Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Где она живет?

– В Риге, – сказала она, – с дядей Янеком.

Я схватил конверт, посадил ее, все еще голую, за стол и заставил написать их полный адрес. Потом положил перед ней лист простой писчей бумаги и продиктовал письмо, которое она по мере написания переводила.

– Белла, – я заставил ее встать и нежно поцеловал. – Белла, скажи мне еще кое-что. Ты когда-нибудь училась в какой-нибудь школе, кроме тех, что есть в твоем родном городе?

Она покачала головой.

– А в воскресной школе? В специальной? Языковой?

– Нет.

– Ты учила в школе английский?

– Конечно, нет. Иначе я бы говорила по-английски. Что с тобой происходит, Нед? Почему ты задаешь мне все эти глупые вопросы?

– “Маргаритка” попала в беду. Была стрельба. Брандта не задело, но остальные ранены. Это все, что я могу тебе сказать. Завтра мы вместе с тобой должны лететь в Лондон. Им нужно задать нам несколько вопросов и выяснить, что же произошло.

Она закрыла глаза и затряслась. Открыла рот и беззвучно закричала.

– Я верю тебе, – сказал я. – Я хочу тебе помочь. И Брандту. Это правда.

Она медленно подошла ко мне и, плача, положила голову мне на грудь. Она снова стала ребенком. Возможно, она всегда им была. Наверное, помогая мне взрослеть, она увеличивала между нами расстояние. Я привез ей британский паспорт. Своей национальности у нее не было. Я заставил ее остаться со мной на ночь, и она уцепилась за меня так, словно шла ко дну. Ни она, ни я не спали.

– Es ist ein reiner Unsinn, – сказала она. – Это полная чепуха.

– Что именно?

Она отняла руку. Не со злостью, а в каком-то беспредельном отчаянии.

– Это вы их заставили сунуться в воду, а теперь сидите и смотрите, что дальше будет. Если их не убьют, они – герои, если убьют – мученики. Вы не получаете ничего из того, что стоит получить, а моих земляков посылаете на гибель. Что вы от нас хотите? Чтобы мы подняли восстание и перебили русских захватчиков? Вы придете и поможете нам, если мы попытаемся? Не думаю. Мне кажется, что вы вообще всем этим занимаетесь, чтобы хоть чем-то заняться. Думаю, вы нам вообще не нужны.

Я никогда не мог забыть того, что сказала Белла, поскольку это был также и отказ от моей любви. И сегодня я думаю о ней каждое утро, слушая новости, перед тем как идти гулять с собакой. Я задаю себе вопрос: что, как нам казалось, обещали мы в те времена этим храбрым балтам и то ли это было обещание, которое мы так усердно сегодня нарушаем?

На этот раз, к моему облегчению, в аэропорту нас встречал Питер Гиллам – его приятная внешность и беззаботность, казалось, вселили в нее уверенность. В качестве дуэньи он взял с собой наблюдательницу Нэнси, которая на сей раз изображала из себя заботливую мамашу. Обступив Беллу с двух сторон, они провели ее через службу иммиграции к серому фургону, принадлежащему сэрратским инквизиторам. Жаль, что никто не додумался прислать менее устрашающую машину, потому что, как только Белла увидела фургон, она остановилась и укоризненно взглянула на меня, прежде чем Нэнси сгребла ее в охапку и втолкнула внутрь.

Я узнал, что в жизни не всякий раз есть возможность достойно расстаться.



* * *



Я могу только рассказать вам, что сделал после и что потом услышал. Я направился к Смайли на работу и большую часть дня провел, пытаясь поймать его в перерывах между совещаниями. По протоколу Цирка я обязан был сначала идти к Хейдону, но, расспрашивая Беллу, и так уже превысил полномочия, которые он мне дал, а поэтому я полагал, что Смайли выслушает меня более благожелательно. Он выслушал меня, забрал себе Беллино письмо и изучил его.

– Если мы отправим его из Москвы и дадим им для ответа обратный конспиративный адрес в Финляндии, то это может сработать, – пробовал убедить его я.

Но у меня создалось впечатление, что мысли Смайли, как, впрочем, часто с ним случалось, витают где-то в тех сферах, куда я не допускался. Он бросил письмо в ящик и закрыл его.

– Думаю, этого не потребуется, – сказал он. – Во всяком случае, давай на это надеяться.

Я спросил его, что они сделают с Беллой.

– Полагаю, то же, что сделали с Брандтом, – ответил он, достаточно выйдя из состояния погруженности в свои мысли, чтобы грустно мне улыбнуться. – Заставят ее рассказать о мельчайших подробностях ее жизни. Попытаются уличить во лжи. Сломить ее. Но не тронут. Физически. Ей не скажут, что против нее имеется. Они просто постараются выявить ее настоящее лицо. Кажется, недавно собрали большинство тех, кто был с ней в лесу. Это, естественно, сыграет не в ее пользу.

– Что с ней сделают потом?

– Что ж, думаю, мы все же сможем предотвратить худшее, пусть теперь нам и не под силу сделать для нее еще что-то, – ответил он, возвращаясь к своим бумагам. – Может, тебе пора к Биллу отправиться, а? Его, наверное, интересует, что ты задумал.

И я помню выражение его лица, когда он выпроваживал меня: в нем были боль, разочарование и злость.

Отправил ли Смайли письмо, которое я ему принес? Пришла ли в ответ фотография и оказалась ли эта фотография той самой, которую подделыватели из Московского центра, вклеили в групповую фотографию? Хотелось бы мне, чтобы все было так гладко, но в жизни так никогда не бывает, хотя тешу себя надеждой, что мои старания помочь Белле возымели какое-то влияние; ее освободили, и она устроилась в Канаде несколько месяцев спустя при загадочных для меня обстоятельствах.

Ведь Брандт отказался взять ее к себе, не говоря уже о том, чтобы поехать с ней. Неужели Белла рассказала ему о нашем романе? Или кто-то другой? Думаю, вряд ли это возможно, если только со злости это не сделал сам Хейдон. Билл ненавидел женщин и большинство мужчин, и больше всего на свете ему нравилось выворачивать наизнанку людские приязненные отношения.

Брандту также были выданы чистый билет и – после некоторого сопротивления Пятого этажа – пособие, чтобы начать безбедную жизнь. Иными словами, он смог купить себе лодку и отправиться в Вест-Индию, где возобновил свое старое занятие контрабандой, избрав на сей раз доставку оружия на Кубу.

А предательство? Смайли сказал мне позже, что агентура Брандта просто слишком хорошо работала, чтобы Хейдон ее терпел, поэтому Билл предал их, как предал и их предшественника, попытавшись свалить вину на Беллу. Он договорился с Московским центром подделать факты против нее, которые он представил в качестве тех, что пришли от его подложного источника Мерлин, поставщика материала для “Уичкрафт”. Смайли, который уже настигал крота, высказал в высоких инстанциях свои подозрения только для того, чтобы быть сосланным за правоту в изгнание. И еще потребовалось два года, прежде чем его вернули расчищать конюшни.



* * *



На этом история и остановилась, пока всерьез не началась наша внутренняя перестройка – зимой 89-го, – когда вездесущий Тоби Эстергази, переживший всех и вся, привез в Московский центр делегацию средних чинов Цирка – первый шаг на пути к тому, что наше благословенное министерство иностранных дел настойчиво называло “нормализацией отношений между двумя службами”.

Команду Тоби радушно приняли на площади Дзержинского, показали много помещений, кроме, как можно догадаться, камер пыток старой Лубянки или крыши, с которой, случайно оступаясь, падали некоторые невнимательные заключенные. Тоби и его людей напоили и накормили. Как говорят американцы, устроили показуху. Они купили меховые шапки, прикололи на них веселые значки и сфотографировались на площади Дзержинского.

А в последний день – в знак особого расположения – их провели на балкон огромного информационного зала Центра, куда стекаются для обработки донесения из всех источников. Именно здесь, когда они выходили с балкона, говорит Тоби, они с Питером Гилламом одновременно засекли в дальнем конце коридора высокого плотного блондина, выходящего, по всей вероятности, из мужского туалета, поскольку в этой части коридора была всего лишь еще одна дверь, на которой был нарисован женский силуэт.

Это был уже немолодой человек, который, однако, прошел в дверь, как бык. Он замер и какое-то время глядел прямо на них, словно находясь в нерешительности – то ли подойти к ним и поздороваться, то ли ретироваться. Потом он опустил голову, как им показалось, с улыбкой и пошел от них, исчезнув в другом коридоре. Но у них было вполне достаточно времени, чтобы заметить его моряцкую походку вразвалку и борцовские плечи.

Ничто не исчезает бесследно в тайном мире, ничто не исчезает и в реальном. Если Тоби и Питер правы – а есть и такие, кто до сих пор уверяет, что русское гостеприимство превзошло тогда самое себя, – то у Хейдона имелась еще более веская причина переложить подозрение с морского капитана Брандта на Беллу.

Был ли Брандт не тем, за кого мы его принимали с самого начала? Если так, то я невольно содействовал его вербовке и смерти наших агентов. Это ужасная мысль, и иногда, когда еще серо и холодно и я лежу рядом с Мейбл, она приходит мне в голову.

А Белла? Я думаю о ней как о моей последней любви, как о правильном пути, которым я не воспользовался. Если Стефани открыла во мне дверь сомнений, то Белла, пока еще было время, направила меня к открытому миру. Когда я думаю о тех женщинах, которые были после них, они уже не имеют значения. А когда я думаю о Мейбл, то могу только объяснить, что она – воплощение прелести семейного очага для фронтовика, вернувшегося с передовой. Но воспоминания о Белле сохранились в моей памяти, как и наша первая ночь на конспиративной квартире, выходящей окнами на кладбище, хотя в моих снах она всегда уходит от меня и даже спина ее выражает укор.

Глава 5

– Вы хотите сказать, что, может, мы и теперь пригрели второго Хейдона? – под стоны коллег раздался выкрик студента по имени Мэггс. – Каковы его побудительные мотивы, господин Смайли? Кто ему платит? Круг его интересов?

С тех самых пор, как к нам присоединился Мэггс, у меня возникли сомнения в отношении его. Его прикрытием в будущем должна была стать работа журналиста, но уже сейчас он приобрел наихудшие черты, свойственные людям его будущей профессии. Однако Смайли это ничуть не смутило.

– Что ж, уверен, что задним числом мы должны быть благодарны Биллу, – спокойно ответил он. – Потому что он сделал вливание Службе, которая тихо помирала, – в замешательстве он нервно нахмурился. – Что касается новых предателей, то уверен: наш нынешний лидер посеет семена недовольства, не правда ли? Может, даже и во мне. Я обнаружил, что становлюсь большим радикалом к старости.



* * *



Но уж поверьте мне, в то время Билла мы не поблагодарили. Было время До Провала и После Провала, а Провалом был Хейдон, и вдруг в Цирке не стало ни одного человека, кто не мог бы сказать, где он был и что делал, когда услышал эту ужасную новость. Старые зубры и поныне рассказывают друг другу о тишине в коридорах, об оцепенении, о том, как в столовых друг от друга отводили глаза, как не отвечали телефоны.

Больше всего пострадало взаимное доверие. Очень постепенно, словно потрясенные люди после воздушного налета, робко выходили мы, один за другим, из наших разрушенных домов и принимались за восстановление крепости. Считалось, что необходима основательная реформа, поэтому Цирк отказался от своего старого прозвища, лабиринта диккенсовских коридоров и кривых лестниц в кембриджском здании, где поселился позор, и построил вместо этого нечто отвратительное из стали и стекла неподалеку от Виктории, где из окон дует при сильном ветре, а коридоры провоняли запахом жидкости для чистки пишущих машинок и столовской капусты. Только англичане карают себя такими, действительно ужасными, тюрьмами. В мгновение ока мы стали, выражаясь официальным языком, Службой, несмотря на то, что слово “Цирк” все еще изредка слетает с наших губ – ведь продолжаем же мы говорить о фунтах, шиллингах и пенсах, давным-давно уже перейдя на метрическую систему мер.

Доверие было подорвано, поскольку Хейдон являлся его частью. Билл не был задирой, готовым к драке, да еще с пистолетом в кармане. Он был в точности тем, кем всегда ехидно представлял себя: главой церковно-шпионского ведомства с дядюшками, которые заседали в различных кабинетах Тори, с захудалым именьишком в Норфолке и с арендаторами, которые обращались к нему “мистер Уильям”. Он был нитью тонко сплетенной паутины английского влияния, центром которой мы себя чувствовали. Он нас всех в нее и запутал.



* * *



Что касается лично меня – а я все еще настаиваю на некотором отличии от других, – мне фактически удалось услышать об аресте Билла через сутки после того, как эта новость разнеслась по всему Цирку, поскольку я был заключен в средневековую камеру без окон во чреве огромных апартаментов в Ватикане. Я руководил командой наблюдателей Цирка под присмотром монаха с ввалившимися глазами, предоставленного нам собственной секретной службой Ватикана, который скорее бы обратился к самим русским, чем к помощи своих коллег-мирян, находившихся в Риме, в одной миле от них. А наша задача заключалась в том, чтобы внедрить зонд-микрофон в зал для аудиенций одного продажного католического епископа, ввязавшегося в махинации по продаже наркотиков и покупке оружия с одной из наших раздробленных колоний – ну, чего стесняться? Это была Мальта.

С Монти и его парнями, специально прилетевшими по такому случаю, мы на цыпочках пробрались сквозь сводчатые подземелья, поднялись по подземным лестницам, пока не достигли самой удобной для нас позиции, где и заставили просверлить узкое отверстие сквозь старую цементную кладку между блоками трехфутового брандмауэра. Мы договорились, что отверстие будет не больше двух сантиметров в диаметре, то есть достаточно широким, чтобы ввести длинную пластмассовую соломинку для коктейлей, которая проводила бы звук из нужной комнаты к нашему микрофону, и достаточно маленьким, чтобы пощадить освященную каменную кладку папского дворца. Сегодня мы воспользовались бы более изощренным оборудованием, но в семидесятых годах кончался век пара и зонды были еще в обиходе. Кроме того, как бы мы горячо этого ни хотели, не станешь же хвастаться перед официальным Ватиканом своими первоклассными устройствами, разве что перед монахом в черной рясе, который выглядит так, словно только что явился из века Инквизиции.

Мы сверлили, Монти сверлил, монах смотрел. Мы лили воду на раскаленные добела сверла и на наши потные руки и лица. Мы наносили жидкую пену, чтобы заглушить жужжание дрелей, и каждую минуту снимали показания, чтобы убедиться, что не вышли по ошибке в комнату святого мужа. Ведь цель наша состояла в том, чтобы остановиться в сантиметре от поверхности и слушать изнутри через мембрану обоев или штукатурки.

Вдруг мы пробили поверхность и даже прошли дальше. Мы попали неизвестно куда. В результате торопливого взятия пробы с помощью вакуума мы получили всего лишь экзотические шелковые нитки. Мы озадаченно молчали. Неужели задета мебель? Портьеры? Кровать? Или кромка одежды ничего не подозревающего прелата? Или в зале для аудиенций что-то переменили с тех пор, как мы произвели фоторазведку?

В эту тяжкую минуту монаха осенило, и он с ужасом прошептал, что любезный епископ собрал бесценную коллекцию вышивки, и до нас дошло, что лоскутки ткани, которые мы рассматривали, были не от дивана или занавески и даже не от одеяния священника, а являлись фрагментами гобелена. Извинившись, монах убежал.

Теперь место действия переносится в старый кентский город Рай, где две сестры – и та и другая по имени мисс Кейл – держат мастерскую по реставрации ковров и тканей. И, к счастью – а можно сказать, по неотвратимым законам английских социальных связей, – их брат Генри некогда работал в Службе, а теперь был на пенсии. Разыскали Генри, сестер подняли с постелей, реактивный самолет Королевских ВВС домчал их до военного аэродрома в Риме, откуда их в мгновение ока к нам доставила машина. Потом Монти спокойно вернулся к фасаду здания и зажег дымовую шашку, которая очистила пол-Ватикана и предоставила нашей пополнившейся команде четыре отчаянных часа в нужной нам комнате. К середине того же дня гобелен был вполне сносно заштопан, а наш зондовый микрофон приютился там, где ему и положено.

И снова место действия переносится туда, где ватиканские хозяева устроили нам большой обед. У дверей с угрожающим видом стоят швейцарские гвардейцы. Монти с белой салфеткой под подбородком сидит между степенными мисс Кейл и подбирает кусочком хлеба остатки соуса со своей тарелки, развлекая их рассказами об успехах своей дочери в школе верховой езды.

– Вы не представляете себе, Рози, да вам это и ни к чему, но у моей Бекки прекрасные руки для ее возраста, лучшие во всем Южном Кройдоне…

Но тут Монти останавливается на полуслове. Он читает записку, которую я ему передал, доставленную мне связным из нашего Римского центра:

“Начальник секретной оперслужбы Цирка Билл Хейдон признался в том, что является шпионом Московского центра”.

Иногда я думаю, а не было ли это величайшим из всех преступлений Билла: он навеки лишил нас легкости в наших взаимоотношениях.

Я вернулся в Лондон, где мне сообщили, что, когда будет чего еще сказать, мне скажут. Несколько дней спустя утром Кадровик заявил мне, что я попал в категорию “погорельца”, а это на языке Цирка означало “с засылкой только в дружественные страны”. Это было равносильно тому, если бы мне сказали, что остаток жизни я проведу в инвалидной коляске. Я не совершил никакой ошибки, я не был ни у кого в немилости, совсем наоборот. Но в нашем деле маска – это добродетель, а моя была сорвана.

Я сложил вещи из своего стола и на оставшуюся часть дня ушел с работы. Я поехал за город: до сих пор не помню дорогу, но там гулял по суссекским изогнутым, словно спина кита, меловым холмам с отвесными обрывами в пятьсот футов высотой.

Только через месяц я услышал свой приговор.

– Боюсь, что ты снова вернешься к своим эмигрантам, – сказал Кадровик со своим обычным отвращением. – И это снова Германия. Однако содержание вполне приличное, да и на лыжах можно в свое удовольствие покататься, если, конечно, повыше забраться.

Глава 6

Близилась полночь, но приподнятое настроение Смайли все улучшалось от каждой новой ереси. Я подумал, что он был похож на веселого Деда Мороза, который вместе со своими подарками раздает подстрекательские листовки.

– Иногда я думаю, что самое вульгарное в “холодной войне” – то, как мы научились заглатывать нашу собственную пропаганду, – сказал он с самой кроткой улыбкой. – Я не хочу читать вам лекции, но мы все, конечно же, в какой-то мере этим и занимались на протяжении всей нашей истории. Но во время “холодной войны”, когда наши враги лгали, они лгали затем, чтобы скрыть порочность своей системы. А когда лгали мы, то мы прятали наши добродетели. Даже от самих себя. Мы скрывали то самое, что делало нас правыми. Наше уважение к личности, нашу любовь к разнообразию и аргументу, нашу веру в то, что честно управлять можно только с согласия тех, кем управляют, нашу способность услышать мнение других, особенно когда речь шла о странах, которые мы до смерти эксплуатировали в наших собственных целях. С нашей предполагаемой идеологической честностью мы принесли в жертву нашу сострадательность великому богу безразличия. Мы защищали сильных от слабых и совершенствовали искусство публичной лжи. Честных реформаторов мы выдавали за врагов, а омерзительных диктаторов – за друзей. Мы даже не находим времени, чтобы спросить себя, как долго еще сможем пользоваться такими средствами, чтобы защищать наше общество, и оставаться обществом, которое стоит защищать, – снова взгляд на меня. – Поэтому не было ничего удивительного, – правда, Нед? – что наши двери были открыты каждому обманщику и шарлатану, занимающемуся антикоммунистическим рэкетом. У нас были негодяи, которых мы заслуживали. Нед знает. Спросите у него.

И Смайли, ко всеобщему удовольствию, разразился смехом, а я, секунду поколебавшись, тоже засмеялся и заверил своих студентов, что как-нибудь об этом расскажу.



* * *



Возможно, и вам перепало, как говорят в Штатах. Возможно, вы были среди восторженной публики на одном из впечатляющих представлений, которые они дают во время своего неутомимого путешествия по Среднему Западу Америки, когда они пожимали руки и давились резиновой курицей, которую во время лекционного турне подавали на обед по сотне долларов за порцию, – и порции шли нарасхват. Мы называли это шоу Теодора – Латци. Теодором звали Профессора.

Быть может, и вы присоединились к бессчетному числу аплодирующих стоя людей, пока два наших героя скромно находились в центре сцены – Профессор, высокий и импозантный, в одном из новых дорогих костюмов, специально приобретенных для этой поездки, и маленький Латци, его круглощекий немой, небольшие глазки которого были до краев наполнены идеалами. Овации раздались еще до того, как они начали говорить, и овации – после их речи. Но аплодисменты были недостаточно громкими для “двух великих американских венгров, которые без посторонней помощи пробили себе дырку в Железном Занавесе”. Цитата из талсской “Геральд”.

Возможно, ваша чисто американская дочь наряжалась в украшавший ее костюм венгерской пейзанки и прикалывала специально для этого случая цветы к волосам – бывало и такое. А может, вы посылали пожертвование в Лигу освобождения, почтовый ящик такой-то, Уилмингтон. Или, может, ожидая в приемной стоматолога, прочитали о наших героях в “Ридерс дайджест”.

Или, возможно, как и Питер Гиллам, который в то время работал в Вашингтоне, вы удостоились чести присутствовать на их грандиозном приеме, организованном совместно с нашими Американскими Братьями, городской полицией Вашингтона и ФБР, не где-нибудь, а в таком храме благонамеренности, как выдержанный в строгом стиле, обитый панелями отель “Хей-Адамс”, расположенный прямо напротив через площадь от Белого дома. Если так, то вас можно было бы считать серьезным и влиятельным человеком. И вам нужно быть журналистом с переднего края или, по крайней мере, лоббистом, добывающим сведения в кулуарах парламента, чтобы вас допустили в торжественно-безмолвный зал заседаний, где каждое сдержанно сказанное слово обладает силой, словно высеченное на камне, а люди в оттопыривающихся блейзерах напряженно следят, чтобы вам было удобно и покойно. Ведь кто знает, когда Кремль нанесет ответный удар? Это было то еще времечко.

Или, может, вы читали их книгу, которую Братья незаметно всучили послушному издателю с Мэдиссон-авеню и запустили в производство под фанфары одобрения покорных критиков перед тем, как она заняла нижнюю строку в списке документальных бестселлеров и оставалась там в течение целых двух недель. Надеюсь, вы прочли, поскольку, хоть она и появилась под их двумя именами, на самом деле кусочек написал и я, пусть даже Братья воспротивились моему первоначальному названию. Их название было таким: “Кремлевский убийца”. Позже я назову вам свое.



* * *



Кадровик, как обычно, все перепутал. Для любого, кто жил в Гамбурге, Мюнхен Германией совершенно не является. Это другая страна. Я никогда не ощущал даже самой отдаленной связи между двумя этими городами, но, когда настало время заняться разведкой, Мюнхен, как и Гамбург, стал одной из невоспетых столиц Европы. Даже Берлин был оттеснен на всего лишь второе место, когда стал вырисовываться размах деятельности невидимого мюнхенского сообщества. Самой крупной и отвратительной из наших организаций был орган, больше известный по названию места, где он был расположен, – Пуллах, – где вскоре после 1945 года американцы разместили малоприятное общество старых нацистских офицеров под началом бывшего генерала гитлеровской военной разведки. Их задача состояла в том, чтобы подкатиться к другим старым нацистам в Восточной Германии и подкупом ли, шантажом или обращением к товарищеским чувствам переманить их на Запад. Казалось, американцам не могло и в голову прийти, что восточные немцы делали то же самое, но в большем объеме и с лучшими результатами.

Итак, Немецкая служба размещалась в Пуллахе, американцы сидели с ними, время от времени подбивали на что-то, потом пугались этого и тащили их назад. А где сидели американцы, там сидели и все остальные. Время от времени разражались ужасные скандалы, в основном когда кто-то из этой компании клоунов буквально забывал, на кого он работает, или плакался в жилетку, делая признание, или пристреливал свою любовницу, любовника или самого себя, или же пьяный неожиданно возникал по другую сторону Занавеса, чтобы высказать свою преданность тем, кому предан до сих пор не был. Никогда в жизни не встречал подобного разведборделя.

После Пуллаха появились расшифровщики и специалисты по обеспечению безопасности, а после них пришли радио “Свобода”, радио “Свободная Европа” и радио “Свободное Все Остальное”, и неизбежно, поскольку в большинстве своем они оставались все теми же эмигрантами-заговорщиками, они стали чувствовать, что судьба обходит их стороной, но не решались сказать об этом. И много времени было проведено среди этих изгоев, которые спорили по поводу таких, например, тонкостей: кто станет королевским шталмейстером, когда будет реставрирована монархия; кто будет удостоен ордена Св. Петра; кто вступит во владение летними дворцами эрцгерцога, как только из его гостиных выметут мокрых коммунистических куриц; кто достанет горшок с золотом, который лежит на дне, как его там, какого-то озера, начисто забывая о том, что это озеро узурпаторы-большевики осушили еще тридцать лет назад и построили на том месте гидроэлектростанцию площадью почти что в два с половиной гектара, прежде чем сообразили, что воды здесь не будет.

Словно этого было недостаточно, в Мюнхене родились дичайшие всегерманские амбиции, приверженцы которых даже границы 1939 года считали всего лишь началом того, что нужно Большой Германии. Восточные пруссаки, саксонцы, померанцы, силезцы, балты и судетские немцы – все протестовали против причиненной им ужасной несправедливости и, дабы смягчить свое горе, тянули из Бонна толстые конверты с деньгами. Иногда вечерами, когда я устало тащился домой к Мейбл по пропахшим пивом улицам, мне чудилось, что они поют свой гимн, маршируя за призраком Гитлера.

В деле ли они еще, когда я пишу? Ох, боюсь, что да и выглядят намного менее сумасшедшими, чем в те дни, когда общение с ними было моей работой. Смайли процитировал мне как-то Хораса Уолпола – такое имя само собой не возникло бы у меня в голове. Этот мир – комедия для тех, кто думает, сказал Уолпол, и трагедия для тех, кто чувствует. Что ж, для комедии у Мюнхена имеются баварцы. А для трагедии – прошлое.

Воспоминания мои обрывочны, когда почти двадцать лет спустя я пытаюсь восстановить в памяти детали политического прошлого Профессора. В то время я воображал, что понимаю его, – может, так оно и было на самом деле, поскольку большую часть вечеров проводил с ним, слушая отрывки из истории Венгрии в период между войнами. И я уверен, мы тоже включили бы их в книгу, по меньшей мере на целую главу, если бы мне только удалось раздобыть где-то рукопись.

Проблема состояла в том, что о прошлом Венгрии ему было говорить намного приятнее, чем о ее настоящем. Возможно, он научился, что в жизни, где надо постоянно приспосабливаться, мудрее и безопаснее ограничить свои интересы вопросами, имеющими отношение к истории. Помню, были легитимисты, поддерживающие короля Карла, который в 1921 году внезапно вернулся в Венгрию, к великому ужасу союзников, без обиняков приказавших ему убраться. Думаю, что, когда произошло это трогательное событие, Профессору могло быть чуть больше пяти лет, однако рассказывал он об этом со слезами на просветленных глазах и по манерам чувствовалось мимолетное прикосновение королевского величия. А когда он упомянул о Трианонском договоре, его белая холеная рука, держащая бокал с вином, задрожала от возмущения.

– Это был диктат, герр Нед, – возразил он мне с вежливым упреком, – навязанный нам вами, победителями. Вы украли у нас две трети земель, принадлежащих Короне! Роздали их Чехословакии, Румынии, Югославии. Таким ничтожествам отдали, герр Нед! А мы, венгры, были образованными людьми! Почему вы так с нами поступили? Ради чего?

Я мог только извиниться за плохое поведение своей страны, а также за Лигу Наций, которая в 1931 году разрушила венгерскую экономику. Как Лига дошла до такого безрассудного поступка, я так и не понял, но помню, что речь шла о рынке пшеницы и жесткой политике Лиги в отношении традиционного снижения цен.

Однако, когда мы подошли к более современным проблемам, Профессор стал до странного скрытен в выражении своего мнения.

– Это еще одна катастрофа, – все, что он говорил. – Во всем виноваты Трианон и евреи.

Лучи вечернего солнца косо прошли сквозь окно в сад и осветили великолепную голову Теодора. Это был храбрый и сильный человек, поверьте, с широким сократовским лбом, похожий на великого дирижера, без пяти минут гения, с хорошо вылепленными руками, ниспадающими кудрями и сутулостью интеллектуала. Невозможно было быть поверхностным, имея такой почтенный вид, даже если ученые глаза, казалось, были немного маловаты для глазниц или украдкой зыркали куда-то в сторону, как у клиента в ресторане, увидевшего, что мимо проносят блюдо повкуснее.

Нет, нет, это был хороший, благородный человек и вот уже пятнадцать лет – наш джо. Если человек высокий, то, несомненно, он обладает авторитетом. Если у него прекрасный голос, то и слова получаются прекрасными. Если он выглядит, как Шиллер, то он и чувствовать должен по-шиллеровски. Если его улыбка духовна и не от мира сего, то нет сомнений, что такова же его душа. Живем ведь в обществе визуальных образов.

Бывают изредка исключения, когда, как я теперь думаю, бог развлекает Самого Себя, наделяя нас внутри нашей оболочки свойствами абсолютно другого человека. Одни не выдерживают этого, а другие развиваются, пока не достигнут уровня своего облика. А некоторые не делают ничего, но величие свое несут, словно дар свыше, вежливо принимая почтение, не принадлежащее им по праву.



* * *



Повествование о рабочем прошлом Профессора занимает немного времени. Настолько немного, что получилось несколько банальным. Родился он в Дебрецене, недалеко от румынской границы, и был единственным сыном во всем потакающих ему родителей, бедных аристократов, державших нос по ветру. Благодаря им он унаследовал деньги и связи, что в наши дни в так называемых социалистических странах случается чаще, чем можно было бы предположить. Он был литератором, писал статьи в научные журналы, немного поэтом и несколько раз женившимся любовником. Пиджаки носил внакидку, не продевая руки в рукава. Всю эту роскошь он мог спокойно себе позволить ввиду своих привилегий и средств, о которых не очень-то распространялся.

В Будапеште, занимаясь преподаванием некой расплывчатой философии, он приобрел небольшое количество последователей среди своих студентов, которые нашли в словах Теодора больше огня, чем это было на самом деле, поскольку он красноречием никогда не отличался, считая ораторское искусство чепухой. Тем не менее он стал в какой-то мере понимать их потребности. Он следил за их страстью и, будучи по природе своей миротворцем, ответил тем, что наделил ее голосом – по совести говоря, довольно сдержанным, но голосом, который они уважали заодно с прекрасными манерами и духом старого, лучшего порядка. К тому времени он был в возрасте, когда юношеская лесть воодушевляла, а он всегда отличался тщеславием. И благодаря тщеславию он позволил себе быть подхваченным контрреволюционным течением. Поэтому ужасной ночью 3 ноября 1956 года, когда советские танки повернули от границы и окружили Будапешт, ему не оставалось ничего другого, как спасать свою жизнь, что он и сделал, бросившись в объятия английской разведки.

По приезде в Вену Профессор первым делом должен был позвонить своему венгерскому другу по Оксфорду, требуя от него в своей безапелляционной манере денег, связей и писем, свидетельствующих о его заслугах. Оказалось, что друг этот тоже дружит с Цирком. В общем, вербовка в этом сезоне удалась.

Не прошло и нескольких месяцев, как Профессор был зачислен на работу. Ухаживания почти не было, как и заискивания, не было и привычной суеты поклонников. Предложение было сделано и принято как должное. За год с щедрой помощью американцев Профессор Теодор устроился в Мюнхене в удобном доме на берегу реки, с машиной и преданной, но какой-то растерянной женой Хеленой, которая сбежала вместе с ним – похоже, к его огорчению. С этого момента и на невероятно долгое время Профессор Теодор был главным оружием против Венгрии, и даже Хейдону не удалось его подсидеть.

Его прикрытием была работа на радио “Свободная Европа” – он был настоящим зубром в отношении всего, что касалось венгерской истории и культуры, лучшего для него и не придумаешь. А ничем большим он никогда и не был. Вдобавок он читал немного лекций и давал частные уроки – в основном, как я заметил, девушкам. Его нелегальная работа, которая благодаря американцам прекрасно оплачивалась, состояла в том, чтобы развивать свои отношения с бывшими друзьями и студентами, чтобы стать для них центром, вдохновляющей идеей и под руководством сформировать из них оперативную агентурную сеть, хотя ничего, насколько мне известно, из этого не вышло. Это была нереальная работа и лучше выглядела на бумаге, чем в действительности. Все же она шла и шла. Она шла пять лет, потом еще пять, и к тому времени, когда я принял папку с делом великого человека, она продолжалась вот уже пятнадцать невероятных лет. Таковы некоторые операции, и застой лишь благоприятствует им. Они недороги, они не имеют решающего значения и совсем необязательно куда-то должны вести – как никуда не приводит и политический тупик – и не скандальны. Ежегодно, когда слушается годовой отчет, их принимают без голосования, пока долговечность не становится их оправданием.

Теперь я бы не сказал, что Профессор за все это время ничего для нас не сделал. Сказать так было бы не только несправедливо, но и унизительно для Тоби Эстергази, который и сам был венгерского происхождения и, восстановившись в своих правах После Провала, стал вести профессорское дело. Тоби дорого заплатил за свою слепую поддержку Хейдона, и, когда ему дали Венгерский отдел – а это никогда не считалось самым высоким постом среди стран Железного Занавеса, – Профессор быстренько стал самой важной фигурой в личной реабилитационной программе Тоби.

– Я сказал бы, Нед, что Теодор – наша звезда первой величины, – уверял он меня перед моим отъездом из Лондона во время обеда, за который чуть было не заплатил. – Старая школа, полная свобода действий, много лет в седле и предан, как пиявка. Теодор – это наш стопроцентный козырь.

И конечно, одним из самых замечательных достижений Профессора стало то, что ему удалось избежать хейдоновского сокращения, то ли потому, что ему повезло, то ли, выражаясь менее милосердно, он был не настолько умен, чтобы заслужить интерес деятельного предателя. Готовясь принять дела и находясь в отпуске в Ивисе – предшественник мой умер от инсульта, – я не мог не заметить, что, несмотря на то, что персональное дело Теодора насчитывало несколько томов, папка с результатами его работы была необычайно тонка. Отчасти это можно было объяснить тем, что его главная функция заключалась скорее в том, чтобы выявить талант, чем его использовать, а отчасти тем, что те несколько источников, которые за долгий период времени он добавил к нашей агентурной сети, работали на нас все еще относительно непродуктивно.

– Я бы сказал, Нед, что Венгрия – чертовски труднодостижимая цель, – заверил он меня, когда я тактично это ему высказал. – Она слишком открыта. А при открытом доступе получаешь много дерьма, о котором и без того тебе известно. Вместо драгоценностей Короны получаешь общедоступную информацию. А кому она нужна? Но вот что Теодор дает американцам – это фантастика.

Вся суть, казалось, в этом и состояла.

– А что в действительности он им дает? – спросил я. – Кроме сердец и умов, которые он ловит по радио, и статей, которые никто не читает?

Улыбка Тоби стала до противного надменной.

– Извини, старина Нед. “Пределы необходимой информации”. К этому тебе доступ не оформлен.

Несколько дней спустя, как того требовал протокол, я заявился к Расселу Шеритону на Гросвенор-сквер, чтобы попрощаться. Шеритон был главой Штаб-квартиры Братьев в Лондоне, а также отвечал за их операции в Западной Европе. Я выждал подходящий момент и произнес имя Теодора.

– Что ж, на этот вопрос, Нед, должен ответить Мюнхен, – быстро сказал Шеритон. – Ты меня знаешь. Никогда не браконьерствую в чужих владениях.

– Но приносит ли он вам пользу? Это все, что я хочу узнать. Ведь и джо выгорают, так? Все-таки пятнадцать лет.

– Честно говоря, Нед, мы считали, что он приносит пользу вам. Послушав Тоби, можно подумать, что Теодор в одиночку поддерживает на своих плечах весь свободный мир.

Нет, подумал я. Послушав Тоби, можно подумать, что Теодор в одиночку поддерживает Тоби на своих плечах. Но я не был циничен. В шпионаже, как в общем-то и в жизни, всегда легче сказать “нет”, чем “да”. Я приехал в Мюнхен и был готов поверить, что Теодор – звезда, которую Тоби вознес на небеса. Единственное, что мне было нужно, – в этом убедиться.

И я убедился. По крайней мере, сначала. Он был великолепен. Я считал, что мой брак с Мейбл освободил меня от таких поспешных проявлений восторга, что в некотором смысле так и было до той минуты, когда однажды вечером он открыл мне дверь и я решил, что натолкнулся на одну из прекрасно сохранившихся реликвий среднеевропейской истории и все, что мне приличествует сделать, это сесть, как остальные его последователи, у его ног и впитывать в себя его мудрость. Вот для чего нужна Служба, подумал я. Такого человека надо беречь, хотя бы даже ради него самого. Культура, подумал я. Широта. Годы и годы служения.

Он принял меня тепло, но соблюдая некоторую дистанцию, что соответствовало его возрасту и положению. Он предложил мне бокал прекрасного токайского и доставил удовольствие рассказом о его происхождении. Нет, признался я, о венгерских винах я знал мало, но не прочь был бы поучиться. Он говорил о музыке, в которой я тоже ужасный профан, и проиграл мне несколько тактов на своей бесценной скрипке, той самой, объяснил он, которую привез с собой, когда бежал из Венгрии, и которая была выполнена не Страдивари, а кем-то несравнимо лучшим, чье имя уже давно вылетело у меня из головы. Я думал, что на мою долю выпала потрясающая привилегия общаться с агентом, который бежал со своей скрипкой. Он говорил о театре. На гастролях в Мюнхене в то время была венгерская театральная труппа с удивительным “Отелло”, и, хотя мы с Мейбл спектакля еще не видели, его мнение по этому поводу привело меня в восторг. Одет он был в то, что немцы называют Hausjacke [14], черные брюки и пару до блеска начищенных ботинок. Мы говорили о боге и мире, ели такой гуляш, какого я в жизни не пробовал, – шепотом извинившись и покинув нас, его подала нам смущенная Хелена. Эта высокая женщина, вероятно, когда-то была красивой, но предпочла перестать за собой следить. В конце обеда мы выпили абрикосовой палинки.

– Герр Нед, если мне можно вас так называть, – сказал Профессор, – существует один вопрос, который не дает мне покоя и который, с вашего позволения, я хочу поднять в самом начале наших с вами деловых отношений.

– Да, пожалуйста, – великодушно сказал я.

– К сожалению, ваш недавний предшественник – конечно, хороший человек, – он запнулся, очевидно, не в состоянии плохо говорить о покойном, – и, как и вы, культурный человек…

– Да-да, продолжайте, пожалуйста, – повторил я.

– Речь идет о моем британском паспорте.

– Я и не знал, что он у вас есть, – удивленно воскликнул я.

– В том-то и дело. У меня его нет. Кто-то считает, что существуют проблемы. Все бюрократы одинаковы. Бюрократия – самое большое зло из всех человеческих институтов, герр Нед. Самое плохое в нас они бережно сохраняют, а самое хорошее – огрубляют. Венгерский эмигрант, живущий в Мюнхене и работающий на американскую организацию, естественно, не подходит для британского гражданства. Это я понимаю. Несмотря на это, после многих лет сотрудничества с вашим отделом этот паспорт я заслужил. А временный проездной документ – это недостойная альтернатива.

– Но я так понял, что паспорт вам дали американцы! Не об этом ли было договорено с самого начала? Американцы должны были отвечать за ваше гражданство и переселение? В это, конечно же, входит и паспорт. Так должно быть!

Я был расстроен из-за того, что человеку, отдавшему нам столько лет своей жизни, отказали в этом простом знаке уважения. У Профессора было к этому вопросу более философское отношение.

– Американцы, герр Нед, народ молодой и люди корыстные. Вычерпав из меня все лучшее, они вряд ли могут рассматривать меня как человека с будущим. Для американцев я старье, которое годится только для мусорной кучи.

– Неужели они не обещали – за хорошую службу? Уверен, что обещали.

Он сделал жест, который я никогда не забуду. Он оторвал руки от стола, словно поднимая невероятно тяжелый камень. Перед тем, как со всей силой уронить руки на стол вместе с воображаемым камнем, он поднял их почти до уровня плеч. Я помню его безмолвно обвиняющие меня глаза с напряженным взглядом. “Хватит ваших обещаний, – говорили они, – и ваших, и американских. Достаньте мне только паспорт, герр Нед”. Как честный разведчик, отвечающий за то, чтобы наилучшим образом заботиться о своем джо, я бросил все свои силы на решение этой проблемы. Зная Тоби еще со старых времен, я решил взять официальный тон с самого начала: никаких половинчатых обещаний, никаких пустых перестраховок. Я сообщил Тоби просьбу Теодора и попросил содействия. В конце концов, он был человеком, который занимался нами в Лондоне. Если то, что американцы не собирались выполнить свое обязательство и предоставить Профессору гражданство, было правдой, то вопрос этот нужно было бы решать не в Мюнхене, сказал я, а в Лондоне или в Вашингтоне. И если по причинам, мне не известным, британский паспорт в конце концов будет предоставлен, это также потребовало бы энергичной поддержки Пятого этажа. Давно ушли те дни, когда министерство внутренних дел предоставляло свободное британское гражданство каждому экс-циркачу, будь то Том, Дик или Теодор. Застой и об этом позаботился.

Эту просьбу я передал не как обычно, я послал ее диппочтой, чему в Цирке уделяется большее внимание. Я написал боевое письмо и через пару недель еще раз напомнил о себе. Но, когда Профессор спросил меня, как продвигаются дела, определенного ответа я не дал. Дела идут, заверил я его, Лондон не любит, когда его подталкивают. Но я все-таки удивлялся, почему Тоби так тянет с ответом.

А пока во время моих встреч с Теодором я старался разгадать, что именно он для нас такого сделал, что превратило его в звезду на малонаселенном небосводе Тоби. Колючесть Профессора помогла моим расследованиям, и на первых порах я думал, что он воздерживается от сотрудничества, пока вопрос с паспортом не будет решен. Со временем я понял, что там, где дело доходило до нашей секретной работы, это было его нормальным поведением.

Одно из его банальнейших дел заключалось в том, чтобы содержать однокомнатную студенческую квартиру в районе Швабинг, которую он использовал для того, чтобы получать на этот адрес почту от некоторых его венгерских знакомых. Я уговорил его взять меня туда. Мы открыли дверь и увидели, что на коврике лежат штук двенадцать конвертов – и все с венгерскими марками.

– Господи, Профессор, когда вы были здесь в последний раз? – спросил я, наблюдая, как тщательно он их собирает.

Он пожал плечами, как мне показалось, довольно некрасиво.

– Сколько писем, Профессор, вы обычно получаете в неделю?

Я взял у него конверты и просмотрел марки. Самая старая была прокомпостирована три недели назад, а самая недавняя – неделю. Мы прошли в покрытый пылью крошечный кабинет. Вздохнув, он устроился на стуле, выдвинул ящик и достал из тайника несколько бутылочек с реактивами и кисточку. Взяв первый конверт, он мрачно его рассмотрел, затем вскрыл перочинным ножом.

– От кого это? – спросил я с несколько большим любопытством, чем он, по-видимому, считал оправданным.

– От Пали, – ответил он мрачно.

– Пали из министерства сельского хозяйства?

– Пали из Дебрецена, он был в Румынии.

– В связи с чем? Случайно не на конференции по химическому оружию? Это была бы сенсация!

– Посмотрим. Какая-то научная конференция. Он занимается кибернетикой. Так, ничего особенного.

Я следил, как он обмакнул кисточку в первую бутылочку и обратную сторону написанного от руки письма чем-то смазал. Прополоскал кисточку в воде и нанес второй реактив. И мне показалось, что он решил продемонстрировать свое презрение к такой низкой работе. То же самое он проделывал с каждым письмом, иногда изменяя этот порядок, расклеивая конверт и обрабатывая внутреннюю его сторону или же нанося реактивы между написанных строчек письма. Так же медленно он уселся за старинный “Ремингтон” и стал нудно выстукивать перевод того, что было написано: в новых отраслях промышленности ожидается нехватка ресурсов и энергии… доля бокситов в шахтах в горах Баконь… низкое содержание металла в железной руде, добытой в районе Мишкольца… планируемый урожай кукурузы и сахарной свеклы в каком-то еще районе… слухи о пятилетнем плане по коренной реконструкции государственной железнодорожной сети… подрывные действия против официальных представителей партии в Сопроне…

Я почти что слышал, как громко зевают аналитики с Третьего этажа, осиливая всю эту напыщенную нудятину. Я вспомнил, как Тоби хвастался, что Теодор интересуется только самыми высококачественными сведениями. Господи, если уж это было высококачественным, то что же тогда называется низкокачественным? Терпение, сказал я себе. Великих агентов следует ублажать.

На следующий день я получил ответ на мое письмо о паспорте. Тоби объяснял, что проблема заключалась в том, что за последние годы произошли большие изменения в Венгерском отделе Братьев. Сейчас прилагаются усилия, ответил он, как-то подозрительно используя страдательный залог, чтобы установить условия любых гарантий, данных американцами или нами. Я же тем временем должен избегать обсуждения этого вопроса с Теодором, добавил он, словно именно я, а не Профессор начинал об этом разговор.

Три недели спустя, когда я завтракал в “Космо” с Милтоном Вагнером, вопрос этот все еще висел в воздухе. Вагнер был опытным работником и делал то же самое, что и я, у американцев. Сейчас он завершал свою карьеру в Мюнхене и был начальником Отдела восточных операций. “Космо” был таким местом, которое любили посещать американцы, – там делали картошку с хрустящей корочкой и чесночным соусом и огромные фирменные бутерброды, скрепленные длиннющей пластмассовой шпилькой.

– Как у тебя дела с нашим выдающимся ученым другом? – спросил он, по-южному растягивая слова, после того как мы разобрались с другими делами.

– Превосходно, – ответил я.

– Некоторым из наших людей кажется, что Теодор вот уже неизвестно сколько лет занимается своим бизнесом, – лениво произнес Вагнер.

На этот раз я не сказал ничего.

– У мальчиков, которые вернулись домой, была ретроспектива его работы. Ничего хорошего, Нед. Совсем ничего хорошего. Всякая чепуха типа “Здравствуй, Венгрия”, которую он проталкивает на радио. Все это сказано до него. А один абзац просто слово в слово взят из статьи, опубликованной в 1948 году в газете “Дер Монат”. Тот, кто написал это, быстренько узнал свои собственные слова, как только услышал их в эфире, и просто обалдел, – он щедро налил себе кетчупа. – Может, выберем денек, чтобы вызвать его на подробный и откровенный разговор?

– Наверное, он просто попал в полосу невезения, – сказал я.

– Пятнадцать лет для такой полосы многовато, Нед.

– А он в курсе, что вы его проверяете?

– На радио “Свободная Европа”, Нед? У венгров? Через сплетни! Да ты шутишь.

Свое беспокойство я больше сдерживать не мог.

– Но почему никто не предупредил Лондон? Почему ты этого не сделал?

– Я так понимаю, Нед, что предупреждали. Я так понимаю, что это сообщение пропустили мимо ушей. Для ваших ребят настали плохие времена, мы же знаем.

К этому времени до меня со всей силой дошло то, что он сказал. Если Профессор хитрит со своим радио, почему бы ему не обмануть и еще кого-нибудь?

– Милт, можно мне задать тебе глупый вопрос?

– Я к твоим услугам, Нед.

– Пригодился ли вам Теодор хоть когда-нибудь! За все это время? В какой-нибудь секретной работе? Может, даже чрезвычайно секретной работе?

Вагнер задумался над этим, чтобы быть честным по отношению к Профессору.

– Да, в общем, нет, Нед. Одно время мы считали, что его можно использовать в качестве посредника с одной крупной рыбкой, но нам, как бы это сказать, не понравилось поведение старика.

– Это правда?

– Нед, разве я когда-нибудь тебе врал?

Хватит этой воображаемой работы, которую он делает для американцев, подумал я. Довольно стольких лет преданной службы, о которой никто толком и вспомнить не может.

Я сразу же связался с Тоби. Я потратил время, составляя разные тексты, поскольку злость моя не утихала. И только теперь я очень хорошо понял, почему американцы отказали Профессору в выдаче паспорта и почему он в свою очередь обратился к нам. Я понял, что происходило с ним в последнее время, в чем причина его апатии, его ярости: он ожидал, что его попрут. Я повторил информацию Вагнера и спросил, известно ли это в Главном управлении. Если нет, значит, Братья нарушили соглашение о взаимной информации. Если, с другой стороны, Братья предупредили нас, почему же тогда не предупредили меня?

На следующее утро я получил от Тоби скользкий ответ. Он был изложен царственным тоном. Я подозревал, что он попросил кого-то написать за него, поскольку сделано это было без венгерского акцента. Лондон, объяснил он, получил от Братьев “неспецифическое предупреждение” о том, что Профессору “в недалеком будущем” предстоит дисциплинарное расследование по вопросу его радиопередач. Главное управление – под чем, я подозревал, он подразумевает себя – “приняло точку зрения”, что отношения Профессора с американскими служащими не имеют прямого отношения к Цирку. Главное управление также “согласилось с точкой зрения” – кто, как не Тоби, мог сделать это? – что Профессора, целиком отдающего себя оперативной работе, можно извинить за “некоторые промашки” в его работе-прикрытии. Если для Профессора будет найдена другая работа-прикрытие, то Главным управлением “в надлежащее время будут предприняты шаги”. Одно решение состояло в том, чтобы устроить Профессора в один из послушных журналов, с которым он уже время от времени сотрудничал. Но это было делом будущего. Профессор и раньше сталкивался со своими служащими, напомнил мне Тоби, и выходил сухим из воды. Это было правдой. Одна секретарша жаловалась на его приставания, а некоторые представители венгерской общины возражали против его антисемитских настроений.

А что касается остального, Тоби посоветовал мне успокоиться, ждать благоприятного случая и – как обычно, в духе Тоби – вести себя, словно ничего не случилось. Так обстояли дела спустя неделю и двенадцать часов после того, как в десять вечера позвонил Профессор, попросив зашифрованным кодом, который употреблялся лишь в крайнем случае, срочно приехать к нему и войти через сад; голос его при этом был чуть подавленным, но повелительным.

Моей первой мыслью было, что он кого-то убил, возможно, и свою жену. Но как же далек оказался я от истины! Профессор открыл заднюю дверь и быстро закрыл ее за мной. Огни в доме были притушены. Где-то во мраке тикали, как большая старая бомба, бидермееровские дедушкины часы. При входе в гостиную стояла Хелена, закрыв руками рот, чтобы не вскрикнуть. Прошло уже двадцать минут с того момента, как позвонил Теодор, но казалось, что крик вот-вот должен был у нее вырваться.

Перед угасающим камином стояли два кресла. Одно было пустым. Я решил, что там должен был сидеть Профессор. В другом, несколько затемненном с той стороны, где я находился, сидел приятный полноватый человек лет сорока с копной мягких черных волос и мигающими круглыми глазами, которые словно говорили: мы же друзья, правда? Кресло было с высоким подголовником, и он вжался в его угол, словно пассажир самолета перед посадкой. Его ботинки с закругленными носами не доходили до пола, и мне показалось, что эти ботинки сделаны в Восточной Европе: крапчатые, из непонятной кожи, с фасонными толстыми подметками. Ворсистый коричневый костюм походил на перешитую военную форму. Перед ним находился столик, на котором стоял горшок с розовато-лиловыми гиацинтами, а за гиацинтами были разложены предметы, в которых я узнал орудия бесшумного убийства: две гарроты, сделанные из деревянных коленец и куска рояльной струны; заточенная отвертка, превращенная в стилет; пятизарядный револьвер 38-го калибра с двумя видами пуль – шесть с мягким наконечником и шесть нарезных со спрессованным порошком, вдавленным в пазы.

– Это цианид, – объяснил Профессор в ответ на мое молчаливое недоумение. – Дьявольское изобретение. Пуле достаточно чуть задеть жертву, чтобы полностью ее уничтожить.

Я вдруг задумался, каким образом ядовитый порошок смог бы сохраниться в раскаленном стволе пистолета.

– Этого джентльмена зовут Ладислаш Калдор, – продолжал Профессор. – Он послан венгерской тайной полицией, чтобы нас уничтожить. Он друг. Прошу садиться, герр Нед.

Соблюдая формальности, Ладислаш Калдор встал и пожал мою руку, словно мы заключили выгодную сделку.

– Сэр, – радостно воскликнул он по-английски, – Латци. Извините, сэр. Не беспокойтесь. Все зовут меня Латци. Герр Доктор. Мой друг. Садитесь, пожалуйста. Да.

Я вспоминаю, что аромат гиацинтов прекрасно сочетался с его улыбкой. И только некоторое время спустя я стал понимать, что не испытываю чувства опасности. В присутствии некоторых людей чувство опасности возникает всегда; другие же излучают ее, когда сердятся или когда им угрожают. Но Латци, насколько мне говорил мой инстинкт, выражал только огромное желание понравиться. Что ж, возможно, именно это и требуется, если вы профессиональный убийца.



* * *



Садиться я не стал. У меня в голове бились противоречивые чувства, но усталости среди них не было. Пустые кофейные чашки, думал я. Пустые тарелки с крошками торта. Кто же ест торт и пьет кофе, когда над его жизнью нависла угроза? Латци сел снова, улыбаясь, как волшебник. Профессор и его жена изучали мое лицо, но с разных сторон комнаты. Они поссорились, подумал я, ссора развела их в разные углы комнаты. Американский револьвер, подумал я. Но без запасного барабана, который обычно носят с собой серьезные игроки. Восточноевропейские ботинки, подметки которых оставляют прекрасный отпечаток на любом ковре или натертом полу. Пули с цианидом, в которых весь яд выгорит еще в стволе.

– Сколько он здесь? – спросил я Профессора.

Он пожал плечами. Я ненавидел эту его манеру.

– Час. Может, меньше.

– Больше часа, – возразила ему Хелена. Ее пренебрежительный взгляд был обращен ко мне. До нынешнего вечера она демонстративно игнорировала меня, проскальзывая мимо, как призрак, глядя в пол с улыбкой или хмурым видом, чтобы выразить свое осуждение. Неожиданно ей понадобилась моя поддержка.

– Он позвонил ровно без четверти девять. Я слушала радио. Программа изменилась.

Я взглянул на Латци.

– Вы говорите по-немецки?

– Jawohl [15], герр Доктор!

И снова обращаясь к Хелене:

– Какая программа?

– Всемирная служба Би-би-си, – сказала она.

Я подошел к радио и включил его. Какой-то преподаватель из Оксфорда неопределенного пола нес что-то пронзительным голосом о Китсе. Спасибо тебе, Би-би-си. И я его выключил.

– Он позвонил в дверь – кто ему открыл? – сказал я.

– Я, – сказал Профессор.

– Он, – ответила Хелена.

– Да-да, – сказал Латци.

– А потом?

– Он стоял на пороге в пальто, – сказал Профессор.

– В плаще, – поправила его Хелена.

– Он спросил, не я ли Профессор Теодор, я сказал, что да. Он представился и добавил: “Простите меня, Профессор, я пришел, чтобы убить вас гарротой или засадить в вас пулю с цианидом, но я не хочу этого делать, я ваш сторонник и приверженец. Я хочу вам сдаться и остаться на Западе”.

– Он говорил по-венгерски? – спросил я.

– Естественно.

– И вы пригласили его войти?

– Естественно.

Хелена возразила.

– Нет! Сначала Теодор позвал меня, – настояла она. До этого вечера я не слышал, чтобы она поправляла своего мужа. Теперь же она сделала это уже дважды за такое короткое время. – Он позвал меня и говорит: “Хелена, у нас гость”. Я говорю: “Хорошо”. Затем он провел Латци в дом. Я взяла у него плащ, повесила в холле, приготовила кофе. Вот как все произошло на самом деле.

– И торт, – сказал я. – Вы приготовили торт.

– Торт был уже готов.

– Вам было страшно? – спросил я, поскольку страха, как и чувства опасности, как раз и не хватало.

– Я была недовольна, я была шокирована, – ответила она. – Теперь я боюсь, да, я очень боюсь. Мы все боимся.

– А вы? – обратился я к Профессору.

Он снова пожал плечами, словно говоря: уж вам-то я бы излил душу в самую последнюю очередь.

– Почему бы вам не пройти со своей женой в кабинет? – сказал я.

Он было вознамерился спорить, но отказался от этой мысли. Два чужих друг другу человека, они вышли из комнаты рука об руку.

Я остался с Латци наедине. Я стоял, он сидел. Мюнхен может быть очень тихим городом. Даже в состоянии покоя Латци обворожительно мне улыбался. Его маленькие глазки все еще мигали, но прочесть по ним я ничего не мог. Он мне ободряюще кивнул, его улыбка стала еще шире. Он сказал: “Пожалуйста” – и поудобнее устроился в своем кресле. Я сделал жест, который понимает каждый среднеевропеец. Я вытянул руку ладонью вверх и потер большим пальцем кончик указательного. Все еще улыбаясь, он порылся во внутреннем кармане пиджака и вручил мне свои документы. Они были на имя Эгона Браубаха из Пассау, 1933 года рождения, художника по профессии. Никогда не видел никого менее похожего на баварского художника. Среди документов были западногерманский паспорт, водительское удостоверение и страховой полис. Мне показалось, что ни один из этих документов не был хоть сколько-нибудь убедительным. Как и его ботинки.

– Когда вы приехали в Германию?

– Сегодня днем, герр Доктор, сегодня днем, в пять часов.

– Откуда?

– Из Вены, извините. Из Вены, – повторил он, выпалив это на едином дыхании, словно отдавая мне в дар целый город, и крутанул тазом, очевидно, для того, чтобы сильнее подчеркнуть свое раболепство. – Я сел в первый утренний поезд на Мюнхен, герр Доктор.

– Во сколько?

– В восемь часов, сэр. Восьмичасовой поезд.

– Когда вы приехали в Австрию?

– Вчера, герр Доктор. Шел дождь, извините.

– Какие документы вы предъявили на австрийской границе?

– Мой венгерский паспорт. Ваше Превосходительство. В Вене мне выдали немецкие документы.

На его верхней губе выступили капли пота. По-немецки он говорил бегло, но с заметным балканским акцентом. Он сказал, что приехал поездом Будапешт – Вена. На дорогу хозяева дали ему холодную курицу да бутылку вина. А также превосходные соленые огурчики, Ваша Честь, и красный перец. Снова улыбочки. Приехав в Вену, он зарегистрировался в гостинице “Альтес Кайзер-рейх”, около вокзала, где для него была забронирована комната. Простая комната, простая гостиница, Ваше Превосходительство, но я и человек простой. Именно в гостиницу поздно вечером к нему пришел джентльмен, венгр, которого он раньше не видел. “Но, подозреваю, он был дипломатом, герр Доктор. Он был таким же запоминающимся, как и вы”. Этот господин дал ему деньги, документы, объяснил он, и набор, разложенный перед нами на столе.

– Где вы остановились в Мюнхене?

– В скромном пансионате на краю города, герр Доктор, – ответил он, улыбаясь с извинением. – Скорее в борделе. Да, это бордель. Одни мужчины, которые постоянно приходят и уходят. – Он сказал мне название этого пансионата, и у меня мелькнула мысль, что он собирается, кстати, порекомендовать мне и девочку.

– Это они приказали вам там остановиться?

– Из осторожности, герр Доктор. Для анонимности, извините.

– Там у вас остался багаж?

Он пожал плечами, как несчастный человек, совсем не так, как это делает Профессор.

– Зубная щетка, – сказал он. – Кое-какие вещички. Сумка, сэр. Все очень скромно.

Он сказал, что в Венгрии был профессиональным журналистом и занимался вопросами сельского хозяйства, но получал дополнительный доход, подрабатывая на тайную полицию, сначала в качестве информатора, а впоследствии – наемного убийцы. Он выполнил несколько поручений в самой Венгрии, но предпочел бы – пусть простит Его Превосходительство – не говорить об этом, пока не будет уверен в том, что на Западе его не станут за это преследовать. Профессор был его первым “заграничным” поручением, но мысль о том, чтобы его убить, оскорбляла его чувство приличия.

– Профессор, герр Доктор, человек широкомасштабный! С репутацией! Не какой-нибудь еврей или священник! И с какой стати я должен убивать такого человека? Господи боже мой, да я же приличный человек! У меня, видите ли, есть совесть!

– Расскажите, что вам было приказано сделать.

Все было несложно. Ему нужно было позвонить в дверь герра Профессора, сказали они, – он и позвонил. Было точно известно, что Профессор дома, поскольку по средам до девяти он давал частные уроки, сказали они. Профессор в самом деле был дома. Латци должен был назваться другом некоего Пали из Дебрецена. Он же взял на себя смелость таковым не представляться. Очутившись в доме, он должен был убить герра Профессора любым подходящим способом, но, по возможности, гарротой, поскольку это было надежно и бесшумно, хотя, как это ни прискорбно, существовала опасность обезглавливания. Нужно было убить и Хелену, сказали они, может, даже ее – сначала, в зависимости от того, кто откроет дверь, в общем, как получится. Именно на этот случай он и принес вторую гарроту. Нельзя быть уверенным, герр Доктор, пояснил он, что гарроту после ее использования можно высвободить. После этого он должен был позвонить в Бонн по определенному номеру, попросить Питера и сообщить, что “сегодня вечером Сюзи останется с друзьями”. “Сюзи” – это кличка Профессора для данной операции, Ваше Превосходительство. Это означало, что операция прошла успешно, хотя в данных обстоятельствах, герр Доктор, надо признать, что большого успеха не было. Смешок.

– Звонили отсюда? – спросил я.

– Точно так, из этого дома. Питеру, извините. Они отчаянные люди, герр Доктор. Они угрожают моей семье. Естественно, у меня нет выбора. У меня дочь. Они дали мне строгие указания: “Из дома Профессора позвонить Питеру”.

Это тоже меня удивило. Поскольку для тайной полиции Венгрии Профессор являлся западным агентом – вот уже в течение пятнадцати лет, – можно было бы предположить, что хозяева заинтересуются его телефонными разговорами.

– А что вам надо было делать в случае провала? – спросил я.

– Если задание не может быть выполнено – скажем, у герра Профессора гости или по какой-то причине его не окажется дома, – мне надо позвонить из автомата и сказать, что Сюзи отправляется домой.

– Из какого-то определенного автомата?

– Любой автомат подходит, герр Доктор, в случае невыполнения задания. Потом Питер может дать дальнейшие указания, а может и не дать. Если нет, то я сразу же возвращаюсь в Будапешт. Со временем Питер может сказать: “Завтра попробуйте снова”. Или же: “Попытайтесь послезавтра”. В этом случае все в руках Питера.

– Какой номер телефона в Бонне?

Он назвал его.

– Выложите содержимое ваших карманов.

Носовой платок цвета хаки, несколько плохо отпечатанных моментальных семейных фотографий, включая одну с изображением молодой девушки, вероятно его дочери, три презерватива восточноевропейского производства, початая пачка русских сигарет, расшатанный перочинный нож с открывалкой явно восточного производства, огрызок простого карандаша, 960 западногерманских марок, немного мелочи. Обратный железнодорожный билет второго класса Вена – Мюнхен – Вена. Никогда в жизни не видел, чтобы в карманах было так бедно. Неужели в венгерской Службе не было экспедиторов? Контролеров? О чем, черт возьми, они думали?

– И ваш плащ, – сказал я и проследил взглядом, как он пошел за ним в холл. Плащ был новый, с иголочки. В карманах пусто. Австрийский плащ хорошего качества – наверное, за него недешево заплатили в западной валюте.

– Вы купили его в Вене?

– Jawohl, герр Доктор. Дождь лил как из ведра, а мне нечего было надеть.

– Когда?

– Извините?

– На какие деньги?

– Извините?

Я обнаружил, что он довольно быстро мог вывести меня из равновесия.

– Вы сели в первый утренний поезд, правильно? Он ушел из Вены до открытия магазинов, так? А деньги вы получили только поздно вечером, когда к вам приходил венгерский дипломат. Так когда же вы купили плащ и чем за него расплатились? Или вы его украли? Так, что ли?

Сначала он нахмурился, а потом снисходительно усмехнулся: я нарушил правила хорошего тона. Стало ясно, что он меня прощает. Он великодушно простер ко мне руки.

– Я купил его прошлым вечером, герр Доктор! Когда приехал на вокзал! На мою собственную валюту, которую, естественно, привез с собой из Венгрии на покупки! Я не лгун! Извините!