Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Якоб Вассерман

Каспар Хаузер, или Леность сердца

«Братство дурных и равнодушных»

О романе Якоба Вассермана «Каспар Хаузер»

Имя главного героя этой книги впервые прозвучало в Германии в 1828 году. «Каспар Хаузер» — вывел большими буквами на листке бумаги, протянутом ему полицейским чиновником, никому не известный юноша лет шестнадцати или семнадцати, в диковинной одежде. Незадолго до этого он вошел в город Нюрнберг походкой человека, привыкшего только сидеть и лежать, и с трудом выговаривал те немногие слова, которые знал.

Весть о таинственном найденыше быстро облетела не только всю Баварию и другие немецкие государства, но и прочие страны Европы. Сообщения о нем замелькали в печати. «Каспар Гаусер, дикой человек», «Известие самовидца о Гаусере» — так гласили, например, заголовки в газетах и журналах России. Одна за другою возникали, опровергались, сменялись новыми самые разнообразные, порою совершенно неожиданные теории происхождения Хаузера. Насколько можно было судить по его собственным словам, он прожил долгие годы в лесной землянке, где какой-то человек, скрывавший свое лицо, вместе с нехитрой едой преподносил ему жалкие крохи немецкого языка. Водя руку юноши, неизвестный научил его писать свое имя, а затем провел его через лес в Нюрнберг и исчез бесследно. Теперь Хаузер переживал свое второе рождение, приспосабливаясь к жизни среди людей. Его уже начали забывать, как вдруг в декабре 1833 года, через два года после своего переезда в другой баварский город Ансбах, он был смертельно ранен, опять при таинственных обстоятельствах и опять неизвестным человеком. И тогда шум вокруг его имени поднялся с еще большей силой.

Каспар Хаузер стал загадкой века, занимавшей умы криминалистов, психологов, социологов, педагогов, журналистов и даже графологов. Существует обширнейшая литература о нем, причем не только на немецком языке. Она возникла вскоре после его первого появления в Нюрнберге, но особенно обогатилась впоследствии.

Естественно, что еще при жизни юноши одно за другим высказывались предположения о его знатном происхождении. Много лет спустя статистик и историк культуры Георг Фридрих Кольб постарался обосновать одну из таких версий. Он утверждал, что найденыш был сыном баденского герцога Карла-Людвига-Фридриха, которого считали умершим в грудном возрасте и который якобы на самом деле был похищен и упрятан представителями боковой ветви правящего рода, претендовавшей на баденский трон. Версия эта приобретала особый блеск оттого, что престолонаследник приходился как бы внуком Бонапарту, — его мать Стефания Богарне-Наполеон (она упоминается и незримо присутствует в «Каспаре Хаузере» Вассермана) была приемной дочерью покойного императора. Хотя теория Кольба была опровергнута архивными документами, в частности актом о вскрытии трупа знатного младенца, и работами других историков, она имела хождение еще долгое время. Этой версией воспользовался и Вассерман.

Библиографический перечень книг, брошюр и статей о нюрнбергском найденыше продолжал пополняться и в XX веке, по крайней мере до 1956 года. А тем временем сорок девять фолиантов «дела Каспара Хаузера», хранившихся в главном государственном архиве Мюнхена, стали жертвой пожара во время второй мировой войны. Несмотря на все усилия столь многих людей, сведущих в разных областях науки, загадка и поныне осталась неразгаданной. И все-таки многое в их работах представляет интерес. Ибо таинственная судьба Каспара Хаузера послужила благоприятным поводом для того, чтобы затронуть целый ряд проблем, волновавших общество.

Короткая, но необычная жизнь этого человека дала пищу не только науке, но и литературе. И это понятно, — ведь не каждый из писателей придумает такой острый сюжет, какой в данном случае дарила сама действительность. Как ни странно, начало этой литературе положили не немцы, а французские драматурги Огюст Анисе-Буржуа и Адольф Деннери, написавшие через три года после смерти нюрнбергского найденыша пьесу «Каспар Хаузер». Великого французского поэта Поля Верлена тоже заинтересовала судьба таинственного юноши, и он посвятил ей небольшое, в четыре строфы, стихотворение, вошедшее в сборник «Мудрость» (1881). На немецком языке о Каспаре Хаузере, главным образом в XX веке, написано свыше десятка произведений (романов и драм), из которых бесспорно лучшим является роман Вассермана, публикуемый ныне в новом русском переводе.

Якоб Вассерман родился 10 марта 1873 года в семье небогатого и неудачливого коммерсанта. Когда в 1908 году вышел в свет его роман «Каспар Хаузер», он был уже широко известным писателем. За предшествующие двенадцать лет литературной деятельности Вассерман опубликовал романы «Мелузина», «Цирндорфские евреи», «История юной Ренаты Фукс», «Молох», «Александр в Вавилоне», а также несколько новелл и рассказов.

Уже тогда, хоть главные его произведения еще не были созданы, он был одним из наиболее читаемых современных авторов. Но его не только читали, о нем спорили. Спорили яростно и ожесточенно. Одни называли его духовным великаном, другие — одаренным дилетантом.

Впрочем, об одном ли Вассермане спорили так рьяно на арене немецкого искусства в первые годы двадцатого столетия? К тому времени еще не погасли воспоминания о боях, вызванных литературной революцией, которую произвел в конце ушедшего века натурализм, оставивший столь глубокие следы, но уже одна за другой заявляли о себе новые школы и направления: символизм, импрессионизм, неоромантизм, неоклассицизм и т. п., публиковались манифесты и программы, звучали новые имена.

Еще сравнительно недавно посленатуралистическую эпоху в Германии у нас было принято изображать как пору безраздельного господства реакционной, декадентской литературы, демонстративно отказавшейся от традиций реализма девятнадцатого столетия. Но чем больше проходило времени, тем яснее становилось, что дело не в количестве, а в качестве: в те годы в немецкой литературе явственно проступили контуры течения, которое зародилось на пороге нового века и которому, несмотря на скромные вначале масштабы, суждены были все больший размах, а главное — долговечность. Течение это — критический реализм XX века. Предвестником его был ранний Гауптман, а подлинными основоположниками братья Манн, Томас, и Генрих, решительнее других преодолевшие черты декаданса. На этот же реалистический путь, правда чаще всего не сразу, а ощупью и с импрессионистскими, символистскими и прочими рецидивами, вступили и другие писатели того же поколения. Назовем хотя бы Германа Гессе, Рикарду Хух и Бернгарда Келлермана. Список этот можно было бы продолжить.

К писателям этого направления принадлежал и Якоб Вассерман. И убедительнейшим доказательством этого является его «Каспар Хаузер».

История нюрнбергского великовозрастного подкидыша волновала Вассермана с детских лет. Он знал о ней из рассказов родных и знакомых, то и дело возвращавшихся в своих разговорах к загадке века и к различным попыткам объяснить ее, Здесь сыграло роль то обстоятельство, что Вассерман родился в старинном городе Фюрте, издавна связанном многими нитями с Нюрнбергом, от которого его отделяли всего шесть километров (в наше время оба города почти срослись). Жители этих мест бережно хранили воспоминания о своем таинственном «земляке». Дед будущего писателя описывал внуку внешность Каспара, которого ему довелось некогда увидеть в нюрнбергской крепостной башне.

Задумав написать книгу о Каспаре Хаузере, Вассерман, однако, не удовлетворился устными преданиями, а обратился к книгам и досконально изучил литературу, посвященную данному вопросу. Трудно сказать точно, когда у писателя окончательно созрел замысел романа. Во всяком случае, если судить по его собственному свидетельству, он снова и снова возвращался к этой теме и над романом работал дольше обычного.

Пользуясь правом автора исторического произведения на художественный вымысел, Вассерман, тем не менее, довольно точно воспроизводит факты, связанные со «второй» биографией Каспара Хаузера, начиная от сенсационного появления юноши в Нюрнберге и кончая его смертью в Ансбахе. Он сообщает также все основные сведения о его «первой» жизни, которые, хотя и без абсолютной достоверности, известны историкам. Большинство главных персонажей, так или иначе принимающих участие в судьбе Хаузера, — исторические личности, но их психологические портреты — это именно та область, в которой автор позволил себе наибольшую свободу действий.

Однако не сотканная самой жизнью необычная интрига, которая смогла бы стать основой остросюжетного повествования, скажем, детективного романа, привлекает писателя, не на тайне рождения и гибели Каспара ставит он акценты. Автор как бы перестает удивляться неожиданному появлению «заблудшего обитателя другой планеты», чудом попавшего на землю, как называет Хаузера один из героев книги, и начинает к нему присматриваться. «Каспар Хаузер» все больше приобретает характер психологического романа. При этом Вассерман, которого большинство критиков называли учеником великих русских писателей, в первую очередь Достоевского и Толстого (да он и сам не раз это отмечал), обнаруживает незаурядное умение проникать в человеческую душу.

Как ни различны по положению, по характеру, по моральным качествам многочисленные персонажи романа, все они делятся на два лагеря: один из них составляет Каспар, другой— все остальные. Главный герой и люди, в соприкосновение с которыми он приходит, — это два сосуществующих мира, анализируемые автором порознь и в сочетании друг с другом.

Вассермановский Каспар Хаузер — воплощение известной формулы Дидро: «Человек по природе добр». Величайшее зло, которое причинили ему люди в раннем детстве, он не мог осознать раньше, потому что свое прозябание в лесной темнице ему не с чем было сравнивать. Но и теперь, когда он заново родился и увидел мир, воспоминания о «первой» жизни не вызывают озлобления в его душе.

Несмотря на исключительность истории Каспара Хаузера, Вассерман избежал соблазна сделать своего героя выдающейся, возвышающейся над обществом личностью. Его Каспар, и в этом одно из самых больших достоинств романа, человек обыкновенный. Желания и помыслы его естественны. По своему поведению он, правда, отличается от окружающих, порою даже очень резко, но это вызвано не его сущностью, а теми особыми обстоятельствами, которые наложили отпечаток на всю его жизнь.

Автор романа похож на ученого. Его герой напоминает индивидуума, выращенного в «колбе», где тот был тщательно оберегаем от всякого воздействия среды, влияния семьи, от родственных связей, от традиционных представлений о мире, от религиозных воззрений, разных предрассудков, светских условностей — короче, от всего, что постепенно, подчас незаметно, внушают человеку в детстве и юности. Затем «гомункулус» попадает в гущу жизни, и Вассерман внимательно наблюдает за тем, что после этого произойдет.

Такая коллизия создает богатейшие возможности обнажить общественные пороки и противоречия и показать, как корыстен и фальшив, несмотря на кажущуюся благопристойность, мир, увиденный глазами Каспара Хаузера, «спокойными глазами», как назвал их в своем стихотворении Поль Верлен. Впрочем, спокойными глаза эти остаются недолго. Очень скоро, как только до сознания Каспара доходит, что он является вечным объектом раздоров, интриг, беспощадной борьбы различных партий, в них навсегда закрадывается страх, и он, пользуясь метафорой автора, начинает взирать на мир, как возвратившаяся с юга ласточка смотрит на свое гнездо, разоренное руками озорников-мальчишек. Наблюдая за своим окружением, он сам быстро превращается в его жертву. Клара Каннавурф, от горя лишившаяся рассудка, быть может, не так уж безумна в ту минуту, когда на похоронах Каспара всех людей называет его убийцами.

За пять лет, прошедших от первого знакомства Каспара с миром до кровавой развязки, он терпит одно разочарование за другим и умирает, так и не найдя общего языка с людьми.

Практически он находится чуть ли не на таком же расстоянии от них, на каком находился, обретаясь в своей темнице. Лесную колбу заменяет городская. Процесс его одичания не прекращается, он только принимает новые формы. С полным основанием говорит Клара, что Каспар так же одинок, как в своей тюрьме, только тюрьма эта находится теперь не под землей, а на ее поверхности. «Кровать — это же лучшее из того, что я познал на этом свете! Все остальное скверно!» — восклицает молодой человек в приступе отчаяния и с тоской вспоминает в своем дневнике темницу, где ему было хорошо, потому что он ничего не знал о мире и никогда не видел людей.

И все-таки знакомство со страшной действительностью по-прежнему не вызывает у Хаузера озлобленности. Создается даже впечатление, что покорность его прямо пропорциональна тем мукам, которые он терпит. Лишь когда мучители Каспара пытаются грубо, с применением насилия проникнуть в сферу его сокровенных мыслей, отобрать его дневник, он отваживается на упорное, хотя внешне и пассивное, сопротивление.

Несмотря на то, что люди, наносящие Каспару обиды, вынуждают его запираться и пускаться на ложь, весьма, впрочем, невинную и в какой-то мере оправданную, он продолжает оставаться эталоном нравственной чистоты, вассермановским вариантом Алеши Карамазова.

Но наряду с этой функцией есть у главного героя романа еще и другая. Автор превращает Каспара в своеобразную лакмусовую бумагу, с помощью которой проверяются моральные качества его окружения. Как пишет В. Г. Адмони, «люди сами себя разоблачают, дотрагиваясь до Каспара. Он служит как бы критерием их подлинной сущности»[1]. В рецензии на роман Вассермана, которую Томас Манн опубликовал сразу же после выхода книги в свет и в которой он дал этому произведению очень высокую оценку, он нашел для Каспара яркую и удивительную по своей точности метафору: «пробный камень сердец».

Что же показывает прикосновение людей к Каспару? Что регистрирует этот моральный кардиограф? Какие показатели появляются на нем? Ответ на этот вопрос дает нам подзаголовок романа — «Die Trägheit des Herzens». Немецкое слово Trägheit многозначно. Оно примерно соответствует нашим понятиям «леность», «вялость», «медлительность», «инертность» и «косность». В тексте романа автор нигде не раскрывает, не комментирует подзаголовка книги, оставляя возможность читателям самим подумать над ним. Но всем ходом повествования он высказывает мысль, что большинство людей, имеющих отношение к Каспару, страдает «леностью сердца», равнодушием к его трагедии.

И конечно же, речь идет о жизненной позиции в целом, а не только о позиции в деле Хаузера. Художник призывает своих соотечественников и всех современников отрешиться от инерции и косности в человеческих отношениях. Он хочет, чтобы люди были добры друг к другу, требует от них деятельной чуткости и гуманности, даже если им нужно ради этого поступаться собственными интересами.

Из всех персонажей книги этими свойствами наделена разве только одна Клара. Но как раз этот персонаж менее всех других реалистичен. Романтически бесплотная, описанная, но не показанная, она выпадает из общего стиля романа, не убеждает и не запоминается. Не раскрыта внутренняя сущность и двух других радетелей Каспара: солдата Шильдкнехта и священника Фурмана, хотя первый играет важную роль в сюжетном построении заключительной части, а многозначительные слова второго, произнесенные перед смертью, даются автором под занавес, как некий вывод из всего, что было рассказано.

Иное дело Фейербах, главный и самый последовательный заступник Хаузера.

Как и многих других своих героев, Вассерман не выдумал Фейербаха, а нашел его в литературе о Каспаре Хаузере. Но разница состоит в том, что значение этой личности выходит далеко за пределы истории нюрнбергского найденыша. Выдающийся юрист, ученый и практик, Иоганн Пауль Ансельм фон Фейербах (1775–1833) был одним из тех наиболее передовых людей своего времени, которых выдвинула буржуазия после победы Великой французской революции.

В своих трудах по криминалистике и в составленном им уголовном уложении королевства Бавария, которое стало классическим, Фейербах ратовал за строгую ясность законов, независимость судов, неукоснительное соблюдение судьями требований уголовного кодекса, публичность судебных заседаний, отмену пыток во время следствия и т. п. Он разработал собственную теорию психологического предупреждения правонарушений. Он явился также родоначальником семьи талантливейших людей, проявивших свое дарование в самых разных областях. Это были пять его сыновей: великий философ Людвиг Фейербах, которого мы видим мельком в конце романа, археолог Ансельм, математик Карл Вильгельм, юрист Эдуард Август, филолог Фридрих Генрих, а также внук Ансельм, выдающийся живописец, создатель полотен на исторические и мифологические сюжеты.

В том, что связано с Фейербахом (а фигура эта занимает центральное место в окружении главного героя), «Каспар Хаузер» наиболее полно отвечает требованиям жанра исторического романа. Вассерман досконально изучил жизненный путь знаменитого криминалиста, чей облик в высшей степени соответствовал его собственным гуманистическим идеалам. Вероятно, он воспользовался двухтомником «Жизнь и деятельность Ансельма фон Фейербаха», изданным Людвигом Фейербахом на основе дневников и неопубликованных писем отца. Знание фактов помогло писателю создать цельный характер, реалистический образ, трактовка которого к тому же гармонирует с исторической правдой.

Фейербах показан на последнем этапе жизни. Позади несколько лет профессуры и службы в органах юстиции в Мюнхене и Бамберге. Он руководит Апелляционным судом Рецатского округа (этим названием округ обязан небольшой реке Рецат, протекающей в баварской провинции Средняя Франкония), столицей которого благодаря ряду исторических обстоятельств стал городок Ансбах, а не гораздо более крупный и известный Нюрнберг.

Мы сознательно приводим эти подробности, потому что без них русскому читателю трудно понять все сюжетные перипетии романа. Его может также удивить, что председатель Апелляционного суда Фейербах, которого Вассерман зачастую именует коротко, но внушительно «президентом», выступает как высший авторитет и воплощение верховной власти в округе. Дело в том, что апелляционные суды, существовавшие в Баварии и других немецких землях до объединения Германии, а точнее даже до 1879 года, не просто являлись второй судебной инстанцией, рассматривавшей жалобу на решение первой, а были наделены большими полномочиями. Они осуществляли наблюдение за деятельностью всех судебно-полицейских властей округа и являлись фактически высшим органом в сфере юстиции.

К служебному авторитету Фейербаха присоединяется и личный, действующий намного сильнее. Все то, что было сказано выше о его деятельности, принесло Фейербаху славу неусыпного блюстителя законности и справедливости, внушает уважение к нему, а кое-кого заставляет бояться «опасного старика». Впрочем, боятся Фейербаха больше в «низах». Писатель умело, без нажима, вплетает в повествование намеки на его конфликты с «верхами», и это опять-таки соответствует исторической истине: взгляды президента в самом деле навлекли на него немилость реакционеров, стоявших у кормила власти. Особенно яростным атакам в течение многих лет подвергали его отцы церкви, католической — с одной стороны и лютеранской — с другой.

Фигура Фейербаха занимает Вассермана прежде всего в связи с решающей ролью, которую тот сыграл в судьбе Каспара Хаузера. В своей концепции писатель в значительной мере опирается на брошюру Фейербаха «Каспар Хаузер. Характерный пример преступления против духовной жизни», изданную в 1832 году и положившую начало литературе о нюрнбергском найденыше. Да и сама эта брошюра фигурирует в романе, хотя название ее не приводится. В сюжет органически входят и вдохновенная работа Фейербаха над нею, и ее публикация, и тот сенсационный резонанс, который она приобретает.

И все-таки правы те исследователи творчества Вассермана, которые полагают, что писатель не щадит даже Фейербаха. Более того, можно считать, что диагноз «леность сердца» в какой-то степени относится и к нему. Только у него эта леность, равнодушие, косность чувств и мыслей приобретают особые формы. Фейербах прежде всего ученый. Он, правда, все время занят практической деятельностью, активно и страстно борется против правонарушений. Но при этом он мыслит абстрактными категориями: «закон», «право», «справедливость», «свобода волеизъявления» и т. п., и эти формулы заслоняют для него человеческую душу. В этом трагическая противоречивость Фейербаха. Обнаженная Вассерманом, она наряду с ярко написанным портретом этого человека обеспечивает образу Фейербаха поразительную жизненность.

Как это ни парадоксально, но у Фейербаха и Каспара Хаузера есть некое сходство в смысле их положения в обществе. Убеленный сединами мудрец оказывается чуть ли не в такой же изоляции, как и наивный, не знающий мира молодой человек. У Фейербаха, правда, это происходит по совсем иным причинам, чем у Каспара. Он не разочаровывается в людях, а просто плохо разбирается в них, не видит сквозь очки ученого их подлинной сущности. Так, полицейский офицер Хикель — явный мошенник и хрестоматийный злодей, но Фейербах безгранично доверяет ему как носителю закона и платится за это собственной жизнью. Ради этой идеи Вассерман идет на вымысел: воспользовавшись тем историческим фактом, что за полгода до смерти Каспара Хаузера Фейербах действительно неожиданно умер в пути, отправившись на воды, он инсценирует злодейское убийство председателя Апелляционного суда могущественными врагами с помощью их наймита Хикеля.

То же равнодушие к людям, точнее, к каждому человеку в отдельности, играет роковую роль в отношениях Фейербаха и Каспара. Начав с решительных мер по устройству судьбы юноши и неустанно добиваясь выяснения тайны его происхождения и наказания людей, совершивших это тягчайшее «преступление против духовной жизни», Фейербах так и не находит ключа к сердцу Каспара и объективно способствует углублению его разлада с обществом.

Первый воспитатель юноши Даумер — тоже историческая личность. Георг Фридрих Даумер (1800–1875) учился в нюрнбергской гимназии в те годы, когда ректором там был не кто иной, как Гегель, уже выпустивший в свет «Феноменологию духа» и работавший над своей двухтомной «Наукой логики». Студентом он слушал лекции Шеллинга и решил посвятить себя философии. За свою жизнь он опубликовал много философско-теологических сочинений, полемизировал с Людвигом Фейербахом, пытался обосновать новое учение, «религию любви и мира», затем отрекся от своих взглядов, принял католическое вероисповедание и закончил свою деятельность как поборник официальной церкви.

Даумер в романе показан в самом начале своей литературной деятельности, когда он еще не оставил поста учителя местной гимназии. Подобно Ансельму Фейербаху, он увлекается делом Каспара Хаузера прежде всего с общечеловеческой точки зрения, как благодарным материалом для суждений о жизни (реальному Даумеру принадлежат три работы о Каспаре Хаузере, из которых две вышли через много лет после убийства найденыша). Но эти общие суждения заслоняют для него личность юноши. У него это происходит гораздо быстрее и примитивнее, чем у Фейербаха. Даумер, первый друг Каспара, очень скоро разочаровывает нас, ибо фактически он бросает юношу на произвол судьбы, и Каспар, переходя с рук на руки, все дальше уходит от мира, все глубже забирается в собственную душу.

Благодаря барону фон Тухеру, преемнику Даумера в воспитании Каспара, ускоряется процесс отталкивания юноши от людей. В отличие от своего предшественника, фон Тухер вообще не интересуется Каспаром как личностью и не скрывает, что тот является для него всего лишь подопытным кроликом при проведении педагогического эксперимента.

Есть в романе один эпизод, который, несмотря на кажущуюся незначительность, в высшей степени показателен не только для характеристики Тухера и его взаимоотношений с Каспаром, но и для стиля всего романа.

Как-то вечером в своем кабинете барон, не дожидаясь ответа Каспара на поставленный ему вопрос, внезапно садится за рояль. Происходит это не по прихоти Тухера, разъясняет автор, а просто потому, что барон услышал, как часы пробили шесть, и не может нарушить свое правило — играть по вторникам и пятницам от шести до семи часов вечера. Каспар этого, конечно, не знает. Он внимательно слушает грустную мелодию сонаты, а затем, приняв вопросительный взгляд своего наставника за приглашение высказаться об услышанном, говорит: «Ни к чему все это. Грустить я и сам могу, для этого музыки не требуется». Ответом на слова молодого человека является язвительная отповедь, произнесенная с напускным спокойствием: «Я не требовал от тебя суждений о музыке и не собираюсь облагораживать твой музыкальный вкус. А вообще, отправляйся в свою комнату».

Здесь, как это сплошь и рядом делается в романе, с помощью деталей, иногда даже мелких бытовых штрихов, обнажается духовный мир героев, который у несведущего юноши оказывается намного богаче, чем у образованного и благовоспитанного бюргера, «человека долга», как его называет автор.

Но особенно наглядно эта разноязычность Каспара и его окружения обнаруживается во второй половине книги, когда он поселяется у своего последнего воспитателя, школьного учителя Кванта. Персонаж этот — вымышленный, хотя после переезда в Ансбах Каспара Хаузера в самом деле поселили у некоего учителя Майера. Но для создания этой фигуры Вассерман не нуждался ни в какой модели. Наблюдательный художник-психолог достаточно внимательно присмотрелся к своим современникам, чтобы создать неповторимо индивидуализированный и в то же время глубоко обобщенный, собирательный образ верноподданного обывателя кайзеровской Германии.

Можно понять Т. Манна, который в своей небольшой рецензии отвел особое место Кванту, «отвратительнейшим образом олицетворяющему леность сердца». Но для этого у него была еще одна причина. Создав характер Кванта, Вассерман, по его мнению, опроверг представление о себе как о писателе, не обладавшем до сих пор в достаточной мере чувством юмора. И когда Т. Манн, знаток и мастер иронии, говорит, что отныне создатель этой «юмористической фигуры самого высокого класса» достоин «почетного титула юмориста», он имеет в виду ту тонкую издевку, с какою автор показывает Кванта. Это не добродушный юмор, но и не открытая сатира памфлетиста. Автор как бы забирается в глубины души Кванта, передает его внутренние монологи, обнажает его потаенные помыслы, старается разобраться в самой сути его характера, который предстает перед взором читателя как воплощение социального зла.

Квант — это не проходимец Хикель, не госпожа Бехольд, вздорная и злобная баба, не лживый и наглый ротмистр Вессениг. Он, может быть, даже не такой уж злой человек, но ограниченность мещанина, полагающего, что никаких тайн нет, что на белом свете все уже давным-давно известно, что «мир божий сверху донизу прозрачен и ясен», его слепая вера в незыблемость существующего порядка и неверие в нравственную чистоту человека заставляют Кванта наносить сердцу Каспара гораздо более глубокие раны, чем это делают его открытые враги. Все на свете ясно, а тут, в его собственном доме, поселилась живая загадка, и лучший способ отделаться от решения этой загадки — объяснить все ложью, примеры которой встречаются в жизни на каждом шагу. Отсюда маниакальная подозрительность Кванта, который даже лежащего на смертном одре юношу продолжает обвинять во лжи, а после его смерти собирается писать книгу, где должно быть доказано, что Каспар Хаузер был просто-напросто обманщиком и симулянтом. Квант стоит между открытыми врагами Каспара и всеми, кто губил его по лености сердца, символизируя то, что автор клеймит как «братство дурных и равнодушных». Он как бы находится в центре этого братства, представляющего самую большую угрозу для человечества.

Среди всех этих и прочих персонажей мечется, не находя себе места, лорд Стэнхоп. В обрисовке этой исторической личности— графа, члена английского парламента Филиппа Генри Стэнхопа (1781–1855) — Вассерман позволил себе наибольшую свободу фантазии и, в частности, заставил своего героя покончить с собой. Он воспроизвел только некоторые черты его биографии (граф Стэнхоп, например, как и одноименный персонаж, тоже много лет прожил в Германии). Вассерман свободно обращается даже с теми фактами, которые относятся к взаимоотношениям лорда с Хаузером. Реальный Стэнхоп принял большое участие в судьбе найденыша и даже усыновил его, но внезапно охладел к нему и в книге «Материалы к истории Каспара Хаузера», выпущенной в Гейдельберге через два года после смерти юноши, пытался бросить тень на своего подопечного. В романе он превращен в тайного агента всесильных противников Каспара, действующих с опущенным забралом.

Нельзя сказать, что образ Стэнхопа не удался автору. В нем тоже проявилось умение Вассермана проникать во внутренний мир своих героев и давать правдоподобную психологическую мотивировку их поступков. И все-таки Стэнхоп, хотя, быть может, и не в такой степени, как Клара Каннавурф, тоже выпадает из реалистического стиля романа. В этом аристократе-авантюристе, способном делать крупные ставки в жизненной игре, умном, высокообразованном и талантливом, но выкипевшем до дна и навсегда утратившем моральные принципы человеке, слишком много от байронического злодея. Поэтому он не воспринимается нами как некое, пусть даже незначительное, художественное открытие писателя.

Большое достоинство романа Вассермана — его логичная и естественная композиция, та взаимосвязь одной детали с другой, которая ощущается нами на каждом шагу. Так, от затхлой атмосферы дома Кванта, в которую автор надолго погружает читателя, тянутся нити не только к мелким и, казалось бы, случайным картинам мещанского быта городских обывателей, но и к великосветским гостиным, где царит общественное мнение, по ироническому определению автора, «столь же трусливое, сколь и неуловимое». Все это усугубляет обобщенность, свойственную той моральной критике, которой автор подвергает современное ему общество.

В «Каспаре Хаузере» Вассерман обнаруживает незаурядное мастерство диалога. Как это выразил очень простыми словами Т. Манн, «его герои говорят именно так, как они должны говорить». Речевые характеристики существенно дополняют их облик. Меньше всего, пожалуй, мы слышим речь главного героя. Но это связано с концепцией романа, — Каспар немо взирает на мир, и основное для писателя — не слова его героя, Произносимые чаще всего по принуждению, а переживания и мысли. Лишь читая дневник юноши, отрывки из которого вкраплены в книгу, мы как бы впервые с изумлением слышим его истинный, идущий от самого сердца голос и невольно вспоминаем заключительную строфу из стихотворения Верлена, переиначившего немецкое имя юноши на французский лад:



Я был рожден не в добрый час,
А жить, как все, — лишен я дара.
Молитесь, люди, за Гаспара,
Он так несчастен среди вас![2]



«Каспар Хаузер» — бесспорно, лучший роман Вассермана, хотя после его опубликования писатель прожил более четверти века и написал много других произведений. В сравнение с этой книгой идет разве только еще «Человечек с гусями», вышедший в свет через семь лет после «Каспара Хаузера». При всей несхожести сюжета обоих романов, они очень близки друг к другу по идейным и творческим установкам их автора. Впрочем, и в романах «Кристиан Ваншаффе», «Ульрика Войтих», «Фабер», «Лаудин и его семья», в трилогии «Дело Маурициуса» — «Этцель Андергаст» — «Третье существование Керкховена» и в других произведениях Вассерман остался верен гуманистическим идеалам и позициям критического реалрйма, столь ярко продемонстрированным в «Каспаре Хаузере».

До конца своих дней Вассерман по-прежнему старался врачевать общественные недуги. Но в последних его произведениях, написанных в конце 20-х и начале 30-х годов, когда все явственнее слышался топот рвавшихся к власти гитлеровских орд, особенно остро ощущается боль писателя за общество, не внемлющее призыву к гуманности и не преграждающее пути насильникам и убийцам.

Якоба Вассермана не постигла участь большинства писателей, вместе с которыми он создавал литературу немецкого критического реализма XX века: он не эмигрировал и не был замучен в фашистском концлагере. Его спасло то обстоятельство, что еще в конце прошлого века он переселился в Австрию. Здесь, в курортном городке Альт-Аусзе, он и умер естественной смертью в первый день 1934 года, за четыре года до того, как нацисты ворвались в пределы его второй родины.

Последний год жизни шестидесятилетнего писателя был омрачен известиями, приходившими к нему, одно страшнее другого, из Германии. Среди них были и сообщения о том, что пылают на кострах его книги, занесенные геббельсовскими пропагандистами в черный список запрещенной литературы. Он не успел внести свой вклад в немецкую антифашистскую литературу. Но голос писателя продолжал звучать и после смерти. Его произведения печатал, например, Т. Манн в возглавленном им эмигрантском журнале «Масс унд верт», ставившем себе целью защищать подлинную немецкую культуру. Великий немецкий писатель делал это не только из уважения к памяти своего собрата по перу, с которым он был связан узами многолетней дружбы еще со времен их совместной работы в конце прошлого века в знаменитом мюнхенском журнале «Симплициссимус», но прежде всего потому, что отчетливо сознавал: в борьбе с фашистской идеологией не могут не принести своих плодов человеколюбивые книги Якоба Вассермана.

Г. Бергельсон

Каспар Хаузер, или Леность сердца

Светит все то же солнце Над той же грешной землей, Из тех же крови и праха Сделан бог и ребенок земной. Все проходит, и все невредимо, Все так молодо и старо. И, как символ, во образ единый Жизнь и смерть слилися хитро.
Часть первая

НЕИЗВЕСТНЫЙ ЮНОША





В первые летние дни 1828 года по Нюрнбергу разнеслись странные слухи о человеке, который содержался под стражей в крепостной башне и день ото дня все больше удивлял как полицию, так и людей, к нему приставленных.

Это был юноша лет семнадцати. Никто не знал, откуда он. Сам он ничего сообщить не мог, так как говорил не лучше двухлетнего ребенка; только некоторые слова ему удавалось произносить отчетливо, и он все время твердил их заплетающимся языком, то жалобно, то радостно, словно в них не было смысла и они являлись лишь безотчетным выражением его страха, его желаний. Он и походкой напоминал ребенка, делающего свои первые шаги: ступал не с пятки на носок, а сразу всей ступней, тяжело и неуверенно.

Нюрнбержцы — народ любопытный. Каждый день сотни их поднимались на гору к крепости по девяноста двум ступенькам, ведущим в старую мрачную башню, — взглянуть на незнакомца. Входить в полутемную камеру было запрещено, и они, теснясь у порога, смотрели на странное человеческое существо, забившееся в самый дальний угол камеры. Юноша играл белой деревянной лошадкой; эту лошадку ему подарили дети тюремщика, у которых он ее увидел, растроганные его восхищенно-просительным лепетом. Глаза его словно бы не воспринимали света, по-видимому, собственные движения внушали ему страх, а когда он поднимал руки, чтобы что-то ощупать, казалось, воздух таинственным образом оказывает ему сопротивление.

— Что за убогое существо, — говорили люди.

Многие считали, что обнаружен новый вид, нечто вроде пещерного человека. Особенно странным было то, что юноша с отвращением отказывался от всякой пищи, кроме воды и хлеба.

Мало-помалу, стали общеизвестны отдельные обстоятельства, сопутствовавшие появлению незнакомца. В Духов день, около пяти часов пополудни, его обнаружили на Уншлитплац неподалеку от Новых ворот; он растерянно озирался по сторонам и вдруг упал — прямо на руки случайно проходившего мимо сапожника Вайкмана. В дрожащих пальцах юноши было зажато письмо на имя ротмистра Вессенига. Сапожник и несколько подоспевших прохожих с трудом дотащили его до дома ротмистра, там он, обессиленный, повалился на ступени, сквозь его разорванные сапоги сочилась кровь.

Ротмистр пришел домой лишь в сумерки, и жена рассказала ему, что в хлеву на соломе спит какой-то изголодавшийся и полудикий парень; она тут же передала письмо, и ротмистр, сломав печать, с великим изумлением несколько раз его перечитал. Это было письмо, в некоторых пунктах столь же юмористическое, сколь исполненное жестокой ясности в других. Ротмистр отправился в хлев и велел разбудить незнакомца, что было сделано не без труда. На вопросы офицера, по-военному точные, юноша либо не отвечал ничего, либо издавал какие-то бессмысленные звуки, и господин фон Вессениг, не долго думая, решил отправить его в полицейский участок.

Но и это нелегко было сделать, незнакомец едва передвигал ноги, кровавые следы отмечали его путь; его пришлось тащить по улицам, как упрямого теленка, — на потеху возвращающимся с праздничного гуляния горожанам.



— В чем дело? — спрашивали те, что только издали наблюдали непривычную суматоху.

— А! Пьяного крестьянина тащат! — гласил ответ.

В участке письмоводитель тщетно пытался учинить допрос арестованному. Тот по-прежнему лепетал почти бессмысленные слова, несмотря на ругань и угрозы полицейских. Когда один из нижних чинов зажег свечу, произошло нечто странное: юноша стал неуклюже дергаться и сунул руку в пламя, но, обжегшись, так заплакал, что поразил всех в самое сердце.

Наконец письмоводитель догадался дать ему в руки лист бумаги и карандаш; удивительный этот человек схватил их и очень медленно, по-детски, большими буквами, написал: «Каспар Хаузер». Потом он заковылял в угол, повалился и уснул глубоким сном.

Каспар Хаузер — так отныне стали называть незнакомца — появился в городе, одетый в крестьянское платье, а именно: в сюртук с отрезанными фалдами, красный галстук и высокие сапоги, и все поначалу решили, что имеют дело с крестьянским сыном из ближней деревни, либо выросшим в забросе, либо попросту недоразвитым. Первый, кто решительно отклонил это предположение, был тюремщик с башни:

— Вовсе даже не похож на крестьянина, — сказал он, указывая на волнистые светло-каштановые волосы своего арестанта, в них было что-то удивительно нетронутое, они блестели, как шкура животного, привыкшего жить в темноте. — А белые руки, а бархатистая кожа, а прозрачные виски, а голубые прожилки на шее? Честное слово, он похож скорее на знатную барышню, чем на крестьянина.

«Недурно подмечено», — решил судебный врач, который в своем заключении, приложенном к протоколу, наряду с этими приметами подчеркнул особое строение колен и нестертые ступни узника. «Совершенно ясно, — говорилось в конце, — что тут мы имеем дело с человеком, ничего не знающим о себе подобных: он не ест, не пьет, не говорит, не чувствует, как другие, ничего не знает ни о прошлом, ни о будущем, не ощущает времени, сам себя не помнит».

Однако на ход следствия это мнение не повлияло. В полицейском управлении заподозрили, что судебный врач изрядно преувеличил под влиянием своего друга, учителя гимназии Даумера. Тюремщику Хиллю было поручено тайком наблюдать за незнакомцем. Он часто заглядывал в глазок на двери, когда юноша думал, что он один, но все та же печаль была на его лице, то сонном и скорбном, то вдруг искаженном и сведенном судорогой, словно при виде чего-то страшного. И так же тщетно было ночью, когда он спал, подкрадываться к его ложу, стоя на коленях, прислушиваться к его дыханию и ждать, не подымутся ли со дна души и не сорвутся ли с уст предательские слова; злоумышленники нередко говорят во сне, да и спят они больше днем, чем ночью, когда вынашивают свои мысли и планы. Но этого дремота охватывала, едва садилось солнце, а просыпался он, когда первый солнечный луч проникал сквозь закрытые ставни. Могло показаться подозрительным, что он каждый раз вздрагивал, стоило открыть дверь его темницы, но по-видимому то был не страх души, сознающей свою вину, а скорее чрезмерная возбудимость чувств, болезненное восприятие каждого звука.

— Нашим господам в ратуше придется извести еще немало бумаги, коли они хотят преуспеть в этом деле, — на третий день сказал добряк Хилль учителю Даумеру, пожелавшему навестить незнакомца. — Я отлично знаю все уловки босяков, но если этот парень симулянт, можете меня повесить.

Хилль отпер камеру и впустил учителя. В первое мгновение узник, как обычно, испугался, но потом, казалось, перестал замечать вошедшего и, завороженный своим неведением, тупо уставился в землю.

Когда Хилль открыл ставни, юноша, возможно, впервые в жизни поднял застывший взор, на миг освободившись от молчаливого постоянного страха, таившегося в недрах его души, и устремил за окно на залитый солнцем простор, где одна к одной лепились островерхие черепичные крыши, огненно-красные на фоне окутанных голубоватой дымкой полей и лесов. Он протянул руку: безрадостное удивление искривило его губы, он сделал робкую попытку дотронуться до сияющей картины, пальцами пощупать пеструю неразбериху, а когда убедился, что это было нечто далекое, обманчивое, неосязаемое, лицо его омрачилось, и он отвернулся, недовольный и разочарованный.

В тот же день бургомистр Биндер явился на квартиру Даумера и в разговоре о найденыше сообщил, что господа из магистрата настроены к нему скорее враждебно и недоверчиво, нежели благожелательно.

— Недоверчиво? — удивленно переспросил Даумер. — В каком смысле недоверчиво?

— Да они считают, что парень нас морочит, — ответил бургомистр.

Даумер покачал головой.

— Ну, какой же нормальный человек из чистого притворства станет жить на хлебе и воде, с отвращением отказываясь от всего вкусного? — спросил он. — Чего ради?

— Так или иначе, — нерешительно произнес Биндер, — а это — запутанная история. Теперь, когда еще никто не знает, чем она может кончиться, осторожность тем более желательна, безрассудная доверчивость может вызвать справедливые насмешки здравомыслов.

— Это звучит почти так, словно здравым смыслом обладают только скептики и маловеры, — заметил Даумер, наморщив лоб. — Людей такого сорта у нас, к несчастью, более чем достаточно.

Бургомистр пожал плечами и взглянул на молодого учителя с той снисходительной иронией, которая людям, умудренным опытом, служит оружием против энтузиазма.

— Мы решили провести новое расследование при участии судебного врача, — продолжал он. — Советник магистрата Бехольд, барон фон Тухер и вы, милый Даумер, тоже войдете в комиссию. Составленный вами акт вместе с уже имеющимся полицейским протоколом будет переслан в окружное управление.

— Понимаю, акты, документы… — сказал Даумер, насмешливо улыбаясь.

Бургомистр положил руку ему на плечо и добродушно возразил:

— Не будьте столь надменны, почтеннейший, наше общество погрязло в чернилах, и в том немалая вина таких книжных червей, как вы. Впрочем, — он полез за пазуху и вытащил сложенный лист бумаги, — как члену комиссии вам надлежит ознакомиться с важным документом. Вот письмо, которое наш узник отдал ротмистру Вессенигу. Прочтите!

Анонимное письмо гласило:


«Я посылаю вам парня, господин ротмистр, который хочет стать солдатом, чтобы верой и правдой послужить своему королю. Этого мальчика мне подкинули в 1815 году; однажды зимней ночью я нашел его у своей двери. У меня самого есть дети, я беден и едва свожу концы с концами; мать подкидыша мне так и не удалось найти. Я ни на шаг не отпускал его из дому, ни один человек о нем не подозревает. Сам он даже не знает, в какой местности находится мой дом. Расспрашивайте его сколько угодно, он ничего не ответит, так как и говорить-то толком не умеет. Будь у парня родители, из него вышел бы человек, он что угодно сделает, надо только показать ему. Я увел его среди ночи, и денег у него при себе нет. Если вы не захотите его у себя оставить, убейте его и выбросьте это дело из головы».


Даумер прочел письмо, вернул бургомистру и с серьезной миной стал ходить взад и вперед по комнате.

— Ну, что вы на это скажете? — допытывался Биндер. — Кое-кто из наших господ придерживается мнения, что незнакомец сам написал это письмо.

Даумер разом прекратил свое хождение, всплеснул руками и воскликнул:

— О, боже милостивый!

— Разумеется, для этого нет никаких оснований, — поспешил добавить бургомистр, — совершенно очевидно, что письмо написано с коварной целью усложнить и запутать розыски. Эта презрительная холодность тона с самого начала заставила меня подумать, что юноша является безвинной жертвой преступления.

Бургомистр еще больше укрепился в своем смелом предположении благодаря случаю, происшедшему на следующее утро, когда господа из комиссии посетили узника Каспара Хаузера. Покуда тюремщик раздевал юношу, внизу в переулке раздалась деревенская музыка и музыканты, звоня в колокольчики, прошли под крепостной стеною. Жуткая, пугающая дрожь вдруг пробежала по телу Хаузера, его, лицо и руки покрылись потом, глаза закатились, всем своим существом он внимал надвигающемуся ужасу, потом, издав звериный вопль, упал на пол, вздрагивая и рыдая.

Господа из комиссии побледнели и растерянно переглянулись. Даумер подошел к несчастному и, положив руку ему на голову, проговорил несколько ласковых слов. Юношу это успокоило, он затих, и все же казалось, что ужасающее впечатление от услышанных звуков насквозь пронзило его тело. Пережитое потрясение сказывалось на нем еще много дней; весь дрожа, лежал он на мешке с соломой, и кожа его была лимонно-желтой. Участливые вопросы не могли его не растрогать, и он искал слова, чтобы выразить свою признательность, причем взгляд его, обычно такой ясный, затуманивался страданием. Учителю Даумеру, который два-три раза в день к нему заходил, он, молча или невнятным лепетом, выказывал нежную благодарность.

В одно из таких посещений Даумер впервые остался с юношей наедине; тюремщик по его просьбе запер нижние ворота. Даумер сел рядом с узником, говорил, спрашивал, выпытывал, понапрасну расточая участливые слова и хитрые уловки. Под конец он уже ограничился тем, что стал внимательно наблюдать за поведением юноши. Внезапно у Каспара Хаузера вырвались нечленораздельные звуки, он, казалось, чего-то требовал и растерянно озирался. Даумер сообразил, в чем дело, и подал ему кувшин с водой, который Хилль поставил на лавку. Каспар взял кувшин, поднес к губам и стал пить. Он пил большими глотками, с восторженным облегчением, и глаза его сияли, словно в этот блаженный миг он забыл, что пугающая неизвестность со всех сторон обступила его.

Даумер пришел в необычайное волнение. Дома он более получаса мерил большими шагами свой кабинет. Около восьми в дверь постучали, вошла его сестра и позвала к ужину.

— Ты как думаешь, Анна, — спросил он ее оживленным и многозначительным тоном, — дважды два — четыре, а?

— Кажется, да, — отвечала молодая девушка, удивленно улыбаясь, — все люди утверждают, что так. Ты открыл, что это неверно? С тебя станется, ты же смутьян.

— Открыл, хоть и не это, но что-то в этом роде, — сказал Даумер весело и положил руку на плечо сестры. — Я хочу хоть раз заставить плясать наших бравых филистеров. Да-да, они у меня и попляшут и подивятся.?

— Это касается юноши? Что ты хочешь с ним делать? Будь осторожен, Фридрих, не впутывайся ты в эту историю, тебя уже и так недолюбливают.

— Что и говорить, — ответил он, сразу придя в дурное настроение, — таблица умножения может понести ущерб.

— Ну, как, об этом странном пришельце все еще ничего не известно? — спросила за столом мать Даумера, кроткая старая дама.

Даумер покачал головой.

— Скоро узнаем, пока можно только догадываться, — ответил он, глядя в потолок остановившимся взглядом.

На следующий день «Моргенпост» поместила статью под названием «Кто такой Каспар Хаузер?». Хотя ни один из читателей не мог на это ответить, наплыв любопытных так возрос, что магистрат вынужден был строго ограничить часы посещения башни. Случалось, люди сплошной стеной стояли перед открытой дверью, глядя на узника, и на лицах их был написан вопрос: «Что с ним? Что же это за человек, который не понимает ни слова, хотя кое-как говорит, не узнает предметов, хотя видит, смеется, едва кончив плакать, кажется простодушным, на самом деле будучи таинственным, и за невинным блеском его глаз, быть может, кроется позор и преступление?»

Узник ощущал, болезненно ощущал, чего требуют устремленные на него жадные взоры посетителей, и желание угодить им, возможно, и породило тот первый проблеск, который для него самого выхватывал из темноты прошлое. Он ощупью искал прошлое в глубинах своей взволнованной души, впервые его почувствовал и связал с настоящим, содрогаясь, научился измерять время и постигал, что оно, меняясь, делало с ним; сравнивая виденное ранее с тем, что видел теперь, он все понял и, видимо, нашел средство удовлетворить вопрошающие взгляды.

Он жадно искал слова. Его умоляющий взгляд вылавливал их из говорящих людских ртов.

Здесь Даумер был в своей стихии. С тем, что никак не удавалось ни врачу, ни тюремщику, ни бургомистру, ни письмоводителю, вполне успешно справлялись его осмотрительность и целеустремленное терпение. Но личность найденыша в такой мере занимала его, что он забросил свои занятия и частные обязательства, почти не вспоминал о государственной службе и сам себя ощущал человеком, которому судьба показала нечто, ему одному предназначавшееся, и благодаря этому все, чем он жил и о чем думал, получало счастливое подтверждение.

Одна из первых его заметок о Каспаре Хаузере выглядела так:

«Это беспомощно бредущее в неведомом мире существо, его сонный взгляд, боязливые жесты, возвышающийся над изможденным и бледным лицом благородный лоб, на коем написаны мир и чистота, — все эти доказательства неоспоримы. Если оправдаются мои предположения, если я раскопаю корни этой жизни и заставлю цвести ее ветви, я покажу отупевшему миру зеркало незапятнанной человечности, и мир увидит, что действительно существует Душа, которую с презренной страстью отвергают идолопоклонники нашего времени».

Трудный путь избрал сей ревностный педагог. У истоков этого пути язык человеческий был еще смутен, надо было каждое слово доводить до сознания юноши, пробуждать в нем воспоминания, прояснять взаимосвязи причин и следствий. Между двумя вопросами здесь лежали миры познания, беспомощно оброненные «да» и «нет» еще ничего не значили там, где любое понятие впервые выступало из мрака, каждое новое слово затрудняло осознание предыдущего. И все же луч света, упавший из далекого прошлого, окрылил дух юноши скорее, чем того смел ожидать Даумер. Удивительно, как легко и просто усваивал он однажды сказанное и как из хаоса неживых звуков извлекал то, что было для него живо и полно значенья, так что Даумеру казалось, будто он срывает пелену с глаз своего питомца, подслушивает медленно пробивающиеся воспоминания. Перед ним было лишь тело юноши, тогда как дух его возвращался в те сферы, откуда явился, принося с собою нечто такое, чего еще не слыхало людское ухо.

ПОКАЗАНИЯ КАСПАРА ХАУЗЕРА, ЗАПИСАННЫЕ ДАУМЕРОМ

Сколько Каспар себя помнил, он всегда жил в темной комнате, всегда в одной и той же темной комнате. Никогда не видел человека, никогда не слышал его шагов, его голоса, не слышал ни щебета птиц, ни звериного рыка, не видел ни солнечного луча, ни лунного сияния. Ничего не знал, кроме себя самого, ничего не знал о себе самом и не подозревал о своем одиночестве.

Его темница была тесной и узкой: ему помнится, что как-то раз, раскинув руки, он коснулся двух противоположных стен. А прежде она казалась ему необъятной; незримыми цепями прикованный к своей подстилке, Каспар никогда не покидал угла, в котором спал без сновидений или сонно бодрствовал. Сумерки и полный мрак отличались друг от друга — вот и все, что было ему известно о дне и ночи, он не знал, как их назвать; просыпаясь ночью и вперяя взор в темноту, он уже не видел стен.

Он не знал, что время можно мерить. Не мог сказать, когда началось его непостижимое одиночество, ни минуты не думал, что оно может кончиться. Он не чувствовал, что растет, что тело его изменяется, не желал ничего другого, кроме того, что было, нечаянности не страшили его, будущее не влекло, прошлое в нем молчало, тихо и размеренно текла едва теплившаяся жизнь, внутренний мир его безмолвствовал, как безмолвствовал воздух, которым он дышал.

Просыпаясь по утрам, он находил возле своей постели свежий хлеб и кружку с водой. Случалось, у воды был какой-то привкус, выпив ее, он обессиливал и засыпал. Очнувшись, он то и дело брал в руки кружку, подолгу держал ее у губ, но вода не лилась, он снова ставил кружку на место и ждал, не появится ли вода, так как не знал, что воду ему приносят; он понятия не имел, что на свете есть кто-то, кроме него. В такие дни ложе его бывало покрыто свежей соломой, ногти и волосы у него были пострижены, лицо умыто, чистая рубаха прикрывала его тело. Все это делалось неприметно, пока он спал, и никакие мысли не смущали его душу.

И все-таки Каспар Хаузер был не совсем одинок; у него имелся товарищ — белая деревянная лошадка, безымянная и недвижимая игрушка, как бы сколок собственного его бытия. Он воображал, что она живая, считал ее себе подобной, и в матовом блеске ее бусинок-глаз сосредоточился для него весь свет внешнего мира. Он не только не играл с ней, но даже беззвучно с нею не разговаривал, и, хотя она стояла на дощечке с колесиками, ему ни разу не пришло в голову покатать ее по полу. Но, когда он ел хлеб, прежде чем положить его себе в рот, он каждый ломтик протягивал лошадке, а перед сном ласково гладил ее.

Это было его единственное занятие за долгие дни, за долгие годы.

Случилось однажды, что, когда он бодрствовал, стены раскрылись, и снаружи, из Неведомого, возникла огромная фигура — Невиданный, первый другой, он произнес словечко «ты», и Каспар стал называть его «Ты». Казалось, потолок покоится на его плечах, что-то непривычно легкое и непостоянное было во всех его движениях, вокруг него стоял шум, оглушительный шум, звуки один за другим беспрестанно срывались с его губ, сияние его глаз заставляло внимать ему, затаив дыхание, от платья исходил дурманящий запах внешнего мира.

Из множества слов, которые произносил «Ты», Каспар сначала не понимал ни одного, но он весь обратился в слух, мало-помалу ему уяснилось, что это чудовище хочет увести его, что игрушка, делившая с Каспаром одиночество, называется «конь», что у него будут еще другие кони и что он должен учиться.

— Учиться, — все твердил «Ты», — учиться, учиться. — А чтобы объяснить, что это такое, он поставил перед Каспаром скамеечку на четырех круглых ножках, положил на нее лист бумаги, два раза написал имя «Каспар Хаузер», потом, водя по бумаге рукой Каспара, написал еще раз, черным по белому, — это понравилось Каспару.

Затем «Ты» положил на скамеечку книгу и, указывая на крошечные значки, стал произносить слова. Каспар любое из них мог повторить, но смысла не улавливал. Он лепетал слова и даже целые фразы, которые ему твердил человек, например: «Я хочу стать кавалеристом, как мой отец».

«Ты», видимо, был доволен, во всяком случае, желая поощрить Каспара, он показал ему, что деревянную лошадку можно катать по полу, и, проснувшись на следующее утро, Каспар очень веселился. Катал лошадку взад и вперед и поднял такой шум, что у него заболели уши, тогда он остановил лошадку и принялся с ней беседовать, подражая непонятным звукам, услышанным от «Ты». До чего же весело было слушать самого себя, он всплескивал руками, и комната наполнялась его радостным лепетом.

Наверное, это рассердило тюремщика, он хотел заставить Каспара замолчать. И над головой мальчика вдруг просвистел прут, тут же он ощутил такую резкую боль в руке, что упал ничком от страха. И в этот миг ужаса ему открылось, что он больше не прикован к своей постели. Какое-то время он лежал совсем тихо, потом попробовал податься вперед, но испугался, коснувшись босыми ногами холодного пола. Он с трудом добрался до своей подстилки и тотчас же заснул.

Трижды день сменился ночью, прежде чем «Ты» появился вновь и стал проверять, может ли еще Каспар написать свое имя и прочитать слова из книги. Он не скрыл своего изумления, увидев, что мальчик легко с этим справился. Затем принялся указывать на отдельные предметы и говорил, как они называются; говорил он медленно, глядя Каспару прямо в глаза, и при этом крепко держал его за плечо; по его взглядам, жестам, по меняющемуся выражению лица Каспар догадывался, что тот говорит, весь дрожал, но язык его был послушен воле этого человека.

На следующую ночь Каспара разбудили. Долго и мучительно он стряхивал с себя сон и все никак не мог проснуться. Когда он, наконец, разомкнул веки, стена была раскрыта и пурпурно-красный свет струился в темницу, «Ты», склонившись над ним, что-то шептал, может быть, успокаивал Каспара. Он поднял мальчика и надел на него брюки, рубаху и сапоги, поставил его на ноги, прислонил к стене, а сам повернулся к нему спиной. Потом обхватил его за ляжки и завалил на себя, Каспар обвил его шею руками, и «Ты» пошел, пошел на высокую гору, так казалось Каспару; на самом деле это была вероятно, лестница из подземелья. «Ты» громко и тяжело дышал; вдруг что-то прохладное и влажное ударило Каспару в лицо, запуталось в его волосах, которые сами по себе зашевелились, коснулось его кожи.

Внезапно чернота отступила, словно бы скатилась на землю, все вокруг расширилось, смягчилось, но тьма не рассеялась, в ее глубине, вдали, шевелилось что-то большое и непонятное, сверху пролился голубоватый свет и тоже исчез; скользящая влага раздувала складки платья, в воздухе носились пронзительные запахи. Каспар начал плакать, да так и заснул на спине несшего его человека.

Когда он проснулся, оказалось, что он лежит на земле лицом вниз и холод пронизывает его тело. «Ты» поднял его. Воздух показался ему раскаленным, от невыносимо яркого сияния рябило в глазах. «Ты» толковал Каспару, что он должен учиться ходить; показывал, как это делается, поддерживал его сзади под руку и пригибал его голову к груди, тем самым заставляя смотреть под ноги. Шатаясь и дрожа, Каспар повиновался. Воздух и свет жгли ему веки, от запахов кружилась голова, он терял сознание.

Он опять уснул и не знал, сколько длился его сон. Не знал также, сколько раз он пытался ходить, хотя уже снова стемнело. Возможно, он думал, что наступила ночь, когда они опять очутились в лесу. Дороги он не замечал и не мог бы сказать, идет он в гору или под гору. Он не знал, что видит: деревья, или луга, или дома. Порою ему казалось, что все вокруг охвачено алым пламенем, но когда все темнело и смягчалось, воздух, земля простирались перед ним в зеленоватой голубизне. Встречались ли им люди, он и этого не мог сказать, он не видел неба, даже лица своего спутника не видел. Однажды с неба пролилась вода; он думал, «Ты»: поливает его, и просил перестать, но тот сказал, что он здесь ни при чем, и, указывая вверх, воскликнул:

— Дождь! Дождь!

Каспар не знал, сколько времени он шел. Каждый раз, когда, измученный ходьбой, он ложился отдохнуть, ему казалось, что миновал день. Страх гнал его вперед, пересиливал усталость, сводившую тело, и заставлял высоко держать голову, хотя взгляд его все время был опущен долу. «Ты» давал ему хлеб, такой же, как в темнице, и воду из фляги. «Ты» обещал Каспару красивых лошадок, силясь преодолеть его усталость и страх перед ветром, шумящим в кустах, перед рычанием зверей, перед травой, щекочущей ступни; и когда Каспар, наконец, смог довольно долго идти сам, «Ты» сказал, что скоро они будут на месте. Указывая рукою вдаль, он произнес:

— Большой город!

Каспар не видел ничего, шатаясь, брел вперед; вскоре «Ты» знаком велел ему остановиться, сунул ему в руки письмо и прошептал в самое ухо:

— Куда передать письмо, тебе покажут.

Каспар сделал еще несколько шагов, потом оглянулся, но «Ты» исчез. Вдруг он почувствовал, что под ногами у него камни; он хватался за что попало, чтобы не упасть; он видел каменные стены, пламеневшие в свете солнца; ужас объял его, когда он заметил людей, сначала» одного, потом двух, потом великое множество. Они грозно на него надвигались, обступали, что-то крича, один из них схватил Каспара за руку и потащил куда-то; шум и гул стояли вокруг; ему хотелось спать, они его не понимали; он говорил о своем отце, о конях, они смеялись и не понимали его; он стонал, показывая на свои израненные ноги, они не понимали его! Он спал в конюшне ротмистра, потом появлялись другие люди, чтобы снова исчезнуть. Воздух был тяжелый, и дышать было трудно. Дома, представлявшиеся ему огромными существами, напирали на него, а в полицейском участке его так напугали странные гримасы и ужимки людей, что он разрыдался.

Он снова долго спал, а потом его отвели в башню. Человек, который вел его вверх по лестнице, говорил громким голосом и открыл дверь, издавшую протяжный стон. Едва Каспар опустился на мешок с соломой, как начали бить башенные часы, что несказанно его удивило. Он напряженно прислушивался, но мало-помалу все стихло, внимание его рассеялось, и он чувствовал только жжение в ногах. Глаза уже не болели, ведь кругом было темно. Он сел и хотел дотянуться до кувшина, чтобы утолить жажду. Но не увидел ни воды, ни хлеба, только голый пол, совсем не похожий на пол в его прежней темнице. Он хотел поиграть со своей лошадкой, но ее тоже не было, тогда он сказал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Куда девалась вода, хлеб и лошадка?»

Увидев под собою мешок с соломой, он принялся изумленно его рассматривать, не понимая, что это такое. Он похлопывал по нему рукой, слышал такой же шорох соломы, какой слышал прежде. Это его успокоило. Каспар опять заснул и проснулся только среди ночи от боя башенных часов. Он долго слушал их, а когда звук замер, вдруг увидел печь, зеленую и очень блестящую. (Каспар различал цвета даже в полной темноте.) Он напряженно всматривался в нее и снова бормотал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Что же это такое и где я?» Так выражал он свое восхищение блестящим предметом.

Ранним утром тюремщик открыл ставни, от яркого дневного света у Каспара заболели глаза, он заплакал и попросил:

— Покажите, куда передать письмо.

Этим он хотел сказать: «Почему у меня болят глаза? Убери то, что меня жжет. Отдай мне лошадку и не мучь меня». Он мысленно говорил с «Ты», так как считал, что тот придет ему на помощь. Он вновь услышал бой часов, это вполовину уменьшило его боль, и покуда он прислушивался, вошел человек и стал задавать ему разные вопросы, но Каспар не мог на них ответить, ибо внимание его было приковано к затухающему звуку. Взяв Каспара за подбородок, человек поднял его голову и заговорил грубым голосом. Каспар слушал его, а потом вдруг выпалил все заученные слова, но человек его не понял. Он отпустил его голову, сел рядом с Каспаром и стал спрашивать, спрашивать. Когда снова послышался бой часов, Каспар оказал:

— Я хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это должно было означать: «Дай мне вещь, у которой такой красивый звон».

Человек не понял и продолжал говорить, тогда Каспар заплакал и сказал:

— Дать коня!

Этим он просил человека не мучить его больше.

Потом он долго сидел один. Из дальней дали, со стороны императорской конюшни, донесся звук трубы, и вошел другой человек; Каспар произнес фразу о письме, она должна была означать: «Может, ты знаешь, что это такое?» Человек принес кувшин с водой и дал Каспару напиться, у бедняги полегчало на душе, и он сказал:

— Хочу стать кавалеристом, как мой отец.

Это значило: «Теперь ты не уходи, вода».

Вскоре опять зазвучала труба, и Каспар радостно прислушался; он думал, если бы пришла лошадка, он рассказал бы ей, что ему слышалось.

С этого дня начались мучения, которые Каспару пришлось терпеть от людей.

ВЫСОКОЕ ДОЛЖНОСТНОЕ ЛИЦО СТАНОВИТСЯ СВИДЕТЕЛЕМ ИГРЫ ТЕНЕЙ

Разумеется, потребовалось немало времени, чтобы учителю Даумеру с такой полнотой уяснилось прошлое юноши. Вытащить все на свет божий, сделать понятным и общеизвестным, право же, это напоминало труд рудокопа. То, что поначалу казалось бредом, теперь обретало черты реальной жизни.

Даумер не замедлил представить властям добросовестное и подробное описание всех обстоятельств дела. Следствием этого было решение магистрата прекратить формальные допросы и ближе присмотреться к несчастному юноше. Некоторые явные странности его поведения требуют дополнительной проверки, гласило одно из судебных постановлений, поэтому к нему в башню стали наведываться врачи, ученые, полицейские чины, многоопытные юристы, короче говоря, бесчисленное множество людей, принимавших посильное участие в его судьбе. Тут пошли нескончаемые дебаты, вынюхивание, сомнения, удивление, однако все догадки сводились, в общем-то, к одному. Увиденное только подтверждало выводы Даумера.

Несколько дней спустя, примерно в начале июля, бургомистр обнародовал воззвание, вызвавшее во всей стране изумление и беспокойство. Прежде всего в нем описывалось появление Каспара Хаузера, далее, после воспроизведенного во всех подробностях рассказа юноши, автор описывал его самого. Говорил о его кротости и доброте, пленявших всех, кто с ним соприкасался, о том, что он поначалу со слезами на глазах, а потом, уже на свободе, с искренним теплом вспоминал своего тюремщика, о том, как трогательно он привязался к людям, которых часто видел, о его безусловном стремлении к добру при смутных представлениях о зле и, наконец, о его необыкновенной жажде знаний.

«Все эти обстоятельства, — говорилось в красноречивом воззвании, — в той же мере, в какой они подтверждают воспоминания юноши, свидетельствуют о прекрасной чистоте его души и сердца и дают основания подозревать, что вся его история связана с тяжким преступлением, вследствие которого он был лишен родителей, свободы, состояния, возможно даже преимуществ высокого рождения, и уж во всяком случае — радостей детства и высших благ жизни».

Смелое и чреватое опасными последствиями предположение, которое могло бы сделать честь скорее сострадательной и романтической душе, нежели служебной осмотрительности бургомистра.

«К тому же, — продолжал автор, — по разным признакам можно сказать, что преступление было совершено, когда юноша уже начал говорить и уже была заложена основа благородного воспитания, которое, как звезда во мраке ночи, светит из всего его существа. Посему всем юридическим, полицейским, гражданским и военным ведомствам, а также всем, у кого в груди бьется человеческое сердце, предлагается немедленно предать гласности даже самые незначительные подробности, связанные с этим делом, либо основания для подозрений. И отнюдь не с целью удалить Каспара, ибо община, его принявшая, любит его, считает залогом любви, посланным ей провидением, и от него не откажется без достаточных на то оснований, а лишь затем, чтобы раскрыть преступление и заслуженно покарать злодея и его сообщников».

Вероятно, составители манифеста возлагали на таковой большие надежды, но дело приняло совсем неожиданный оборот, и нюрнбержцы оказались в весьма затруднительном положении. Сразу же хлынул поток нелепых и клеветнических обвинений, вследствие чего целый ряд дворянских семей, а также многие интимные события в высшем свете стали достоянием молвы, — детоубийство, похищение детей, подмены детей, — в простонародье считалось, что все подобные преступления аристократы совершают чуть ли не каждый день и для собственного удовольствия.

Еще хуже было то, что воззвание магистрата попало в Апелляционный суд неофициальным путем. Некий свирепый гофрат, член этого суда, незамедлительно направил язвительнейшее послание в окружное управление в Ансбах, в коем, во-первых, объявил публикацию нюрнбергского бургомистра противозаконной, во-вторых, авантюристической, в-третьих, энергично выражал неудовольствие по поводу того, что преждевременная огласка важнейших обстоятельств дела если и не сорвала следствие, то, во всяком случае, очень его затруднила. Посему разгневанный гофрат просил управление со всей строгостью призвать магистрат к ответу и потребовать немедленной присылки актов, касающихся этого дела.

Управление не заставило просить себя дважды. Городскому комиссару Нюрнберга был отправлен рескрипт, в котором говорилось о прямых несообразностях в ранее изложенном жизнеописании найденыша, наводящих на мысль о досадном заблуждении. Одновременно были конфискованы еще не разошедшиеся экземпляры «Листка» интеллигентного человека» и «Мирного и военного вестника», где было напечатано пресловутое воззвание. Об этом, по всей форме, было доложено Апелляционному суду, засим последовал вопрос, возбуждать ли против арестанта уголовное дело или нет.

Господа из магистрата переполошились. Они приказали немедленно упаковать все относящиеся к делу бумаги и выслали их срочной почтой в Ансбах. Возможно, они надеялись, что теперь уже все улажено, но, увы, свирепый гофрат снова поднял голос. «Протоколы допросов арестованного и свидетельские показания о нем далеко не безупречны, — горячился он, — ни один человек из тех, что сначала с ним соприкасался, не был допрошен по всей форме; кроме того, чтобы обосновать официальное воззвание магистрата, учитель Даумер должен был приложить к протоколам записи своих разговоров с найденышем».

Вдобавок управление предостерегало магистрат от одностороннего подхода к этому делу. Магистрат, продолжая упорствовать, с негодованием отвечал: да, но меры, которые вы предлагаете, грозят задержать расследование; это обвинение вышестоящая инстанция гневно и энергично отклонила. Наверстывайте упущенное, поучали сверху, протоколируйте допросы, высылайте акты, акты, ничего, кроме актов.

С затаенным бешенством следил за всем этим учитель Даумер. Он назвал образ действий Ансбахского управления отвратительным бумагомарательством и возымел вполне серьезное намерение излить свой гнев в воинственном послании. Благоразумные друзья еле удержали его от этого шага.

— Но надо же действовать, — с возмущением отвечал он, — они уже на пути к судебному убийству, а мне прикажете сидеть сложа руки?

— Наиболее разумным было бы обратиться непосредственно к статскому советнику Фейербаху, — сказал барон фон Тухер, присутствовавший при этом взрыве.

— Это значило бы поехать в Ансбах?

— Разумеется.

— Вы Что же, думаете, президент Апелляционного суда не знает о мерах, принятых его подчиненным, или еще, чего доброго, не согласен с ними?

— Как бы там ни было, я все-таки очень надеюсь на личное собеседование, я знаю господина фон Фейербаха, он до последнего будет стоять за справедливость.

Итак, решено было отправиться в Ансбах. На другой день Даумер и господин фон Тухер уже были там. К несчастью, президент Фейербах как раз совершал инспекционную поездку по округу и должен был вернуться только на пятый день, так что обоим господам, коль скоро они хотели добиться своего, пришлось изрядно задержаться в столице округа.

Между тем для найденыша настали совсем худые времена. Его камера в башне сделалась местом паломничества бездельников и зевак со всего города. Они сбегались туда поглядеть на диковинку, так как приказ магистрата превратил его в своего рода выставочный экспонат. Прежние защитники Каспара помалкивали, неизвестно ведь, чем все это кончится, и не объявит ли его высокомудрый Апелляционный суд обыкновенным мошенником. Тюремщик не вправе был прекратить эту народную потеху, бургомистр сам отменил прежний приказ, ибо счел целесообразным, чтобы как можно больше людей видели незнакомца. Тюремщик часто жалел беззащитного мальчика, но, с другой стороны, ему льстило, что в его ведении находится эдакое чудо, к тому же в его кошелек нередко попадала кое-какая монета.

Наступало утро, и Каспар Хаузер поднимался ото сна странно усталый, отворачиваясь от света, печально-безмолвный садился в угол, пока Хилль встряхивал мешок с соломой и приносил хлеб и воду; потом уже являлись первые посетители, те, что по роду своих занятий встают чуть свет: метельщики улиц, кухарки, подмастерья пекарей, ремесленники, идущие на работу, а также мальчики, перед школой забегавшие сюда позабавиться, и даже несколько весьма подозрительных личностей, ночевавших где-нибудь в городском рву или в сарае.

Позже общество делалось все более изысканным, приходили целые семьи: господин мытарь с женой и ребенком; господин майор в отставке, портной Нитке, граф фон Франт со своими дамами, господин фон Дрек и господин Имярек, прервавшие свою утреннюю прогулку, чтобы взглянуть на сей курьез.

Право же, это превесело: беседовать, шептаться, смеяться, глумиться и обмениваться мнениями. Кое-кто даже не скупился на подарки, которые юноша рассматривал, как собака, еще не умеющая носить поноску, рассматривает палку, брошенную хозяином. Перед ним раскладывали лакомства, чтобы пробудить его аппетит, так, ^пример, жена канцелярского советника Щербатке притащила целый окорок, впрочем, на следующий день он исчез — куда, осталось неизвестным, тем не менее из этого факта были сделаны многозначительные выводы.

Прежде всего посетители недоумевали: а где же чудо, чудо, про которое нам уши прожужжали? Но так как тихий пугливый мальчик не давал никакой пищи жадному их воображению, то они либо бранились, словно заплатили за вход, а зрелище оказалось никудышным, либо попросту дурачились. Засыпая беднягу вопросами, откуда он, как его зовут, сколько ему лет и тому подобное, они казались себе остроумными и всеведущими. Его умоляющие движения, его бессмысленные «нет» или «да», которые по-ребячьи радостно и в то же время испуганно срывались с его уст, его лепет, то, как доверчиво он слушал, — все доставляло им удовольствие. Некоторые придвигались к нему вплотную, заглядывали в лицо и радовались, если их пристальный взгляд повергал его в ужас. Они щупали его волосы, руки, ноги, заставляли его ходить по комнате, показывали картинки, которые он должен был объяснять, ласкали его, в то же время лукаво друг другу подмигивая.

Но столь невинные забавы вскоре наскучили этим предприимчивым людям. Им надо было еще убедиться, что он и вправду отказывается от любой пищи, кроме хлеба и воды. Они подсовывали ему мясо и колбасу, мед или масло, молоко или вино и наслаждались, когда мальчик содрогался от отвращения. «Ай да комедиант, — кричали они, — делает вид, что ему наплевать на наши лакомства. Видно, обожрался на кухне у какого-нибудь вельможи».

Но главная потеха началась, когда два молодых золотобоя принесли водку и договорились силой заставить Хаузера выпить ее. Один держал его, другой старался влить ему в рот полный стакан. Однако осуществить задуманное им не удалось, злосчастная жертва от одного запаха водки лишилась чувств. Они были слегка ошарашены и не знали, что делать с бесчувственным телом. К счастью, они увидели, что он дышит, и страха как не бывало.

— Не верьте вы его фокусам, — сказал щегольски одетый паренек, до сих пор скучливо наблюдавший за ними, — я живо приведу его в чувство.

Сказав это, он с улыбкой вытащил золотую табакерку и сунул полную щепоть под нос предполагаемого симулянта, лицо которого тотчас же болезненно задергалось, отчего все трое разразились смехом. Когда пришел тюремщик и строго призвал их к ответу, они с бранью удалились, очистив место для важного пожилого господина, который, казалось, со всех сторон обнюхал медленно возвращающегося к жизни Каспара, потер себе лоб, откашлялся, покачал головой, обратился к юноше сперва по-французски, потом по-испански, потом по-английски и стал шептаться с тюремщиком, едва не лопаясь от важности.

Но Каспар только все смотрел на него и жалобно твердил:

— Хочу дамой.

— Почему ты не играешь с лошадкой? — спросил тюремщик, когда важный господин ушел. Он все еще объяснялся с Каспаром больше жестами, чем словами, и Каспар по глазам и рукам людей читал то, чего ему не могли сказать слова.

Он и с Хилля долго не сводил глаз и наконец пробормотал:

— Хочу домой.

— Домой? — переспросил тюремщик то ли сердито, то ли сочувственно. — Но куда домой? Где твой дом, бедняга? Может, в подземной норе? Разве ты знаешь, где твой дом?

— Должен прийти «Ты», — проговорил Каспар отчетливо, медленно, звонко.

— Он поостережется, — ответил ему Хилль, сердито смеясь.

— «Ты» придет, «Ты» скоро придет, — настаивал Каспар, с торжественным ожиданием глядя в вечернее небо, словно был уверен, что «Ты» придет по воздуху. Затем он, как всегда, с трудом поднялся, взял свою лошадку и крепко прижал к груди, ибо только ее одну, из всех подаренных ему вещей, хотел он взять с собою, когда придет «Ты», только ее одну.

Хилль разгадал его намерение.

— Нет, Каспар, — сказал он, — тебе придется жить в этом мире. Что он тебе не по вкусу, я вполне понимаю. Мне и самому он не нравится, но что поделаешь, надо.

Хотя Каспар был не в состоянии уследить за его словами, он тем не менее уяснил себе то твердое решение, которое в них содержалось. Он задрожал всем телом, рыдая, бросился на землю, но и потом, когда пораженному Хиллю удалось его успокоить, сердце мальчика, казалось, исходит болью. Печаль темной пеленой покрыла детское лицо, а наутро веки его слипались от слез, пролитых во сне.

Впервые он не желал играть с лошадкой, съежившись, часами недвижимо сидел в своем углу. Его трясло при каждом скрипе лестницы, он содрогался, видя в дверях все новые и новые лица. Весь дрожа, глядел он на людей, их запах, дыхание были для него мукой, невыносимы были прикосновения. Больше всего он страшился рук. Он всегда сначала смотрел на руки, запоминал их форму и цвет и, едва почувствовав их на своей коже, уже пугался, ибо они представлялись ему самостоятельными существами, ползающими, липкими, опасными животными, действия которых невозможно предугадать.

Приятно ему было прикосновение одной-единственной руки, руки Даумера, но она вдруг исчезла. «Почему, — думал Каспар, — почему так случилось? Почему с утра до ночи стоит этот странный шум? Откуда являются незнакомые люди, почему их так много и почему рты и глаза у них такие злые?»

Студеная вода не радовала его более, вид свежего хлеба не вызывал чувства голода. Он до того изнемог, что день представлялся ему ночью, и то жарко-блестящее и сверкающее, что, как он слышал, было светом солнца, казалось его усталым глазам пурпурным туманом. Шум ветра тоже пугал Каспара — он принимал его за голоса людей. Он тосковал по уединению своей прежней темницы. «Хочу домой» — было его единственной мыслью.

В воскресенье под вечер из Ансбаха вернулись Даумер и господин фон Тухер и вместе с ними приехал статский советник фон Фейербах, решивший самолично посетить найденыша и по мере возможности внести ясность в бесплодную неразбериху актов и постановлений. Сняв номер в гостинице «К барашку», президент попросил своих спутников незамедлительно проводить его в крепостную башню. Когда они пришли, часы уже пробили девять. С величайшим изумлением они обнаружили, что камера Каспара пуста; жена тюремщика смущенно объяснила, что ее муж вместе с Каспаром пошел в трактир «К крокодилу». Ротмистр фон Вессениг пожелал показать найденыша своим друзьям, приехавшим издалека, и велел привести Каспара.

Даумер побледнел и в предчувствии беды мрачно уставился в пол; господин фон Тухер едва справлялся со своим негодованием, а на безбородом лице президента промелькнула насмешливая, полупрезрительная улыбка, в его властной осанке было что-то от повелителя, оскорбленного нерадивостью подданных, когда он вызывающе потребовал от своих спутников:

— Немедленно идемте в трактир.

Уже стемнело, над крышей ратуши вставал бледно светящийся месяц. Трое мужчин молча спускались с горы, и едва они, пройдя по лабиринту кривых улочек, вышли к Винному рынку, как Даумер остановился и взволнованно прошептал:

— Вот он!

Они и впрямь увидели Каспара; словно смертельно больной, шатаясь, выходил он из дверей трактира, поддерживаемый Хиллем. Президент и господин фон Тухер тоже остановились, и тут они заметили, что юноша внезапно замер на месте, потом отпрянул и опустил долу взгляд, исполненный безмерного удивления и страха. Все трое поспешили к нему. Они видели лишь две длинные тени на мостовой — юноши и его спутника.

Каспар боялся пошевелиться, так как каждое его движение повторялось этим непонятным Кем-то. Его губы раскрылись как для крика, щеки сделались белее снега, колени дрожали. Казалось, все ужасы и тайны мира, в который он был заброшен волею судеб, слились в причудливо дрожащий образ на земле.

Даумер, господин фон Тухер и тюремщик хлопотали вокруг него, президент безмолвно стоял поодаль. Когда он поднял глаза, Даумер, исподтишка напряженно наблюдавший за ним, заметил, что его суровое лицо выражало неподдельное потрясение.

Хилль, первым попавший президенту под горячую руку, в тот же вечер едва не лишился своей должности. Только смелое заступничество господина фон Тухера спасло его и отвело грозу на истинно виновных, ибо отсутствие всякой заботы об узнике было слишком очевидно. Президент, как всегда, крутой и неистовый, немедленно разыскал бургомистра Биндера и обрушился на него с яростными упреками. Биндеру оставалось только малодушно согласиться с президентом; решительность, с которой тот приступил к делу, произвела на него глубокое впечатление, и он должен был сам себе признаться, что совершил ошибку, едва ли поправимую. Он-то ведь относился теперь к этой истории с прохладцей; дрязги с управлением его раздосадовали, и он на все махнул рукой; когда же за найденыша вступился всемогущий Фейербах, Биндер внезапно ощутил готовность сделать для Каспара Хаузера все возможное и тотчас же согласился с требованием президента — изъять мальчика из обстановки, которая его окружала.

— Он нуждается в постоянной доброжелательной опеке, — сказал президент, — господин Даумер предложил взять его к себе в дом, и я настаиваю, чтобы это было сделано без промедления.

Биндер поклонился.

— Завтра я с самого утра приму все необходимые меры, — отвечал он.

— Нет, не раньше, чем я сам поговорю с ним, — поспешно возразил президент, — в десять часов я буду в башне, и будьте любезны позаботиться, чтобы меня в течение часа оставили наедине с заключенным.

Даумер тоже вернулся домой изрядно взволнованный. После долгого отсутствия он даже путем не поздоровался с матерью и сестрой.

— Господа, видно, здорово повеселились, — негодовал он, беспрерывно кружа по комнате. — Мальчик совсем сбит с толку. И это называется быть человечным, и это называется сострадать ближнему! Варвары, палачи! И я обречен жить среди таких людей!

— Почему же ты им этого не сказал? — сухо заметила Анна Даумер. — Нет большого смысла поносить всех и вся, сидя в четырех стенах.

— Скажи-ка, Фридрих, — обратилась к сыну старая дама, — а ты действительно уверен, что не сотворил себе нового кумира?

— Из твоего вопроса явствует, что ты его еще не видела, — сказал Даумер почти с жалостью.

— Да, мне не под силу туда взбираться.

— Так. Когда о нем говоришь, невозможно ничего преувеличить, язык наш слишком беден, чтобы выразить его сущность. Это как в старой легенде: появление сказочного существа из темного Ниоткуда, до нашего слуха внезапно доносится чистый голос природы; миф обретает жизнь. Душа его подобна драгоценному камню, которого еще не коснулась алчная рука человека, но я его коснусь, меня оправдывает возвышенность цели. Или я недостоин? Вы полагаете, я недостоин?

— Ты бредишь, — с трудом выдавила из себя Анна после долгого молчания.

Даумер улыбнулся и пожал плечами. Затем подошел к столу и сказал так мягко, что возразить ему было невозможно:

— Завтра Каспар будет переведен в наш дом, я просил об этом его превосходительство Фейербаха, и он удовлетворил мою просьбу. Надеюсь, ты не будешь возражать, матушка, и поверишь мне, если я скажу, что для меня это будет иметь огромное значение. Я на пути к весьма важным открытиям.

Мать и дочь испуганно переглянулись и промолчали.

На следующее утро, в десять часов, Даумер, бургомистр, городской комиссар, судебный врач и еще несколько человек явились на двор перед тюремной башней и два с половиной часа ждали президента, находившегося наверху у найденыша. Даумер, не желая вступать в разговоры, почти все время стоял у крепостной стены, глядя вниз, на живописную неразбериху улочек и островерхих крыш.

Когда президент наконец появился, ожидающие стали проталкиваться к нему поближе, чтобы услышать мнение прославленного и внушавшего страх человека. Однако лицо Фейербаха выражало такую мрачную серьезность, что никто не посмел заговорить с ним; его властный, горящий взгляд, казалось, никого не замечал, губы были крепко сомкнуты, на лбу от раздумий залегла вертикальная складка. Молчание нарушил бургомистр: не соблаговолит ли его превосходительство у него отобедать? Фейербах поблагодарил, неотложные дела срочно призывают его в Ансбах, сказал он. Затем обернулся к Даумеру, протянул ему руку и сказал:

— Позаботьтесь о немедленном переселении Хаузера. Бедняге необходим покой и хороший уход. Скоро вы обо мне услышите. Да хранит вас бог, господа!

И он зашагал прочь мелкими, тяжелыми шагами, быстро спустился с холма и скрылся за церковью св. Зебальда. На лицах оставшихся выразилось разочарование. Поскольку все они были уверены, что проницательность этого человека не имеет границ и лишь его взгляд может проникнуть во тьму, покрывшую чудовищное преступление, то его молчание их огорчило, показалось им нарочитым и многозначительным.

Вечером Каспар Хаузер уже находился в доме Даутмера.

ЗЕРКАЛО ГОВОРИТ

Даумеров дом стоял возле так называемого Анненского садика на острове Шютт; это было старое здание со множеством закоулков и полутемных каморок, однако Каспару предоставили довольно просторную и неплохо обставленную комнату с окнами на реку.

Его тотчас же уложили в постель. Теперь разом сказались все последствия недавних событий. Он снова лишился дара речи и временами впадал в беспамятство. В жару он метался на подушке, первый раз в жизни оказавшейся под его головой. Больно было смотреть, как он вздрагивал при каждом скрипе половицы; шум дождя за окном заставлял его трепетать от ужаса. Он слышал шаги, гулко отдававшиеся на пустынной площади перед домом, с тревогой прислушивался к металлическим ударам, доносившимся из далекой кузницы; от шума голосов его нежная кожа болезненно морщилась, усталость на его лице то и дело сменялась выражением мучительной настороженности.

Три дня Даумер почти не отходил от его постели. Это самопожертвование и преданность изумляли всех домочадцев.

— Он должен ожить, — говорил Даумер.

И Каспар стал оживать. Через три дня состояние его начало быстро и неуклонно улучшаться. Когда однажды утром он проснулся, на его губах играла сознательная улыбка, Даумер торжествовал.

— Ты ведешь себя так, будто это ты вырвался из тюрьмы, — сказала сестра, которая не могла не разделить его радости.

— Да, и мне подарили весь мир, — живо отвечал он. — Ты только посмотри на него! Это весна человека!

На следующий день Каспару разрешено было встать с постели, Даумер повел его в сад. Чтобы яркий дневной свет не повредил зрения юноши, Даумер надел ему на лоб зеленый бумажный козырек. Позднее они выбирали для таких прогулок сумерки или пасмурные часы.

Это были своего рода путешествия, во время которых все становилось событием. Каких усилий стоило научить его видеть и называть увиденное по имени! Сначала ему надо было сдружиться с вещами: прежде чем их существование не стало для него чем-то само собой разумеющимся, внезапность их близости страшила его. Когда он, наконец, постиг высоту небес, а на земле — отстояние одного от другого, его походка сделалась намного легче, шаг мужественней. Все дело было в мужестве, в том, чтобы укрепить в нем это мужество.

— Вот воздух, Каспар; ты не можешь дотронуться до него руками, но он тут; когда воздух движется — это ветер, ты не должен бояться ветра. То, что было до ночи — это вчера; то, что будет после следующей ночи, — завтра. От вечера до завтра проходит время, проходят часы; часы — это поделенное время. Вот дерево, вот куст, вот трава, камни, там песок, тут листья, цветы, плоды…

Из смутного гула выросло СЛОВО. Незабываемое слово прояснило форму. Каспар пробует слово на язык: одно горько, другое сладко, одно его насыщает, другое оставляет неудовлетворенным. У многих слов было свое лицо; они то звучали, как удары колокола во мраке, то светили, как огонь в тумане.

Долог был путь от вещи к слову. Слово ускользало, его надо было поймать, а когда это, наконец, удавалось, оно оказывалось ничем, и Каспар печалился. Но тот же путь вел к людям, люди же были отгорожены от него решеткой из слов, что делало их лица чуждыми и страшными; но если сломать эту решетку или сквозь нее продраться, люди были прекрасны.

Возможно, поутру слово «цветок» было еще новым, но в обед оно уже звучало привычно, а к вечеру было давным-давно знакомым. «Это сердце, этот мозг, поневоле бесплодные в течение многих лет, вдруг начали щедро плодоносить, словно иссохшая и наконец напоенная влагой земля, — записывал старательный Даумер. — То, что неразличимо для взгляда, затуманенного привычкой, предстает его глазам в первозданной свежести. И там, где мир еще прочно замкнут, где берут начало его тайны, там стоит этот юноша, в жажде познания твердя свое настойчивое «почему». На каждый звук, на каждый луч света он откликается этим сомневающимся, изумленным, алчным, благоговейным «почему».

Нельзя отрицать, что Даумер подчас бывал напуган чувством собственной неудовлетворенности. «Значит ли это, — размышлял он, — значит ли это быть садовником, если сорные травы буйно разрастаются, несмотря на весь твой труд, и заполняют все кругом. Чем это кончится? Без сомнения, и напал на след редкостного феномена, и моим дражайшим современникам придется снизойти до веры в чудо».

Заветнейшей мечтой Каспара по-прежнему было возвращение домой. «Сперва учиться, потом домой», — говорил он с выражением неодолимой решительности.

— Но ты же дома, здесь, у нас, ты дома, — возражал Даумер. Каспар только качал головой.

Иногда он подолгу смотрел через забор в соседний сад, где играли дети, чьи повадки он изучал с комическим изумлением.

— Какие маленькие люди, — сказал он Даумеру, который однажды застал его за этим занятием, — какие маленькие люди!

В голосе его слышалась печаль и безмерное удивление.

Даумер подавил улыбку, а когда они вместе шли домой, попытался разъяснить ему, что каждый человек в свое время был таким маленьким и сам Каспар тоже. Каспар никак не хотел в это верить.

— О нет, нет! — выкрикнул он. — Каспар не был, Каспар всегда был как сейчас, у Каспара никогда не было таких коротких рук и ног, о нет!

Тем не менее это так, уверял Даумер, он не только был маленьким, он и сейчас каждый день растет, каждый день изменяется, и сегодня он уже совсем не тот Хаузер из тюремной башни, а через много лет он будет старым, волосы у него побелеют, кожа станет морщинистой. Каспар побледнел от страха, заплакал, залепетал: не может этого быть, он не хочет, пусть Даумер сделает так, чтобы этого не случилось.

Даумер что-то шепнул сестре, та пошла в сад и вскоре принесла розовый бутон, распустившуюся розу и розу увядшую. Каспар протянул руку к распустившейся розе, но тут же с отвращением отвернулся. Хотя он больше всего любил красный цвет, сильный запах был ему неприятен. Когда Даумер попытался на примере бутона и цветка объяснить различие возрастов, Каспар сказал: