. Стэнхоп подошел, ткнул его пальцем в плечо и злобно сказал:

— Отвечай, не то горе тебе!

— У меня и без того довольно горя, — мертвым голосом отвечал Каспар. Он посмотрел на Стэнхопа, как смотрят на что-то склизкое, мгновенно отвел глаза и стал смотреть на отблеск огня, плясавший по темно-красным обоям.

Что мог он сказать? Ведь чувство его к Стэнхопу, который впервые указал ему путь, впервые заговорил с ним, как человек с человеком, оставалось почти неизменным. Поведать ему о страшной ночи в доме господина Тухера, когда он, Каспар, сидел, прижав руки к растерзанному сердцу, одинокий, покинутый, и мир был украден у него? Поведать о том, как он начал искать, искать, как разгребал время, точно землю в саду, как потом занялся день и он убежал, как смотрел на детей, на реку, как преклонил колена перед дубом. И все было по-другому, чем когда-либо, и сам он был другим: освобожденный от незнания, он по-новому смотрел на мир… Невозможно передать это словами, ибо нет таких слов.

Он продолжал смотреть в пустоту, в то время как Стэнхоп, заложив руки за спину, расхаживал из угла в угол и время от времени бросал, неохотно, отрывисто:

— Ты в чем-то меня винишь? Мне следует перед тобой оправдаться, не так ли? Goddam[16], я боролся за тебя, как за собственную плоть и кровь, я поставил на карту свое состояние и свою честь, не страшился унижений, затесался в толпу простолюдинов и педантов, чего ж тебе еще? Тот, кто требует от меня невозможного, — не друг мне. Не все еще кончено, Каспар, не весь клубок размотан, я еще сумею постоять за себя, но я запрещаю тебе говорить со мной как с должником, придираться к каждой букве, проставленной на моем векселе, и подвергать сомнению мою добрую волю. Если ты предъявляешь мне требования, вместо того чтобы с благодарностью принимать то, что я для тебя сделал, то нашей дружбе конец.

«Что он такое говорит», — думал Каспар, не в силах даже уследить за словами лорда.

Далее Стэнхопу пришло на ум, что у Каспара появился некий тайный доброжелатель, нашептывающий ему слова одобрения и житейскую мудрость, ибо он видел и со страхом осознавал, что перед ним уже не прежнее безвольное существо. Он в упор спросил об этом Каспара, надеясь застать его врасплох, но у того сделалось такое удивленное лицо, что лорд немедленно отказался от своих подозрений. Каспар молитвенно сложил руки и сказал, как всегда, силясь говорить отчетливо, что он и в мыслях не имел чем-либо огорчить Стэнхопа. И тем, что он перестал носить кольцо, тоже. Только вот случилось нечто, касающееся сказок, тех сказок, что вечно ему рассказывали, сказок о нем самом. Он их слушал, но никогда толком не понимал. Это все равно как он в тюрьме играл с деревянной лошадкой и разговаривал с ней, а она ведь была неживая.

— Но теперь, — запнувшись, добавил он, — теперь моя деревянная лошадка ожила.

Стэнхоп вскинул голову.

— Что? Как ты сказал? — испуганно крикнул он. — Выражайся яснее. — Высокомерным движением он поднес лорнет к глазам и бросил хмурый взгляд на Каспара, но это высокомерие разве что прикрывало его замешательство.

— Да, деревянная лошадка ожила, — многозначительно повторил Каспар.

Видно, этим ребяческим символом он думал выразить все, что прочитал во внезапно ему открывшемся лике прошлого. Возможно, он стал догадываться о силах, что определили его участь, и, уж во всяком случае, понял правду, страшную непостижимую правду своего долгого заключения в башне, беззакония, превращавшего его в полуживотное. Возможно, ему уяснилось, что в основе его злосчастья лежало нечто ему неведомое, но бесконечно ценимое людьми, что его право на это неведомое оставалось в силе, и стоило ему заявить о своем существовании, заявить, что он знает все, и произволу придет конец, и ему немедленно возвратят то, чего он был кощунственно лишен.

Таков приблизительно был ход его мыслей. И еще: случилось, что лорд, боясь за себя, боясь за своих работодателей, за будущее, за все здание, строить которое он помогал и которое, рухнув, низринуло бы в бездну его искалеченное тело, нашел и выговорил слово, волшебным и жутким светом осветившее для Каспара все то, великое и несказанное, что он смутно предчувствовал.

Ибо Стэнхоп чувствовал себя почти побежденным, у него не осталось охоты бороться с силой, как бы возникшей из ничего и, наподобие Ифрида из волшебной бутылки Соломона, все небо застлавшей мраком. «Я был слишком великодушен, — думал он, — и нерадив тоже; за нерасторопность платишься собственной шкурой. Не стоит будить лунатиков, а то они схватят вожжи и до смерти перепугают лошадей. Сласти приедаются, сейчас кашу надо посолить покруче».

Он сел к столу, насупротив Каспара, и начал сквозь зубы цедить слова, улыбаясь все той же мрачной и застывшей улыбкой:

— Мне кажется, я тебя понимаю. Нельзя поставить тебе в вину то, что ты сделал выводы из моих, признаюсь, немного неосторожных рассказов. Но сейчас я пойду дальше, и большей ясности тебе уже не надо будет домогаться. Я хочу взнуздать твою ожившую деревянную лошадку, и ты, если пожелаешь, будешь скакать на ней, сколько твоей душе угодно. Я тебя не обманул: по своему рождению ты равен могущественнейшим из земных владык, но ты жертва самого страшного коварства, которое когда-либо изобретал в своей ярости сатана. Если бы в мире царила только добродетель и нравственное право, ты бы не сидел здесь, а я бы не был вынужден тебя предостерегать. Слушай меня внимательно! Чем более обоснованны твои притязания, твои надежды, тем гибельнее они для тебя, ибо они дадут тебе возможность сделать лишь первый шаг к цели. Первое твое действие, первое слово неизбежно повлечет за собой твою смерть. Ты будешь уничтожен, прежде чем протянешь руку, чтобы взять то, что тебе принадлежит. Возможно, придет час, завтра, или через месяц, или через год, когда ты усомнишься в искренности моих слов, но заклинаю тебя: верь мне! Семижды запечатай свои уста. Бойся воздуха, бойся сна, они могут тебя предать. Возможно, придет день, когда ты осмелишься стать тем, кто ты есть. Но до тех пор, если тебе дорога жизнь, будь тише воды, ниже травы, и пусть твоя деревянная лошадка стоит в конюшне.

Каспар медленно поднялся с места. Ужас, как лавина, несущая обломки скал, гремел и грохотал вокруг него. Чтобы отвлечься, он со вниманием, уже граничившим с безумием, смотрел на неодушевленные предметы: стол, шкаф, стулья, подсвечник, гипсовые фигурки на камине, кочергу. Разве то, что он услышал, было ново, неожиданно? Нет! Все это, словно ядовитый воздух, его окружало. Но ведь чаяние, предчувствие — все еще не убийственное знание.

Стэнхоп тоже встал. Он приблизился к Каспару и продолжал странно гнусавым голосом:

— Ничего тебе не поможет. Под этим знаком ты появился на свет, под этим знаком родила тебя мать. Кровь! Кровь судит тебя и тебя оправдывает, кровь твой водитель, и она же тебя предает.

Помолчав, он добавил:

— Но пора спать. Утром мы пойдем в церковь и будем молиться, чтобы господь просветил нас.

Каспар, казалось, не слышал его. Кровь! Наконец, найдено слово! Это сила, проникающая все поры его существа. Ведь это кровь кричала из него, и дальняя даль отозвалась на его крик. Кровь — первопричина всех явлений, скрытая в жилах людей, в камнях, в листьях и в свете дня. Разве не любит он себя в своей крови, разве душа его — не кровавое зеркало, в котором он отражается? Сколько людей на белом свете, живут бок о бок, суетятся, чужие друг другу, друг от друга таящиеся, и все они бредут в потоке крови; а его кровь, она стучит, она совсем особенная, она течет по своему руслу, полная тайн, полная неведомых судеб!

Когда Каспар снова взглянул на графа, ему почудилось, что и тот идет сквозь кровь — видение, надо думать, обусловленное или порожденное ярко-красным цветом обоев. «Когда потушат свечи, — думал Каспар, — все будет мертво, кровь и слова, он и я. Я не хочу спать в эту ночь, умирать не хочу». Да, Каспар охотно проглотил бы слова, сорвавшиеся с его уст, запер бы их в той телесной тюрьме, что зовется молчанием. Быть послушным, неведающим, несчастным, сносить позор и поношения, душить в себе голос крови, только бы не умирать, только бы жить, жить, жить. Что ж, он будет бояться, будет труслив, как мышь, станет запирать двери и окна, позабудет о мечтах и сновидениях, позабудет друга, весь съежится, зароет в землю деревянную лошадку, но будет жить, жить, жить…

Лорд пожелал, чтобы Каспар ночевал не в своей мансарде, а у него внизу, и велел слуге постелить на диване в гостиной. Он вышел, покуда Каспар раздевался, потом вернулся и, убедившись, что юноша лежит спокойно, погасил свечи. Дверь из спальни он оставил открытой.

Вопреки своему намерению не спать, Каспар быстро уснул, его взбудораженные чувства растворились в сладостной дремоте. Он, наверно, проспал неподвижно часа четыре или пять, потом стал беспокойно ворочаться с боку на бок. Внезапно он проснулся, испустив глубокий вздох, и горящим взором уставился в темноту. Отчего-то тихонько дребезжали стекла, верно, это ветер кидал снегом в окно, а казалось, что стучит чья-то рука. Из соседней комнаты до Каспара донеслось ровное дыханье спящего Стэнхопа; в ночи оно наводило страх, как зловещий шепот: берегись! берегись!

Он не выдержал и вскочил с кровати. Ему чудилось, что его тело обкручено тысячами нитей; он и встал-то главным образом для того, чтобы убедиться, свободны ли еще его движения. Накинув на плечи одеяло, он босиком подошел к окну.

Необъятная вселенная была полным-полна выговоренных слов; как алые ягоды, висели они во мраке. Опасность — повсюду; думать — и то опасно; опасно даже дыханье чужих уст.

Каспара затрясло. Колени у него подгибались, ему было одновременно легко и тяжко. Мысли его потекли по иному пути, все в мире сделалось ему ближе: земля и небо, облака, ветер и ночь утратили свою изменчивость, свое непостоянство. О, боже, все так дивно и понятно! Каспар держит в руке осколки драгоценного сосуда, и его фантазия уже не стремится воссоздать совершенство прежней формы.

Внизу по улице неслышно проходит ночной сторож. Мигающий свет его фонаря золотит снег. Каспар провожает его взглядом, ибо ему мерещится, что этот человек каким-то необъяснимым образом связан с его судьбой. Вместе шагают они по заснеженному полю, тот спрашивает, не холодно ли Каспару, и прикрывает его полой своей шубы. Так они и идут под одной оболочкой. Вдруг Каспар видит, что с нежностью и любовью к нему обращено не мужское лицо, а прекрасное печальное лицо женщины. И эта печаль, эта красота странно красноречивы, и то, что оба они идут, укрывшись одной шубой, имеет глубочайший смысл, который равен печали и радости и тоже берет свое начало в истоках бытия.

И вдруг вновь прогремело сквозь ночь страшное речение графа: «Под этим знаком родила тебя мать».

Родила тебя! Какое слово! И что заключено в нем! Каспар закрыл лицо ладонями, у него кружилась голова.

Но тут послышались шаги. Он обернулся. Из половодья темноты всплыла фигура — граф в шлафроке. Он спал чутко и, видимо, проснулся, когда встал Каспар.

— Что ты тут делаешь? — недовольным голосом спросил он.

Каспар шагнул к нему и проговорил настойчиво, торопливо, угрожая и моля:

— Отвези меня к ней, Генрих! Дай мне хоть раз взглянуть на мать, один только раз и только взглянуть. Не сейчас, пускай позднее. Один, один-единственный раз! Только взглянуть! Только раз!

Стэнхоп отпрянул. В этом крике души было что-то нездешнее.

— Терпенье, — буркнул он, — терпенье!

— Терпенье? И как долго еще? Я уже давно терплю.

— Обещаю тебе…

— Ты-то обещаешь, но откуда мне взять веру?

— Давай назначим срок — через год.

— Год длится долго.

— И долго и недолго. Всего один короткий год, и тогда…

— Что тогда?

— Тогда я вернусь.

— Вернешься за мной?

— Да.

— Ты мне клянешься в этом? — Каспар вперил в Стэнхопа испытующий взгляд, но уже угасавший, как чуть тлеющий огонек. От снега ночь была светлой, и они могли видеть лица друг друга.

— Клянусь.

— Ты-то клянешься, а откуда мне взять веру?

Стэнхоп был подавлен и растерян. Эта беседа среди ночи, вопросы юноши, все более властные и напористые, от них на него повеяло холодом загробного мира.

— Вырви меня навек из своего сердца, если я обману тебя, — глухо проговорил он; в эту минуту ему поневоле пришел на ум человек, которого дьявол живьем втащил в огнедышащий кратер Везувия.

— Что мне с того? — отвечал Каспар. — Назови мне имя, назови ее имя, мое имя!

— Нет! Ни за что! Ни за что! Но верь мне. Господь хранит тебя, Каспар! Ничто не будет отнято у тебя, ты сполна уплатил выкуп за счастье, который с нас, прочих, по мелочи взимается ежедневно. А платить надо, платить надо за все. В этом — смысл жизни.

— Итак, ты обещаешь снова быть здесь через год?

— Да, через год.

Каспар, цепко схватив руку Стэнхопа, уставился на него глубоким, одухотворенным, удивительно гордым взглядом. Теперь пришел черед потупиться лорду. В эту минуту лицо его выглядело старым-престарым. Вернувшись в спальню, он стал бормотать себе под нос Отче наш.

Уснул он лишь под утро и проснулся около полудня. Каспар, давно уже вставший, сидел у окна и, казалось, внимательно изучал морозные узоры на стекле.

В час они вышли из гостиницы и рука об руку, пожалуйста, мол, смотрите на нас, по глубокому снегу отправились на рыночную площадь, где толпились крестьяне и торговцы. У портала церкви св. Гумберта Стэнхоп остановился и предложил Каспару вместе войти в храм. Каспар заколебался, но вошел вслед за лордом в высокое, ничем не украшенное помещение с нависающими черными балками на потолке.

Стэнхоп стремительно зашагал к алтарю, опустился на колени, низко склонил голову и замер в полной неподвижности.

Каспара это неприятно задело, и он невольно оглянулся, нет ли поблизости свидетеля чрезмерного смирения графа. Но церковь была пуста. Почему он так скорчился на полу, думал Каспар, господь бог ведь не в подполе обитает. Мало-помалу ему становилось страшно; молчание гигантского нефа захлестывало его сердце. А подняв взор, он увидел сквозь открытое стрельчатое окно вверху, как солнце тщится побороть и разогнать зимние туманы. Бледное лицо его порозовело от радости, робко молчащее сердце обрело голос, вознесшийся к небу.

— О солнце, — негромко, но проникновенно воскликнул он, — сделай, прошу тебя, чтобы все было не так, как есть. Сделай все по-другому, солнце! Ты ведь знаешь, что творится, и знаешь, кто я. Свети, солнце, пусть мои глаза всегда видят тебя! Всегда!

Покуда он произносил эти слова, золотистая волна света залила белые, как мел, каменные плиты, и Каспар, очень довольный, решил, что солнце, на свой лад, дало ему ответ.

ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЧИТАТЕЛЬ УЗНАЕТ КОЕ-ЧТО О ГОСПОДИНЕ КВАНТЕ, А ТАКЖЕ О ДАМЕ, ПОКА ЕЩЕ НЕ НАЗВАННОЙ

Каспар перебрался в дом учителя Кванта без каких бы то ни было приключений.

— Что ж, в добрый час, — сказал Квант во время первой совместной трапезы, когда служанка поставила на стол миску с супом, — теперь для вас начнется новая жизнь, Хаузер. И, надо надеяться, жизнь богобоязненная, исполненная усердия и прилежания. Если наша деятельность похвальна, если мыслью мы постоянно обращаемся к творцу, наши земные усилия, несомненно, будут вознаграждены.

После обеда Квант отправился в школу, а вернувшись к четырем часам, поинтересовался, что делал Каспар во время его отсутствия.

Жена не смогла толково ответить, и он стал ей выговаривать:

— Мы обязаны следить за ним, милая Иетта, глаза у нас всегда должны быть открыты.

И он действительно следил. Подобно усердному бухгалтеру, завел счет в своем сердце, чтобы заносить в него все слова и действия вверенного ему юноши. При столь рачительном ведении дела вскоре выяснилось, что дебет и кредит не уравновешиваются и список задолженности день ото дня становится длиннее. Это очень огорчало учителя, но, с другой стороны, в его душе был потайной уголок, где гнездилась радость.

Ничего не поделаешь, видно, этот человек был создан для двойственного существования. В нем одновременно жили достойный бюргер, аккуратный налогоплательщик, педагог, глава семьи, патриот и просто — учитель Квант. Один являлся образцом добродетели, другой залег в темном углу, подстерегая все божьи создания на свете. Достойный бюргер, налогоплательщик и патриот принимал искреннее участие в общественной жизни, тогда как просто учитель Квант с довольным видом потирал руки, когда что-нибудь случалось: умер ли кто из его сограждан или хотя бы сломал ногу, получил ли отставку заслуженный чиновник или воры опустошили общественную кассу. Его радовало даже колесо, сломавшееся у почтовой кареты, радовал пожар на дворе богатого крестьянина или скандалезный брак графини имярек с ее конюхом. Налогоплательщик, глава семьи, педагог неуклонно выполнял свои обязанности, но в Кванте, просто учителе Кванте, было нечто от революционера: всегда начеку, он неустанно следил за порядком в мире, вечно был озабочен, как бы кто не урвал больше почестей и славы, чем ему причиталось, согласно точнейшему балансу, по его заслугам и провинностям, достоинствам и недостаткам. Явный Квант, казалось, был доволен своей судьбой, Квант тайный считал, что его всегда и везде обходят, обижают, ущемляют в правах.

Казалось бы, трудно ужиться под одним кровом двоим столь различно настроенным домочадцам. На поверку, однако, оба Кванта уживались отлично. Зависть, конечно, свирепый зверь, и, случалось, он продырявливал стену между обеими душами — ведь даже самая мощная плотина иной раз, как известно, не может противостоять разрушительному паводку. Зависть нет-нет да и врывалась в плодородные и заботливо ухоженные угодья богобоязненного человеколюбца Кванта.

На что только не бросалось это прожорливое чудовище! Кто-то всю жизнь продремал на лежанке, ан, глядь, его пожаловали орденом; другой унаследовал десять тысяч талеров, хотя и без того два раза в неделю ел паштеты и запивал их мозельским; третьего превозносили в газетах, а по праву ли ему выпала такая честь — поди разберись; какой-то доселе никому не известный малый сделал открытие, а оно лежало на поверхности, и если бы вовремя обратить внимание… «Почему он, а не я? Почему…» — бормотал про себя тайный бунтовщик Квант, истомленный вечным и незримым единоборством с судьбою под лозунгом «Почему другой, почему не я?»

Может быть, нашего доблестного Кванта огорчало его происхождение: отец — пастор, мать — из крестьянской семьи? В нем самом много чего засело от крестьянина, но много и от пастора. Земные его устремления были насквозь пропитаны богословием, и все же крестьянин вечно путался в ногах у богослова. Ибо где же видано, чтобы человек, настроенный на миролюбивый и религиозный лад, был недоброжелателен, честолюбив и мстителен? Превыше всего Квант ставил правду, он всем это заявлял, в этом клялся, да так оно, собственно, и было. Все-то казалось ему недостаточно правдивым и ясным; счет никогда не сходился. Люди, куда ни глянь, либо неверно считали, либо путали падежные окончания. Он всем заявлял и клялся, что ни разу в жизни не солгал. Редкий случай, но не подлежащий сомнению, тем паче что стало известно о его разрыве с единственным другом, кандидатом на учительскую должность, которого он однажды уличил во лжи.

Как же беспомощен был Каспар перед лицом такой бдительности, такого соединения редких и примерных качеств, отличавших учителя, вернее, лучшую часть его учительской души! Нам с читателем, конечно, легко, нас-то не проведешь, нам видна каждая складочка в одежде учителя Кванта, и даже его сердце для нас бьется под прозрачной кожей. Наш пост — на высокой башне, мы наблюдатели, одаренные юмором; мы сопровождаем господина Кванта в мелочную лавку, где он учтиво просит отвесить ему полфунта сыра и при этом его беспокойно жадный взгляд регистрирует покупки других, все равно — кухарок или генералов; мы слышим его беседу с обер-инспектором Какельбергом, когда он с болью душевной сетует на испорченность юношества; мы видим, как каждое воскресенье, начищенный и наглаженный, он спешит в церковь и смиренно раскрывает свой молитвенник; мы знаем, что он почтителен с вышестоящими и не ведает снисхождения к подчиненным, что никто не вправе усомниться в его безупречном чувстве долга. Но мы также знаем, что каждый вечер, перед сном, он долго сидит в ночной рубашке на краешке кровати и, насупившись, вспоминает, что сегодня советник Герман с ним поздоровался довольно небрежно; до нас дошли прискорбные слухи, что Квант чувствительно вразумляет своих учеников, конечно же, только ленивых и строптивцев, заботливо высушенной испанской камышовой лозой, что он не всегда обращается со своей добродушной женой так нежно и внимательно, как при посторонних, почему те и твердят в один голос, что этот брак может служить блистательным примером взаимопонимания между супругами.

Для Каспара, не пользовавшегося, разумеется, нашим преимуществом — знать все и поспевать всюду, господин Квант был хоть и таинственно безрадостной, но, безусловно, весьма импозантной фигурой. У бедного юноши всякий раз перехватывало дыханье, когда господин Квант говорил с ним настойчиво докторальным тоном и притом в упор смотрел на него. Поначалу Каспар был удручен теснотой этого домашнего круга, где иной раз нельзя было остаться наедине даже со своими мыслями. Утешало его только то, что лорд, намеревавшийся уехать еще в декабре, до сих flop жил в Ансбахе. Стэнхоп хоть и утверждал, что сюда должны прийти какие-то важные для него письма, на самом деле дожидался возвращения президента Фейербаха. Его тревожило затянувшееся отсутствие этого человека — так путника тревожит надвигающаяся гроза.

Да и Каспара, по причинам совсем особого рода, ему оставлять не хотелось. Каждый день они гуляли вдвоем час или полтора, обычно поднимались на Дворцовую гору, а потом шли Бернадотовой долиной, что в прекрасном своем уединении как бы служила притвором сумрачных, уходящих вдаль лесов. На Каспара благотворно влияли эти прогулки по холодному, а часто и морозному воздуху.

Беседы их, вращавшиеся вокруг личного и близлежащего, переходили к общему, и тогда любое оброненное слово становилось интересным, оставаясь вполне безопасным, и поучительное не утрачивало очарования доверительности. Словно между ними существовал сговор, был заключен мир в самый канун смутно чаемой катастрофы, которая вконец разрушила былую красоту их отношений. Так они шли, с виду друзья, и в сфере, чуждой их житейским обстоятельствам, были искренне преданы друг другу; разница в летах и в опыте сглаживалась тем, что один охотно дарил слова, другой же с не меньшей охотой их принимал.

Лорда не только привлекала такая форма общения, он был положительно захвачен ею. Наконец-то он опять чувствовал себя непринужденно, никто не впрягал его в ярмо, не гнал кнутом к намеченной цели. Погруженный в себя и задумчивый, он печально размышлял о жизни, некогда кипевшей в его груди, и о том, что она оставила на долю бесцельной игре ума — той стихии, в которой человек познает человека. Над глубинами своего существования он проходил, как по хлипкому мостику, который рухнет в пропасть от первого же порыва ветра.

Говорить он больше всего любил о судьбе человека и ее превратностях, рассказывал, как начал тот и чем кончил этот, что ввергло в беду одного и что вознесло другого на вершину успеха, как один его знакомый, что ни день, роскошествовал за королевским столом, а через два года умер нищим в убогой мансарде. Многоразличны людские жребии; на высотах, куда так трудно взбираться, цветут цветы; но все здесь шатко, непостоянно, ни на кого, ни на что нельзя положиться. Не следует пренебрегать правилами, коими непременно должна руководствоваться деятельность отдельного человека. Стэнхоп заговорил о книге лорда Честерфилда, своего родича и отдаленного предка, в чьих прославленных письмах к сыну имеются превосходнейшие максимы. Потомок наизусть цитировал целые страницы оттуда. Этот же Честерфилд, в насмешку над родовой гордостью английских аристократов, повесил в своем замке две картины: на одной был изображен нагой мужчина, на другой — нагая женщина, а под ними надпись: Адам Стэнхоп, Ева Стэнхоп.

Граф нередко изумлялся, до чего же умен скупой на слова и простодушный Каспар, как удивительно меток в споре и самостоятелен в суждениях, как легко он схватывает самые противоположные понятия и связует их в своей богатой фантазии.

Катастрофа не заставила себя ждать. И вызвал ее повод самый незначительный. Однажды, когда они возвращались с прогулки, Стэнхоп пустился в рассуждения, как, мол, хорошо, когда человек не позволяет пережитому кануть в вечность, а напротив, старается извлечь из него нравственную пользу, обогащая свой разум письменными или устными воспоминаниями. Каспар спросил, что он, собственно, имеет в виду. Вместо ответа лорд, в свою очередь, поставил коварный вопрос, кстати сказать, давно его тревоживший: продолжает ли Каспар вести дневник?

Каспар ответил утвердительно.

— Не хочешь ли ты, при случае, мне почитать из него?

Каспар испугался, подумал и нерешительно отвечал: да, ему бы этого хотелось.

— Ну, и отлично, не откладывай дела в долгий ящик, — сказал Стэнхоп. — Я хочу только составить себе представление, как и о чем ты пишешь.

Войдя в дом, лорд последовал за Каспаром в его комнату и, дожидаясь, покуда тот примется читать, поудобнее устроился на канапе. В печке трещал огонь, на дворе с полудня дул теплый и влажный ветер, уже смеркалось, лиловая дымка окутывала далекие горы.

Каспар возился со своими книгами, время шло, а он, видимо, и не думал приступать к тому, чего так жаждал Стэнхоп.

— Ну, Каспар, — подал наконец голос нетерпеливый граф. — Я жду.

Каспар вдруг круто повернулся к нему и объявил, что читать не может.

Стэнхоп удивленно на него посмотрел, Каспар потупился. Дневник-де спрятан в куче разных других вещей, и ему трудно до него добраться.

— Так, так, — отвечал лорд, засмеявшись гнусаво и почти беззвучно. — Ты, оказывается, мастер находить отговорки, а я и не знал… Кто бы мог подумать…

Тут послышалось шарканье чьих-то ног, в дверь постучали, лорд крикнул: «Войдите!» — и в комнату медленно вошел Квант. Он сделал вид, что удивлен присутствием Стэнхопа, и тотчас же спросил, не угодно ли будет его лордству слегка подкрепиться? Лорд поблагодарил кивком головы и снова обратил пристальный взгляд на Каспара.

Квант немедленно смекнул, что здесь происходит что-то неладное, и почтительно осведомился, неужели у его сиятельства имеется повод быть недовольным Каспаром. Стэнхоп ответил, что у него есть причины для известного недовольства, и в кратких словах пояснил учителю, в чем тут дело. Затем, повернувшись к Каспару, сказал громким и резким голосом:

— Если ты вообще не намеревался посвятить меня в интимные подробности твоей жизни, то не надо было и обещать. А если ты пожалел о своем обещании, то надо было деликатно и своевременно взять его обратно, но прибегать к подобным уверткам, — здесь последовала небольшая, но красноречивая пауза, — мне кажется, недостойным как тебя, так и меня.