Дик Фрэнсис
Бурный финиш
Глава 1
— Ты противный, избалованный сукин сын, — бросила мне сестра, и ее слова отправили меня в путь, который чудом не стоил мне жизни.
Я вспоминал ее свирепое и некрасивое лицо и по дороге на станцию, и в вагоне, полном недорешенных кроссвордов и типичного понедельничного уныния, и когда ехал по Лондону в свой горячо нелюбимый офис.
Кем-кем, а сукиным сыном я не был — епископ сочетал браком моих родителей в церкви в присутствии аристократической родни. Ну а что касается избалованности, то это уж они сами были виноваты — это было их подарком наследнику, родившемуся, так сказать, в самый последний момент. До этого в нашей семье рождались только дочери — целых пять. Мой дряхлый восьмидесятишестилетний, впавший в детство отец рассматривал меня исключительно как орудие, с помощью которого ненавидимого им моего кузена можно было лишить надежд на титул графа. Для отца я был символом, который он холил и лелеял.
Когда я появился на свет, моей матери было сорок семь, а теперь ей семьдесят три. Ее мозг явно перестал развиваться в День перемирия в 1918 году. С тех пор как я ее помню, она была совершенно безумной или эксцентричной, как выражались те, кто ей симпатизировал. Так или иначе, первое, что я успел усвоить, — возраст и ум не имеют между собой ничего общего.
Уже слишком немолодые, чтобы возиться с ребенком, они держали меня на дистанции — няньки, гувернантки, интернат, Итон. Говорят, они очень сетовали на непомерно долгие школьные каникулы.
В наших отношениях присутствовали учтивость и чувство долга, но любви не было и в помине. Они не требовали, чтобы я их любил, и я их не любил. Я вообще никого не любил. У меня не было такой привычки.
Как всегда, в офис я пришел первым. Я взял ключ у дежурного, неспешно прошел по длинному вестибюлю, в котором гулко раздавались мои шаги, потом поднялся по каменной лестнице, потом прошел по узкому длинному коридору. В самом конце его была тяжелая коричневая дверь, которую я отпер ключом. Внутри, как это принято в лондонских тесных конторах, барачную атмосферу заглушал комфорт. «Агентство „Старая Англия“. Торговля лошадьми чистокровных пород». В кабинетах справа и слева ковры, стены покрашены в белый цвет, на дверях аккуратные таблички, где черным по белому выведены фамилии хозяев. Письменные столы отличались роскошью, были обиты кожей, на стенах висели эстампы. Я еще не достиг тех степеней успеха, чтобы сидеть в подобных кабинетах.
Комната, в которой я работал вот уже шесть лет, находилась в самом конце, за справочной и буфетной. Дверь была полуоткрыта. На ней имелась табличка: «ТРАНСПОРТНЫЙ ОТДЕЛ». Три стола. С пятницы никаких изменений. Стол Кристофера завален кипой бумаг. На столе Мэгги пишущая машинка с кое-как надетым чехлом. Рядом несколько скомканных листков копирки. В вазе увядшие хризантемы, в грязной чашке — опавшие с них белые лепестки. На моем столе чисто и пусто. Я вошел, повесил пальто, сел за стол, открыл один за другим ящики и без особой цели стал поправлять и без того аккуратно уложенное содержимое.
Удостоверившись, что на моих всегда точных часах без восьми минут девять, я сделал вывод: часы на стене отстают на две минуты. После этого я уставился невидящим взглядом на календарь на зеленой стене.
«Противный, избалованный сукин сын», — сказала мне сестра.
Нет, это не так. Характер у меня вовсе не противный, настойчиво внушал я себе. Ни в коем случае.
Но в моих размышлениях не было убежденности. Я решил порвать с традицией и воздержаться от замечаний в адрес Мэгги насчет ее неряшливости.
В десять минут десятого появились Кристофер и Мэгги.
— Привет, — жизнерадостно сказал Кристофер, вешая свое пальто. — Ну что, проиграл в воскресенье?
— Проиграл, — признал я.
— Повезет в другой раз, — сказала Мэгги, вытряхивая белые лепестки хризантем из чашки на пол.
Я прикусил язык, чтобы не отпустить какой-нибудь колкости. Мэгги взяла вазу и пошла с ней в буфетную, усыпая свой путь лепестками. Потом она вернулась и пронесла вазу над моим столом так, что на нем оказался след из капель пятничного чая. Не говоря худого слова, я взял промокательную бумагу, вытер потеки и, скомкав бумагу, швырнул ее в корзину. Кристофер наблюдал за происходящим с ироническим удовольствием, глаза его весело поблескивали за толстыми стеклами очков.
— И проиграл-то всего голову, да? — осведомился он, беря в руки мяч для крикета и делая вид, что швыряет его в окно.
— Всего голову, — согласился я. — В конце концов, не все ли равно, сколько проиграть, голову или десять корпусов. Проигравший не получает призов.
— Мой дядя поставил на тебя пятерку, — сообщил Крис.
— Мне очень жаль, — сухо отозвался я.
Кристофер развернулся на одной ноге и бросил мяч — тот с грохотом врезался в стену и отскочил, оставив на ней отметину. Заметив, что я нахмурился, Крис расхохотался. К нам он пришел два месяца назад из Кембриджа. Из-за ухудшения зрения он вынужден был расстаться с крикетом, к тому же он завалил выпускные экзамены. Впрочем, он был куда жизнерадостней, чем я, не испытавший подобных ударов судьбы. Мы терпели друг друга, не более того. Я с большим трудом сходился с людьми, и с Крисом тоже дружбы не вышло — он поначалу старался установить дружеские отношения, но вскоре понял, что это пустая затея.
Вернувшись из буфетной, Мэгги уселась за стол, вынула из верхнего ящика баночку лака для ногтей и занялась маникюром. Это была крупная, уверенная в себе девица из Сурбитона, весьма злая на язык, но всегда готовая проявить сочувствие, когда шипы злоязычия вонзались в душу собеседника.
Крикетный мяч выскользнул из руки Кристофера и покатился по столу Мэгги. Пытаясь его ухватить, Кристофер сбросил на пол груду писем, а мяч опрокинул баночку с лаком, и по строкам «Мы получили ваше письмо от 14-го числа» покатились розовые капли.
— Черт! — в сердцах воскликнул Кристофер.
В комнату вошел старик Купер, ведавший страховыми делами. Увидев разгром, он изобразил на лице неудовольствие, зажал пальцами нос и протянул мне бумаги, которые принес с собой.
— Твой голубок, Генри. Приготовь к полету как можно скорее.
— Хорошо.
Уже уходя, он обернулся к Мэгги и Кристоферу и сказал:
— Почему вы оба не можете работать так же хорошо, как Генри? Он никогда не опаздывает, у него во всем полный порядок, работу он делает как следует и вовремя. Вам следовало бы брать с него пример.
Я внутренне поморщился и стал ждать ответных действий Мэгги. В понедельник с утра она бывала в отменной форме.
— Ни за что и никогда, — возразила она. — Генри — чопорное, скучное, бесполое существо. Он вообще, похоже, неодушевленный предмет.
Ну и денек сегодня!
— Но он принимает участие в скачках, — мягко возразил Кристофер.
— Если он упадет с лошади и сломает обе ноги, его будет волновать только одно: правильно ли ему наложили швы.
— Гипс, — поправил я.
— Что?
— При переломах накладывают гипс.
— Кто знает, кто знает, — рассмеялся Кристофер. — В тихом омуте под названием Генри могут вполне водиться черти.
— Это не тихий омут, а старый пруд, — буркнула Мэгги.
— Грязный и вонючий? — подсказал я.
— Нет... О господи... Извини меня, Генри, я не хотела...
— Все в порядке, — отозвался я. — Все в полном порядке. — Я поглядел на бумаги, которые принес мне Купер, и взялся за телефон.
— Генри, — с отчаянием в голосе сказала Мэгги. — Я правда не хотела...
Старик Купер укоризненно поцокал языком и удалился шаркающей походкой. Кристофер стал раскладывать свои отлакированные письма.
Я позвонил Саймону Серлу в транспортное агентство Ярдмана и сказал:
— Четыре годовалых жеребенка с аукциона в Ньюмаркете должны быть как можно скорее отправлены в Буэнос-Айрес.
— Может получиться задержка, — сказал Саймон.
— Почему?
— Мы потеряли Питерса.
— Большая небрежность с вашей стороны.
— Ха-ха-ха!
— Он вас бросил?
— Похоже, — сказал Саймон, поколебавшись.
— Как это понимать?
— Он не вернулся из последней поездки. В прошлый понедельник он не прилетел тем рейсом, на который у него был билет. С тех пор о нем ни слуху ни духу.
— Может, он попал в больницу? — предположил я.
— Проверяли. И больницы, и морги, и тюрьмы. Он как в воду канул. Поскольку за ним не числится никаких правонарушений, полиция отнеслась к этому совершенно прохладно. Они говорят, что нет преступления, если человек уволился с работы без предупреждения. По их мнению, он вполне мог влюбиться и не захотеть вернуться.
— Он женат?
— Нет, — вздохнул Саймон. — Ладно, я займусь твоими годовичками, но боюсь, что даже приблизительно не могу сказать, когда мы их отправим.
— Саймон, — сказал я. — А разве нечто подобное не случалось раньше?
— Ты имеешь в виду Балларда?
— Да, он же был вашим агентом и тоже пропал.
— Да вроде бы...
— Остался в Италии? — мягко напомнил я.
На другом конце провода возникло молчание, потом я услышал:
— М-да. Как странно. Я об этом не подумал... Занятное совпадение. Ладно, я займусь твоими годовичками, — еще раз повторил он. — Я тебе позвоню.
Говард Филлипс Лавкрафт
— Если вы не можете, я обращусь к Кларксону.
Иранон
— Я сделаю, что смогу, — вздохнул Саймон. — Завтра позвоню.
Я положил трубку и взялся за кипу таможенных деклараций. Время побежало, приближался час ленча. За все утро мы с Мэгги не обменялись ни единым словом, а Кристофер то и дело ругался себе под нос, работая над письмами. Когда наступил час дня, я рванул к двери так, что обогнал даже Мэгги.
Однажды в гранитный город Телос забрел юноша в венке из виноградной лозы. Мирра блестела в его выгоревших до желтизны волосах, пурпурный плащ был изодран о колючие кусты склонов горы Сидрак, что высится напротив древнего каменного моста.Обитатели квадратных домов Телоса, люди недалекие и суровые, хмуро расспрашивали странника, откуда пришел он, как зовут его, каковы его средства. Так отвечал им юноша: Я Иранон, родом из Эйры, далекого города, который я почти забыл и жажду снова отыскать. Я исполняю песни, знакомые мне по жизни в том городе, призвание мое создавать красоту из своих детских воспоминаий. Мое богатство в том немногом, что я помню, в грезах и мечтах, которые я воспеваю в садах, когда нежно сияет луна, а западный ветер колышет бутоны лотоса.
Улица была залита декабрьским солнцем. Сам не зная зачем, я вскочил в автобус, вышел у Мраморной арки и медленно побрел через Гайд-парк к Серпантину. Я долго сидел там на лавочке и смотрел на солнечные блики на воде. Затем взглянул на часы и обнаружил, что уже два. Наступила половина третьего, но я по-прежнему сидел и смотрел на воду. Без четверти три ко мне обратился сторож и попросил в воду не кидать камни.
Услышав это, зашептались между собой жители Телоса. В их гранитном городе отродясь не слыхали ни смеха, ни песен, но даже эти угрюмые люди посматривают иногда по весне на карфианские холмы, и в голову им приходят мысли о лютнях отдаленной Унэи, о которой так часто рассказывают путешественники. Поразмыслив, они попросили странника остаться и спеть на площади перед Башней Млина, хотя не понравился им ни цвет его поношенного одеяния, ни мирра в волосах, ни венок из виноградных листьев, ни музыка юности, что звучала в его звонком голосе. Вечером пел Иранон, и пока он пел, какой-то старец принялся молиться, а один слепой потом утверждал, что видел светящийся нимб вокруг головы певца. Но большинство слушателей зевало и смеялось, иные же отправились спать, поскольку не поведал им Иранон ничего полезного, а пел лишь свои воспоминания, грезы и надежды.
«Противный, избалованный сукин сын». Все было бы нормально, если бы сестра говорила такие вещи постоянно, но Алиса была тихим, безвредным существом. В детстве ей мыли рот мылом, если она употребляла бранные слова, и с той поры у нее не возникало желания ругаться. Это была самая младшая из моих сестер, на пятнадцать лет старше меня. Некрасивая, незамужняя, средних интеллектуальных способностей. Поменявшись ролями с родителями, она управляла домом и ими. Да и мной тоже. Причем уже давно. Я был скрытный, тихий пай-мальчик, выросший в скрытного мужчину. Я был патологически аккуратным, всегда приходил раньше всех на встречи и в манерах, почерке и сексе проявлял неукоснительную сдержанность. «Чопорное, скучное, бесполое существо». Мэгги права... Но это внешнее впечатление. То, что внутренне я уже давно был совсем другим, сбивало меня с толку и не давало покоя все больше и больше...
Я взглянул на голубое с золотыми разводами небо и подумал с тайной усмешкой, что только там я чувствую себя человеком. И еще когда участвую в стипль-чезах. Да, пожалуй, так.
— Я помню сумрак, луну и тихие песни, и окно, подле которого меня укачивала мать. И была за окном улица с золотыми огнями, и тени плясали на стенах зданий. Я помню квадрат лунного света света, какого я не встречал больше нигде, и видения, плясавшие в луче этого света, покуда моя мать пела мне.Помню я и яркое утреннее солнце над многоцветными летними холмами, и сладкий аромат цветов, приносимый западным ветром, от которого пели деревья. О, Эйра, город из мрамора и изумрудов, не перечесть твоих красот! Как любил я теплые и благоухающие рощи за кристально-чистой рекой Нитрой, и водопады крохотной Крэй, что текла по зеленой долине! В тех лесах и долах дети сплетали друг другу венки, а едва над раскидистыми деревьями, что росли на горе ввиду городских огней, вплетенных в отраженную водами Нитры звездную ленту, сгущались сумерки, меня начинали посещать странные, сладкие грезы. И были в городе дворцы из цветного с прожилками мрамора с позолоченными куполами и расписными стенами, зеленые сады с лазурными прудами и хрустальными фонтанами. Часто играл я в тех садах и плескался в прудах, и лежал, утопая в блеклых цветах, что росли под густыми кронами дерев, и мечтая обо всем на свете. Бывало, на закате я поднимался длинной улицей, что взбегала по склону холма, к акрополю и, остановившись на открытой площадке перед ним, смотрел вниз на Эйру, чудесный город из мрамора и изумрудов, окутанный дымкой золотистых огней.
* * *
Как давно тоскую я по тебе, Эйра ведь был я очень мал, когда мы отправились в изгнание! Но мой отец был твоим Царем, и, если будет на то воля Рока, я вновь увижу тебя. Семь земель прошел я в поисках тебя, и настанет час, когда я начну править твоими ношами и садами, улицами и дворцами. Я буду петь людям, знающим, о чем я пою, и не отвернутся, не высмеют меня, ибо я есть Иранон, бывший в Эйре принцем. Той ночью обитатели Телоса положили путника в хлеву, а поутру к нему пришел архонт и повелел идти в мастерскую сапожника Атока и стать его подмастерьем.
Алиса ждала меня, как всегда, за завтраком. Лицо ее раскраснелось от ранней прогулки с собаками. Я почти не видел ее во время уик-энда. В субботу у меня были скачки, а в воскресенье я уехал до завтрака и вернулся поздно.
— Но ведь я Иранон, певец, ответил он, и не лежит у меня душа к ремеслу сапожника.
— Где ты вчера пропадал? — спросила Алиса, наливая кофе.
— Все в Телосе обязаны усердно трудиться, возразил архонт. Таков закон.
Я промолчал. Она, впрочем, успела привыкнуть к таким ответам.
Тогда отвечал ему Иранон: Зачем же трудитесь вы? Разве не затем, чтобы жить во счастии и довольстве? А если для того ваши труды, чтобы работать все больше, то когда же вы обретете счастье? Вы трудитесь, чтобы обеспечить себе жизнь, но разве жизнь не соткана из красоты и песен? И если в трудах ваших не появилось среди вас певцов, то где же плоды ваших усилий? Труд без песни похож на утомительное и бесконечное путешествие. Разве не была бы смерть более желанной, чем такая жизнь?
— Мама хотела с тобой поговорить.
Но иерарх оставался угрюм, не внял словам юноши и в ответ упрекнул его:
— О чем?
— Ты очень странный юноша. Не нравятся мне ни обличье твое, ни голос. Слова, что ты говоришь, богохульны, ибо изрекли боги Телоса, что труд есть добро. После смерти нам обещан богами приют света, где будет вечный отдых и хрустальная прохлада. Мысль там не будет досаждать сознанию, красота глазам. Иди же к Атоку-сапожнику, иначе прогонят тебя из города до заката. Здесь каждый обязан приносить пользу, а пение есть безделица.
— Она пригласила Филлихоев на ленч на следующее воскресенье.
Аккуратно поедая яичницу с беконом, я невозмутимо заметил:
Итак, Иранон вышел из хлева и побрел узкими каменными улочками между унылых прямоугольных домов из гранита. Он надеялся увидеть зелень, но его окружал лишь серый камень. Лица встречных были хмуры и озабочены. На набережной медлительной Зуро сидел отрок с грустными глазами и пристально смотрел на поверхность воды, выискивая на ней зеленые веточки с набухшими почками, которые нес с гор паводок. И отрок этот обратился к Иранону: Не ты ли тот, кто, как говорят архонты, ищет далекий город в прекрасной земле? Я, Ромнод, хоть и телосской крови, но еще не успел состариться и стать похожим на остальных; я страстно тоскую по теплым рощам и дальним землям, где обитают красота и песни. За карфианским хребтом лежит Унэя, город лютни и танца. Люди шепчутся о нем как о прекрасном и ужасном одновременно. Вот куда пошел бы я, будь я достаточно взрослым, чтобы найти дорогу. Не пойти ли туда и тебе? Там у песен твоих нашлись бы добрые слушатели. Давай вместе уйдем из Телоса и отправимся по весенним холмам. Ты покажешь мне путь, а я буду внимать твоим песням по вечерам, когда звезды одна за другой навевают грезы мечтателям. И может статься Унэя, город лютни и танца, и есть прекрасная Эйра, которую ты ищешь. Говорят, ты очень давно не видел Эйру, а названия городов, как известно, часто меняются. Пойдем в Унэю, о золотоволосый Иранон, где люди, узнав наши цели и устремления, примут нас как братьев. И никто из них не засмеется и не нахмурится нам в лицо.
— Значит, эта робкая прыщавая Анджела! Пустая трата времени. Меня и дома-то не будет.
Так отвечал ему Иранон:
— Анджела получит в наследство полмиллиона, — совершенно серьезно заметила сестра.
— А у нас плохо с крышей.
— Да будет по-твоему, малыш; если кто-нибудь в этом каменном мешке возжаждет красоты, ему нужно искать ее в горах, как можно дальше отсюда. Мне не хочется оставлять тебя томиться у медлительной Зуро. Но не думай, что восхищение искусством и понимание его обитают сразу за карфианским хребтом. Их нельзя отыскать за день, год или пять лет пути. Послушай, когда я был юн, как ты, я поселился в долине Нартоса, у холодной реки Хари. Там никто не желал внимать моим мечтам. И я решил, что как только подрасту, пойду в Синару, на южный склон горы, где спою на базаре улыбчивым погонщикам одногорбых верблюдов. Но достигнув Синары, я нашел караванщиков пьяными и погрязшими в пороках; я увидел, что песни их вовсе не схожи с моими. И тогда я отправился на лодке вниз по Хари до города Джарена, чьи стены украшены плитками разноцветного оникса. Но солдаты в Джарене подняли меня на смех и прогнали прочь. С таким же успехом бродил я и по многим другим городам. Я видел Стефелос, что лежит ниже великого водопада, и проходил мимо топи, на месте которой некогда стоял Сарнат. Я посетил Фраю, Иларнек и Кадаферон на извилистой реке Эй, долго жил в Олатоу, что в земле Ломар. Желающих послушать меня всегда набиралось немного. И потому я уверен, что привет и ласка ждут меня только в Эйре, городе из мрамора и изумрудов, в котором когда-то царствовал мой отец. Мы с тобой будем искать Эйру. Однако я согласен с тобой, нам не мешало бы посетить и отдаленную, благословенно-лютневую Унэю за карфианским хребтом. Она и впрямь может оказаться Эйрой, хотя я не думаю, что это так. Красоту Эйры невозможно вообразить, и никто не в состоянии говорить о ней без восторга. А об Унэе перешептываются одни только караванщики, да еще и плотоядно ухмыляются при этом.
— Мама хочет, чтобы ты женился.
— На богачке.
На закате Иранон и юный Ромнод покинули Телос и долгое время странствовали по зеленым холмам и тенистым лесам. Труден и запутан был их путь. Казалось, никогда им не прийти в Унэю, город лютни и танца. Но в сумерках, когда высыпали звезды, Иранон заводил песню об Эйре и ее красотах, Ромнод же внимал ему, и оба чувствовали себя на редкость счастливыми. Они питались фруктами и красными ягодами и не замечали течения времени, а между тем, прошло, должно быть, много лет. Маленький Ромнод заметно вытянулся, голос его теперь звучал ниже, но Иранон оставался все тем же и по-прежнему украшал свои золотистые волосы виноградной лозой и ароматными смолами лесов. Так незаметно разгорелся и угас день, когда Ромнод стал выглядеть старше Иранона. А ведь был он очень юн при первой их встрече на берегу ленивой, одетой в камень Зуро, где сидел он и искал веточки с набухшими почками. Но вот однажды в полнолуние путники взошли на высокий горный гребень и взглянули вниз на мириады огней Унэи. Недаром селяне говорили им, что они были уже совсем близко от нее. Тут понял Иранон, что это не его родная Эйра. Огни Унэи были совсем другими резкими и слепящими, тогда как в Эйре они светили мягко и волшебно, подобно лунному свету, переливающемуся на полу подле окна, у которого мать Иранона некогда убаюкивала его своей колыбельной. Но, так или иначе, Унэя была городом лютни и танца, а потому спустились Иранон с Ромнодом по крутому склону, чтобы отыскать людей, которым песни и мечты доставили бы радость.
Сестра признала, что это так, хотя и не понимала, что в этом плохого. Финансовое положение нашей семьи ухудшалось, и родители полагали, что обменять титул на денежный мешок — неплохая сделка. Родители не понимали, что в наши дни богатые невесты слишком хорошо разбираются в жизни, чтобы взять и запросто отдать свое наследство в полное распоряжение молодому супругу.
— Мама сказала Анджеле, что ты будешь.
Едва вошли они в город, как оказались в толпе бражников, что в венках из роз бродили из дома в дом, свешивались с балконов и выгладывали из окон. Они усердно внимали песням Иранона. Когда же он кончил петь, то они осыпали его цветами и аплодисментами. Тогда ненадолго уверовал Иранон, что нашел наконец тех, кто думал и чувствовал подобно ему самому, хотя город этот никогда не мог бы сравниться красотою с незабвенной Эйрой. На рассвете же огляделся Иранон по сторонам, и его охватило смятение, ибо купола Унэи не сияли золотом, а были серыми и мрачными, а горожане стали бледными от гульбы, тупыми от вина и даже отдаленно не напоминали лучезарных жителей Эйры. Но поскольку эти люди осыпали его цветами и аплодировали его песням, Иранон решил остаться в городе, а вместе с ним и Ромнод, которому по душе пришлись шумные пирушки. Теперь он постоянно носил в волосах мирт и розы. Часто пел Иранон веселым гулякам по ночам, но, как и раньше, был увенчан лишь лозой из горных лесов и никак не мог забыть мраморных улиц Эйры и кристальной чистоты Нитры. Пел он и в чертогах Монарха, стены которых изукрашены фресками. Стоя на хрустальном возвышении над зеркальным полом, пением своим он рождал в воображении слушателей удивительные картины. Зеркало пола, казалось, отражало уже не хмельные физиономии пирующих, а нечто иное, нечто прекрасное и полузабытое. И повелел ему Царь сбросить с плеч своих поношенный пурпур, и одел певпа в атлас и золотое шитье, и украсил персты его кольцами зеленого нефрита, а запястья браслетами из разукрашенной слоновой кости; он устроил певцу ночлег в позолоченной, увешанной богатыми гобеленами спальне, на узорчатом, резном ложе под цветным шелковым балдахином. Так жил Иранон в Унэе, городе лютни и танца. Неизвестно, сколько времени провел певец в Унэе, но вот однажды привез Царь во дворец неистовых, кружившихся, как волчки, танцоров из лиранийской пустыни и смуглых флейтистов из восточного города Драйнена. После этого на пирах все чаще стали бросать цветы танцорам и флейтистам, чем певцу Иранону. Ромнод же, что был маленьким мальчиком в каменном Телосе, с каждым днем становился все тупее и черствее. Лицо его оплывало и краснело от выпитого вина, он все реже и реже предавался мечтам и все с меньшим воодушевлением слушал песни товарища. А Иранон стал тих и печален, но по вечерам все так же не уставал повествовать об Эйре, городе из мрамора и изумрудов.
— Очень глупо с ее стороны.
— Генри!
Но вот однажды ночью Ромнод, обрюзгший и краснолицый, укутанный в вышитые маками шелка, тяжело захрипел на своем затрапезном ложе и в жутких корчах скончался. В это время Иранон, все такой же бледный и стройный, тихо пел самому себе песни, сидя в дальнем углу. Когда же певец оросил слезами могилу друга и осыпал ее зелеными распускающимися ветвями, столь милыми прежде сердцу Ромнода, он сбросил с себя шелка и пышные украшения и ушел прочь из Унэи, города лютни и танца. Он покинул город всеми забытый, никем не замеченный, облачившись в свой рваный пурпур тот самый, в котором пришел когда-то, увенчанный свежими лозами с гор. Он ушел на закате и снова пустился на поиски своей родной земли и людей, что восхитились бы его мечтами и песнями. В городах Сидафрии и в землях, что лежат за пустыней Бнази, над его ветхозаветными песнями и поношенным пурпурным одеянием вовсю потешались дети. А Иранон все так же оставался молодым и носил венки в соломенных волосах, и все так же воспевал Эйру, усладу прошлого и надежду будущего.
— Мне не нравится Анджела, — холодно сообщил я. — И я не собираюсь быть здесь в воскресенье. Неужели вам не понятно?
Однажды вечером вышел он к убогой хижине дряхлого пастуха, грязного и согбенного, который пас свое стадо на каменистом склоне над зыбучими песками и болотами. Обратился к нему Иранон, как и ко многим другим:
— Генри, неужели ты бросишь меня одну — как мне с ними себя вести?
— Не подскажешь ли ты мне путь к Эйре, городу из мрамора и изумрудов, где протекает кристально-чистая Нитра и где водопады крохотной Крэй поют свои песни цветущим холмам и долам, поросшим кипарисами?
— Тебе следует удерживать мать от столь глупых приглашений. Анджела — уже сотая уродливая наследница, которую она приглашает к нам в дом в этом году.
— Но это нужно нам всем!
Услышав это, пастух пристально и как-то странно вгляделся в Иранона, будто вспоминая что-то очень далекое, затерянное во времени. Он пристально рассмотрел каждую черточку облика незнакомца, не обойдя вниманием и золотистые волосы, и венец из виноградных листьев. Но был он стар и, покачав головой, ответил: О, путник, я и в самом деле слышал это название Эйра и другие, о которых говорил ты. Но возвращаются они ко мне из бесконечно далекой пустыни прожитых лет. Слышал я их еще в далеком детстве из уст товарища по играм, мальчика из нищей семьи, склонного к странным мечтаниям. Он, бывало, сплетал длинные повести о луне и цветах и западном ветре. Мы часто смеялись над ним, ибо мы-то знали его с самого рождения. Он же воображал себя сыном Царя. Был он очень хорош собой, совсем как ты, но всегда был полон глупых и странных фантазий. Он покинул дом совсем маленьким, чтобы найти кого-нибудь, кто захотел бы выслушать его песни и поверить в его мечты. Как часто пел он мне о дальних странах, коих не было и в помине и о разных невозможных вещах. Часто он рассказывал мне об Эйре, и о реке Нитре, и о водопадах крохотной Край. Там, как он утверждал, был он некогда Принцем, хотя мы-то знали его от рождения. Нет и не было никогда ни мраморного города Эйры, ни тех, кто хотел бы найти усладу в его странных песнях. Разве что это было в мечтах моего друга детства а звали его Ираноном, но он давно и бесследно пропал.
— Только не мне, — сухо возразил я. — Я не проститутка. Сестра обиделась и встала.
В сумерках, когда на небосводе зажигались одна за другой звезды, а луна проливала на болото сияние, похожее на то, что предстает глазу ребенка, которого на ночь укачивает мать, шел в глубину смертоносных зыбей старик. Был он в рваном пурпурном плаще, голова его была увенчана высохшими виноградными листьями. Пристально вглядывался он вдаль, будто высматривая впереди золоченые купола прекрасного сказочного города, где люди еще верят в мечты. Той ночью вечно юная и прекрасная нота перестала звучать в повзрослевшем мире.
— Какой ты злой, — сказала она.
— И раз уж об этом зашла речь, — сказал я, — я желаю жучкам приятного аппетита. Пусть съедят всю нашу крышу. Этот чертов дом поглощает уйму денег, и, если он рухнет, все мы вздохнем с облегчением.
— Это наш дом, — привела сестра последний довод.
«Если бы дом принадлежал мне, я бы тотчас же его продал», — подумал я, но промолчал.
Неверно истолковав мое молчание, сестра попросила:
— Генри, пожалуйста, приходи на ленч с Филлихоями.
— Нет, — решительно сказал я. — В воскресенье у меня найдутся дела поважнее. Можете на меня не рассчитывать.
Внезапно сестра вышла из себя. Дрожа от гнева, она закричала:
— У меня больше нет сил выносить твое аутическое поведение! Ты противный, избалованный сукин сын!
Неужели это так, размышлял я, сидя возле Серпантина. И если так, то почему?
В три часа, когда заметно похолодало, я встал и пошел к выходу из парка. Но направился я не на Ганновер-сквер, в элегантный офис моей фирмы. Пусть недоумевают, решил я, почему всегда пунктуальный Генри не вернулся после ленча. Вместо этого я взял такси и поехал к старому, захламленному причалу. Когда я расплатился и вылез из машины, мне в нос ударил запах ила — на Темзе был отлив.
На этом причале вскоре после войны было наспех построено приземистое бетонное здание, которое кое-как поддерживалось все эти годы. Его стены были в ржавых потеках от прохудившихся водосточных труб. Их давно следовало покрасить. Прямоугольные окна с металлическими рамами были покрыты слоем сажи и копоти, а медные ручки на дверях не чистили с моего последнего визита полгода назад. Здесь не было необходимости прихорашиваться перед клиентами. Клиентов тут никто не ждал.
Я поднялся по голым каменным ступенькам лестницы, прошел через покрытую линолеумом площадку второго этажа и вошел в распахнутую дверь кабинета Саймона Серла. Он оторвался от блокнота, в котором что-то сосредоточенно рисовал, встал и двинулся мне навстречу. Он приветствовал меня крепким рукопожатием и широкой улыбкой.
Поскольку только он здоровался со мной столь радушно, с ним я бывал приветливее, чем с кем-либо еще. Впрочем, встречались мы редко и то лишь по делу и еще иногда заходили на обратном пути в пивную, где он предавался алкогольным возлияниям и дружеским излияниям, а я ограничивался порцией виски и больше помалкивал.
— Неужели ты приехал сюда специально из-за этих лошадей? — удивился он. — Я же тебе говорил...