Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Глава первая

Перед дверью кабинета с лаконичной надписью «Профессор» сидят больные и с тайной тревогой за свою судьбу ждут момента, когда дверь откроется и девушка в белом халате скажет: «Следующий». Ожидающих шестеро, все они приехали в Ленинград из разных мест страны к доктору, который, по слухам, каким-то особенным образом радикально излечивает болезни сердца. Больные почти не смотрят друг на друга, не заводят разговоров — каждый занят собой и думает свою собственную невеселую думу. Дума эта о жизни и смерти, гамлетовский вопрос: быть или не быть?

В клинику профессора Чугуева Петра Ильича часто приезжали люди, уже отчаявшиеся получить помощь в своих краях, в своем городе, разуверившиеся в искусстве многих врачей, но ещё сохранившие надежды на чудо, на какого-то именитого учёного.

Профессор на днях прилетел из Америки, где он читал лекции, делал операции, консультировал больных, которых пока ещё нигде в мире лечить не умеют.

Двадцатипятилетний столичный художник Виктор Сойкин — он также ожидал приема — знал о поездке Петра Ильича. Знал он и самого профессора. Их познакомили на выставке Сойкина в Москве; Чугуев, большой любитель живописи, сделал в книге отзывов надпись: «Мне особенно понравились пейзажи молодого художника. Они притягивают взгляд, пробуждают высокие чувства любви к родной природе; чем дольше на них смотришь, тем больше открываешь в них смысла и красоты».

Их друг другу представили. И они долго беседовали. Кто-то из друзей художника обмолвился: «Вы бы, профессор, полечили художника. У него болит сердце». И Чугуев сказал: «Приезжайте ко мне в клинику, мы вас пообследуем, полечим, и вы забудете свою болезнь». Виктор, прощаясь с профессором, пообещал: «Обязательно к вам приеду, как только, не дай бог, хвороба прижмёт меня сильнее».

Хвороба прижала, пришлось приехать.

Сидя перед чугуевским кабинетом, Виктор почти физически ощущал, как всю левую часть груди сдавило, словно железным обручем, жгло за грудиной и как-то пронзительно кололо, словно к сердцу подносили иголки. У него под языком только что растаяла таблетка валидола, и он почувствовал некоторое облегчение, однако обруч хоть и ослабел, но продолжал давить, и вся левая сторона, включая плечо и ключицу, ныла и отдавала то теплом, то холодом.

Виктор терпеливо ожидал своей очереди. Не хотел нарушать заведённых тут отношений между врачом и больными — тех священных правил равенства и гуманности, которые так ценятся попавшими в беду людьми и которые естественным, составным элементом входят в лечебный комплекс всякой больницы и клиники.

Впрочем, как это часто бывает с людьми, оказавшимися в положении просителей, он, может быть, преувеличивал симпатию к нему профессора; может быть, при встрече на выставке профессор лишь из вежливости предлагал ему помощь.

Бросил под язык ещё одну таблетку валидола, прислушался к «ходу» сердца, сидел недвижно. Весь ушедший в себя, он старался никого не замечать. Впрочем, один эпизод привлек его внимание и дополнительной болью отозвался в сердце. Перед дверью вдруг появились женщина и мужчина и шумно и нехорошо как-то засуетились. Женщина подвела своего спутника к двери профессорского кабинета, стянула с его богатырских плеч лисью доху, сняла каракулевую папаху и стала вертеться, отыскивая место, где бы сложить одежду. Она тоже была одета богато, на ней норковая шуба, дорогие украшения. Одежду она сложила возле Сойкина и, не взглянув на него, потянула за руку спутника в кабинет профессора. Дверь за собой не закрыла, и вскоре больные, ожидавшие приема, могли слышать её объяснения:

— Он на средине роли вдруг чувствует усталость, лицо покрывается потом, я сижу в директорской ложе и вижу: с Олегом плохо, он вряд ли допоет свою партию. А ночью пьёт валокордин, плохо спит, капризничает как ребенок!..

— Вы у нас проездом? — спрашивает профессор.

— Гастроли!.. Наш театр гастролирует в Ленинграде. Но нет, он петь не станет. Я не позволю. Профессор! Прошу вас: сделайте что можно.

«Олег Молдаванов! Да уж он ли это?..»

По всей Украине гремела слава оперного певца Молдаванова. Знали его в стране и за границей. В каких только странах он не был. И всюду успех, аплодисменты. Вот он выходит на «бис» и, облаченный в золотую парчу русского царя... Ивана Грозного... Бориса Годунова... величественно кланяется восторженному залу...

А тут... Сидит потухший, растерянный... Его, точно ребёнка, водит за руку жена. В глазах у обоих страх и уныние. «Профессор, это очень опасно?.. Я вернусь на сцену?..» И потом хватает его руку, театрально сжимает в холодных сильных ладонях: «Я хоть и певец, но работа чертовски тяжёлая! В другой раз так намаешься — пять потов сойдёт. В глаза фонари бьют со всех сторон — жарят, словно ты карась и тебя надо подавать к столу».

Профессор приникает к груди со стетоскопом, слушает. Сердце у певца изработалось, частит, аритмия, нервы... в загрудинной области стойко держится боль. Спазм. Нет ли там бляшек? Насколько склерозированы стенки?.. Нужно тщательное обследование. А потом... Наверное, придётся делать загрудинные блокады.

Сестра притворяет дверь кабинета.



Художника и певца поместили в палату номер шесть — почти по Чехову, только в отличие от чеховских героев они ни о чём не говорили: весь первый день лежали, закинув руки за голову, смотрели в потолок. Даже приход супруги Молдаванова не нарушил безмолвия.

На третий день жена певца получила телеграмму из Полтавы о смерти матери и утром же вылетела на похороны.

Певец вручил профессору билеты и попросил бывать на спектаклях его театра, сказать о своих впечатлениях. Вчера давали «Бориса Годунова» — партию Бориса пел дублёр Молдаванова; похоже, Олег Петрович думал о спектакле: как-то там обошлись без него, как пел дублёр?..

Медсестра принесла Молдаванову письмо от жены, с дороги.

За окном глухо, чуть касаясь слуха, шумит город на Неве. Яростный ветер севера треплет на улице крону вековых сосен.

Певец прочитал письмо и оживился. Неожиданно, словно бы сам с собой, заговорил о театре, о своих ролях.

— Яркие люди живут недолго. Все мои герои... то есть те, кого я играю и пою, недотягивали до шестидесяти. По нынешним понятиям, пенсии им бы не видать. А?.. Глупо, а факт! Я как-то раньше не задумывался, Иван Грозный, царь Борис, Сусанин...

Сойкин смело вступил в разговор:

— Есть и другие примеры: Гёте, Павлов, Толстой... Они жили очень долго.

— Да, это верно. У нас в музыкальном мире Верди, маэстро Тосканини... Он в восемьдесят лет дирижировал. Есть, конечно. Однако подвижники, герои — те, кто горел в жизни, жили недолго. Пётр Первый, Ломоносов... Пятьдесят четыре, и конец. Белинский, Гоголь, Некрасов... И того меньше. Этак если поразмыслить... Да нет, не хочется верить, что жизнь так коротка. Наверное, мы что-то делаем не так и сами укорачиваем свой век. Живут же люди по сто пятьдесят и даже того дольше. А где сто пятьдесят, там и двести. Может быть, и триста лет человеку не предел. А?.. Как вы думаете?..

Молдаванов повернулся к Сойкину.

— Сколько вам лет?

— Двадцать пять, — ответил Сойкин.

— И уже сердце?.. Врождённый, что ли, недуг? По наследству достался?..

— Да нет, родился будто бы здоровым. Недавно стало болеть.

— Ну, ну! Вот уж не думал, что у таких молодцов может болеть сердце.

Как раз в эту минуту в палату вошёл Пётр Ильич.

— Хорошо, что вы зашли, профессор, — обрадовался певец. — Вот мы тут рассуждаем с молодым человеком о кратковременности житейского века. А ведь человек по логике вещей должен жить дольше.

— Несомненно! — согласился профессор. — Я даже уверен, что человеку природа назначила жизнь долгую — двести, триста, а может быть, и больше лет. Придет время, человек познает себя, научится управлять эмоциями, предупреждать болезни, и жизнь его значительно удлинится. Значительно!.. В несколько раз!.. Ведь вот я сорок лет стою у операционного стола, сделал не одну тысячу операций и каждому своему пациенту мог бы сказать: «Ты, братец, не щадил свой организм, варварски относился к нему — вот и попал на операционный стол. Впредь будь умнее — не перегружай, не насилуй, не рвись, — береги свой организм, как ты бережешь автомобиль, часы или другую какую-нибудь дорогую вещь».

Пётр Ильич подошёл к окну, устремил взгляд на затихающий к вечеру Ленинград — город, ставший его судьбой, давший ему любимое дело и уважение людей. Сюда ещё молодым врачом он приехал из Сибири и стал работать в клинике выдающегося хирурга и учёного, основателя отечественной онкологии Николая Николаевича Петрова. Здесь оставался и в годы войны — был главным хирургом военного госпиталя, перенёс блокаду...

— Организм человеческий имеет большие резервы выживания, он каждый раз при перегрузках включает свои компенсаторные приспособительные механизмы и на ходу исправляет поломки, залечивает раны — я всегда поражаюсь этой его волшебной способности: исправлять свои собственные поломки и выдерживать перегрузки. Я однажды был на Кировском заводе — меня туда пригласил директор и показал огромный сверхмощный пресс. И сказал: «Он выдерживает десятикратные перегрузки». А я на это заметил: «Наше сердце, между прочим, выдерживает перегрузки двадцатикратные». В самом деле, откуда берется такая поразительная способность! С виду хрупкий, состоящий из тонких волокон, мягких тканей и нежных плёночек орган, а поди ж ты... двадцатикратные перегрузки! И уж тогда только сдает, когда перегрузкам этим нет числа. Вы, может быть, слышали, у конструкторов существует термин: «Рассчитан на дурака», то есть на случай, если какой-то шалопай включит не тот рычаг, повернёт не туда ручку или маховик?.. Хороший конструктор стремится уберечь своё детище от такого невежества — создаёт предохранители, ограничители и так далее. Природа в этом отношении превзошла всех конструкторов; она создала изумительные системы выживания. Эти системы способны не только предохранять, но даже в случае необходимости заменять один орган другим, восстанавливать проходимость кровеносных путей при травмах. Даже при катастрофах, разрушающих у нас внутри целые жизненные регионы, организм способен выстоять, а с течением времени наладить все важнейшие жизненные процессы. Можно же себе представить, как бы повысилась его жизнеспособность, если бы человек в дремучем невежестве своём не создавал бы ему перегрузок, по большей части не вызываемых никакой необходимостью.

Пётр Ильич замолчал, его слова «...в дремучем невежестве своём» одинаково поразили певца и художника своей простотой и точностью. Оба испытывали удовлетворение от того, что нашёлся наконец человек, который защитил их собственный организм от них же самих.

— А что же наука медицинская, много ли она знает о тайнах долголетия? Давно существует геронтология. Есть ли у неё успехи?.. Есть ли энтузиасты, подвижники — может, они что знают?.. — Не удержался от вопросов певец.

Пётр Ильич улыбнулся снисходительно и благодушно, он понял, что пациенты его мало что знали о мудрёной науке геронтологии, а узнать хотели сразу и очень многое. Пётр Ильич не уклонился от ответа...

Первого июня 1889 года в Парижском научном обществе был прочитан доклад, который нашумел на весь мир и надолго привлек к себе внимание как учёных, так и широкой общественности.

Броун-Секар, выдающийся физиолог и преемник знаменитого Клода Бернара, сообщил, что в возрасте семидесяти лет он стал чувствовать упадок сил. После длительного экспериментирования на животных он нашёл способ, с помощью которого можно вернуть себе молодость. Сделал себе шесть инъекций вытяжки из свежих семенников собак и кроликов. В результате почувствовал, что помолодел на тридцать лет. К нему вернулась не только физическая, но и умственная энергия.

Ученый при свидетелях взбежал на лестницу, на которую прежде едва взбирался с двумя-тремя остановками. Он работает сейчас так много, как не работал давно.

Сообщение Броун-Секара вызвало большое волнение во всём цивилизованном мире. Казалось, что найден ключ к разрешению вопроса, над которым многие века ломали головы лучшие умы человечества: как продлить жизнь человека, как вернуть ему утраченную молодость?

Тысячелетия люди стремились постичь тайны старения человека. За триста лет до нашей эры Аристотель в своём труде «О молодости и старости» пытался дать научные объяснения причин старения. Он считал, что старение вызывается постепенным расходованием природного тепла, которое находится в каждом живом существе со дня его рождения. Центром этого тепла является сердце. Кровеносные сосуды разносят тепло по телу и тем дают жизнь всем тканям и органам.

Подобную же мысль на сто лет раньше высказывал Гиппократ. Он также объяснял старение потерей природного тепла.

В течение многих веков учёными всех стран создавались теории старения, в основе которых лежала «жизненная сила», «жизненная энергия», «природный жар», «жизненные раздражители». Они-де, мол, расходуясь, постепенно приводят организм к старости. Уже в двадцатом веке была предложена теория, объясняющая процессы старения медленным снижением обменных процессов в протоплазме клеток и постепенным угасанием жизненной энергии. Типично механистический взгляд. Человек уподоблялся машине. Наукой доказано, что активность, как правило, ведёт к росту и самой живой ткани, и её функциональных возможностей. Если даже в пожилом возрасте человек будет заниматься физическим трудом, у него будут нарастать мышцы, прибывать силы. И наоборот, отсутствие активности ведёт к атрофии.

Старение нельзя рассматривать только как потерю чего-то. Оно может зависеть и от избытка чего-то, например лишнего веса.

Оригинальная гипотеза была выдвинута выдающимся русским учёным-биологом, директором института Пастера в Париже И. Мечниковым. В книге «Этюды оптимизма» он утверждает, что старение вызывается хроническими отравлениями организма особыми ядами — токсинами. Они выделяются бактериями, населяющими толстый кишечник. Отсюда истощение нервной системы, атеросклероз.

Ученый предложил вводить в пищеварительный тракт микробов, которые бы вытеснили гнилостные бактерии и устранили бы возникновение токсинов. Такими микробами он считал болгарскую палочку и другие микробы молочнокислого брожения. Созданная им так называемая «мечниковская простокваша» получила широкое распространение во всём мире.

И ещё он предложил хирургическим путем удалять толстый кишечник. Некоторые хирурги, разделявшие его взгляды, проводили операции по удалению кишечника. Сам Мечников перед смертью (а умер он на 71 году жизни) признался своему лечащему врачу, что слишком поздно начал проводить в жизнь своё учение и поэтому не добился успеха; профилактику старости надо начинать с молодых лет.

В древнеегипетских папирусах и во всей греческой мифологии мы находим многочисленные способы омоложения. Волшебница Медея возвращала старцам молодость тем, что разрезала их на куски и кипятила в котле с волшебными травами. Алхимики средневековья, запершись в своих кабинетах, пытались создать философский камень, который бы не только превращал неблагородные металлы в золото и серебро, но и мог бы служить могущественным эликсиром, продлевающим жизнь и возвращающим молодость. Парацельс предлагал шесть эликсиров для омоложения и продления жизни, но сам умер сорока восьми лет, на собственном примере доказав бесполезность своих снадобий.

Другие утверждали, что дыхание девушек возвращает старикам молодость и продлевает жизнь. Однако чаще переносчиком «внутреннего тепла» к источникам жизнедеятельности считалась кровь.

По преданию, папа Иннокентий VIII для того, чтобы предохранить себя от заболеваний и омолодиться, за один приём выпивал кровь трёх мальчиков.

Незадачливые врачи переливали старцам кровь молодого барана, но опыты оканчивались катастрофой. Противники этого метода острили, что для омоложения необходимы три барана: у одного из них берут кровь, второму её переливают, а третий выполняет всю операцию.

Вера в омолаживающее действие крови господствовала очень долго. Утверждали, что венгерская графиня Баторк принимала ванны из свежей крови словацких крепостных женщин.

Как видим, люди каждый на свой лад ещё издревле искали способы продления жизни. Неудивительно поэтому, что сообщение Броун-Секара вызвало такой большой интерес.

Броун-Секар объявил о своём «открытии» в то самое время, когда в Париже происходила первая промышленная выставка. Участники выставки, разъехавшись по своим странам, разнесли эту весть по всему свету. Ряд учёных повторил эксперимент французского учёного, и многие из них подтвердили эффективное действие «Экстракта Броун-Секара».

Однако вскоре сам Броун-Секар признал, что эффект омолаживающего действия его препарата кратковременен, за ним последовало ещё более быстрое увядание организма. Ученый вдруг стал быстро дряхлеть и через пять лет умер.

В начале двадцатого века в медицинской печати появилось сообщение, которое вновь оживило надежду на возможность омоложения. Австрийский хирург Е. Штейнах провел эксперименты на крысах. Он брал старых самцов крыс и пересаживал им семенники от молодых самцов. Наступали разительные перемены. Крысы оживлялись, становились энергичными, шерсть на них делалась густой, блестящей. Исчезала инертность. Они вступали в драку с молодыми самцами, у них просыпался интерес к самкам, за которыми они начинали энергично ухаживать. От них вновь появилось потомство.

Омолаживающее действие пересаженных гормональных органов продолжалось несколько месяцев; крысы доживали до 36 месяцев, увеличив продолжительность жизни в среднем на 25 процентов.

Еще большую популярность получили попытки омоложения, проводимые в Париже в 1919 году русским хирургом С. Вороновым. Он пересаживал мужчинам семенники человекообразных обезьян, баранов и так далее. Слава об этих операциях возрастала не по дням, а по часам. Воронова буквально осаждали пожилые люди с просьбой произвести операцию. Он делал их много и стал не только популярным, но и богатым человеком. За короткое время хирург опубликовал несколько книг о своих опытах. И если первая из них, проникнутая восторгом и энтузиазмом, полна надежды на то, что найден способ возвращать старикам молодость, то в последующих книгах была сдержанность, а затем и полное разочарование. В конце концов, подводя итоги нескольких лет работы, он с глубоким пессимизмом сообщал, что всё это время шёл по ложному пути.

Позднее Штейнах предложил сравнительно простую операцию — перевязку семявыносящего протока. Цель её заключалась в том, что продукция семенников, полностью задерживаясь в организме, всасывалась и оказывала стимулирующее влияние. Но и здесь вскоре последовало разочарование.

Между тем идеи об омолаживающем действии его последних операций, таких, как перевязка семенников, имеют глубокий смысл и большое общебиологическое значение.

Подобная операция, проведенная на подопытных животных, оказывает положительное действие, в то время как, перенесённая на человека, она может не оказать почти никакого влияния. Всё дело в том, что у животного происходит постепенное физиологическое старение и снижение активности всех функций. На этом фоне стимуляция со стороны семенников может оказать положительное влияние на весь организм и на долгое время оживить и усилить его функции. У человека же, как правило, имеет место преждевременное патологическое старение. Здесь увядание организма идет не за счет постепенного снижения всех функций относительно здоровых органов, а болезненно изменённых органов и тканей. Кроме того, у животных нормальное состояние нервной системы. У человека же все возрастные метаморфозы идут на фоне глубоких патологических изменений всей нервной системы. Этим и объясняется противоречие отдельных сообщений учёных. В то время как одни подтверждали положительное влияние штейнаховской операции, другие начисто отрицали её значение.

Когда Пётр Ильич Чугуев ещё молодым врачом работал в далеком сибирском городке Киренске, к нему в больницу лег сибирский крестьянин семидесяти двух лет с большой запущенной грыжей. Рассказывал, что он никогда ничем не болел, кроме грыжи, которая появилась у него несколько лет назад, после того, как он поднял большое бревно. Грыжа его не очень беспокоила, но его печалило то, что его мужские возможности в последние годы стали резко сдавать, и он это приписывает своей грыже. Между тем после смерти его первой жены он женился на молодой и боялся, что она от него уйдёт.

— Вы уж вырежьте мне эту грыжу. Я думаю, что вся моя слабость из-за нее, проклятой, — убеждал он врача.

Чугуев тогда уже был хорошо знаком с опытами и операциями Штейнаха и ясно представлял, что в данном случае старение организма идет по типу естественной физиологической старости при относительно нормальной нервной системе, поэтому операция может принести определенный эффект. Во время операции, которая проходила вблизи семенного канатика, он перевязал ему семенной проток с одной стороны. Все прошло гладко, и больной выписался из больницы в бодром состоянии. Через год он снова явился в больницу и попросил сделать ему операцию по поводу появившейся грыжи с другой стороны. Он сказал, что после первой операции он почувствовал резкое улучшение здоровья. У него появились новые силы, энергия, возрос интерес ко всему, окрепли его мужские способности.

— Этот год мы прожили с моей молодой супругой как молодожены. Если вы мне сделаете операцию, наверняка буду чувствовать ещё лучше.

На этого сибирского крестьянина, с его нормальной нервной организацией, а следовательно, и нормально протекающей физиологической старостью, операция Штейнаха оказала буквально магическое действие. В то время как попытки провести подобную операцию у городских жителей, у лиц с преждевременным патологическим старением давали относительно небольшой и непродолжительный стимулирующий эффект.

Ныне многие учёные считают, что такой сложный комплексный процесс, как старение, нельзя объяснить одной причиной, например атрофией половых или других эндокринных желез, изменениями в клетках центральной нервной системы, отравлением кишечными токсинами.

Старение может быть нормальным, физиологическим, то есть медленно и постепенно развивающимся процессом, или же, наоборот, оно может наступать неестественно быстро, то есть быть патологическим, преждевременным. Если в первом случае говорят о физиологической старости, заканчивающейся естественной смертью, то во втором — о патологической, преждевременной старости, заканчивающейся преждевременной, неестественной смертью. Поэтому всё внимание учёных в настоящее время направлено на изучение тех условий, которые позволяют человеку жить долго, а также причин, сокращающих его жизнь, причин его раннего старения.

Прочитав своим пациентам эту короткую лекцию, Пётр Ильич обратился к художнику:

— Остается незыблемым и несомненным вывод, к которому пришёл наш русский учёный Илья Мечников: профилактику старости надо начинать с молодых лет. Да, юноша, с молодых лет!













Глава вторая

Утром следующего дня Олег Петрович Молдаванов несколько раз прошёлся по коридору, потолкался возле кабинета профессора, но зайти к Петру Ильичу не решился. Как всегда в это время, профессор принимал больных, а кроме того, на сегодня он назначил две операции, и весь третий этаж, на котором размещались кабинет профессора и операционная, готовился к ним. Молдаванов вернулся в палату.

— Мне бы увидеть профессора хотя бы на одну минутку, — сказал он.

— Да зачем он вам? — удивился художник. — Он о нас помнит, когда нужно, сам придёт.

— Он сделал нам назначения, а я боюсь, я почти уверен, что болезнь моя не от какого-то природного порока. Сам я себя довел! Ах, дурень, травил душу пустяками, вот оно и защемило. После вчерашнего разговора я сразу понял: все во мне это от глупостей и дремучего, как он сказал, невежества. Сказать бы ему, а то ведь и лечение, пожалуй, другим может быть.

— У вас ещё будет случай. Да он наверняка сегодня зайдет к нам. А этак-то, в неурочный час, неловко, знаете ли. Он к нам дружески расположен, так и мы должны деликатно с ним.

— Да, да, вы правы. Ещё успеется.

Певец расправил плечи, стал мерить палату широкими, размашистыми шагами. Он, казалось, забыл о болезни и обо всех тех горестных раздумьях, которые ещё недавно теснились в голове. Говорил громко, как на сцене.

— А, чёрт, да разве это жизнь у меня! Сплошное насилие, тюрьма какая-то, и не заметил, как просидел в ней двадцать пять лет. Сколько я себя помню — живу как в клетке: ни солнца, ни воздуха; сонмище мелочей, липких, противных... Окружили со всех сторон и давят, мнут... Как тут не заболеть сердцу? Да я ему спасибо должен говорить, что оно ещё не лопнуло до сих пор под тяжестью стольких гнусностей!..

Певец говорил загадками, видимо, Пётр Ильич, сам того не желая, разбередил в нём старую рану, разбудил сомнения, дремавшие под спудом житейских неурядиц. Он, казалось, об одном только жалел, что случилось с ним это сейчас, а не на десять или двадцать лет раньше. Большой и красивый, с прямой царственной осанкой, с шевелюрой каштановых волнистых волос, он ходил взад-вперёд по палате и говорил о своих делах, о конфликтах с дирижёрами, размолвках с товарищами, мелочах быта, которые заедают жизнь, портят настроение — вызывают то самое сжатие сосудов, о которых говорил профессор.

— И вот ведь что поразительно! Ничего этого могло не быть, всё пустяки, мусор, тлен!.. Плоды нашего «дремучего невежества». Ах, как это он верно заметил! «Дремучего»! Именно дремучего!..

У окна певец задержался, задумался.

Художник спросил:

— Как сердце? Болит?

— Ноет под ложечкой. Наглотался пилюль, выпил зелье, а всё равно болит. И болеть будет, пока не кончу над ним издеваться. Я уверен — природа одарила меня могучим сердцем, если оно столько лет выдерживало перегрузки, и не двадцатикратные, а, пожалуй, сорокакратные, а то и того больше. Но теперь у меня надежда засветилась, словно заря восходит. Мне бы только поправить мотор, я всё начну сначала, все поведу иначе — и дела, и домашний воз...

Певец помолчал, затем повернулся к Виктору и смотрел на него пристально, долго, так, словно вспомнил что-то важное и хотел сказать, да не решался.

— А вы? — наконец заговорил он. — Что случилось с вами? Верно, неприятности... Или перегрузки. Усложнение от какой болезни?.. В вашем-то возрасте!..

Виктор часто заморгал, тряхнул головой, желая сбить на сторону свисавшую на лоб чёлку редких жёстких волос. Он рано начал лысеть и стеснялся этого. Был он смугл лицом, чёрные глаза его нервно блестели, выдавая быструю возбудимость и постоянную работу беспокойной мысли. Вопрос Молдаванова застал Виктора врасплох, он соврал:

— Да, осложнение после гриппа.

Но тотчас вспомнил: не может говорить того же профессору, поправился:

— Как я думаю, осложнение не главное, а все больше неприятности, сошлись они как-то... все разом.

— Вот-вот: неприятности... все разом. И у меня вот так же — все разом. И не было стрессов, внезапных потрясений, а так... паутина. Обволокло и душит. Разорвать не могу!..

Подсел на кровать к Виктору, продолжал:

— Вы молодой, ещё юноша, вам мой совет, может, впрок пойдёт. Не женитесь иначе как по любви. Слышите — по любви!.. Я так думаю, в жизни нет хуже, если любовь мимо пройдёт. Да еще, как в старину говорили, бог детишек не пошлёт. Душа при такой ситуации чернеть начинает. Вы видели мою Маланью? Небось подумали: старовата для такого супруга. Все так думают, когда видят нас вместе. А я вот не думаю, привязан к ней — точно пришит. На десять лет она меня старше. Но я обязан Маланье. Всем обязан!.. Концертмейстером она была, а я слесарь ремонтный на шахте. И пел на сцене самодеятельной. Под её аккомпанемент арию Досифея однажды исполнил. В газете заметка появилась: «Шахтёрский Досифей». А она... голос оценила, судьбу предсказала. Тридцать лет ей было и красотой тогда блистала особенной. Учить меня стала, в Москву в консерваторию повезла. У тетки её комнату снимали. Она меня к экзаменам готовила, концерты устраивала, сама аккомпанировала. Тянула за уши, ну вот... и живу с ней. Добро помню, остального ничего нет. Так-то, брат. Жизнь бежала мимо: и любовь, и семья, и всё остальное... Мимо, понимаешь?..

Никогда раньше и никому певец не рассказывал о своей жизни. Теперь же у него внутри словно плотина прорвалась — полились потоком откровения...

Олег Молдаванов, солист оперного театра, вёл образ жизни уединенный. Занятый в главных ролях спектаклей, он пуще огня боялся застудить горло, натрудить его в бесплодных беседах с друзьями, что-нибудь лишнее съесть, что-нибудь выпить. Маланья диктовала: «По телефону не болтай!», «На улицу не выходи!», «Друзей гони!» И тотчас же после возвращения из театра, если даже это был и дневной спектакль, укладывала в постель. «Лежи!.. Тебе надо отдыхать...» И он обыкновенно до обеда валялся в постели, листал журналы, альбомы, привезенные с гастролей из-за рубежа, а когда надоедало, включал стереофонический японский проигрыватель, пульт управления которым ловко пристроил под подушкой. Нажал кнопку — и наслаждайся Бахом, Моцартом, Чайковским. Особенно нравилась «Торжественная увертюра 1812 год», прослушивал её на неделе по два-три раза.

Маланья Викентьевна умела ему не мешать. Она зорким взглядом улавливала настроение мужа и, если он заводил пластинки, тотчас удалялась в другие комнаты и хлопотала на кухне или пушистой кисточкой смахивала пыль с картин. Ими она очень гордилась. были здесь полотна знаменитых художников — Репина, Кустодиева, некоторых современных модных художников.

Но вообще-то Маланья Викентьевна все силы сосредоточила на заботах о своём Олежке и была спокойна, лишь когда он спал или, «оттаивая» от вчерашнего спектакля, нежился в постели. Во всякое другое время её не покидало беспокойство за него. И тут, пожалуй, нетрудно понять тревогу Маланьи Викентьевны. В начале их жизни, когда ей было тридцать два года и она пламенела своей огненной южноукраинской черноокой красотой, разница в их возрасте не так бросалась в глаза. Он был хорош собою — красив и статен, как богатырь из славянской сказки, но слава самодеятельного певца не шла далеко, и голос его, тогда ещё некрепкий, не столь выразительный, не выдавал в нём будущую знаменитость. Маланья упорно, жертвуя собой, творила из него артиста. Теперь, когда между ними происходила размолвка и Маланья Викентьевна в сердцах восклицала: «Кем бы ты был без меня?» — она говорила правду. Но роли их переменились: Маланья занята домашними делами, а он работает в театре, слава его растёт с каждым годом. И если до сих пор они живут вместе, если союз их за два с половиной десятилетия не только не распался, но ещё больше укрепился, то заслуга в этом принадлежит одной Маланье Викентьевне.

— Маша! — кричал певец из далекой комнаты. — Ма-ша!.. Да где ты там запропала? Долго я буду звать тебя!..

Кричал он нарочито громко — с распевом, заодно пробуя и проверяя голос.

— Маша! Ты слышишь — голос сел. А я завтра пою Грозного в «Псковитянке». А, черт! Как я буду петь!..

— Говорила тебе: не пей чай перед тем, как выходить на улицу. Сдались тебе этот... директор и тот... из отдела культуры! Крепкий чай, да ещё с коньяком! Вот нынче ты будешь наказан: лишаю тебя вечерней прогулки. Выпьешь пару сырых яиц, а на ночь заварю тебе кофе с медом — и пройдёт. Ты, ей-богу, как маленький!.. Сколько можно тебе внушать одно и то же!..

Маланья Викентьевна резво бегает по квартире. Благоухающий французскими духами шёлковый халат, яркие цветы на нём создают иллюзию чего-то молодого и женственного, роскошный, купленный в Италии парик — она не снимает его и дома, — напоминает прежнюю Малашу.

Он теперь быстро устает и мало обращает внимания на хорошеньких актрис. Было время, когда вдохновение ещё долго не покидало его и после того, как он отыграет роль, отпоёт все арии в спектакле. Ему нравились бурные овации, восторги поклонниц. Он горд был сознанием своей исключительности, тем, что нужен людям и люди платят ему любовью. Нынче ничего этого уже нет. Правда, он по-прежнему нравится публике, из чего следует вывод: он ещё хорошо поёт, но после спектакля уже не чувствует ни восторга, ни жажды жизни. Он как туго накачанный баллон; воздуха ему хватает лишь на спектакль. После он мёртв, хочет только одного — лежать. И если прежде, повинуясь Маланье, он днём неохотно валялся в постели, то с годами настолько втянулся в эту привычку, что его уже с трудом можно было оторвать от мягкого, уютного ложа. Ах, как хорошо, что у него есть Маланья; она бережёт его покой, предугадывает любое желание.

— Маша! Отключи телефон. Я хочу подремать. Ну вот, хорошо, родная. Пойди в другие комнаты. Займись чем-нибудь.

Маланья Викентьевна хотя и бесшумно передвигается по квартире, но скоро, полы её халата развеваются, и оттого она похожа на яркий цветочный шар, летающий из комнаты в комнату. И усталости никогда не знает, и хандра её не посещает.

В молодости Молдаванов жил шумно, водил дружбу со многими людьми, зато и беспокойства было хоть отбавляй! Одни билеты чего стоили. Только, бывало, и слышишь: «Олег! Олег Петрович! Сделай милость — закажи пять билетов. Ты же премьер, тебе положено!..» А там с другой стороны просьба несётся: «Милый, будь другом — два билета, нет, три! Тут ещё тёща просится».

Случись, в гости куда сходишь, в компании побываешь — тут и новые знакомцы наседают: нам билетики! Не откажите, сделайте милость!..

Перед спектаклем отдохнуть бы, с мыслями собраться, главные места из арий повторить — ан нет! В кассы названивать надо, упрашивать администратора, а то и директора. У них же своих забот по горло, слушают вполуха и исполнять эти просьбы не торопятся. Всё в тебе кипит, как в самоваре. И роль уже не помнишь.

— Провалюсь! Чёрт бы их побрал! — срывает он гнев на Маланье. — Настроение испортили! А мне партию генерала в «Игроке» петь. Как же я на сцену выйду?!

— Успокойся, милый. Тебе нельзя волноваться — голос совсем сядет. Он ведь, голос, на нервах весь. Спокоен ты — хорошо поёшь, нет покоя — голос уходит. Он, как барышня капризная, смуты в душе не любит. А что билеты не дают — бог с ними. Кому надо, тот найдёт билеты, а ты если будешь каждому доставать, они и в кассу дорогу забудут, под окном у нас стоять будут. Нет, родной, ты эту канитель с билетами оставь. И попойки дружеские, и встречи с людьми случайными; ни к чему они тебе! Человек ты в городе заметный, можно даже сказать, большой, зачем тебе мелочь разная? Время только отнимают да хлопот прибавляют. Ты, если билеты у тебя попросят, ко мне отсылай. Маланья, мол, у меня администратор, к ней обращайтесь, к ней.

Голос Маланьи звучал вкрадчиво, нежно; Олег под воздействием его успокаивался, к нему возвращалось хорошее настроение. Поглаживая руку Маланье, говорил умиротворённо: «Спасибо. Мне теперь хорошо, совсем хорошо». И ещё добавлял: «Да, да, ты возьми на себя эти хлопоты... с билетами. Это будет хорошо».

И Маланья Викентьевна брала на себя хлопоты с билетами и многое другое. С годами она забрала в свои руки так много, что Олег Молдаванов перестал ощущать себя как нечто целое, самостоятельное. Он только когда выходил на сцену, испытывал единоличную ответственность за каждый свой шаг, за все свои действия. Но едва только опускался занавес, к нему уже торопилась Малаша. «Ну слава богу, — говорила она, — ты пел хорошо, ты вообще сегодня был очень хорош». — «Правда? — спрашивал он. — Ты это правду говоришь?» — «Ну а зачем мне придумывать, родной! Я была в директорской ложе, отсидела весь спектакль. Дай бог и завтра быть тебе таким хорошим...». — «Но генерал мой, генерал — как думаешь, хорошо он получился нынче?» — «Хорошо, милый, очень даже славно», — рассеянно отвечала Маланья, но в голосе её Молдаванов не чувствовал понимания. Он с досадой обрывал разговор и погружался в невеселые мысли. «Не с кем посоветоваться. Малашу тонкости образа не интересуют, да и не разбирается она в этом. А мне так необходимо обсудить трактовку образа. Я ведь хочу сыграть генерала не так, как играли раньше. Хочу показать яму, разверзшуюся перед человеком. Жизненные силы растрачены попусту, надежды рухнули, цель жизни оказалась призрачной и ничтожной. У изголовья больной матери он думает лишь об одном: о наследстве. Пустой и алчный! Значит, негодяй? Но нет, в душе его буйствуют страсти посложнее. В нём многое умерло, но не всё! Так что же, что сохранилось в этом человеке от Человека?.. Вот это бы надо высветлить и показать». Над этим бьется мысль Молдаванова, уверен он: что-то ещё недопонимает в трагическом образе, созданном великим Достоевским. Генерал-демон, Мефистофель, но только с русским размахом и русским терпением. И не его вина, что жизнь поставила его в такие обстоятельства. Баловень судьбы, аристократ, повелитель... вдруг становится нищим. «Да если б хоть на минуту залезть в его шкуру!..»

Со временем разговоры с Маланьей о трактовке образа он заводил всё реже, спросит по дороге: «Как ты меня нашла сегодня?» — и, получив стандартный, отработанный ответ: «Ты был хорош нынче. Ты у меня всегда хорош, мой родной», — вздохнёт с облегчением: «Ну и ладно», и тема разговора соскальзывает на другой предмет.

Впрочем, природа человеческая иногда и «бунтовала» в нем. Тогда Олег Петрович решительно вскакивал с постели, одевался и, бросив Маланье Викентьевне: «Мне надо побыть одному, обдумать новую роль», — отправлялся на улицу.

Первым делом зайдет в гараж, пощупает отопительные трубы, обойдёт, осмотрит белую, как чайка, «Волгу» и затем выходит на тропинку, огибающую дом. Сделает пять-шесть кругов у края озера, подступающего к дому, остановится, поищет глазами знакомых и, не встретив никого, направится к своему подъезду... Вот и сегодня он собирался уже идти домой, но увидел главного дирижёра симфонического оркестра Ивана Ивановича Костина и подошёл к нему. Иван Иванович был взволнован и сразу заговорил о своём:

— Вы же знаете: я с оркестром был на гастролях в Японии, объехал там двадцать городов, концертировал с триумфом. Казалось бы, должны оценить, пойти навстречу, а я не могу добиться увольнения трёх негодных музыкантов. Один флейтист; вы знаете, он сидит прямо передо мной в заднем ряду. Дует усердно, но выдувает совсем не те ноты. И вообще: его флейта точно простужена. Гнусавит, сипит — портит всю обедню! Другой — контрабас; этот и вовсе фальшивит.

— Отчего же он эдак? — смеется Молдаванов. — Партитуру не учит или так... по рассеянности? Был у меня партнер в Кишиневе, ему вступать надо, а он смотрит в потолок и о чем-то своём думает. Я ему знаки... Пришлось за рукав дернуть — тогда только и очнулся. Беда, право.

— Да нет, тут случай похуже. Решил зайти в отдел культуры. Говорю: «Буду увольнять бездельников — как вы, возражать не станете?» — «Взыскания у них есть?» — спрашивают. «У кого?» — «У этих... бездельников?» — «Нет. Зачем же? Не в моих правилах... выговора навешивать. Я этого, знаете, не люблю». — «А если выговоров нет, так и увольнять нельзя. В суд подадут, и там их сторону примут. Восстановят. Вам же будет стыдно!» Хорошенький закон, если он делу мешает! Оркестр и завод не одно и то же. На заводе гайки вытачивают, а тут искусство! Моцарт, Бах, Чайковский! Да если он бездельник и не учит нот — какие же тут, к черту, выговора! Тут в шею гнать надо, как это делал великий маэстро Артуро Тосканини! Старик не церемонился. «Свинья! — кричал. — И чтоб завтра духу не было!» И место бездельника предоставлял стоящему музыканту. Так дело шло. Как же бы иначе он мог изумлять мир своей чудесной музыкой!..

— Ладно, Иван Иванович. Помогу я вашему горю.

— Как... поможете?

— Завтра на обед приглашён к Павлу Павловичу. Скажу ему — он прикажет.

— Павел Павлович — да! Тот... конечно. А вы у него бываете?

— Запросто. Случается, и он ко мне... Вчера у нашего подъезда «Чайка» стояла — вы, наверное, видели?..

— Ах да. Я видел. Павел Павлович! Ему стоит только слово замолвить. Буду вам признателен, Олег Петрович.

Домой певец возвратился в приподнятом настроении. Павла Павловича он не увидит, тут он малость прихвастнул Костину, но в облисполком заведующему отделом культуры позвонит. С ним он накоротке. Отчего же и не помочь товарищу, если есть такая возможность, думал он, подходя к телефону и потирая руки. Но тут как-то незаметно и бесшумно вышмыгнула из-за спины Маланья. И руку на трубку телефона.

— Постой! Ты опять за свои билеты?

— Да нет же, — откинулся в кресле певец. — Дело есть: Костину хочу помочь убрать негодных музыкантов. Он уж с ними замучился. Вот позвоню в облисполком.

— Звонить в облисполком? — изумилась Маланья Викентьевна. — Да Костин дирижёр знаменитый, его весь мир знает. И если уж он ничего не может сделать, то кто же тебя будет слушать?.. Несерьёзный, скажут, человек, Олег Молдаванов, законов не знает. Певец — одно слово!..

Олег растерян.

— Но я же обязан за товарища вступиться.

Решительно поднялась Маланья, сверкнула чёрным огнем цыганских глаз:

— Тоже... товарища нашёл. Костин — дирижёр, фигура!.. Сегодня его припекло — он жалуется, завтра всё наладилось, он и не узнает никого. Хватит нам и других хлопот. Голова кругом идет. Не знаешь, за что только браться. Где ноты тех миниатюр... редко исполняемых? Давай к концерту готовиться. А ну к роялю!..

И Маланья, разметав полы китайского халата, садится на крутящийся стульчик. Зазвучала редко исполнявшаяся миниатюра Брамса.

А ночью, отыграв спектакль, Молдаванов долго не мог заснуть: он думал о Костине, о своём обещании помочь и о том, что не выполнил своего обещания.

Уснул он в третьем или четвёртом часу и проснулся рано. Скверно и неспокойно было на душе, думал о своём нечестном, нетоварищеском поступке.

Днем не хотел выходить на прогулку — боялся встретить Костина; и вечером торопливо бежал на спектакль, лишь бы не встретить дирижёра, не объясняться с ним и вообще ни о чём и ни с кем не говорить.

Но спустя месяц столкнулся с ним в кабинете директора театра.

— Я помню, не забыл, — смущенно начал певец, пожимая руку Костина, — да не было случая встретить Павла Павловича...

— А, ладно. Всё устроилось. Не надо мне никакой вашей помощи. Спасибо, — сухо и неприязненно ответил дирижёр.

Снова было скверно на душе, снова плохо спал певец, избегал выходить на прогулку. «Уж лучше бы позвонил — и делу конец!» — укорял он себя.

В другой раз всплыла история с картиной «Белая Лилия». Была у них дома небольшая картина, изображавшая девушку в белом платье, белокурую и с белым бантом в волосах. Картина ему не нравилась, раздражала своей демонстративно откровенной заданностью, и Олег Петрович настоял подарить её вдове приятеля, умершего учёного. Софья Вадимовна, бывшая балерина, совсем недавно танцевала в том же оперном театре, где работал Молдаванов, а теперь ушла на пенсию.

Подарку Молдавановых она обрадовалась, повесила картину в гостиной рядом с фотографией покойного мужа. И висела она у неё пять или шесть лет, но однажды местный художник, случайно попавший в общество Маланьи Викентьевны, заговорил о затерявшейся в их городе картине великого Репина «Белая Лилия». Маланью бросило в жар: «Как затерялась?» — спросила она. «А так... У кого-то в частном собрании. Есть такие... жуки-коллекционеры... всё тащат в нору свою. И репинский шедевр утащили. — И между прочим заметил: — Наш местный Союз художников разыскивает... Хотим объявление дать в газете». Маланью как ветром сдуло — в несколько минут до дома добежала. Запыхавшись, Олегу выпалила:

— Немедленно забирай обратно у Софьи Вадимовны нашу «Белую Лилию». Она, оказывается, репинская и стоит миллион — не меньше!.. Я узнала — завтра в газетах о ней объявят, уж тогда ты свою «Лилию» клещами у неё не вытянешь!..

— Ну нет, я за картиной не пойду. Надо бы, конечно, её вернуть на место... — он посмотрел на простенок между окнами, где висела картина, — ...а не могу. Духу не хватит. Может быть, ты сама?..

Маланья подхватилась и понеслась к Софье Вадимовне. Та болела гриппом, лежала с высокой температурой. Маланья, едва войдя в квартиру, сразу к картине. Сняла её с гвоздя, к груди прижала. И сладеньким этаким голоском запела:

— Софьюшка, ты прости нас, пожалуйста, мы тебе другую картину принесем — больше и лучше, а «Белую Лилию» я обратно возьму.

Софья Вадимовна слабым, срывающимся голосом протестовала:

— Зачем мне другая картина, мне эта дарена ко дню рождения. Привыкла к ней...

— Ничего, голубушка, успокойся, радость моя. Ты же знаешь, как мы с Олегом любим тебя. Вот только спадет температура, я снова к тебе приду и такую картину принесу, такую картину...

С тем и удалилась Маланья, крепко прижимая к груди «Белую Лилию», сторонясь людей, — не дай бог, кто встретится и увидит у неё картину.

А певец вновь терзался угрызениями совести. Гадко было у него на душе, противно. И на картину репинскую, что миллион стоит, смотреть не хотелось. Маланья по утрам бегала в киоск, покупала местную газету — нет ли информации о розыске «Белой Лилии», но информации не появилось. «Уж не подшутил ли художник? Может, «Лилия»-то и совсем не репинская?..» Понемногу Маланья успокоилась, только из квартиры выходить боялась — всё воры ей мерещились: «Вдруг как залезут и всё подчистую... вместе с картиной?..»

Олег Петрович хандрил. И спал он плохо, и пел вполсилы. На прогулку теперь вовсе не выходил. Ну, как Софья Вадимовна встретится, что скажет ей?..

После злосчастного эпизода с картиной впервые почувствовал он, как ноет у него под ложечкой. Не знал певец, что болью этой сердце ему первые сигналы подает.











Глава третья

Художник как-то спросил Молдаванова:

— А надо ли жить долго?

Певец задумался. «В самом деле? — говорил его отрешенный взгляд. — Нужна ли человеку жизнь долгая? Не обернется ли она под конец тоской и мукой?.. Ведь жизнь хороша, когда человек здоров и полон сил, когда он способен приносить пользу другим».

Вечером к ним зашёл профессор, и они задали ему тот же вопрос. Пётр Ильич в раздумье присел на стул, вспомнил примерно такой же разговор с одной своей больной. Профессор, назначив ей лекарства, сказал: «Надо делать вот так, это продлит вашу жизнь». А женщина ему в ответ: «Да зачем же её продлевать? И эту-то жизнь не знаешь, как прожить, а тут её ещё продлевать».

Великий русский писатель Л. Толстой в возрасте 82 лет писал в своей записной книжке: «В глубокой старости думают, что доживают свой век, а напротив, тут-то и идёт самая драгоценная и нужная работа жизни и для себя и для других. Ценность жизни обратно пропорциональна квадратам расстояния от смерти».

В самом деле, хорошо известно, когда люди в глубокой старости показывали пример вдохновенного труда, доставлявшего огромную радость и счастье и самим творцам, и окружавшим их людям. Так, Гёте в 82 года завершил своего «Фауста», Верди в 79 лет создал одну из своих лучших опер — «Фальстаф», а в 81 год — «Короля Лира», И. Павлов в 85-летнем возрасте выполнил ряд замечательных работ по высшей нервной деятельности и до конца дней продолжал работать руководителем одного из крупнейших коллективов учёных и своих учеников. Бернард Шоу в 90 лет писал блистательные статьи. Следовательно, старость не обязательно означает немощность и беспомощность. Многое зависит от самого человека, от его интеллекта, от его желания и умения сохранить свои жизненные силы, не растратить их впустую на излишествах и в беспутной жизни; а с другой стороны, от культуры и гуманности общества, которое проявляет заботу о тех, кто в своё время работал для общества, часто самозабвенно, не считаясь ни с чем, отдавая людям свои силы и знания. По тому, какой заботой окружены в стране пожилые люди, можно судить об интеллектуальном и нравственном потенциале самого общества, народа. Борьба за долголетие человека, за сохранение его полноценной жизни является не только проявлением гуманизма, но и высшего человеческого разума. Современный человек, если он хочет сделать что-то для общества, должен долго и упорно учиться. Учёба в средней и высшей школе занимает пятнадцать-шестнадцать лет. Три года молодой человек отрабатывает как молодой специалист. Он может поступить в аспирантуру, через три-пять лет защитить кандидатскую диссертацию; затем вместе с практической работой лет десять у него уходит на докторскую диссертацию. Эти годы он продолжает учиться и становится сформировавшимся специалистом в среднем в сорок — сорок пять лет, более тридцати лет затратив на учёбу. По здравому смыслу он должен и других учить не меньше, чем тридцать — тридцать пять лет. А ведь очень часто докторскую диссертацию защищают в пятьдесят и даже позже. Успеют ли эти люди сполна отдать народу за свою многолетнюю учёбу?!

Если мы не можем старость обратить в молодость, то надо попытаться отодвинуть приближение старости, а саму старость сделать приятной, полезной. И главное — активной.

Когда же начинается старость?

Оказывается, это не такой простой вопрос.

В глубокой древности человеческую жизнь делили на два периода: молодость и старость, причем поворотной точкой человеческой жизни считали 35 лет. Гиппократ называл иную цифру — 42 года, а Авиценна — 40 лет. Аристотель и Гален делили человеческую жизнь на три периода: молодость, зрелость, старость. Нисходящая фаза, по Галену, начинается с 56 лет. Многие учёные древности делили старость на два периода: старость и глубокую старость. Первый период, по Гиппократу, начинался в 42, второй — в 63 года. В более позднее время начало настоящей старости стали относить к 65 и даже к 70 годам.

С давних времён описываются различные симптомы старости. В одной египетской легенде старик говорит: «Ко мне пришла старость. Мои глаза слепнут, в моих руках нет силы, мои ноги отказываются служить, мое сердце устало». Гиппократ пишет, что у стариков холодный, вялый темперамент; кровь в пожилом возрасте разбавлена, и её становится меньше, кожа и мускулы атрофируются и юношеская упругость тела исчезает.

С возрастом по мере изменения взглядов меняется и само понятие о пожилом возрасте.

Сейчас вряд ли кто возраст в 40-42 года будет считать началом старости, а 56 или даже 63 года — началом глубокой старости. Если кто в этом возрасте и будет выглядеть как глубокий старик, то при ближайшем изучении его образа жизни можно обязательно выявить у такого «старца» длительное злоупотребление алкоголем или никотином, тяжёлый изнуряющий недуг при неблагоприятных социальных условиях.

Обращает на себя внимание тот факт, что чем выше интеллект, тем больше человек сохраняет черты, характерные для молодости. Преждевременно старят человека и некоторые особенности характера. Так, по наблюдениям учёных, раньше времени старятся люди со злым, недружелюбным характером, в особенности же те, кто занят неправедными делами: совершает зло, преступления; в то же время люди добрые, открытые, творящие добро и своим близким, и обществу значительно дольше сохраняют молодость и энергию. И это с точки зрения учения Павлова находит своё научное объяснение. В самом деле, как бы ни закоренел в подлостях человек, когда он совершает новое подлое дело, которое может повлечь за собой наказание, у него невольно где-то в глубине подспудно гнездится страх. От страха все сосуды, в том числе питающие мозг и сердце, сжимаются. В них наступает спазм. А где спазм, там и недостаток кровоснабжения. Отсюда и преждевременный износ. Люди же, делающие добрые дела, честные и благородные, знают, что их дела украшают их, и от сознания этого у них стойко держится хорошее настроение, все органы и ткани снабжаются кровью нормально.

В наше время в понятия о молодости, зрелом возрасте и старости не укладываются все возрастные особенности людей. И чтобы создать единую классификацию, принято следующее деление человеческой жизни по возрастам:

1-15 лет — детство,

16-30 лет — юношество,

31-45 лет — молодость,

46-60 лет — зрелый возраст,

61-75 лет — пожилой возраст,

76-90 лет — старческий возраст,

91 и старше — долгожители.

Итак, каков же предел человеческой жизни? Какой срок жизни отведен человеку природой?

Среди млекопитающих дольше всех живёт человек. Однако, каков предел его жизни, сказать невозможно. Согласно Библии Адам жил 930 лет, Ной — 950, Мафусаил — 969 лет. Геронтологи сомневаются в достоверности подобных рекордов и склонны думать, что «годы» в древнебиблейском понимании соответствуют гораздо более короткому периоду, чем наш календарный год. Они подвергают сомнению также сообщение о долгожителях более позднего времени, ссылаясь на то, что дни рождения у этих долгожителей не записывались и данные об их возрасте брались на веру.

Тем не менее в научной, научно-популярной и общественно-политической литературе описано немало случаев долгожительства, которые воспринимаются как достоверные. Так, сообщают, что в Пакистане в возрасте 180 лет умер вождь племени Махаммад Афзия; его отец умер в возрасте более 200 лет. Осетинка Тэнсе Абзиве прожила 180 лет. Столько же было жителю Грозненской области Хазитеву Арсигири. Житель Венгрии Золтан Петраж умер в возрасте 186 лет. Английский рыбак Генри Дженникс умер в возрасте 169 лет в Йоркшире. Другой англичанин, Томас Парр, прибыл из Шропшира в Лондон в 1635 году, чтобы предстать перед королем Карлом как чудо долголетия. Этот английский крестьянин утверждал, что ему 152 года 9 месяцев, что он пережил девятерых королей и жил с XV по XVII столетие. Парр умер внезапно в Лондоне. Для его вскрытия был приглашён придворный врач Вильям Гарвей — учёный, открывший кровообращение. Он написал трактат о результатах вскрытия, в котором не подвергает сомнению возраст Парра. Смерть произошла от пневмонии.

Из современных случаев описывается пример турка Заро Ага — он прожил 156 лет. Один из его сыновей умер в 1918 году в возрасте 90 лет. Всего он имел 25 детей и 34 внука, будучи женатым тринадцать раз. Фотография азербайджанского колхозника Мухамеда Эйвазова в возрасте 148 лет была помещена на почтовой марке как старейшего жителя СССР.

Поэт Игорь Кобзев, узнав о нашем намерении написать книгу о долголетии, достал свой старый журналистский блокнот — он в молодости работал в «Комсомольской правде» — и прочел записи его беседы с крестьянином Адыгейского аула Ходзь Хаджикиметом Куфимовичем Ягановым. Ему в ту пору было 135 лет. Однако, как рассказывал Игорь Иванович, он был высок, худ, держался прямо, ещё не все волосы его были седыми, усы и борода с чернинкой, и только кожа лица, не знавшая никакого ухода, смуглая, очерствевшая на ветру и солнце, выдавала почтенный возраст человека.

В то время у него была двадцатипятилетняя жена — девятая по счёту.

У Яганова большой дом, он в селе самый уважаемый человек. Во время войны он, имея более чем столетний возраст, выступил инициатором движения одногектарников — то есть брал на себя один гектар земли и полностью его обрабатывал.

Игорь Иванович рассказывает: «Идем мы с ним по улице, встречается ему столетний Ахмет. Мой спутник ему говорит: «Я дома забыл сказать, чтобы приготовили лепёшки. Ты, Ахмед, сбегай и скажи...» Когда в ауле возникают споры, Хаджикимет — судья. Однажды период уборки урожая совпал с началом религиозного праздника ураза-байрам. По адату в праздник этот работать не должны. Но дело не ждало. К Яганову приезжает секретарь райкома и просит помощи. И Хаджикимет сказал людям: «Праздник мы перенесем — аллах не обидится, — а сейчас выйдем на работу». И люди его послушались.

В тот вечер в честь гостя из Москвы у Яганова собралось сто человек. И все ему говорили хорошие слова, все кланялись и выказывали всяческие знаки почтения.

С любезного разрешения Игоря Ивановича мы приведем здесь выдержки из их беседы.



Вопрос: Как вам удается так долго жить и сохранять здоровье? Я слышал, полезно кавказское вино?..

Ответ: Нет, я был беден, пастух, вина почти не пил. Пастухи живут высоко в горах, вина там нет. Баранина?.. Тоже нет. Основная пища: овечий сыр, молоко, чистая ключевая вода. И конечно, горный воздух. Трудовая жизнь?.. Да, конечно, всегда трудился, да и теперь не сижу без дела, что-нибудь, а делаю. Впечатления?.. Да, впечатлений много. И почти всегда радостные. Природа, горы, закаты, восходы... Всегда на природе. Она нетороплива, и я во всём за ней следую. Торопливость?.. Нет, это бывает редко, почти не бывает. Волнения?.. Трудности?.. Есть! Как не быть! Волк задерет овечку, шакал нападет — неприятность, конечно, но всё-таки это не то волнение, которое могут доставить люди. Слава аллаху, это можно как-нибудь пережить...

Знаменитый учёный-медик Парацелъс считал, что человек может жить до 600 лет. По мнению других учёных, X. Гуфеланда, А. Галлера и Е. Пормогера, естественный предел человеческой жизни — 200 лет. И. Мечников, Ж. Ориной и А. Богомолец полагают, что этот предел не превышает 150-160 лет.

Некоторые учёные выдвигают теорию: если лошади, чтобы вырасти, надо 3-4 года, а живёт она 20-30 лет; если собаке чтобы вырасти, надо 1,5-2 года, а живёт она 15-20 лет, то человек, который растёт 20 лет, должен соответственно жить около двухсот лет.

В самом деле, все известные долгожители, в частности Томас Парр или Заро Ага, умирали не от возраста, а от болезней. Первый — от пневмонии, а второй — от уремической комы, вызванной гипертрофией простаты. Проведённые вскрытия пожилых людей подтвердили, что ни один из них не умер от старости, все умирали от тех или иных болезней.

Многие учёные объясняют выдающееся долголетие преимущественно наследственным свойством, хотя и не отрицают, что образ жизни, внешняя среда и личная гигиена в широком понимании этого слова, безусловно, оказывают своё влияние на продолжительность жизни.

Наверное, мы все согласимся с Гиппократом, который писал: «Жизнь коротка». В настоящее время, когда наука и техника развиваются столь быстро, внимание учёных должно быть обращено на самое ценное, что есть у человека, — на его здоровье и жизнь, которая, конечно же, возмутительно коротка.

Не пора ли нам провести тщательный анализ нашей жизни и установить: живем ли мы свой век? А если нет, то каковы причины этого?

Ныне человечество бросает сотни миллиардов рублей на изобретение оружия, уничтожающего людей, но нельзя ли малую долю этих средств потратить на то, чтобы если не удлинить, то хоть не укорачивать нашу жизнь. Поэтому люди должны задуматься не только о том, как сделать жизнь более продолжительной, но и о том, что нужно делать, чтобы не сокращать жизнь свою и жизнь других людей.

Причину наступления старости следует искать не в изменениях отдельного органа или системы органов, а в изменениях всего организма, деятельность которого регулируется нервной системой. Особенно большую роль в преждевременном старении организма играют его высшие отделы — кора головного мозга. Тот организм здоров, у которого нервная система функционирует нормально и обеспечивает все его функции.

В подтверждение взгляда на особую роль нервной системы в проблеме долголетия были проведены опыты на собаках, которым давалась непосильная для них длительная нервная нагрузка, чем вызывалось систематическое перенапряжение нервной системы. Это приводило к перенапряжению коры головного мозга. Собаки быстро дряхлели, становились угрюмыми и погибали от различных заболеваний. В то же время контрольные собаки, развивавшиеся в нормальных условиях, ничем не болели и жили намного дольше подопытных.

Расстроенная нервная система изменяет нормальную работу сердца, дыхательного и пищеварительного аппаратов, обмена веществ и других жизненно важных функций, изменяет физиологические процессы, обеспечивающие защитные способности организма и состояние равновесия с внешней средой. При срывах высшей нервной деятельности резко нарушается работа внутренних органов, что создаёт условия для раннего износа организма и преждевременной старости.

Вот почему, если заболело ваше сердце, спросите себя: так ли я живу? Всё ли я делаю, чтобы оно не болело?





















Глава четвёртая

 Лечащий врач сказал Молдаванову:

— Завтра начнем делать вам загрудинные блокады.

Сказал просто, как о нечто само собой разумеющемся. Певец уже знал, что такое загрудинная блокада, и сообщение это, казалось, не произвело на него особого впечатления.

— Хотелось бы, чтобы делал мне её профессор.

— Блокады у нас делают все врачи, но я передам профессору вашу просьбу.

Потом врач обратился к художнику:

— Ваша болезнь поддается терапевтическим средствам. Посмотрим, как будете вести себя дальше. Пока аккуратно выполняйте назначения врача.

Когда доктор вышел из палаты, Олег Петрович лег на постель, закинул руки за голову. Хоть и несложная операция — загрудинная блокада (в клинике её больше называют манипуляцией или уколом), но всё-таки боязно. Сестра, худенькая молоденькая женщина, объяснила Молдаванову: «Длинной кривой иглой колют в область сердца».

Певец трусил; художник мог судить об этом по растерянному виду его лица, беспокойному блеску глаз и ещё по каким-то признакам, которые лишь угадываются и не поддаются объяснению. Но вот он повернулся к соседу и горячо заговорил:

— Вы только представьте, как обидно сходить со сцены в расцвете таланта. Я ведь только недавно овладел своим голосом, усвоил технику, выработал стиль, приёмы... А что до партий основных — только теперь стал подбираться к их существу. Мне бы петь да петь, в полный голос, со знанием и смыслом, и вдруг — бац! Сердце!.. Да ведь это черт знает что! И не думал никогда, не чаял, не гадал. Знал бы, где упасть, соломки бы подстелил. Тьфу, гадость!.. Глупо. Идиотски глупо!..

Вечером художник предложил:

— А пойдемте-ка мы гулять! Скоро ужин, а после ужина телевизор посмотрим. Нынче, говорят, «Сусанина» из Мариинского передавать будут — ваши поют!

— Погулять — пожалуй, с удовольствием, а оперу слушать не стану. Что-нибудь не так у них, а я беситься начну. Ну их к лешему...

Они вышли в коридор, затем в парк; его аллеи широко раскинулись вдоль институтских зданий.

Ходили молча взад-вперёд по липовой аллее. Каждый думал о своём.

Художник, хотя и прожил всего двадцать пять лет, успел испытать немало потрясений.

Когда профессор как-то сказал: «Если заболело ваше сердце, спросите себя, так ли я живу?» — художник весь сжался, как от удара. «Так ли я живу?..» Профессор словно заглянул ему в душу и оттуда выхватил этот проклятый, мучительный вопрос.

Все самое страшное, непоправимое стряслось с ним в последние годы. И если певец может рассказывать о своей жизни почти до мельчайших подробностей, то он, Виктор Сойкин, никогда и никому свою драму не раскроет. Даже отцу, сестре... Лучшему другу...

Впрочем, друзей он потерял. Всех разом.

А сколько их было, любивших его, даривших своей Дружбой!..

Эпизоды последних месяцев, последних дней невольно всплывали в памяти один за другим.



Перед входом во Дворец культуры завода толпился народ. Афиша: «Персональная выставка картин заводского художника Виктора Сойкина».

Рядом с афишей отпечатанная в типографии биография с портретом. «...Закончил производственно-техническое училище, работает в цехе специальных сплавов. Живописью занимается с десяти лет».

А вот и зал. Он весь завешан картинами. Его картины, Сойкина. Виктор ходит от одного полотна к другому, дает пояснения. Он до краев наполнен гордым ознанием своей исключительности. «Только бы не показать другим своего счастья, — говорит он себе, принимая важный и серьёзный вид. — Счастливые люди глупо выглядят».

С ним рядом, ни на шаг не отставая, его друг Павел Богданов, художник-профессионал, человек, которому Сойкин обязан и этой выставкой, и тем, что его знают теперь на заводе и в городе. Богданов написал о нём статью в московском иллюстрированном журнале: «Из цеха — в искусство». Журнал напечатал в цвете три картины Сойкина: «Верность», «Дмитрий Донской» и «Поэт». Сойкин в одночасье стал знаменит. О нём заговорили на заводе и в городе, ему писали любители живописи из других городов и сел. Даже из Парижа он получил письмо: «Многоуважаемый мосье Сойкин! Любители русской истории хотели бы иметь у себя в клубе Ваши картины «Дмитрий Донской» и «Поэт»...»

Сойкина пригласили в партком завода.

— Коль ты у нас такой талант, — сказал секретарь, — поезжай учиться в Репинский институт. Дадим направление.

Москва не за горами, сел в электричку — и через два часа в столице. Виктор не знал сомнений; он даже взял расчёт — учиться так учиться!..

И тут жизнь уготовила ему первый удар. Картины его хотя и отличались ярким колоритом, но были лишены самобытности. Академик, известный художник, о них сказал: «Есть некоторое сходство с оригиналом, но решение риторично, прямолинейно; автор подсознательно копирует с известных полотен...»

Сойкину было отказано как раз в том, о чём пространно, не жалея эпитетов, писал в журнале Павел Богданов.

Виктор не помнил, как упаковал картины и вышел из института. Жить ему не хотелось.

Дома друзьям-художникам не мог признаться в провале. Сказал: «Буду учиться».

На завод не пошёл, но его снова пригласили в партком. Тут тоже врал, но... осторожнее: «Не очень-то я там преуспел, но... буду учиться». — «Хорошо! — сказал секретарь. — Учись на здоровье, да помни: ты металлург, марку завода держи крепко. А теперь вот что: завод решил приобрести три твои картины — те, что были в журнале. Ты как?..» — «Я что ж, пожалуйста, да только денег мне не надо». — «Ну нет! — поднялся из-за стола секретарь. — Ты теперь студент, мать у тебя на иждивении — деньги мы заплатим. И хорошие. Тут тебе заодно и материальная поддержка от нас». — «Спасибо вам за заботу, да только нехорошо как-то... сам из рабочих и вам же, родному заводу, продавать... Давайте так — две картины покупайте, а одну, «Дмитрий Донской», подарю своему цеху в красный уголок...» — «Отлично! — протянул руку секретарь. — Картины отнеси во Дворец культуры, а деньги получишь в кассе».

Жизнь снова улыбнулась молодому художнику. Правда, Павел Богданов сказал: «Надо бы все картины подарить заводу». — «Хорошо тебе рыцарство проявлять! — вспылил Сойкин. — У тебя всё есть, и жизнь прожита!..» Сказал и осекся. Краем глаза видел, как помрачнел товарищ. Богданов не стал спорить, но Виктор на всю жизнь запомнил его взгляд — суровый, презрительный и осуждающий...

Сойкин работал как одержимый, хотел всем доказать, что художник он настоящий, оригинальный. Две его новые работы демонстрировались на Всесоюзной художественной выставке. О нём заговорили в прессе. Повезло и с учебой, он поступил в Строгановское училище, одно из старейших в Москве. А через три года новая радость: его приняли в Союз профессиональных художников. В минуту, когда Виктора поздравляли с этим событием, кто-то из художников некстати сообщил: «Павла Богданова ночью увезла «Скорая помощь». С ним случился гипертонический криз». Первой мыслью Сойкина было: «Пойду в больницу!» Но подумал и решил: «Не сегодня. Вечером друзья соберутся, отметим вступление... Потом как-нибудь».

Подошла очередь на кооперативную квартиру. Начались хлопоты с приобретением мебели, новосельем. Как-то незаметно пристал к нему и не отступал ни на щаг Роман Шесталов — художник-баталист из местного отделения Союза художников. С первой встречи он стал внушать: «Ты молодой, из рабочих, тебя надо всячески выдвигать и помогать в первую очередь. В новом доме, что строится на холмистом берегу реки, будет мастерская для художника. Ты сейчас в моде, проси. Дадут непременно». Шесталов доводился родственником председателю горсовета, обещал содействовать.

На собрании художников друг предложил Сойкина в состав правления. А на первом заседании правления выступил с горячей речью: «Богданов, наш председатель, болен; предлагаю временно на его место Сойкина...» На чье-то возражение отпарировал: «Гайдар в шестнадцать лет командовал полком, Добролюбов в двадцать потрясал умы и сердца современников... Ну почему нам не доверить штурвал правления молодому!..»

А ещё через неделю на правлении решался больной вопрос о мастерской в новом доме. Сойккна не было — сказался больным. Он не хотел для себя мастерской, считал неудобным, некрасивым, но Шесталов напирал: «Ты талант, тебе создавать шедевры, но как ты их создашь, если нет условий». — «Ну ладно, — махнул рукой Сойкин. Вы там решайте как хотите, а я на заседание не пойду. Как решите, так и будет».