Через секунду перед его глазами возникла новая картина. Джилмен снова оказался в залитой фиолетовым светом тесной комнатке со сводчатым потолком и наклонным полом, с низкими сундуками, полными древних рукописей, скамейкой и столом, со странными небольшими предметами и треугольным отверстием в полу. На столе лежала маленькая белая фигура — совершенно раздетый мальчик лет двух, видимо, без сознания. По другую сторону стояла мерзкая старуха со злобным взглядом; в правой ее руке сверкал нож с замысловатой рукояткой, а в левой ведьма держала необычной формы чашу из светлого металла, покрытую странным орнаментом, с тонкими ручками по бокам. Колдунья хрипло прокаркала слова какого-то заклинания; Джилмен не понял их, но он, кажется, встречал несколько фраз на этом языке в «Некрономиконе».
Глаза его постепенно привыкали к фиолетовому свечению, и Джилмен увидел, что старуха наклонилась вперед и протянула через стол пустую чашу. Не владея более собой, юноша покорно вытянул руки и принял от нее кубок, отметив про себя его сравнительно малый вес. В ту же минуту на край треугольного отверстия в полу вскарабкался гнусный Дженкин. Затем ведьма жестом указала юноше, в каком положении он должен держать чашу, а сама занесла над крошечной жертвой огромный, причудливой формы нож, как можно выше подняв правую руку. Клыкастая косматая тварь тем временем подхватила ведьмино заклинание резким взвизгивающим голоском, а колдунья каркала что-то в ответ. Джилмен почувствовал, как острое отвращение разъедает сковавший его паралич мыслей и чувств; чаша задрожала в его руках. Еще секунда — и вид огромного ножа, опускающегося на маленькую беззащитную жертву, окончательно разрушил чары: Джилмен отбросил чашу, издавшую резкий звон, словно треснутый колокол, и руки его простерлись над столом, стремясь предотвратить чудовищное преступление.
В мановение ока он поднялся по наклонному полу, обогнул угол стола, вырвал нож из лап старухи и отбросил его в сторону с такой силой, что, звякнув о край узкого треугольного отверстия, огромный резак исчез в темном провале. Но уже в следующую секунду Джилмен утратил преимущество, которое дала ему внезапность; иссохшие пальцы старой колдуньи мертвой хваткой вцепились ему в горло, и он увидел перед собой морщинистое лицо ведьмы, перекосившееся от бешеной ярости. Джилмен почувствовал, как цепочка от дешевого нательного крестика врезалась в шею; положение было отчаянное, и он подумал, что, может быть, на колдунью подействует хотя бы вид распятия? Ужасная старуха обладала нечеловеческой силой, но, пока она продолжала сжимать свои железные пальцы вокруг его горла, Джилмен сумел дотянуться слабеющими руками до крестика и вытащил его из-под рубашки, порвав при этом цепочку.
При виде этого оружия ведьма явно струсила, ее хватка настолько ослабела, что Джилмену удалось разжать старухины пальцы. Еще немного — и он подтащил бы ее к самому краю треугольного отверстия, но тут колдунья словно получила откуда-то дополнительный заряд энергии и с новой силой вцепилась юноше в горло. На сей раз он решился ответить тем же, и его руки потянулись к горлу мерзкого создания. Прежде чем старуха успела заметить, что он делает, Джилмен обернул вокруг ее шеи цепочку с крестиком и быстро затянул ее так, что у ведьмы перехватило дыхание. В ту минуту, когда ее сотрясала агония, Джилмен почувствовал несколько резких укусов в лодыжку и увидел, что Бурый Дженкин пришел на помощь своей хозяйке. Сильнейшим пинком он отправил маленькое чудовище в черный треугольный провал и услышал его удаляющийся визг где-то далеко внизу.
Джилмен не знал, мертва ли старуха; он просто бросил ее там, куда она упала. Отвернувшись, он взглянул на стол — и то, что он увидел, едва не лишило несчастного последних остатков разума. Бурый Дженкин, вооруженный четырьмя дьявольски проворными лапками, не терял времени даром, пока старая колдунья пыталась задушить Джилмена. Нелегкая схватка была напрасной: то, чему юноша хотел помешать, все же произошло, только не грудь ребенка была пронзена острым кинжалом, а шея его — клыками косматого чудовища; чаша, еще недавно валявшаяся на полу, стояла теперь наполненной, рядом с маленьким безжизненным тельцем.
В нескончаемом бреду снова возникла нечеловеческая песнь шабаша, что доносилась из беспредельной дали; где-то там, понял Джилмен, должен находиться и сам Черный Человек. Смутные воспоминания о прежних видениях сливались в сознании с обрывками математических формул; юноша был почему-то уверен, что в дальних закоулках памяти должны сохраниться те самые фигуры и углы, нужные ему теперь для того, чтобы переместиться обратно в нормальный мир, на сей раз самостоятельно. Джилмен знал уже, что находится в заколоченной когда-то части чердака над своей комнатой; но удастся ли выбраться отсюда сквозь наклонный пол или через сужающееся пространство за наклонной стеной? Кроме того, даже если это удастся, не переместится ли он просто из одного сна в другой — из привидевшейся в кошмаре комнатки над наклонным потолком в ничуть не более реальный фантом старого дома, куда он хочет вернуться? Джилмен был больше не в силах провести границу между сном и действительностью.
Невыносимо страшно погружаться в ревущую сумрачную пропасть, где бьется жуткий пульс Вальпургиевой ночи; смертельный ужас охватил юношу при мысли, что ему придется услышать собственными ушами первозданный ритм космоса, таившийся до поры в неведомых глубинах. Даже сейчас он чувствовал чудовищную низкую вибрацию, слишком хорошо догадываясь, что за ней кроется. В ночь шабаша космический пульс достигает населенных миров, сзывая посвященных на страшные обряды. Множество тайных гимнов основано на подслушанных у вечности ритмах, но человеческое ухо не способно вынести их во всей первозданной полноте. Джилмена страшило и другое: может ли он, полагаясь на одну только хрупкую память, быть уверенным, что перенесется именно туда, куда хочет? Не окажется ли он вдруг на залитом зеленым светом склоне холма, или на мозаичной террасе над городом чудовищ с маленькими щупальцами в какой-то иной галактике, или даже в черной воронке последних пределов хаоса, где царит лишенный жалости владыка демонов Азатот?
Джилмен еще только готовился совершить ужасный прыжок в пространство, когда фиолетовое свечение исчезло и он очутился в полной темноте. Эта ведьма — старая Кеция — Нахав — это должно означать ее гибель. И тут к отдаленному гимну шабаша и визгу Бурого Дженкина в черном треугольном провале добавился новый звук, еще более дикий: ужасный вой откуда-то снизу. Джо Мазуревич! Молитва — заклинание — заговор от Хаоса Наступающего — вот она обращается в необъяснимо торжествующий визг — насмешливая действительность слилась наконец с лихорадочным сном! Йо! Шубб-Ниггурат! Всемогущий Козел с легионом младых…
Джилмена нашли лежащим на полу его комнаты в мансарде еще задолго до рассвета: нечеловеческий вопль поднял на ноги Дероше, Чонского, Домбровского и Мазуревича, тут же прибежавших наверх. Крик разбудил даже крепко спавшего в своем кресле Элвуда. Джилмен был жив; он лежал с широко открытыми, остановившимися глазами, по-видимому, без сознания. На горле у него были огромные синяки, а на левой лодыжке — глубокая рана от укусов крысы. Одежда была в сильном беспорядке, крестик, подаренный Джо Мазуревичем, исчез. Элвуд весь дрожал: он не смел и предполагать, что могло случиться с его другом во сне на этот раз. Мазуревич был явно не в себе, он объяснил свое состояние «знамением», которое получил якобы в ответ на свои молитвы, и тут же, услышав за наклонной стеной отчаянную крысиную возню и писк, истово перекрестился.
Когда больного уложили на кушетку в комнате Элвуда, был вызван доктор Мальковский, врач с хорошей репутацией, известный к тому же как человек, умеющий, когда это требовалось, хранить молчание. Он сделал Джилмену несколько подкожных инъекций, приведших больного в расслабленное состояние, по крайней мере внешне похожее на сон. В течение дня Джилмен несколько раз приходил в сознание и бессвязно шептал что-то Элвуду, пытаясь рассказать о кошмарах последней ночи. Процесс выздоровления шел мучительно и медленно, тем более что с самого начала обнаружилось весьма печальное обстоятельство.
Джилмен, еще недавно обладавший невероятно тонким слухом, совершенно оглох. Доктор Мальковский, спешно вызванный по этому поводу, сообщил Элвуду, что обе барабанные перепонки пациента разорваны, как если бы они подверглись воздействию звуковых колебаний такой чудовищной силы, какую человек ни представить себе, ни тем более выдержать положительно не в состоянии. Как честный человек и добросовестный специалист, доктор Мальковский находит неуместным строить догадки о том, каким образом звук подобной силы, раздавшись всего несколько часов назад, не всполошил всю долину Мискатоника.
Используя для общения с больным бумагу и карандаш, Элвуд мог сравнительно легко поддерживать беседу с Джилменом. Оба не знали, что и подумать о происшедшем, и почли за благо вспоминать обо всем как можно меньше. Было решено покинуть проклятый старый дом сразу же, как только удастся найти новую квартиру. В вечерних газетах сообщалось, что накануне вечером, сразу после заката, полиция обнаружила в долине за Медоу-Хилл некое странное сборище; при этом упоминалось, что так называемый Белый камень, находящийся в той местности, издавна служит объектом суеверного почитания. Арестовать никого не удалось; среди собравшихся был замечен огромного роста негр. В другой заметке отмечалось, что пропавший без вести Ладислав Волейко до сих пор не найден.
Последнее происшествие в ряду ужасных событий этой весны случилось той же ночью. Элвуду никогда не забыть его, ибо вызванное им нервное потрясение оказалось настолько велико, что он вынужден был прервать учебу до начала следующего семестра. Весь вечер ему слышалась крысиная возня за стеной, но он не придавал этому особого значения. Спустя довольно длительное время после того, как они с Джилменом улеглись спать, комнату огласили ужасные душераздирающие вопли. Элвуд вскочил с постели, включил свет и бросился к кровати больного. Тот кричал нечеловеческим голосом, словно от какой-то невообразимой пытки, и извивался всем телом под скомканными простынями; на одеяле появилось быстро растущее кровавое пятно.
Элвуд не смел прикоснуться к своему другу, но постепенно крики и конвульсии прекратились. К этому времени Домбровский, Чонский, Дероше, Мазуревич и жилец с верхнего этажа уже столпились в дверях комнаты, а хозяин послал жену срочно телефонировать доктору Мальковскому. Возглас изумления и страха вырвался у присутствующих, когда из пропитанной кровью постели выскочил маленький, похожий на крысу зверек и тут же исчез в новой крысиной дыре, появившейся в стене рядом с кушеткой пострадавшего. Когда врач наконец прибыл и стал убирать окровавленное белье, чтобы осмотреть больного, Уолтер Джилмен был уже мертв.
Было бы попросту бесчеловечно строить какие-либо теории насчет причины смерти Джилмена. Было похоже на то, что кто-то прогрыз туннель сквозь все его тело — и вырвал сердце. Домбровский, отчаявшийся вывести крыс, смирился с мыслью об убытках и уже через неделю переехал со всеми старыми жильцами в не менее ветхое, но не такое древнее здание на Уолнет-стрит. Труднее всего было держать в узде Джо Мазуревича: впечатлительный заклинатель духов беспробудно пьянствовал, вечно ныл и нес что-то нечленораздельное о привидениях и прочих ужасах.
В ту последнюю страшную ночь Джо себе на беду слишком долго разглядывал алые от крови следы крысиных лапок, ведшие от кровати Джилмена к свежей дырке в стене. На ковре они были почти не видны, но между краем ковра и плинтусом оставался небольшой участок голого пола. Здесь-то и обнаружил Мазуревич нечто ужасное; во всяком случае, он хотел всех в этом уверить, хотя очевидцы с ним не соглашались, признавая в то же время, что следы действительно очень странные. Отпечатки на половицах и в самом деле отличались от обычных крысиных следов, но даже Чонский и Дероше решительно отвергали их сходство с отпечатками крошечных человеческих рук.
Ведьмин дом никогда более не сдавался внаем. После того как Домбровский с жильцами съехали, здание стояло заброшенным — его сторонились не только из-за дурной славы, но и из-за появившегося там ужасного зловония. Возможно, крысиный яд, которым пользовался бывший владелец, наконец-то подействовал, поскольку вскоре после того, как последний жилец покинул здание, оно превратилось в истинное проклятие для всей округи. Как установила санитарная инспекция, смрад исходил из заколоченных пустот вдоль стены и под потолком в восточной части мансарды; несомненно, число отравленных крыс было огромно. Решили, однако, что не стоит тратить время на разборки перегородок и дезинфекцию пустот за ними, ибо запах должен был сам постепенно выветриться, да и место это было не из тех, где очень уж заботились о соблюдении правил санитарии. В самом деле, многие в городе утверждали, что чуть ли не каждый год после Вальпургиевой ночи и Дня всех святых с чердака Ведьминого дома распространяется неизвестно откуда взявшееся отвратительное зловоние. Привычные ко многому соседи молча переносили это неудобство, хотя оно отнюдь не способствовало улучшению репутации района. В конце концов городская строительная комиссия официально запретила дальнейшее использование дома под жилье.
С тех пор так и не удалось найти разумное объяснение всему, что произошло с Джилменом, — в особенности его странным сновидениям. Элвуда размышления о случившемся едва не довели до психического расстройства; он возобновил учебу осенью и в июле следующего года закончил университетский курс. Со временем городские пересуды о всевозможных призраках почти смолкли, благо после гибели Джилмена никаких новых сплетен о появлении старухи Кеции или Бурого Дженкина не возникало — были, правда, какие-то толки о странных звуках в покинутом доме, но эти слухи существовали чуть ли не столько же, сколько само здание. К счастью для Элвуда, его уже давно не было в городе, когда дальнейшие события дали пищу новым разговорам на старую тему. Конечно, он узнал обо всем впоследствии и провел после этого немало часов в невыразимо мучительных размышлениях и гнетущей неопределенности; но куда страшнее и невыносимее было бы находиться в тот момент где-то рядом, а то и увидеть все собственными глазами.
В марте 1931 года сильный буран разрушил крышу и трубу опустевшего Ведьминого дома; огромная масса колотого кирпича, почерневшей, поросшей мхом дранки, прогнивших досок и балок рухнула вниз, на чердак, проломив и потолок мансарды. Весь верхний этаж был завален обломками и мусором, но никто и не подумал притронуться к развалинам до тех пор, пока не придет время сносить обветшавший дом. Развязка наступила в декабре того же года, когда несколько рабочих нехотя и с некоторым страхом расчищали бывшую комнату Джилмена: тут же по городу поползли самые невероятные слухи.
В мусоре, проломившем наклонный потолок и свалившемся прямо в комнату, было найдено несколько предметов, один вид которых заставил рабочих немедленно вызвать полицию. Чуть позже полицейские вынуждены были, в свою очередь, пригласить коронера и нескольких экспертов-медиков из университета.
Необычная находка представляла собою несколько костей — частью сломанных и раздробленных, но, вне всякого сомнения, человеческих. Самым загадочным было то, что кости имели явно недавнее происхождение, хотя доступ в единственное место, где они могли находиться без того, чтобы их кто-нибудь обнаружил, то есть в заколоченную низкую каморку с наклонным полом на чердаке, по всеобщему убеждению, был практически невозможен в течение очень многих лет. По заключению главного эксперта при коронере, некоторые из костей принадлежали, скорее всего, младенцу мужского пола, тогда как другие — их нашли лежащими вперемешку с полусгнившими обрывками одежды грязно-коричневого цвета — несомненно, пожилой женщине очень низкого роста, со сгорбленной спиной. Тщательное исследование обломков и мусора позволило также обнаружить множество крошечных костей крыс, раздавленных при обвале крыши, а также и более старые крысиные кости со следами чьих-то зубов, форма которых не могла не вызвать изрядного числа недоуменных вопросов и самых странных ассоциаций.
Кроме того, были найдены в большом количестве обрывки рукописных книг и масса желтоватой пыли — все, что осталось от каких-то других бумаг, видимо, еще более древних. Все без исключения фрагменты, поддававшиеся прочтению, касались черной магии, причем наиболее сложных и жутких ее разделов; явно недавнее происхождение некоторых рукописей до сей поры составляет не меньшую загадку, чем найденные там же человеческие кости. Еще одна неразгаданная тайна — старомодный почерк автора рукописей: почерк этот был одним и тем же как в недавних записях, так и в тех, что были сделаны, судя по бумаге, не менее чем за 150–200 лет до описываемых событий. Многие, однако, придерживаются мнения, что наибольшую загадку представляет собой происхождение крайне необычных предметов, в разной степени сохранности обнаруженных среди развалин, — предметов, чьи формы, назначение и материал совершенно не поддаются определению. Один из таких предметов, вызвавший особенный интерес у профессоров Мискатоникского университета, представлял собою сильно поврежденную копию уродливой вещицы, некогда переданной Джилменом в университетский музей, и отличался от последней разве только более крупными размерами, материалом (то был не металл, а камень синего цвета) и наличием подставки странной угловатой формы, покрытой письменами, которые до сих пор не удалось расшифровать.
По сей день остаются бесплодными и попытки целого ряда археологов и антропологов истолковать рисунки, вырезанные на расколотой чаше из легкого металла; при ее обнаружении на внутренней поверхности были замечены странные бурые пятна очень подозрительного вида. Иностранных рабочих и старушек сплетниц впечатлил дешевый никелевый крестик современной работы на оборванной цепочке, также найденный в мусоре и признанный дрожащим от ужаса Джо Мазуревичем тем самым распятием, которое он много лет назад подарил бедняге Джилмену. Некоторые думают, что крестик затащили в каморку на чердаке крысы; другие полагают, что он просто валялся где-нибудь в углу старой комнаты Джилмена. А кое-кто, и Джо в том числе, выдвигают на сей счет настолько фантастические теории, что их было бы глупо принимать в расчет.
Когда вскрыли наклонную северную стену в комнате Джилмена, оказалось, что мусора в ней куда меньше, чем можно было ожидать, судя по количеству обломков, упавших в комнату; однако то, что было там найдено, повергло рабочих в неописуемый ужас. Нижняя часть когда-то замкнутого пространства представляла собою настоящий склеп, устланный толстым слоем детских костей — от довольно свежих до таких старых, что они рассыпались в прах от прикосновения. Поверх костей лежал огромный нож, несомненно, старинной работы, с причудливым, в своем роде изысканным орнаментом; сверху он был завален мусором.
В этом-то мусоре, между куском кирпичной кладки из печной трубы и упавшей откуда-то широкой доской, и был найден предмет, вызвавший в Аркхеме куда больше удивления, страхов и суеверных домыслов, чем любая другая находка в проклятом доме. То был частично поврежденный скелет огромной дохлой крысы, строение которого так разительно отклонялось от нормы, что это обстоятельство до сих пор вызывает горячие споры специалистов при непонятном упорном молчании сотрудников кафедры сравнительной анатомии Мискатоникского университета. Лишь очень скупые сведения о скелете стали достоянием широкой публики — в основном они были получены от строительных рабочих, которые участвовали в сносе старого дома и рассказали о клочках длинной бурой шерсти, местами покрывавшей старые кости.
По слухам, строение пятипалых лапок найденного скелета крысы дает основание заключить, что на каждой из них один палец был противопоставлен всем остальным — черта, совершенно естественная, скажем, для миниатюрной обезьянки, но никак не для крысы. Кроме того, маленький череп с длинными желтыми клыками имел, как рассказывают, крайне необычную форму и, если рассматривать его под определенным углом, выглядел как многократно уменьшенная жуткая пародия на человеческий череп. Обнаружив останки этой твари, рабочие в страхе перекрестились, а позже поставили в церкви Святого Станислава по свечке в благодарность за избавление от мерзких, напоминающих хихиканье потусторонних звуков, которые они слышали в старом Ведьмином доме и теперь надеялись никогда не услышать впредь.
Морок над Инсмутом
[81]
(перевод А. Спаль)
I
Зимой 1927/28 года агенты федерального правительства произвели секретное расследование в старинном портовом городке Инсмут, штат Массачусетс. Общественность впервые узнала об этом в феврале, когда прокатилась большая волна облав и арестов, после которой сожгли и взорвали — с известными, конечно, предосторожностями — огромное количество ветхих, изъеденных червями и, как все полагали, давно покинутых зданий близ опустевшего порта. Нелюбопытные души сочли все это одним из главных сражений в судорожной войне с бутлегерством.
Но люди, жадные до сенсаций, не переставали дивиться невероятному обилию арестов, колоссальному числу полицейских и военнослужащих, брошенных на это дело, и засекреченности данных о местонахождении узников. Причем отсутствовали не только сообщения о судебных разбирательствах или хотя бы о конкретных обвинениях, но и какая-либо информация о пребывании задержанных в обычных тюрьмах. Строились смутные догадки насчет инфекционных бараков и концентрационных лагерей, а позже — о рассредоточении арестантов по военно-морским и армейским тюрьмам, но ничего определенного никто сказать не мог. Инсмут тогда почти обезлюдел и только теперь начинает подавать признаки медленного возвращения к жизни.
Недовольство либеральных организаций власти нейтрализовали долгими конфиденциальными собеседованиями, а их представителей допустили в некоторые лагеря и тюрьмы. В результате эти организации стали на удивление пассивны и сдержанны. Газетчики проявили большую настойчивость, но и они в конце концов поддались на уговоры властей. Только одна газета — но уж таковы бульварные газеты с их неуемным азартом — разродилась сообщением о некоей подводной лодке, выпустившей торпеды в морскую пучину за Чертовым рифом. Но эта сенсация, основанная на слухах из портовых притонов, выглядела слишком уж притянутой за уши, тем более что упомянутый риф расположен в добрых полутора милях от собственно Инсмута.
Даже в соседних городках люди, обсуждая эти события, старались поменьше сообщать о них внешнему миру. Пересуды о вымирающем и почти заброшенном Инсмуте велись уже чуть ли не столетие, и сейчас, в сущности, не произошло ничего нового, более дикого и отвратительного, нежели то, о чем говорилось в прошлые годы. У местных жителей было много причин хранить молчание, так что властям не пришлось особо давить на них, призывая к сдержанности. К тому же они мало что знали на самом деле; из-за обширных, пустынных и безлюдных низин, затопляемых во время прилива, добрососедских отношений с жителями Инсмута у них никогда не водилось.
Но я в конце концов решил прервать заговор молчания, связанный с этими событиями. Результаты, я уверен, не принесут большого вреда — разве что шок отвращения, когда общественность узнает, что именно было обнаружено в Инсмуте потрясенными участниками тех полицейских операций. В то же время вскрытые факты могут иметь очень разные объяснения. Мне и самому известна только часть этой истории, но у меня достаточно причин не влезать в расследование еще глубже. Моя связь с этим делом и так оказалась более чем тесной, и полученные тогда впечатления еще отразятся — причем самым радикальным образом — на моем будущем.
Собственно, это не кто иной, как я, охваченный безумным ужасом, бежал из Инсмута в ранние утренние часы шестнадцатого июля 1927 года, и это именно мой панический призыв к властям произвести расследование дал толчок последующим событиям. Я не хотел прерывать молчание, пока дело было свежо в памяти его непосредственных участников; но теперь, когда к этой старой истории уже утрачен интерес любознательной публики, во мне растет желание поведать об ужасающих часах, что я провел в том издавна пользующемся дурной славой морском порту, в логове гибельных и богопротивных пороков. Надеюсь, этот рассказ поможет мне самому поверить в то, что я еще в своем уме и что я не оказался всего-навсего жертвой кошмарных галлюцинаций. Это также поможет мне собраться с духом перед ужасным шагом, который мне вскорости предстоит совершить. О существовании Инсмута я узнал за день до того, как увидел его в первый и — на данный момент — последний раз. Решив отметить предстоящее совершеннолетие путешествием по Новой Англии — полюбоваться природой, стариной и заодно выяснить кое-что по части собственной генеалогии, — я планировал добраться из старинного Ньюберипорта до Аркхема, откуда происходил род моей матери. Не имея машины, я путешествовал поездом либо автобусом, стараясь по возможности экономить на дорожных расходах. В Ньюберипорте мне сказали, что до Аркхема идет поезд; и вот, стоя возле станционной кассы и выражая сомнения относительно дороговизны билета, я впервые узнал кое-что об Инсмуте. Кассир — сметливый и бойкий крепыш, чья речь выдавала в нем человека не местного, — отнесся сочувственно к моим попыткам сэкономить и предложил вариант, какой никто из других моих советчиков не предлагал.
— Есть тут один дряхлый автобус, — сказал он, впрочем, несколько неуверенно. — Он, правда, делает крюк, заезжая в Инсмут — вы, может, слышали о нем, — так что людям это не нравится. Водит его инсмутский малый по имени Джо Сарджент, и пассажиров у него всегда негусто — что здесь, что в Аркхеме. Удивляюсь, как вообще люди решаются ездить на этаком тарантасе. Однако проезд стоит недорого, хоть я никогда не видал, чтобы кто-то, кроме инсмутских жителей, им пользовался. Он отходит с площади — остановка напротив аптеки Хаммонда — дважды в день: в десять утра и семь вечера, если только ничего не изменилось в последнее время. Впрочем, я бы на вашем месте не рискнул садиться в эту жуткую развалюху.
Это было первое, что я узнал о помраченном Инсмуте. Подобная справка о городе, не обозначенном на обычных картах и не упоминаемом в современных путеводителях, как и отдельные намеки в рассказе кассира возбудили мое любопытство. Город, способный внушить соседям такую неприязнь, подумал я, на самом деле может оказаться гораздо более примечательным и вполне достойным внимания туриста. Если он расположен по пути в Аркхем, я должен его посетить. И я попросил кассира рассказать мне об Инсмуте что-нибудь еще. Он согласился, хотя при упоминании этого города в его голосе сами собой проскальзывали пренебрежительные нотки.
— Инсмут? Ну, это захолустный такой городишко в устье Мануксета. Было время, когда он что-то собой представлял — до войны тысяча восемьсот двенадцатого там был порт, — но за последнюю сотню лет он превратился в труху, разваливается на глазах. Теперь туда и поезда не ходят — «Бостон-Мэн» и прежде проходил стороной, а несколько лет назад закрыли и ветку из Ровлея.
Там, я думаю, пустых домов больше, чем людей, да и занятий никаких нет, разве что рыбу ловят да омаров. Торгуют в большинстве здесь, еще в Аркхеме да Ипсвиче. Когда-то у них было несколько мельниц, но ничего не осталось, кроме одного золотоплавильного заводика, да и тот нынче на ладан дышит. А в свое время завод, скажу я вам, без дела не стоял, и старик Марш, его владелец, будет побогаче Креза. Странный тип, однако, хоть и слывет крупной шишкой среди своих. Но у него не то кожная болезнь, не то уродство какое, появившееся недавно, так что на глаза людям не показывается. Он внук капитана Оубеда Марша, основателя дела. Его мать вроде была иностранкой — говорили, откуда-то с островов южных морей, — так что большой был скандал, когда он пятнадцать лет назад женился на девушке из Ипсвича. Здесь это не приветствуют — и горожане, и люди из окрестностей стараются скрыть инсмутскую кровь, если та течет в их жилах. Но дети и внуки Марша выглядели совсем нормально, насколько я могу судить. Мне их как-то показывали, однако потом старшие из детей здесь уже не появлялись. А вот старика того и вообще никогда не видел.
Спросите, почему все так пренебрегают Инсмутом? Ну, молодой человек, вы не ошибетесь, если поверите тому, о чем говорят здесь повсюду. Дыма без огня не бывает — уж если народ поговаривает, это неспроста. Люди болтают об Инсмуте — шепотом по большей части — уже чуть не сто лет, вот я и думаю, все потому, что инсмутцы отвратительнее кого бы то ни было в этих местах. Некоторые сплетни рассмешили бы вас — насчет, например, старого капитана Марша: вроде он заключил сделку с дьяволом и поставлял из ада чертенят, чтобы жили в Инсмуте, или о чем-то вроде сатанинского культа и жутких жертвоприношениях в одном местечке близ пристаней — это будто бы происходило году в тысяча восемьсот сорок пятом или около того; но я прибыл сюда из Пэнтона, штат Вермонт, и такого рода россказням веры не даю.
Вы, может, еще услышите, что тут со стародавних времен болтают о черном рифе у побережья — они называют его Чертовым рифом. Большую часть времени он торчит над водой, а в прилив если и скрывается, то самую малость, но все же островом его не назовешь. Говорят, что там, на этом рифе, показывается иногда целый легион чертей, расползающихся повсюду и снующих туда-сюда через какие-то дыры вроде пещер возле верхушки. Эта зазубренная штуковина торчит в миле с лишним от берега, и моряки обычно делают большой крюк, чтобы его обогнуть.
Я говорю о моряках, которые родом не из Инсмута. Они крепко невзлюбили старого капитана Марша за то, что он будто бы иногда высаживался на рифе по ночам, во время отлива. Может, оно и верно — место это уединенное, так что он мог выискивать там старый пиратский клад, а то и нашел его; но ходили еще слухи, что он якшается там с демонами. Слухи слухами, однако я полагаю, что риф обрел дурную славу именно из-за старого капитана.
Но это было еще до большой эпидемии тысяча восемьсот сорок шестого года, когда в Инсмуте перемерла половина народу. Они так и не выяснили, откуда взялась зараза — скорее всего, ее занесли на кораблях из Китая или иных дальних мест. Можно представить, что там творилось, — бунты, беспорядки и всякие ужасы, но, насколько я знаю, города никто не покидал, зато сам город остался в страшном виде, да и живет там теперь не больше трех-четырех сотен человек.
Но главное, люди по всей округе испытывают к ним что-то типа расовой ненависти — и я их не осуждаю. Я и сам терпеть не могу этот инсмутский народец и не имею ни малейшего желания посетить их городишко. Полагаю, вам известно — хотя, по говору судя, вы с Запада, — что много кораблей из Новой Англии ходило в подозрительные порты Африки, Азии, южных морей и черт знает куда еще, а возвращаясь, они привозили всякого рода сомнительных пассажиров. Может, вы слышали насчет человека из Салема, вернувшегося домой с женой-китаянкой, а в районе Кейп-Кода, говорят, до сих пор живут выходцы с островов Фиджи.
Вот и с этими инсмутцами дело нечисто, можете мне поверить. Место всегда было плохое, отрезанное болотами, заливами и устьем реки, так какая у нас может быть уверенность насчет всех их ходов-выходов и разных там делишек? Но все знают, что старый капитан Марш годах в двадцатых или тридцатых — прошлого века, разумеется, — когда все три его судна еще были на плаву, как-то привез невесть откуда мерзкого вида дикарей. Да уж, есть в этих инсмутцах какая-то дурная примесь, — не знаю, чем и объяснить, но это сразу чувствуется. Если вы сядете в автобус Джо Сарджента, то по одному виду водителя многое поймете о тамошней публике. У большинства из них необычно сплюснутые головы с плоскими носами и выпученными глазами, которых они никогда вроде и не закрывают, да и про кожу их не скажешь, что она больно чиста. Грубая и будто запаршивевшая, а шеи какие-то сморщенные и все в складках. Плешивых много, даже среди молодежи. Кто постарше выглядят и того хуже, а настоящих стариков из Инсмута я не видал вовсе. Небось, мрут как мухи, глядя в стакан. Животные тоже их ненавидят: с лошадьми у них вечно были проблемы, покуда не появились автомобили.
Никто вокруг — возьмите хоть Аркхем, хоть Ипсвич — не хочет иметь с ними дел, а они сами держатся нелюдимо — и когда сюда, в город, приходят, и когда кто-нибудь пытается ловить рыбу у их берега. Вообще, странно, рыбы там всегда навалом, хотя ни у нас, ни в других местах поблизости ее не видать, — но только попробуйте порыбачить там и сами увидите, как эти людишки погонят вас оттуда. Прежде они добирались сюда поездом, а как ветку до станции Ровлей закрыли, стали ездить на этом автобусе.
Да, кстати, у них, в Инсмуте, есть отель — называется «Гилмэн-хаус», — но я бы не посоветовал там останавливаться. Лучше заночевать здесь, а уж завтра утречком десятичасовым автобусом и поехать; тогда вечерним восьмичасовым сможете двинуть оттуда дальше до Аркхема. Не то было дело пару лет назад: отправился туда инспектор по фабричным делам, ну и остановился в «Гилмэн-хаусе», а потом как только не клял эту дыру. Будто бы их понабилось туда великое множество, так что в его комнату со всех сторон доносились голоса — хотя большинство номеров пустовало — и он всю ночь трясся от страха. Какие-то непонятные разговоры, будто на чужих языках, но больше всего его напугал один голос, который раздавался время от времени. Он звучал так ненатурально — будто мокрый какой-то, — так что этот несчастный инспектор побоялся даже раздеться, так и улегся в чем был. Но и не спал совсем, только знай дожидался, когда первый утренний свет забрезжит. А разговоры эти велись у них чуть не всю ночь.
Инспектор этот — Кэзи его звали — много чего порассказал: мол, эти инсмутцы следили за ним, вроде как стражу приставили. А заводик Марша нашел он в странном месте — на старой мельнице, у нижних плотин Мануксета. Ну что он рассказывал, то я и раньше слыхал. В бухгалтерии там неразбериха, учет сделок толком не ведется. И концов не найти, откуда эти Марши берут золото для очистки и переплавки. Больших закупок они вроде никогда не делали, но в былые годы вывозили чертову уйму готовых слитков. Доходили слухи о странных, нездешнего вида драгоценностях, их иногда тайком продавали моряки и фабричные, да и на женщинах из семьи Маршей их пару-тройку раз видели. Люди допускают, что старый капитан Оубед обменял это в каком-нибудь языческом порту, тем более что он в те времена мешками заказывал стеклянные бусы и безделки, какими мореходы запасались для туземной торговли. А некоторые до сих пор считают, что он нашел возле Чертова рифа пиратский клад. Но вот странная штука. Старый капитан уже лет шестьдесят тому как помер, а после Гражданской войны у них там и приличных морских судов не осталось, но Марши по-прежнему знай себе закупают этот обменный туземный товар — всякие стеклянные и каучуковые безделки. Может, инсмутская шваль берет их для себя? Сами-то они не шибко далеко ушли от каннибалов южных морей и дикарей Гвинеи.
Бедствие сорок шестого забрало, надо думать, из тех мест лучшую кровь. Как ни крути, а выглядят они жутко, что Марши, что другие тамошние богачи. Я говорил, там в городе осталось теперь не больше четырех сотен людей, и домов полно пустых. На Юге таких называют «белым отребьем», — беззаконные и грешные, вечно со своими темными делишками. Они добывают уйму рыбы и омаров и грузовиками вывозят все это на продажу. Подозрительно все же, как это так выходит, что рыба кишмя кишит только у них, а больше нигде.
Никто за ними уследить не может — ни школьные инспекторы, ни те, что уже черт знает сколько времени проводят перепись населения. Можно пари держать, что любопытным туристам тоже не слишком рады в Инсмуте. Я слыхал, там без следа пропали несколько заезжих бизнесменов и чиновников, а один будто бы сошел с ума и теперь, бедняга, лечится в Денверсе. Да уж, эти могут нагнать страху на кого угодно.
Вот потому я и не советую ехать в Инсмут с ночевкой. Сам-то я никогда там не бывал и не горю желанием побывать, но, думаю, дневная поездка вреда не причинит — хотя здешние люди и будут отговаривать вас от этого. Если же вы любитель всякого древнего старья, так для вас Инсмут — как раз то, что надо.
После того разговора с кассиром я потратил часть вечера на посещение Ньюберипортской публичной библиотеки, чтобы пополнить сведения об Инсмуте. Когда я пытался расспрашивать местных жителей в магазинах и закусочных, в гараже и пожарном депо, они реагировали еще менее дружелюбно, чем предупреждал меня билетный кассир; и я решил не тратить зря времени на попытки их разговорить. Все они были полны мрачных подозрений, будто только и делали, что ждали от жителей Инсмута какой-нибудь пакости, хотя у большинства и дел-то с ними никаких не велось. В приюте Христианской ассоциации молодежи,
[82] где я остановился, служащий, узнав о моем намерении съездить в Инсмут, ужаснулся тому, что я решился посетить столь гиблое место. Оно и понятно, Инсмут в его глазах был ярким примером массовой деградации граждан.
Справочник по истории округа Эссекс, найденный мною на полках библиотеки, сообщал о городе немного: основан он был в 1643 году, в колониальную эпоху там процветало судостроение, а в начале девятнадцатого века — мореходство; позднее он был известен как незначительный промышленный центр, использующий энергию реки Мануксет. Эпидемия и мятежи 1846 года были упомянуты вскользь, ибо они плохо вписывались в славную историю этого округа.
Зато немногие записи, свидетельствовавшие об упадке города, не подлежали сомнению. После Гражданской войны вся индустриальная жизнь сосредоточилась в руках «Марш рефайнинг компани», а торговля золотыми слитками составляла единственный местный источник дохода помимо исконного занятия рыболовством, которое становилось все менее прибыльным, поскольку крупные корпорации навязывали конкуренцию и цена товара падала, при том что рыбные промыслы близ Инсмута никогда не оскудевали. Иностранцы редко там приживались, доказательством чему мог служить осторожный намек на историю с изгнанием попытавшихся было осесть в тех местах поляков и португальцев.
Более всего заинтересовали меня упоминания о необычных драгоценностях, которые так или иначе ассоциировались с Инсмутом. Это, похоже, были далеко не заурядные изделия, ибо некоторые из них хранились в Мискатоникском университете Аркхема и выставочном зале Исторического общества Ньюберипорта. Описания этих вещей, весьма прозаичные и фрагментарные, в то же время содержали намек на нечто таинственное. Я был заинтригован и, несмотря на поздний час, решил, если удастся, посмотреть на местную достопримечательность — нечто вроде крупной тиары необычной формы.
Библиотекарь написал записку, рекомендующую меня хранительнице музея Исторического общества мисс Анне Тилтон, живущей поблизости, и почтенная леди любезно открыла ради меня выставочный зал, благо время было еще не такое уж позднее. Коллекция, воистину незаурядная, все же не привлекла моего внимания, ибо им полностью завладел сияющий в электрическом свете причудливый предмет в угловой витрине.
Я не великий знаток и поклонник красоты, но странное, фантастическое великолепие неведомого шедевра, покоящегося на бархатной пурпурной подушке, заставило меня буквально задохнуться от изумления. Я и теперь едва ли смогу описать это подобие тиары — во всяком случае, так она именовалась в надписи на стенде. Высокая впереди, очень большая и странно изогнутая по бокам, она как будто предназначалась для головы ненормальных эллипсоидных очертаний. Изготовлена она была из золота, но необычный светлый оттенок намекал на сплав с каким-то равно прекрасным и наверняка очень редким металлом. Изделие казалось почти совершенным, достойным того, чтобы потратить часы на изучение головоломных, ни на что не похожих узоров на рельефной поверхности предмета — геометрических форм, замысловато перетекающих в явно морские мотивы, ибо исполнено это было с поразительным мастерством.
Чем дольше я смотрел, тем более зачаровывала меня эта вещь, в которой присутствовало нечто интригующее, едва ли поддающееся объяснению. Поначалу я решил, что все дело было в подчеркнуто «нездешней» красоте изделия. Обычно при взгляде на произведение искусства ему можно дать хоть какое-то определение, разглядеть национальные мотивы или оценить модернистские отклонения от традиции. Но с этой тиарой все обстояло иначе. В техническом и художественном плане она была выполнена безукоризненно, но при этом не имела никакой связи с Востоком или Западом, с архаикой или модерном, — во всяком случае, мне не приходилось сталкиваться ни с чем подобным. Невольно возникала мысль, что она сработана на другой планете.
Вскоре я обнаружил, что неясная тревога, вызываемая во мне этой вещью, имела второй и, возможно, не менее сильный источник в изобразительной и математической многозначности странных орнаментов. Все эти узоры намекали на некие тайны и невообразимые бездны времени и пространства, а повторяющиеся морские элементы рельефов казались почти зловещими. Среди них были рельефные изображения существ отвратительного и пугающего вида — помесь рыб и земноводных, — которые пробуждали какие-то тревожные псевдовоспоминания, вызывая образы из глубины самой клетки, из недр биологической ткани, несущей в себе древнюю наследственную память. Мне даже стало казаться, что каждый изгиб в очертаниях этих богомерзких тварей преисполнен первичной квинтэссенции неведомого и необъяснимого зла.
Резким контрастом к внешнему виду тиары явилась краткая и прозаичная история, поведанная мне мисс Тилтон. Эту вещь в 1873 году за смехотворно низкую цену оставил под залог в лавке на Стейт-стрит какой-то пьянчужка из Инсмута, вскоре убитый в уличной потасовке. Историческое общество приобрело предмет непосредственно у ростовщика и сразу нашло ей почетное место в музейной витрине. Сопроводительная надпись допускала вероятность вест-индского или индокитайского происхождения экспоната, хотя четкого мнения на сей счет у специалистов не было.
Мисс Тилтон приводила всевозможные гипотезы по поводу того, где эту тиару создали и как она могла попасть в Новую Англию, не исключая даже версии, что вещь являлась частью легендарных пиратских сокровищ, якобы найденных капитаном Оубедом Маршем. Эта точка зрения определенно подкреплялась настойчивыми предложениями за высокую цену перекупить тиару, начавшими поступать от клана Маршей вскоре после того, как они узнали о ее приобретении Историческим обществом. Общество, однако, решило экспонат ни в коем случае не продавать. Когда любезная леди провожала меня к выходу, она ясно дала понять, что пиратская версия, говорящая об удачливости Марша, популярна и среди просвещенных людей города. К помраченному Инсмуту — которого мисс Тилтон никогда, кстати, не видела — она испытывала отвращение как к чему-то стоящему на слишком низком культурном уровне и между прочим заметила, что слухи о тамошнем поклонении дьяволу отчасти подтверждаются рассказами о необычном религиозном культе, который возобладал там над всеми ортодоксальными верованиями.
Секта «Тайный орден Дагона»,
[83] как сообщила мисс Тилтон, несомненно, весьма примитивна — эдакое квазиязычество, импортированное с Востока лет сто назад, в те самые времена, когда инсмутские рыбные промыслы вдруг временно обеднели. Росту ее популярности среди местных очень способствовало внезапное восстановление уже совсем было захиревшего рыболовства, так что вскоре секта стала доминировать в городе, всецело вытеснив франкмасонов и завладев их штаб-квартирой в старом Мейсон-Холле на Нью-Чёрч-Грин.
Все это для набожной мисс Тилтон являлось достаточно веской причиной, чтобы заочно презирать старый, запустелый и разлагающийся город. А к моим архитектурным и историческим ожиданиям теперь добавился интерес антропологического характера, так что я не сомкнул глаз в комнатке молодежного приюта, с нетерпением дожидаясь утра.
II
Незадолго до десяти утра я с небольшим саквояжем стоял на старой торговой площади, прямо перед аптекой Хаммонда, в ожидании инсмутского автобуса. Когда подошло время его прибытия, я заметил общее стремление праздношатающихся горожан перейти на другую сторону улицы. Видно, билетный кассир не сильно преувеличивал, говоря о нелюбви местных жителей к Инсмуту и его обитателям. Через несколько минут в конце Стейт-стрит появился маленький автобус — дряхлый, непрезентабельный и серый от дорожной пыли — и, сделав круг по площади, с большим шумом притормозил у остановки. Я сразу же почувствовал, что это именно он и есть, убедившись в этом чуть погодя, когда заметил на переднем стекле табличку с полустершейся надписью: «Аркхем — Инсмут — Ньюб\'порт».
Прибыло только трое пассажиров — хмурые, с мрачными лицами, неопрятные мужчины неопределенного возраста. Когда автобус остановился, они неуклюже вывалились из него и молча, каким-то воровато-крадущимся шагом направились по Стейт-стрит. Водитель тоже вышел, и я наблюдал за тем, как он шел к аптеке. Это, подумал я, должно быть, и есть Джо Сарджент, упомянутый билетным кассиром; и еще до того, как я успел рассмотреть детали, меня вдруг окатила волна неприязни, столь же непреодолимой, сколь и необъяснимой. Я сразу признал, что поведение местных людей, отхлынувших от остановки, вполне естественно: они не желали соприкасаться ни с этим автобусом, ни с человеком, владеющим и управляющим им, ни с чем бы то ни было связанным с местами его обитания и его сородичами.
Когда шофер вышел из аптеки, я рассмотрел его внимательнее, пытаясь определить источник своей неприязни. Тощий, сутулый человек почти шести футов роста, в потрепанном костюме и засаленной шапочке для гольфа. Возраст неопределенный — может, тридцать пять, а может, и больше; глубокие морщины на шее старили его, хотя ничего не выражающее лицо, если присмотреться, было довольно молодо. Узкая голова, выпученные водянисто-голубые глаза, которые, казалось, никогда не мигают, плоский нос, покатый лоб, скошенный подбородок и как будто недоразвитые уши. Рот длинный, безгубый, а серые пористые щеки почти лишены растительности, хотя немного желтых волос все же произрастало на них, клочковато кудрявясь, но походило это скорее на какое-то шелушение вследствие кожной болезни. Огромные руки со взбухшими жилами были оловянного, синевато-серого оттенка. Пальцы были поразительно коротки и к тому же имели тенденцию скрючиваться, прячась в широких ладонях. Когда он шел к автобусу, демонстрируя неуклюжую походку и ненормально огромные ступни ног, я подумал: интересно, где он покупает башмаки себе по размеру? Неухоженность парня только увеличила мою неприязнь к нему. Очевидно, долгое пребывание возле рыбных промыслов наделило его характерным запахом. А уж какая кровь текла в его жилах, определить я так и не смог. Вряд ли в нем можно было найти черты азиата, полинезийца, левантинца
[84] или негроида, однако люди принимали его за чужака. Я же скорее был склонен объяснить это биологической деградацией, а не иноземным происхождением.
Судя по всему, других пассажиров для обратной поездки не намечалось. Особого удовольствия от перспективы путешествовать один на один с этим малым я не испытывал. Но когда подошло время отправления, мне не оставалось ничего другого, как последовать за водителем в салон и, передав долларовую бумажку, пробормотать единственное слово: «Инсмут». Он с любопытством оглянулся на меня и, ни слова не сказав в ответ, вернул сорок центов сдачи. Я уселся подальше от него, но на той же стороне салона, откуда во время поездки было удобнее обозревать берег. Наконец дряхлый транспорт, покряхтев, тронулся с места, выпустил облако отработанного газа и шумно двинулся мимо старых зданий Стейт-стрит. Глядя на людей, проходящих по тротуарам, я заметил, что они стараются не смотреть на автобус или, по крайней мере, делать вид, что не смотрят на него. Но вот мы повернули на Хайт-стрит, где дорога была ровнее, и набрали скорость; мимо проносились фасады старых особняков начала девятнадцатого века и колониальных строений еще более почтенного возраста. Миновав Лоуэр-Грин и Паркер-Ривер, мы наконец выехали на однообразно-пустынную полосу побережья.
День стоял солнечный, теплый, но песчаный ландшафт, украшенный лишь зарослями осоки и низкорослым кустарником, по мере нашего продвижения становился все более унылым. Я смотрел в окно на голубую воду и песчаную линию Плюм-Айленда; вскоре мы съехали с трассы Ровлей — Ипсвич на узкую дорогу и оказались почти у самого взморья. Городские строения скрылись из виду; трасса была пустынной. Невысокие, потрепанные непогодой телеграфные столбы несли лишь два провода. Время от времени мы переезжали грубой постройки деревянные мосты над бухточками, образованными приливом или рукавами речного устья и отрезавшими эту местность от окружающего региона.
Изредка я замечал мертвые пни и основания стен, выступающие над песками как бы в подтверждение правдивости прочитанных мною историй о том, что некогда здесь царили процветание и зажиточность. Перемена, как было сказано, произошла в Инсмуте после эпидемии 1846 года, как-то связанной, по мнению простолюдинов этих мест, с потаенными силами зла, хотя на самом деле это случилось из-за неразумной вырубки прибрежных лесов, что открыло злу широкую дорогу, предоставив пескам начать пагубное наступление на благодатный прежде край.
Но вот наконец мы миновали островок Плюм-Айленд, и слева раскинулся широкий вид на Атлантику. Дорога пошла в крутой подъем, и я забеспокоился, глядя на длинный гребень впереди, где наш путь с четко врезанными колеями как будто встречался с небом. Казалось, что автобус, преодолев эту крутизну, навсегда покидает землю, чтобы слиться с неведомой тайной вышнего воздуха и сокровенных небес. Запах моря теперь казался зловещим, а молчаливо сутулящийся водитель, с его напряженной спиной и узкой головой, становился мне все более и более ненавистен. Когда я смотрел на него, мне казалось, что его затылок, почти безволосый, как и лицо, имел только несколько отвратительных желтых струпьев на серой неровной поверхности кожи.
Но вот мы достигли гребня, и внизу открылась долина, где река Мануксет впадала в море чуть севернее протяженной линии скал и далее несла свои воды в сторону мыса Энн. На горизонте маячила одинокая гора Кингсгюрт-Хэд, увенчанная старинным домом, о котором так много говорят легенды; но все мое внимание в этот момент поглотила расстилающаяся внизу панорама. Я догадался, что это и был всеми проклятый и презираемый Инсмут.
При его широкой протяженности и плотной застройке город неприятно поражал отсутствием признаков жизни. Над беспорядочно разбросанными трубами почти не виднелось клубов дыма, а три высокие колокольни неясно вырисовывались на линии морского горизонта окоченелыми, бесцветными тенями. На одной из них шпиль был наполовину разрушен, а у другой на месте бывших там некогда часов зияли черные дыры. Обширное пространство занимали беспорядочно разбросанные кровли, а фронтоны и коньки крыш даже издали выглядели насквозь прогнившими; когда же мы подъехали ближе к городу, я увидел, что многие кровли целиком провалились внутрь зданий. Не избежали этой участи и несколько огромных квадратных домов георгианского стиля
[85] с куполами и высокими верандами. Эти дома отстояли дальше от воды; один или два из них казались еще довольно крепкими. Вглядываясь в просветы меж руинами, я заметил ржавые, заросшие травой рельсы бывшей железной дороги с покосившимися телеграфными столбами, лишенными проводов, и едва заметные колеи старых дорог на Ипсвич и Ровлей.
В наихудшем состоянии были дома вблизи береговой линии, среди которых по контрасту выделялась прекрасно сохранившаяся башня на здании кубической формы, напоминавшем небольшую фабрику. Гавань, давно занесенная песком, была огорожена древним каменным молом; на нем я различил несколько крошечных фигурок рыбаков, а на самом конце мола вырисовывалось что-то вроде фундамента стоявшего там некогда маяка. Внутри этого рукотворного барьера сформировался песчаный язык, и на нем я увидел несколько дряхлых хижин, деревянных рыбачьих плоскодонок и разбросанные повсюду верши для омаров. Глубоководье вроде бы начиналось за тем местом, где река, огибая башенную конструкцию, разливалась и поворачивала на юг, впадая в океан у конца мола.
Здесь и там виднелись останки причалов, как-то нерешительно и кособоко удалявшихся от берега; те из них, что находились дальше к югу, почти совсем развалились. А вдали, несмотря на высокий прилив, выступал над водой длинный черный и как будто угрожающий силуэт. Это, как я догадался, и был Чертов риф. При взгляде на него у меня возникло ощущение, что риф притягивает, подманивает к себе, каковое чувство накладывалось на первоначальное инстинктивное отвращение к этому месту и едва ли его не пересиливало, отчего в целом становилось еще тревожнее.
По дороге мы никого не встретили, но вскоре за окнами автобуса потянулись заброшенные фермы в разных стадиях разрушения. Затем я приметил несколько обитаемых домов с разбитыми окнами, заткнутыми тряпьем и всяким хламом, и дворами, усеянными ракушками и рыбьими костями. Пару раз я видел апатичных людей, копающихся в голых садах или собирающих моллюсков на песчаных пляжах вдали, а стайки чумазых, похожих на обезьянок детишек играли вокруг поросших бурьяном наружных лестниц. Что ни говори, а эти люди беспокоили меня гораздо сильнее, чем мрачные, унылые здания, ибо почти у всех в лицах и движениях была одна и та же странность, которую я инстинктивно возненавидел, хотя и не мог толком объяснить себе причину этой ненависти. Потом, немного погодя, я подумал, что их характерная внешность напоминает какую-то картинку, которую я мог видеть в книге, причем при обстоятельствах, когда душа ужаснулась чему-то или пребывала в меланхолии; но это псевдовоспоминание очень быстро исчезло.
Когда автобус спустился в низину, я начал в неестественном безмолвии улавливать постоянный шум падающей воды. Покосившиеся бесцветные дома стояли теперь гуще, выстроившись по обе стороны дороги, и в большей мере выказывали свою городскую сущность, чем те, что остались у нас за спиной. Панорама, открывавшаяся впереди, сузилась до пространства улицы; местами попадалась булыжная мостовая, а вымощенные кирпичом тротуары напоминали о том, что город знавал лучшие дни. Здесь явно никто не жил, и все эти полуразрушенные дымоходы и стены погребов, видневшиеся в проломах и трещинах стен, многое говорили о зданиях, преданных теперь мерзости запустения. К тому же отовсюду разило самым тошнотворным рыбьим духом, какой только можно себе вообразить.
На перекрестках открывались проемы боковых улочек; те, что располагались слева, немощеные, грязные и гнилостные, вели в сторону побережья, в то время как идущие направо являли перспективы, говорящие о былом великолепии. Я уже изрядно проехал по городу, не видя людей, но теперь появились редкие признаки обитания — то здесь, то там мелькали занавески на окнах, у тротуаров изредка попадались припаркованные автомобили. Линии мостовых и тротуаров становились все более четкими, и хотя большинство зданий было старой постройки — деревянные и кирпичные сооружения первой половины девятнадцатого века, — они вполне сносно сохранились для того, чтобы в них могли жить люди. Как любитель старины, я почти забыл о вони и смутном ощущении близкой угрозы, оказавшись среди этих еще живых свидетельств давнего прошлого.
Но прежде чем автобус достиг места назначения, мне пришлось пережить одно весьма сильное впечатление неприятного свойства. Автобус пересекал некое подобие площади, на противоположных концах которой стояли две церкви, а в центре возлежали замусоренные останки того, что некогда называлось сквером, и я взглянул вправо, на огромное здание с колоннами. Когда-то белое, оно посерело от грязи и потеряло часть штукатурки, а черная с золотом надпись на фронтоне настолько выцвела, что я с трудом разобрал слова: «Тайный орден Дагона». Значит, это и есть то самое здание, где прежде располагалась резиденция масонов, захваченная приверженцами дикого языческого культа. Когда я разглядывал надпись, мое внимание отвлекли хриплые звуки надтреснутого колокола, донесшиеся с другой стороны улицы, что заставило меня быстро повернуться к противоположным окнам автобуса.
Звук шел от приземистой каменной церкви, явно более поздней постройки, чем большинство домов, — неудачной имитации готического стиля, с непропорционально высоким цоколем и глухими ставнями на окнах. Хотя стрелки на башенных часах беспомощно свисали с циферблата, я догадался, что хриплые удары отбивали одиннадцать часов. И вдруг все мысли о времени бесследно исчезли под натиском явившегося мне видения, причем я исполнился необъяснимого ужаса еще до того, как понял, что такое в самом деле вижу. Дверь, открытая в церковный полуподвал, вырисовывалась прямоугольником мрака. И там я увидел субъекта, который пересек — или казалось, что пересек, — этот темный прямоугольник. Видение казалось тем более жутким и сводящим с ума, что здравый рассудок отрицал наличие в нем чего-либо кошмарного.
Это был живой субъект — первый живой субъект за все время, что мы ехали через город, — и будь я в более уравновешенном состоянии, то вряд ли нашел бы в нем что-то действительно пугающее. В следующий момент я осознал, что это был священник, облаченный в некие странные одежды, наверняка введенные в употребление с той поры, как Орден Дагона изменил ритуалы местных церквей. То, что, вероятно, притянуло мой первый, еще бессознательный взгляд, заставив содрогнуться от необъяснимого ужаса, оказалось высокой тиарой на голове священника, почти точной копией экспоната, показанного мне вчера вечером мисс Тилтон. Так вот что подействовало на мое воображение и придало зловещий вид в остальном лишь смутно различимой, прошаркавшей внизу фигуре! Нет никаких оснований, тотчас подумал я, испытывать ужас от этого мрачного псевдовоспоминания. Разве не естественно, что таинственный местный культ утвердил в качестве своего атрибута уникальный тип головного убора, пусть исполненный в несколько странном стиле, но зато хорошо знакомый общине — хотя бы как часть драгоценного клада?
На тротуарах теперь стали появляться тощие, отталкивающего вида моложавые люди — поодиночке или молчаливыми группками из двух-трех человек. В нижних этажах обшарпанных зданий имелись кое-где небольшие лавки с потускневшими вывесками; я заметил и пару припаркованных грузовиков. Звук падающей воды становился все отчетливее, и вдруг впереди открылся вид на речное ущелье, перекрытое широким мостом с железными перилами, за которым виднелась площадь. Когда мы переезжали мост, я осмотрелся и на краю травянистого откоса увидел несколько фабричных зданий. Уровень воды в реке был высок; я разглядел две плотины с водосбросами справа, выше по течению, и еще как минимум одну слева. Шум здесь стоял просто оглушительный. Проехав мост, мы оказались на огромной полукруглой площади и свернули направо, прямо к высокому зданию с куполом, остатками желтой краски на стенах и полустершейся вывеской, из которой следовало, что это и есть «Гилмэн-хаус».
Радуясь концу поездки, я покинул автобус и зашел в отель, чтобы оставить там свой багаж. В холле находился только один человек — пожилой мужчина, не имевший характерного «инсмутского вида», — но я не решился задать ему занимавшие меня вопросы, вовремя вспомнив о странностях, приписываемых этому заведению. Вместо этого я вышел на площадь, откуда автобус уже уехал, и внимательно осмотрелся.
Одна сторона вымощенной булыжником площади ограничивалась прямой линией реки; на другой полукругом стояли кирпичные дома со скошенными кровлями, постройки начала девятнадцатого века, а от них радиально расходилось несколько улиц — к юго-востоку, югу и юго-западу. Вид немногих маленьких фонарей — наверняка слабых и тусклых — заставил меня порадоваться мысли, что в мои планы не входит оставаться здесь до темноты, пусть даже ночь обещала быть светлой и лунной. Все здания в этой части города находились в приличном состоянии и включали не менее дюжины торговых заведений. Я приметил бакалею Первой национальной торговой сети, мрачноватый ресторан, аптеку и офис оптовой рыботорговли, а также контору единственного промышленного предприятия города, «Марш рефайнинг компани», на восточной стороне площади, ближе к реке. Озираясь, я насчитал вокруг с десяток людей и четыре или пять стоявших в разных местах автомобилей. Было ясно, что я нахожусь в городском административном центре. На востоке глаз мой уловил голубые проблески гавани, напротив которой поднимались жалкие развалины трех некогда прекрасных колоколен георгианского стиля. А на другом берегу реки белела башня, венчающая то, что являлось, по всей вероятности, фабрикой Марша.
Так или иначе, но я выбрал человека, которому счел возможным задать свои вопросы, и в первую очередь потому, что наружность его не имела ничего общего с внешностью коренных жителей Инсмута. Это был одиноко торчавший за стойкой бакалеи паренек лет примерно семнадцати. Я сразу отметил его смышленость и приветливость, обещавшие получение качественной информации. Он, похоже, и сам был не прочь поговорить; видно, перемолвиться словом с кем-то приезжим было для него удовольствием. Родом он оказался из Аркхема, а здесь столовался с семейством, прибывшим из Ипсвича, и при первой же возможности был намерен возвратиться домой. Близкие не одобряли его работу в Инсмуте, но фирма, которой принадлежал магазин, направила его сюда, и он не хотел терять место.
Здесь, в Инсмуте, сказал он, нет ни публичной библиотеки, ни торговой палаты, но кое-какие достопримечательности имеются. Улица, по которой я прибыл, называется Федеральной. Западнее расположены старые жилые кварталы с некогда роскошными особняками — Броуд-, Вашингтон-, Лафайет- и Адамс-стрит, а восточнее — береговые трущобы. Среди трущоб вдоль Мейн-стрит можно осмотреть георгианские церкви, они, правда, все давно заброшены. Но надо знать, что в тех местах — особенно севернее реки — небезопасно проявлять любопытство, ибо люди там озлобленные и враждебные. Нескольких приезжих даже недосчитались. Они просто исчезли, и все. Иные места — нечто вроде запретных зон, сообщил он с многозначительным видом. К примеру, он не рекомендовал особо долго крутиться у фабрики Марша и некоторых все еще действующих церквей, особенно возле здания с колоннами, что на Нью-Чёрч-Грин, где помещается Орден Дагона. С церквами вообще дело нечисто — все здешние отреклись от традиционных религий, и в ходу у них невероятнейшие обряды и ритуальные облачения. Их вера содержит в себе намеки на какие-то чудесные перевоплощения, ведущие к телесному бессмертию — или чему-то вроде того — на этой земле. Духовник этого юноши — доктор Уоллес, пастор методистской церкви Эсбери в Аркхеме — настоятельно советовал ему держаться подальше от церквей Инсмута.
Касательно же самих инсмутцев, молодой человек едва ли знал и мог объяснить, что с ними сделалось. Они скрытны, редко показываются на глаза — совсем как звери, живущие в норах; кто знает, как они проводят время, свободное от рыбной ловли. Возможно — судя по количеству потребляемого ими контрабандного спиртного — большую часть дневного времени они валяются в алкогольном ступоре. Они, кажется, объединены в своего рода замкнутое товарищество, презирающее мир, будто они одни имеют доступ к иным, более предпочтительным сферам бытия. Их внешность — особенно эти немигающие глаза, которых они, кажется, никогда не закрывают, — не может не шокировать посторонних; а голоса их просто омерзительны. Жутко слышать по ночам эти их песнопения в церквах, особенно во время их главных празднеств, которые проводятся дважды в год — тридцатого апреля и тридцать первого октября.
Известна их любовь к воде, они способны подолгу плавать в реке или гавани. Нередко они устраивают массовые заплывы аж до Чертова рифа, а это под силу лишь очень хорошим пловцам. Нельзя было не заметить, что на публике показывались в основном молодые люди, а старшие не особенно стремились к этому, поскольку выглядели гораздо уродливее. Исключение составляли те, что не имели сильных отклонений от нормы, как, например, старик портье в отеле. Можно только гадать, что случилось с большинством старшего населения и не является ли пресловутый «инсмутский вид» следствием какого-то особого, прогрессирующего с годами недуга. Редко какая болезнь способна произвести по мере взросления такие обширные и радикальные анатомические перемены, включая деформацию костей и черепа. При таких изменениях во внешности, оставалось лишь гадать, как меняется в результате болезни организм человека в целом. Весьма затруднительно, заключил молодой человек, сформулировать какие-либо реальные выводы, поскольку никто из приезжих не может похвастаться близким знакомством с кем-то из местных независимо от того, как долго он прожил в Инсмуте.
Парень не сомневался, что здесь есть много субъектов куда страшнее тех, что все-таки появляются на людях; видимо, самых уродливых они держат взаперти. Люди иногда слышат непередаваемые звуки. Предполагают, что разваливающиеся лачуги на северном берегу соединены потаенными туннелями и что таким образом создан своего рода загон для чудовищных уродов. Неизвестно, какая иноземная кровь — если дело вообще в ней — течет в их жилах. Особо отвратительных сородичей они прячут от государственных чиновников и вообще от всех, кто прибывает в город из внешнего мира.
Не рекомендуется, сказал мой консультант, расспрашивать местных насчет города. Единственный, кто может что-то рассказать, — это очень старый, но внешне нормальный человек, который живет в богадельне на северном краю города и проводит свое время, праздно блуждая или сидя возле пожарного депо. Этому старику по имени Зейдок Аллен девяносто шесть лет; он малость не в себе и к тому же известный в городе пьяница. Странный, весьма скрытный тип, вечно оглядывается через плечо, будто боится чего-то. В трезвом виде он вообще не станет говорить с приезжими, но не может устоять перед предложением излюбленной отравы и, выпив, рассказывает шепотом потрясающие, прямо фантастические истории о городе.
Хотя полезных сведений из него удается извлечь немного; все его безумные истории состоят из темных намеков на немыслимые чудеса и ужасы, вряд ли имея иные источники, кроме его собственной буйной фантазии. Никто не принимает его всерьез, но местные все-таки не любят, когда он, напившись, болтает с приезжими; так что небезопасно быть замеченным за беседой с ним. Вообще не исключено, что именно он породил все эти нелепые, дичайшие слухи, что ходят об Инсмуте за его пределами.
Кое-кто из живущих здесь чужаков время от времени также рассказывает жутковатые байки; оно и неудивительно, если ты ежедневно видишь местных уродов и вдобавок слышишь фантазии старого Зейдока. Никто из чужаков не решается поздно ночью выходить из дому — такие прогулки здесь считают слишком рискованными, тем более что улицы по ночам отвратительно темны.
Что касается бизнеса — изобилие рыбы в здешних водах казалось почти сверхъестественным, но местные с некоторых пор получали от этого все меньше и меньше выгоды, цены падали, а конкуренция возрастала. Так что самым доходным предприятием в городе стала обогатительная фабрика, чей коммерческий офис находился на площади, несколькими домами восточнее того места, где я беседовал с пареньком. Старика Марша никто никогда не видел, но иногда он прибывал в свой офис в закрытом, с занавешенными окнами авто.
О внешности Марша ходили разные толки. Когда-то он был великим щеголем, истым денди, и люди болтали, что он до сих пор носит сюртуки покроя эдвардианских времен,
[86] подвергшиеся, правда, нелепым переделкам, дабы приспособить их к его теперешнему уродству. Одно время офисом на площади руководили его сыновья, но потом и они исчезли из поля зрения, отошли от дел, передоверив их младшему поколению. Сыновья и дочери Марша выглядят очень странно, особенно старшие из них; поговаривают, что со здоровьем у них совсем плохо.
Одна из дочерей Марша вызывала особое отвращение — не женщина, а настоящая рептилия — и при этом ходила обвешанная редкостными драгоценностями, которые были выполнены в том же стиле, что и экзотическая тиара. Мой информатор несколько раз видел эти украшения и слышал, что появились они из какого-то древнего клада, оставшегося то ли от пиратов, то ли от демонов. Священники или жрецы — кто знает, как они теперь себя величают, — носили похожие головные уборы, но посторонним видеть их удавалось редко. Других украшений этого типа юноше не встречалось, хотя, по слухам, в Инсмуте они имелись во множестве.
Марши, вместе с тремя другими состоятельными семействами города — Уайтами, Гилмэнами и Элиотами, вели весьма уединенный и скрытный образ жизни. Они занимали огромные дома вдоль Вашингтон-стрит, и некоторые, по общему мнению, прятали в тайных убежищах своих родственников, чья внешность не позволяла им появляться на публике, тем более что официально они считались умершими.
Предупредив, что большинство уличных указателей давно обвалилось со стен домов, молодой человек начертил для меня примитивную, но ясную схему городской планировки. Бегло изучив эту импровизированную карту, я убедился, что она здорово поможет мне в путешествии по городу, положил ее в карман и поблагодарил парня. Поскольку грязный ресторанчик по соседству не внушал никакого доверия, я накупил побольше сырных крекеров и имбирных вафель, чтобы потом наскоро перекусить. В свою программу я включил прогулку по нескольким интересующим меня улицам и, по возможности, беседы с кем-нибудь из проживающих здесь чужаков, после чего надо было успеть на восьмичасовой автобус, идущий до Аркхема. Город являл собой впечатляющий образчик упадка и загнивания во многих аспектах, но, не будучи социологом, я решил ограничить свою любознательность сферой архитектуры.
Итак, я начал свое заранее обдуманное, но от этого не ставшее менее загадочным путешествие по узким, мрачно-болезненным улицам Инсмута. Перейдя мост и свернув к шумному водосбросу, я прошел мимо фабрики Марша, откуда, к моему удивлению, не доносилось никаких звуков действующего производства. Здание стояло на крутом откосе реки близ моста и площади с расходящимися улицами. Вероятно, именно здесь в прошлом находился городской центр, позднее переместившийся на Таун-сквер.
Перейдя еще один мост и достигнув Мейн-стрит, я был потрясен видом царящего здесь крайнего запустения. Скопление полуразвалившихся старинных остроконечных крыш образовало на небе зазубренный фантастический силуэт, над которым возвышалась обезглавленная колокольня древней церкви. Несколько домов вдоль Мейн-стрит выглядели обитаемыми, но большинство было давно заброшено. Над немощеными тротуарами я видел черные проломы пустых окон в стенах трущоб, которые опасно кренились над просевшими участками фундаментов. Провожаемый недобрыми взглядами этих пустых глазниц, я поспешил свернуть на восток, в сторону берега. Обычное жутковатое ощущение, возникающее при виде покинутого жилья, усиливается даже не в арифметической, а скорее в геометрической прогрессии, когда видишь целый город, состоящий из таких домов, — все эти бесконечные авеню, взирающие на тебя рыбьими глазами пустоты и смерти, — и мысль о сомкнувших ряды пустых зданиях, преданных паутине, воспоминаниям и всепобеждающему червю, порождает первобытный страх, справиться с которым не под силу никакой, даже самой жизнеутверждающей философии.
Фиш-стрит, пустынная, как и Мейн-стрит, отличалась лишь тем, что на ней стояло множество кирпичных и каменных пакгаузов в очень даже неплохом состоянии. Уотер-стрит была бы точной копией этих улиц, если бы с нее не открывались широкие проемы в сторону морского берега с причалами. Ничего живого я не видел, кроме одиноких рыбаков на фоне отдаленной воды, и не слышал ни звука, кроме разве что шума прибоя в гавани и грохота мануксетских водосбросов. Этот город все больше и больше действовал мне на нервы; я уже начал тревожно озираться по сторонам и решил вернуться назад по мосту, идущему к Уотер-стрит, поскольку мост на Фиш-стрит, если верить самодельной карте-схеме, был разрушен. Севернее, ближе к реке, появились признаки убогой жизни: в домах на Уотер-стрит происходила возня с упаковкой рыбы, дымили трубы коптилен, на кровлях там и сям виднелись заплаты, слышались случайные звуки непонятного происхождения, а изредка, тяжело волоча ноги, по разбитым улицам двигались фигуры, — но мне это зрелище показалось еще более тягостным, чем пустынность, ужасавшая в кварталах южнее. Особенно подавляло то, что здешние люди выглядели еще более уродливыми, чем те, кого я видел в центре города, причем это уродство вызывало во мне какие-то неуловимые фантастические ассоциации. Несомненно, чужеродный элемент в прибрежных жителях ощущался сильнее — если, конечно, «инсмутский вид» был обусловлен примесью чужой крови, а не какой-то болезнью, самые запущенные случаи которой наблюдались в этих припортовых районах.
И еще одно обстоятельство вызывало у меня тревогу — слабые звуки, доносившиеся не из обитаемых домов, что было бы естественно, а из-за фасадов, подвергшихся наибольшему разрушению. Какие-то шорохи, возня, хрипы непонятного происхождения — я с беспокойством вспомнил о туннелях, существование которых предполагал парень из бакалейной лавки. Неожиданно я спросил себя: а как вообще звучат голоса здешних обитателей? В прибрежном квартале я до сих пор не слышал ни единого членораздельного звука — правда, особого желания их услышать у меня почему-то не возникало.
Задержавшись единственно для того, чтобы получше рассмотреть две некогда прекрасные, но разрушенные церкви на Мейн- и Чёрч-стрит, я поспешил покинуть омерзительные прибрежные трущобы. Следующим пунктом я наметил себе Нью-Чёрч-Грин, однако по пути туда мне нужно было пройти мимо церкви, в подвале которой я накануне заметил необъяснимо пугающую фигуру священника или жреца в странном головном уборе. Притом и парень из бакалеи предупреждал, что рассматривать действующие церкви — так же, как бывший Мейсон-Холл, теперь занятый «Тайным орденом Дагона», — приезжим не рекомендуется.
Поэтому я старался держаться севернее, продвигаясь в сторону Мартин-стрит, затем повернул в глубь квартала, пересек Федерал-стрит, приблизился к Нью-Чёрч-Грин и вошел в район бывших аристократических особняков, который включал Броуд-, Вашингтон-, Лафайет- и Адамс-стрит. Хотя величественные здания на этих старых авеню были обшарпанны и неопрятны, свое затененное вязами достоинство они еще утратили не совсем. В большинстве своем здешние особняки сильно обветшали, но один, а то и два дома на каждой из улиц казались явно обитаемыми. На Вашингтон-стрит я обнаружил даже группу из четырех-пяти таких зданий, превосходно отремонтированных, с ухоженными газонами и садами. Я решил, что в самом роскошном из них, парк которого широкими террасами спускался к Лафайет-стрит, живет старик Марш, больной владелец обогатительной фабрики. Но в целом вид у этих улиц был нежилой, и я удивился полному отсутствию в Инсмуте кошек и собак. И еще одно озадачило и встревожило меня — даже в этих наилучшим образом сохранившихся особняках было наглухо закрыто большинство окон на третьих этажах и в мансардах. Потаенность и засекреченность стали, казалось, неотъемлемыми чертами этого умирающего города, и я не мог отделаться от ощущения, что за мной со всех сторон, из каждой трещины и щели, неустанно следят немигающие глаза.
Я вздрогнул, когда слева от меня трижды пробил надтреснутый колокол. Слишком хорошо помнил я ту приземистую церковь, откуда доносились аналогичные звуки. Выйдя по Вашингтон-стрит к реке, я теперь оказался перед бывшей торгово-промышленной зоной; впереди стояла фабрика без малейших следов разрушения, а дальше, справа от меня, вырисовывались очертания крытого железнодорожного моста над узким ущельем и железнодорожной станции.
Ненадежный мост, к которому я приблизился, был снабжен запретительной надписью, но я все же рискнул и перешел по нему на южную сторону, где снова показались признаки жизни. Скрытные, неуклюже передвигающиеся создания без всякого выражения поглядывали в мою сторону, а на более-менее нормальных лицах отражалось нечто вроде холодного любопытства. Инсмут раздражал меня все сильнее, и я направился по Пейн-стрит в сторону Таун-сквер, надеясь отыскать какое-нибудь транспортное средство, могущее отвезти меня в Аркхем еще до того, как придет время отправления зловещего восьмичасового автобуса.
Тогда-то я и увидел слева полуразрушенное пожарное депо и краснолицего старика с густой бородой и водянистыми глазами. На нем болтались невыразимые лохмотья, а сам он сидел на скамье и разговаривал с двумя рыбаками, неопрятными, но выглядящими почти нормально. Похоже, это был тот самый Зейдок Аллен, полубезумный, почти столетний пьянчужка, рассказывавший байки о старом Инсмуте.
III
Должно быть, какой-то бес противоречия, некие тайные силы, сардонически строящие рожи из темноты, заставили меня переменить свои планы. До этого я старался уделять внимание только архитектуре, а в тот момент уже принял решение вернуться на Таун-сквер, чтобы по возможности быстрее покинуть этот загнивающий город смерти и тлена, но вид старого Зейдока Аллена придал новое направление моим мыслям и побудил замедлить шаг.
Вряд ли старик мог сообщить нечто ценное, кроме смутных намеков да бессвязных и неправдоподобных историй; к тому же меня предупредили, что общение с ним небезопасно, поскольку это наверняка не понравится местным жителям. И все же мысль об этом древнем свидетеле гибели города, помнившем былые времена кораблей и фабрик, была слишком соблазнительна. В конце концов, даже самые странные и безумные мифы нередко суть символы и аллегории, основанные на правде, — а старый Зейдок видел все, что происходило с Инсмутом за последние девяносто лет. Любопытство охватило меня, совершенно подавив осторожность. В молодой своей самонадеянности я вообразил, что способен отделить крупицы реальной истории от сумбурных излияний, и все это можно будет проделать с помощью доброй порции виски.
Я понимал, что не следует подходить к нему прямо сейчас: рыбаки определенно заметят чужака, а лишнее внимание привлекать не следовало. Нет, мне надо было подготовиться (по словам юного бакалейщика, раздобыть контрабандное спиртное здесь не проблема), а затем послоняться возле пожарного депо и, выждав удобный момент, как бы невзначай перехватить старого Зейдока, когда он пустится в очередной бесцельный обход депо. Молодой человек говорил, что старик очень непоседлив и редко подолгу засиживается на одном месте.
Квартовая бутылка виски досталась мне легко, хотя и недешево — я заполучил ее с черного хода сомнительного универсального магазина, для чего пришлось, перейдя площадь, посетить Элиот-стрит. Чумазый, какой-то запущенный парень, обслуживший меня, имел типичный «инсмутский вид», но дело свое знал и был вполне обходителен; видно, как бы плохо ни относились здесь к чужакам, но покупатель везде покупатель, а в этом городке он, очевидно, ценился на вес золота.
Вновь перейдя Таун-сквер, я понял, что удача сопутствует мне, ибо, продвигаясь со стороны Пейн-стрит и огибая угол отеля «Гилмэн-хаус», я не встретил никого, кроме длинного, тощего, оборванного старика, и это был Зейдок Аллен собственной персоной. В соответствии со своим планом я привлек его внимание, махнув благоприобретенной бутылкой, и, вскоре убедившись, что он, шаркая ногами, задумчиво поплелся за мной, свернул на Уотер-стрит, в сторону местности, казавшейся мне наиболее пустынной.
Я сверился со схемой, нарисованной малым из бакалеи, и нацелился на участок южного берега, мимо которого мне сегодня уже довелось проходить. Единственными живыми существами в поле моего зрения там были рыбаки, маячившие на моле, а в нескольких кварталах далее к югу можно было найти местечко где-нибудь у бывшей пристани и поболтать со старым Зейдоком, не опасаясь, что кто-нибудь нас увидит. Не успел я дойти до Мейн-стрит, как за моей спиной послышался слабый, задыхающийся голос:
— Эй, мистер!
Без труда поняв, в чем дело, я тотчас позволил старику немного отхлебнуть из бутылки. Пока мы продолжали путь среди вездесущего запустения и опасно накренившихся руин, я попытался завязать разговор, но обнаружилось, что старый язык так быстро не развяжешь. Наконец меж осыпающихся кирпичных стен я увидел открытый в сторону моря и заросший бурьяном пустырь перед жалкими остатками пристани. Груды замшелых камней близ воды обещали стать сносными сиденьями, а с севера место надежно укрывали от посторонних глаз руины пакгауза. Место идеально подходило для долгой приватной беседы; я направился туда в сопровождении жаждущего компаньона, и мы уселись на замшелые камни. Омерзительный запах тлена дополнялся тошнотворной рыбной вонью, но я решил потерпеть, ведь лучшего места все равно было не найти.
Для разговора, если я хотел успеть на восьмичасовой автобус до Аркхема, оставалось часа четыре, и я, не откладывая дела в долгий ящик, предложил древнему выпивохе продолжить возлияние, а сам тем временем отдал должное своим скромным припасам. При этом я старался не переусердствовать с угощением — не хотелось, чтобы хмельная болтливость Зейдока раньше времени перешла в ступор. Потребовался час на то, чтобы его разговорить, но и теперь он уклонялся от моих вопросов об Инсмуте и его мрачной истории, болтая на злободневные темы и явив широкую газетную осведомленность вкупе с тягой к философствованию на этакий деревенский манер. К концу второго часа я испугался, что с этой квартовой бутылью виски не добьюсь нужных результатов, и уже подумывал, не лучше ли будет оставить старика Зейдока и скорее идти назад. Но случай сделал то, чего я не мог добиться своими вопросами; с присвистом дыша, Зейдок заговорил сам, и бессвязное стариковское бормотание заставило меня податься вперед и внимательно вслушаться. Я сидел спиной к воняющему рыбой морю, а он — лицом к нему, временами обращая блуждающий взор к отсветам на низкой отдаленной линии Чертова рифа, и вдруг как-то зачарованно показал рукой на волны. Вид их, казалось, его беспокоил, ибо он начал с серии слабых проклятий, которые завершились потаенным шепотом и ищущим понимания взглядом искоса. Он наклонился, тронул меня за отворот пиджака и с хрипловатым присвистом, но довольно внятно заговорил:
— Здесь вот это все и зачалося — это клятое место всех злодейств, вон там, где самая водяная глубь. Врата ада — прямо отсюда они толпой кидались на дно. Все это натворил капитан Оубед — подцепил енту заразу не на добро себе на островах южных морей. Все в те дни пошло по худой дорожке. Ремесло упало, мельницы встали — даже новые, — и лучших наших парней поубивало на войне тыща восемьсот двенадцатого года, а какие сгинули с бригом «Элиза» и шаландой «Рейнджер» — обе посудины шли с товарами Гилмэна. У Оубеда Марша на плаву было три судна — бригантина «Коламби», бриг «Хетти» и барк «Королева Суматры». Он только один тогда торговал с Ост-Индией и островами, хотя баркентина Эсдраса Мартина «Малайская невеста» бегала с товаром чуть не до двадцать восьмого года.
Никогда не видывал никого хуже капитана Оубеда — старое отродье сатаны! Кхе-кхе! Помнится, он говорил как-то насчет веры, называл всех жителей дураками, мол, ходят на христианские собрания и носят свои бремена кротко и смиренно. Говорил, что лучше бы им выбрать себе других богов, вроде нижних, как у индейских народов, которые дают туземцам за их жертвоприношения доброе рыболовство, и еще говорил, что только нижние боги по-настоящему отвечают на молитвы людей.
Мэтт Элиот, что плавал у него первым помощником, много чего тогда порассказал, он один не хотел, чтобы люди делали всякие языческие вещи. Говорил об острове, что восточнее Отагейта, куда они ходили, что будто на нем прорва каменных развалин старее всего, что кто-нибудь когда-нибудь видел, что-то вроде Понапы на Каролинах,
[87] но с резными лицами, совсем как у больших статуй на острове Пасхи. Там неподалеку был еще невеликий остров с вулканом, где они видели другие развалины со всякой резьбой — камни все поистерлись, пока лежали под морем, но ужасные вырезные чудища покрывали их сплошь.
Ну так вот, значит, Мэтт сказывал, туземцы там имели столько рыбы, сколько могли выловить, и носили браслеты всякие и на голове штуковины вроде как золотые и покрыты сплошь узорами с чудищами, ну прям совсем как на тех развалинах на островке, — не пойми что, то ли рыбьи лягвы, то ли лягушачьи рыбы, и они будто бы крутятся так и сяк, ну совсем как человечки. Никто не мог выведать у них, кто им так хорошо помогает, и все другие туземцы не знали, как это они исхитряются наловить такую прорву рыбы, когда на соседних островах тащили одне пустые невода. Мэтт, он все дивился, да и капитан Оубед тоже. Оубед, тот примечал, что с каждым годом все больше красивых юношей того племени исчезало с глаз долой безвозвратно, а стариков там вообще почти не было. Еще он заприметил, что некоторые туземцы выглядели слишком уж странно даже для канаков.
И захотел Оубед вызнать правду насчет их язычества. Ведать не ведаю, как он это сделал, а только начал он промышлять торговлей из-за тех золоченых цацек, что носили туземцы. Все выпытывал у них, откудова они их взяли и нельзя ли раздобыть еще, и выведал все ж историю у старого вождя — у Валакеа, как они его называли. Никто, кроме Оубеда, не поверил старому желтому дьяволу, но капитан-то, он умел читать людей как книги. Кхе-кхе! Никто никогда и мне не верил, даже когда я им и теперь говорю; вижу, и ты не веришь, молодой человек, хотя, посмотреть на тебя, глаза-то у тебя вроде такие же смышленые, как были у Оубеда.
Шепот старика становился все тише, и я содрогнулся, почувствовав, что сам он искренне верит в правдивость своих хмельных фантазий.
— Ну так вот, сэр, Оубед, он узнал, что на ентой земле водятся такие твари, о каких люди никогда и слыхом не слыхивали — и не поверят, даже если им скажут. Кажется, енти канаки множество своих юношей и девушек приносили в жертву каким-то тварям вроде богов, что жили под морем и платили им за это всякого рода пользой. Канаки повстречали тех тварей на малом островке со странными развалинами, и они казались им точь-в-точь теми ужасными рыбье-лягушачьими чудищами, что вырезаны там на камнях. Может, они все вроде существ, о каких говорят русалочьи истории и все такое. У них на дне морском разные города, и ентот остров выпучился оттуда. Кажется, там, наверху, оказалось несколько тех самых тварей, что жили в каменных зданиях, когда остров вдруг вылез наружу. Так вот канаки и прознали про них, что они оттуда, снизу. Сразу, как только высадились, поговорили с ними знаками, а вскоре учинили сделку. Этим тварям нравились человеческие жертвы. Им когда-то давным-давно их приносили много, потом они надолго потеряли связь с верхним миром. Что они делали с жертвами, этого я не скажу, и я так думаю, Оубед не хотел, чтобы кто-нибудь слишком много об этом расспрашивал. Но факт, что ента сделка показалась язычникам выгодной, потому что они переживали тяжкие времена и от нужды готовы были на всякое безумие. Дважды в год — в Вальпургиеву ночь и в канун Дня всех святых — они отдавали морским тварям точно такое число молодых людей, о каком условились. Также давали им кой-какие резные безделки, которые сами делали. А енти твари, как обещали, давали им взамен прорву рыбы — они сгребали ее со всех морских глубин — и еще всякий раз давали сколько-то золоченых вещей.
Ну вот, встречались туземцы с тварями на малом острове с вулканом — приходили туда на каноэ с жертвами и всяким прочим, а назад плыли с золочеными драгоценностями. Поначалу твари на главный остров к канакам сами никогда не приходили, но потом стали приходить своей охотой. Видать, они безумно захотели смешиваться с канаками на церемониях в Вальпургиеву ночь и в канун Дня всех святых. Они, видишь ты, могли жить и под водой, и снаружи — потому и зовутся анфибами, так я думаю. Канаки говорили им, мол, если люди с других островов прознают, что они вообще здесь существуют, то захотят вымести их отсюда, но твари им отвечали, что тут нечего беспокоиться, потому что они сами могут отовсюду вымести детей человечьих как шелуху, если те вздумают надоедать им, — мол, они могут такое, чему даже названия не придумано, потому что подобное делалось только один раз сгинувшими Прежними Существами, кто бы они ни были. Но, не желая лишнего беспокойства, твари затаивались, когда на остров приплывали чужие. А как дело подошло к спариванию с ентими жабьими рыбами, канаки будто поначалу не хотели, но потом узнали кое-что, как на деле с этим спознались. Оказалось, человечьи люди все вроде родни таким водяным бестиям: мол, все живое однажды вышло из вод и дожидалось только малой перемены, чтоб вернуться назад. Твари сказали канакам, что если они смешают крови, то дети будут как нижние, сначала в человечьем виде, а потом превратятся и все больше будут похожи на бестий, пока наконец не уйдут в воду и не соединятся там, внизу, с огромным множеством бестий. И это в большинстве молодые парни — их превратили в рыбьих тварей, и они пошли в воду, чтобы никогда не умереть. Енти твари никогда не умирают, разве что их насильно убьют. Ну вот, сэр, со временем Оубед вроде узнал, что тех островитян их водяные твари наполнили рыбьей кровью. Когда они старели и это делалось заметно, то держались скрытно, пока не почувствуют, что им уже хочется оставить селение и идти в воду. Некоторым больше это нравилось, чем другим, а некоторые медленно изменялись и долго не хотели идти в воду; но в большинстве они сурьезно относились к пути, указанному им бестиями. Тот, кто от рождения больше походил на тварей, превращался легко и исчезал безвозвратно, а тот, кто рождался почти человечьего облика, иногда оставался на острове лет, почитай, до семидесяти, хотя обычно и до этого ходил вниз, чтобы попробовать плавать. Туземцы, уходившие в воду на время, сколько-то побыв там, возвращались, и будто кое-кто разговаривал там, внизу, со своим прапрапрапрапрадедом, оставившим сушу два века назад или того раньше.
Все только и говорили, что о смерти: как бы им не погибнуть в каноэ, воюя с другими островитянами, и не стать жертвой, приносимой богам нижнего мира, и не помереть от укуса змеи, или от чумы, или какой другой скоротечной хворобы, или еще от чего-нибудь до того, как им придет пора идти в воду, — очень им, видишь, хотелось такой перемены, опосля которой с ними уже ничего ужасного не случится. Видать, надеялись, что то, что они получат, стоит того, что они отдадут, — и Оубед вроде того что задумался и о себе, когда слегка покумекал над рассказом старого Валакеа. Хотя сам Валакеа никогда не брал себе рыбьей крови — он был королевского роду и семейственные узы связывали его с королевскими родами других островов.
Валакеа, тот показал Оубеду много ритуалов и научил заклятиям, какие он говорил, вызывая морских тварей, и позволил ему посмотреть в селении на туземцев, многие из которых уже теряли человечье обличье. Ну так ли, иначе, однако он ни разу не показал ему кого-нибудь из сущих морских тварей, выходящих из воды. Напоследок дал ему странную штуковину — как бишь ее — из свинца или еще чего-то, которую, сказал он, людям низа вынесли рыбьи твари из какого-то места в воде, чтобы наверху спрятать это добро. Полагалось сбросить это вниз с правильными молитвами и все такое. Валакеа говорил, что, когда твари рассеивались по всему миру, всегда находился кто-то, кто, осмотревшись, находил енту штуковину и приносил им, когда они требовали.
Мэтту Элиоту, ему вообще невзлюбилось это дело, и он хотел, чтобы Оубед скорей уходил от острова; но капитан страстно желал наживы, а тут обнаружил, что может по дешевке добыть енти золоченые штуковины, люди низа заключили с ним выгодное соглашение. Твари ступили на ентот путь надолго, и Оубед взял предостаточно того золоченого товара, так что хватило открыть фабрику в старом заброшенном здании, когда-то бывшем мельницей Уайта. Он не стал торговать ентими штуковинами в том виде, как они были, потому что люди низа все время о них спрашивали. Тоже и его местные, нижние потом, хотя и обещали вести себя смирно, не давали ему покою, мол, где да где все это золотое добро; тогда он и позволил своим женщинам, пока те не совсем еще лишились человечьего обличья, носить кой-какие из ентих цацек.
Ну вот, шел тридцать восьмой, кажись, год — мне тогда семь годков от роду было, — и Оубед, тот в одно из плаваний обнаружил, что его островитян куда-то повымело, все исчезли. А вышло так, что туземцы с других островов догадались кой о чем и решили прибрать дело к своим рукам. Да только не знали они древних магических заклятий, какими призывают морских тварей. Слышали, будто те, прежние, канаки получили много пользы, когда морское дно выпучило какой-то остров с развалинами старее потопа. Но только видят, что ханжеские стервецы, жившие там прежде, не оставили ничего путного ни на главном своем острове, ни на малом островке с вулканом, одне развалины, которые все, почитай, рассыпались в труху. В некоторых местах только мелкие камни повсюду разбросаны — вроде амулетов — с какими-то на них подобиями знаков, которые ты бы нынче назвал свастикой. Может, это знаки вообще самых древних тварей. Ну а все туземцы исчезли вместе со своими золочеными цацками, никого из канаков не осталось, кто бы мог хоть слово молвить насчет этого дела. Никто бы даже и не подумал, что на этом острове когдай-то жили какие-то люди.
Это, конечно, здорово ударило по Оубеду, обычная торговля его пошла на убыль. Да и по всему Инсмуту тоже ударило, потому что, пока стояли времена мореплавания, польза была не только хозяину судна, экипаж тоже внакладе не оставался. В большинстве местные переживали плохие времена безропотно и покорно, как овцы, но тут уж стало хуже некуда: рыболовство пошло на убыль и мельницы никак не хотели справно работать.
Вскорости Оубед, он начал кощунственно проповедовать среди местных, мол, живут в овечьей глупости, молясь христианским небесам, которые никому ни в чем не помогают. Он говорил им, что некоторые народы молятся только таким богам, которые дают много пользы, дают все, что нужно человеку, еще сказал, что, если добрая паства станет его слушать, он, можбыть, сумеет задобрить тех богов, каким молились люди низа, и енти боги отплатят прорвой рыбы и цельными кусками золота. Ну а те, которые плавали с Оубедом на «Королеве Суматры» и видели остров, те смекнули, о чем он толкует, но не хотели никого слишком тревожить рассказами о морских тварях, которых сами не видели и считали глупыми сказками; и еще они думали, мол, вдруг и взаправду все переменится к лучшему, как обещал Оубед. А тот все свое, мол, он знает путь истинной веры, чтоб они получили по… пользу…
Вдруг старик запнулся, забормотал, впал в угрюмость, уста его будто сковало ужасом. Нервно оглянувшись через плечо, а затем вновь повернувшись к морю, он зачарованно уставился на чернеющий в отдалении риф. Я заговорил с ним, но он не ответил, и я подумал, что никак нельзя дозволять ему прикончить бутылку. Безумный его рассказ я выслушал с глубоким интересом, ибо вообразил, что все же что-то есть в этой грубой, но своеобразной аллегории, основанной на странностях Инсмута и получившей развитие в путаных объяснениях старика, наделенного воображением и способностью творчески переосмыслить экзотическую легенду. Разумеется, я не считал, будто сказка имела хоть какие-то реальные основания; впрочем, это не спасало от истинного ужаса, внушенного мне этим повествованием, хотя бы уж потому, что в нем поминались необычные драгоценности, явно схожие со зловещей тиарой, которую я видел в Ньюберипорте. Возможно, орнаменты действительно пришли с какого-то далекого острова; а все эти дикие истории скорее являются выдумками самого Оубеда, нежели старого пьянчужки.
Я передал Зейдоку бутылку, и он осушил ее до последней капли. Удивительно, как можно поглотить столько виски, но он сделал это, и даже следа хрипоты не осталось в его высоком, с присвистом, голосе. Старик облизал горлышко бутылки и запихнул ее в карман, затем начал клевать носом, бормоча что-то себе под нос. Я наклонился поближе, стараясь хотя бы по артикуляции угадать слова, которые тот бормотал, и, присмотревшись внимательнее, заметил под его неопрятными густыми усами сардоническую улыбку. Да, он продолжал рассказ, и я, напрягши слух, сумел разобрать большую часть из произнесенного.
IV
Едва ли я смогу описать настроение, в которое привел меня этот эпизод — одновременно безумный и жалкий, карикатурный и устрашающий. Парень из бакалеи предупреждал о чем-то подобном, однако реальность сверх ожидания выбила меня из колеи. И хотя вся эта история порядком смахивала на детскую страшилку, неистовая убежденность и ужас старого Зейдока передались мне, возбудив интерес, который смешался с ранее сформировавшимся стойким отвращением к этому городу.
Впоследствии у меня будет время обдумать услышанное и извлечь из легенды зерна исторической аллегории, а теперь хотелось просто выбросить все это из головы. К тому же я рисковал опоздать — часы показывали пятнадцать минут восьмого, а автобус на Аркхем отходил с Таун-сквер в восемь, — так что я попытался придать своим мыслям по возможности более нейтральное и практическое направление, шагая по заброшенным улицам с провалившимися кровлями и покосившимися стенами домов в сторону отеля, чтобы забрать свой саквояж и там же, на площади, сесть в автобус. Золотистый свет ранних сумерек придавал древним кровлям и ветхим трубам вид мистического очарования и покоя, но мне почему-то было трудно заставить себя обернуться. Я желал поскорее покинуть этот зловонный и омраченный страхами Инсмут, желательно на каком-нибудь другом виде транспорта, а не на том автобусе, за рулем которого сидел Сарджент, малый с омерзительной внешностью. Шел я, впрочем, не слишком стремительно, ибо здесь на каждом безмолвном углу встречались архитектурные детали, стоящие того, чтобы задержать на них взгляд, а ходьбы до площади было от силы полчаса.
Сверяясь с картой юного бакалейщика и прикидывая маршрут, вместо Стейт-стрит я выбрал для возвращения к Таун-сквер еще не пройденную мною прежде Марш-стрит. Ближе к повороту на Фолл-стрит стали попадаться рассеянные там и сям группки скрытных шептунов, и, достигнув наконец площади, я увидел, что почти все бездельники, слонявшиеся прежде по тротуарам, собрались теперь у дверей «Гилмэн-хаус». Когда я забирал из холла отеля свой саквояж, казалось, что все это множество выпученных, водянистых, странно немигающих глаз уставилось на меня. Оставалось только надеяться, что ни одно из этих неприятных созданий не окажется моим попутчиком до Аркхема. Автобус раньше времени, ибо восьми еще не было, пригромыхал с тремя пассажирами, и угрюмый парень пробормотал с тротуара несколько неразборчивых слов водителю. Сарджент вынес почтовую сумку и пачку газет и удалился в отель; тем временем пассажиры — те самые несколько человек, которых я видел утром прибывшими в Ныоберипорт, — неуклюже выволоклись из автобуса и перебросились парой тихих гортанных слов с одним из торчащих тут же бездельников, причем язык, на котором эти слова прозвучали, был явно не английским. Зайдя в пустой салон, я занял то же место, что и по дороге сюда, но едва успел усесться, как возвратился Сарджент и мерзким хриплым голосом сообщил неприятные для меня новости. Судя по всему, мне здорово не повезло. Что-то плохое приключилось с мотором, хотя транспорт без опоздания доехал сюда от Ньюберипорта. Нет, это нельзя исправить до ночи, и нет никакого другого способа добраться из Инсмута до Аркхема или еще какого-нибудь соседнего городка. Сарджент извинился и посоветовал мне остановиться на ночь в «Гилмэне». Вероятно, клерк отеля сделает для меня скидку, но другого все равно ничего не придумать. Ошеломленный внезапным препятствием и безумно страшась перспективы провести ночь в этом разлагающемся и практически не освещенном городе, я вышел из автобуса и направился в вестибюль отеля, где угрюмый, сомнительного вида гостиничный клерк предложил мне 428-й номер — на предпоследнем этаже и без водопровода — за один доллар.
Невзирая на то что я слышал об этом отеле в Ньюберипорте, я заполнил карточку, заплатил доллар, позволил клерку взять мой саквояж и проследовал за этим кислым, единственным здешним служителем по трем пролетам скрипящей лестницы и пыльному пустому коридору. Мой номер, мрачная комната с убогой и дешевой обстановкой, двумя окнами выходил в темный, грязный двор, стиснутый внизу соседними кирпичными корпусами, а над всем этим в западном направлении открывался вид на дряхлые крыши и болотистую местность за городом. Ванная комната была в конце коридора — обескураживающая реликвия с древним мраморным унитазом, жестяной ванной, тусклой электрической лампочкой и заплесневелыми деревянными панелями, прикрывающими водопроводные трубы.
Свет дня еще не померк; я вышел на площадь в поисках места, где бы поужинать, и тотчас заметил, что на меня исподтишка поглядывают все эти явно ненормальные бездельники. Поскольку бакалея уже закрылась, пришлось обратиться к услугам ресторана, который я днем обошел стороной из чувства брезгливости. Обслуживали клиентов двое — заторможенный узкоголовый тип с пристальными, немигающими глазами и плосконосая девица с невероятно толстыми, неуклюжими руками. Исключительно прилавочного типа сервис облегчил мне выбор, поскольку вся пища здесь приготовлялась в основном из банок и пакетов. Удовольствовавшись тарелкой консервированного овощного супа и крекерами, я вскоре возвратился в «Гилмэн-хаус», взял у малосимпатичного портье, расслабленно стоявшего за конторкой, вечернюю газету и засиженный мухами журнал и поднялся в свой неприветливый номер.
Когда сгустились сумерки, я зажег тусклую лампочку над изголовьем дешевой железной кровати и постарался устроиться поуютнее, чтобы продолжить начатое чтение. Я чувствовал, что целесообразнее отвлечь разум чем-то нейтральным, ибо вряд ли стоило размышлять над уродством этого старого, умопомраченного города, в то время как я все еще нахожусь в его пределах. Безумный анекдот, рассказанный старым пьянчужкой, вряд ли мог навеять приятные сновидения, и я старался не вызывать в памяти образ его диких водянистых глаз.
Не следовало также вспоминать о заночевавшем в «Гилмэн-хаус» фабричном инспекторе и голосах ночных гостиничных обитателей, каковую историю рассказал мне билетный кассир в Ньюберипорте, и об ужаснувшем меня лице под тиарой в черном проеме церковной двери. Мне было бы легче удержаться от этих тревожных мыслей, не будь мой номер таким отвратительно затхлым. Но он оказался именно таким, и эта гибельная затхлость, чудовищно смешиваясь с городской рыбьей вонью, навязчиво фокусировала мысли на теме смерти и разложения. Беспокоило еще одно — отсутствие на двери номера задвижки. Она явно была здесь, на что указывали оставшиеся от нее следы, причем с признаками совсем недавнего ее устранения! Это было против правил, хотя чего еще ожидать от подобного заведения? Обыскав комнату, я обнаружил на платяном шкафу задвижку того же размера, если судить по отметкам на двери. Испытав облегчение, я занялся водворением скобяной принадлежности на ее законное место с помощью портативного набора из трех инструментов, включая отвертку, который держал на кольце с ключами. Задвижка идеально подошла, и я почувствовал себя спокойнее. Не то чтобы я действительно остро ощущал ее необходимость, но сей символ охранения можно было только приветствовать в той обстановке, что меня окружала. Имелось еще по задвижке на обеих внутренних дверях, соединявших номера между собой; я их проверил и запер.
Раздеваться я не стал и решил пока почитать, а перед сном снять лишь пиджак, воротничок и туфли. Достав из саквояжа карманный фонарик, я запихнул его в карман брюк на тот случай, если проснусь в темноте и надо будет посмотреть на часы. Дремота, однако, не шла; и когда я прервал ход своих размышлений, то с тревогой обнаружил, что подсознательно вслушиваюсь в нечто — нечто такое, что ужасает меня и чему я не могу подобрать названия. Видно, история того инспектора затронула мое воображение гораздо сильнее, чем я думал. Я опять попытался читать, но вскоре убедился, что не воспринимаю прочитанное.
Через какое-то время мне показалось, что на лестницах и в коридоре раздаются отдельные скрипы, похожие на шаги, — возможно, в отеле появились новые постояльцы. Не слышалось, однако, ни одного голоса, а сам скрип был каким-то уж очень осторожным. Все это мне не понравилось, и я засомневался: стоит ли вообще ложиться спать? Город населен довольно странными людьми, и здесь уже несколько раз пропадали приезжие. Не одна ли это из тех гостиниц, где путешественников лишают жизни из-за кошелька? Правда, я не выглядел богачом. А может, городские жители действительно так ненавидят любопытствующих визитеров? Не мой ли слишком пристальный осмотр достопримечательностей с поминутным заглядыванием в карту возбудил столь недружелюбное внимание? Или я просто слишком перенервничал, если позволяю случайным скрипам ввергнуть себя в подобного рода размышления. Как бы то ни было, я пожалел, что не имею при себе оружия.
Наконец, испытывая усталость, в которой, однако, не было и намека на сонливость, я запер дверь на ключ, закрыл задвижку, выключил свет и как был — в пиджаке, воротничке и ботинках — бросился на жесткое неровное ложе. Любой слабый ночной шорох в темноте казался преувеличенным, и меня захлестнуло течение вдвойне неприятных мыслей. Я уже корил себя, что погасил свет, однако слишком устал, чтобы подниматься и снова включать его. Затем, после долгой, порождающей страх паузы и возобновившегося поскрипывания на лестнице и в коридоре, прозвучал этот тихий звук, в происхождении которого невозможно было ошибиться, — звук, явившийся пагубным подтверждением всех моих мрачных предчувствий. Ни малейшей тени сомнения, к замку моей двери — осторожно, воровато, неуверенно — примерялись ключом.
Уловив этот сигнал опасности, я, как ни странно, почувствовал себя гораздо спокойнее по сравнению с предыдущими неопределенными страхами. Хоть и без веских причин, но я заранее был начеку, и в ситуации реальной угрозы, чем бы она ни обернулась, это стало моим преимуществом. Тем не менее переход от смутных предположений к тревожной реальности был шокирующим. Теперь выяснилось, что происходящее — не плод моего воображения. Зловещая угроза стала единственным, о чем я мог думать, и я замер в полной неподвижности, ожидая следующих действий незваного гостя.
После первой попытки осторожный скребущий звук прекратился, и я услышал, как кто-то вошел в номер севернее моего, отперев его ключом и затем тихонько попробовав смежную дверь. Задвижка с моей стороны была закрыта, и я услышал скрип пола, когда крадущийся покидал номер. Спустя немного времени послышался другой тихий характерный звук, и я понял, что номер южнее моего тоже посетили. Опять осторожная попытка открыть смежную дверь, и опять скрип пола при отступлении. На этот раз шаги удалились по холлу и вниз по лестнице: очевидно, вор понял, что задвижки на дверях в порядке, и оставил свои попытки — по крайней мере, на время.
Быстрота, с которой я приступил к планированию своих дальнейших действий, показывала, что подсознательно я, должно быть, уже давно нащупывал возможные варианты спасения. С самого начала было понятно, что попытки проникновения в номер означали опасность, с которой лучше не встречаться лицом к лицу; поэтому оставалось лишь уносить ноги, и чем быстрее, тем лучше. Мне надо было не мешкая бежать из этого отеля какими угодно путями, но только не по коридору и не по лестнице.
Бесшумно поднявшись, я зажег, фонарик и щелкнул выключателем над кроватью, намереваясь отобрать и распихать по карманам кое-какие вещи, поскольку саквояж решил бросить. Свет, однако, не зажегся — похоже, электричество было отключено. Очевидно, загадочный заговор против меня осуществлялся с размахом. Пока я стоял в раздумье, все еще держа руку на бесполезном теперь выключателе, до слуха моего донесся приглушенный скрип на нижнем этаже, и мне показалось, что я различаю тихий разговор. Минуту спустя я уже усомнился, что звуки внизу были голосами, ибо хриплые взлаивания и неопределенно-односложные кваканья мало походили на обычную человеческую речь. Затем я подумал, что именно такие звуки, вероятно, слышал фабричный инспектор, ночуя в этом омерзительном ветхом здании.
Распихав при свете фонарика все необходимое по карманам, я надел шляпу и на цыпочках подошел к окнам, чтобы исследовать возможности спуска. В нарушение штатных правил безопасности, пожарной лестницы на этой стороне отеля не оказалось; окна моего номера выходили во двор, от булыжной мостовой которого меня отделяли еще три этажа. Однако справа и слева к отелю примыкали древние кирпичные постройки; их наклонные кровли подходили вплотную к гостиничной стене, поднимаясь почти до уровня моего четвертого этажа. Чтобы достичь одной из этих крыш, я должен был оказаться в двух номерах от своего — в одном случае севернее, в другом южнее, — и я прикинул мои шансы на подобное перемещение. Не следовало рисковать, появляясь в коридоре, где мои шаги определенно будут услышаны и где трудности с попаданием в нужный мне номер могут оказаться непреодолимыми. Мое продвижение, если оно вообще возможно, должно было происходить через менее прочные внутренние двери между номерами, замки и задвижки которых я мог сорвать, тараня дверь плечом, — в том случае, конечно, если она открывается от меня. Я решил, что это возможно, благодаря рахитичной природе дома и устройству его замков и запоров; но было ясно одно — бесшумно этого сделать не удастся. Вся надежда была на быстроту моих действий: надо было выбраться в окно прежде, чем преследователи разберутся в происходящем и войдут из коридора в ту комнату, из которой я собирался совершить прыжок. Свою наружную дверь я забаррикадировал шкафом, стараясь производить как можно меньше шума при его перемещении.
Я понимал, что мои шансы весьма незначительны, и был готов к любой неожиданности. Даже попадание на соседнюю крышу не гарантировало успеха, ибо нужно было еще спуститься на землю и выбраться из города. Одно благоволило мне — ветхость строительных конструкций и множество слуховых окон, зияющих чернотой на каждой из соседних крыш. Сообразив с помощью карты юного бакалейщика, что наилучшим маршрутом бегства из города будет южное направление, я осмотрел дверь в номер, расположенный южнее. Она открывалась на меня. Открыв задвижку и обнаружив, что с той стороны дверь заперта, я понял, что это препятствие мне не одолеть. Отказавшись от южного направления, я осторожно придвинул к этой двери кровать для сдерживания атаки, которую позже могли предпринять из соседнего номера. Дверь на север открывалась от меня, и, хотя проверка показала, что с другой стороны она заперта на замок или задвижку, я понял: уходить надо через нее. Если удастся достичь кровли корпуса, выходящего другой стороной на Пейн-стрит, и успешно спуститься на землю, я, вероятно, смогу дворами добраться до Вашингтон- или Бэйтс-стрит — или же выйду на Пейн-стрит и, повернув на юг, вскоре окажусь на той же Вашингтон-стрит. В любом случае я должен был попасть на Вашингтон-стрит и как можно быстрее покинуть район Таун-сквер. При этом желательно избегать Пейн-стрит, поскольку пожарное депо там могло быть открыто всю ночь.
Размышляя обо всем этом, я смотрел на простирающееся передо мной неопрятное море разрушенных кровель, залитое светом уже пошедшей на убыль луны. Справа панораму рассекало черное устье реки, зажатое с двух сторон заброшенными фабричными корпусами и железнодорожной станцией. Далее в той стороне тянулись полотно ржавой железной дороги и шоссе на Ровлей, проходившие по плоской болотистой местности с островками кустарника и сухой высокой травы. Слева и немного ближе, на изрезанной рукавами реки пригородной местности, белела в лунном свете узкая дорога на Ипсвич. Единственное, чего я не мог видеть со своей стороны отеля, так это южный маршрут на Аркхем, который был предпочтительнее всех прочих. Пока меня одолевали сомнения и раздумья, неясные шумы внизу уступили место новым и более тяжелым скрипам на лестнице. Дрожащее мерцание света появилось во фрамуге над дверью, а доски коридорного пола застонали под непомерной тяжестью. Послышались неопределенные бормочущие звуки, которые сменил резкий стук в наружную дверь моего номера.
С минуту я простоял, затаив дыхание. Казалось, прошла вечность, и как-то вдруг и сразу тошнотворная рыбья вонь проникла в атмосферу моего номера. Затем стук повторился еще громче и настойчивее. Я понял, что время действий настало, и, открыв задвижку северной внутренней двери, приготовился ее протаранить. Стук усилился, и я надеялся, что этот грохот перекроет шум от моих действий. Начав приступ, я наносил левым плечом все новые и новые удары в дверную филенку, не чувствуя боли. Дверь сопротивлялась упорнее, чем я ожидал, но и я не сдавался. А шум возле внешней двери все нарастал.
Наконец дверь поддалась, но с таким треском, что я понял: неприятель мог это слышать. Тотчас стук снаружи перерос в безумный грохот, а в холле возле дверей номеров по обе стороны от моего зловеще загремели ключи. Ворвавшись в только что открытый смежный номер, я успел, прежде чем замок внешней двери отперли, закрыть ее на задвижку; но, едва сделав это, услышал, что к наружной двери следующего номера — того, из чьих окон я надеялся спрыгнуть на нижнюю кровлю, — тоже примерялись ключом.
В какой-то момент я почувствовал полное отчаяние: номер, в котором я находился, уподобился ловушке, ибо его окна не подходили для моей задачи. Волна ужаса окатила меня, когда в луче фонарика я мельком увидел следы, оставленные на пыльном полу незваным гостем, пытавшимся недавно открыть мою дверь из этого номера. Затем с отчаянием обреченного я бросился к двери нужного мне номера, чтобы прорваться туда и запереть задвижку внешней двери, пока ее не открыли из коридора.
Тут мне повезло, ибо намеченная к атаке дверь была не только не заперта, но даже приоткрыта. Войдя в номер, я сразу метнулся к наружной двери и прижал ее коленом и плечом как раз в тот момент, когда она начала отворяться внутрь. Действие это оказалось весьма своевременным, ибо мне удалось захлопнуть дверь и закрыть плотно подогнанную задвижку, потом я сделал это и с дверью, в которую только что вошел. Не успев толком перевести дыхание, я услышал, что удары в две другие двери ослабли, зато началась усиленная возня за той боковой дверью моего номерa, которую я ранее подпер кроватью. Очевидно, большая часть преследователей вошла в южный номер и предприняла массированную фланговую атаку. В тот же миг скрежет ключа в замке донесся от внешней двери северного номера, и я понял, что главная опасность теперь исходит оттуда.
Северная внутренняя дверь была широко открыта, но времени на то, чтобы добраться до отпираемой из коридора двери следующего номера, уже не оставалось. Все, что я мог сделать, это закрыть и запереть на задвижку внутреннюю дверь, так же как и дверь напротив: одну забаррикадировав кроватью, другую комодом, — а к наружной двери перетащить умывальник. Понимая всю ненадежность этих укреплений, я все же надеялся с их помощью выиграть время, чтобы успеть вылезти из окна и спрыгнуть на крышу корпуса, выходящего на Пейн-стрит. Но даже в этот напряженнейший момент более всего ужасался я не очевидной слабости своих оборонительных сооружений. Самым пугающим было то, что мои преследователи, кроме каких-то отвратительных пыхтений, хрюканий и приглушенных, со странными интервалами, взлаиваний, за все время не издали ни единого членораздельного звука.
Когда, покончив с передвижкой мебели, я бросился к окнам, из коридора донесся ужасающий топот в сторону номера, находившегося севернее меня, а шум в южном номере стих. Видно, большинство моих преследователей решили сконцентрировать силы против слабой внутренней двери, которую, как они думали, им легче будет выломать. Лунный свет играл внизу, на коньке крыши, и я увидел, что из-за крутизны ската, на который мне нужно было попасть, прыжок предстоит весьма рискованный.
Оценив ситуацию, я выбрал более южное из двух окон, планируя приземлиться на скате кровли поближе к слуховому окошку. Внутри этого обветшалого кирпичного корпуса тоже могли оказаться преследователи; но я надеялся на удачный спуск, а там, прокравшись затененным двором, я смогу добраться до Вашингтон-стрит и выскользнуть из города в южном направлении. Стук во внутреннюю дверь северного номера стал теперь просто ужасающим, и я видел, что слабые дверные панели начинают растрескиваться. Осаждавшие, очевидно, принесли какой-то тяжелый предмет и использовали его как таран. Кровать, однако, пока держалась, так что мой шанс еще не был потерян. Открывая окно, я обратил внимание на тяжелые бархатные портьеры, укрепленные на перекладине с помощью медных колец, а также на большой крюк для ставен, торчавший с внешней стороны. Увидев средство избежать опасного прыжка, я дернул что есть силы и сорвал шторы со всей крепежной арматурой, а затем быстро зацепил пару колец за крюк и перекинул портьеру наружу. Тяжелые складки достигли крыши, примыкающей к стене отеля, а кольца и крюк казались достаточно прочными, чтобы выдержать вес моего тела. Таким вот образом, выбравшись из окна и спустившись по импровизированной веревке на крышу, я навсегда оставил позади кишащее ужасами здание «Гилмэн-хаус».
Я приземлился на расхлябанный шифер крутой кровли и благополучно достиг черного проема слухового окна, умудрившись при этом не поскользнуться. Взглянув вверх, на покинутое мною окно, я убедился, что в нем все еще темно, тогда как севернее, за полуобвалившимися башнями и кровлями, зловеще светились огни в резиденции Ордена Дагона, а также в бывших баптистской и конгрегационалистской церквях — воспоминание о последней заставило меня содрогнуться. Внизу, во дворе, как будто никого не было, и я понадеялся, что успею сбежать до того, как поднимется общая тревога. Посветив фонариком в слуховое окно, лестницы я не увидел, но там было невысоко, так что я повис на руках и спрыгнул на пыльный пол чердачного помещения, загроможденного ящиками и бочками.
Место выглядело омерзительно, но об этом я уже не задумывался, а быстро взглянул на часы — времени было два часа пополуночи — и при свете фонарика отыскал лестницу. Ступени скрипели, но звук не казался слишком громким, и, миновав захламленный второй этаж, я спустился вниз. Первый этаж был пуст, и лишь эхо отвечало моим шагам. Наконец я увидел в конце холла слабо светящийся прямоугольник дверного проема — выход на Пейн-стрит. Избрав другой путь, я обнаружил заднюю дверь, тоже открытую, и, мигом преодолев пять каменных ступеней, выбежал на поросшую травой булыжную мостовую двора.
Лунный свет сюда не проникал, но я и без фонарика различал свой путь. Некоторые окна в «Гилмэн-хаус» были слабо освещены; оттуда едва доносился какой-то шум. Крадучись я пробрался к той стороне, что выходила на Вашингтон-стрит, заметил несколько открытых дверей и выбрал ближайшую. Добравшись по темному коридору до противоположного конца здания, я увидел, что дверь на улицу здесь заколочена. Решив проверить другой выход, я на ощупь двинулся назад, в сторону двора, но вскоре, приблизившись к дверному проему, остановился.
Из открытой двери «Гилмэн-хаус» изливалась огромная толпа, состоявшая из существ очень странных очертаний; фонари качались во мраке, и мерзкие квакающие голоса обменивались восклицаниями, в которых не было ничего похожего на английскую речь. Фигуры двигались неуверенно, и я, к своему облегчению, понял, что они не знают, где меня искать; но сам вид этих тварей и их неуклюжая шаркающая походка вызвали во мне содрогание. Более всего меня потрясло появление одного из этих существ, облаченного в какую-то хламиду и увенчанного хорошо мне знакомой высокой тиарой. Твари разбрелись по всему двору, и я начал тихо паниковать. Что, если я так и не найду безопасного выхода на улицу? Рыбий запах был столь тошнотворен, что я боялся лишиться чувств. Вернувшись в холл, я оттуда проник в пустое помещение с окнами, плотно закрытыми ставнями, но без оконных переплетов. Посветив фонариком, я увидел, что ставни можно открыть, и уже в следующую минуту выбрался наружу, осторожно притворив их за собой.
Теперь я находился на Вашингтон-стрит и в данную минуту не видел ни живого существа, ни света, за исключением лунного. Однако в отдалении раздавались звуки хриплых голосов и своеобразного, непохожего на человеческие шаги, топота. Нельзя было терять ни секунды. Я примерно знал направление, а уличные фонари, по счастью, не горели, что лунными ночами не редкость в экономящих на всем провинциальных городишках. С юга исходили какие-то звуки, но я не изменил намерения бежать в ту сторону. Множество зияющих мраком дверных проемов могли приютить меня на тот случай, если я встречу кого-то из преследователей.
Прижимаясь к стенам домов, я шел быстро и бесшумно. К тому же, без шляпы и сильно растрепанный после побега, я не должен был привлечь особого внимания какого-нибудь случайного прохожего. На Бэйтс-стрит я нырнул в зияющую дыру подъезда и переждал, пока его минуют две неуклюже волочащие ноги фигуры, после чего возобновил движение и скоро достиг места, где Элиот-стрит наискось пересекала Вашингтон- и Саут-стрит. Я не бывал здесь прежде, но перекресток представлялся весьма опасным, будучи ярко освещен луной. Впрочем, любой окольный путь мог оказаться еще более гибельным. Единственное, что оставалось предпринять, — это открыто пересечь площадь, притворяясь типичным волочащим ноги инсмутским жителем и надеясь, что никого — или хотя бы никого из моих преследователей — здесь не окажется.
Я не знал, каким образом организовано преследование и какова его настоящая цель. Ощущение было такое, что взбаламучен весь город, но я рассудил, что вести о моем бегстве из «Гилмэна» еще не успели распространиться повсеместно. Несомненно одно — мне надо поскорее перейти с Вашингтон-стрит на какую-то другую улицу, идущую в южном направлении, ибо здесь эта банда из отеля почти наверняка могла меня выследить. В том старом корпусе остались, должно быть, мои следы, показавшие им, в каком месте я выбрался на улицу.
Площадь на перекрестке озаряла луна; передо мной предстали останки сквера, в центре украшенного клумбой в низкой железной ограде. По счастью, никого вокруг не было, хотя со стороны Таун-сквер нарастал какой-то жужжаще-ревущий звук. Широкая Саут-стрит шла к побережью слегка наклонно, открывая вид на море; я понадеялся, что никто не вздумает полюбоваться этим видом в то время, когда я буду пересекать ее в свете луны.
Мое продвижение пока шло беспрепятственно; не слышалось никаких новых звуков, говорящих о том, что я обнаружен. Я невольно замедлил шаг и бросил взгляд в конец улицы, на море, великолепное в ярком лунном сиянии. Вдали, за береговой линией, неясно маячили темные очертания Чертова рифа, и, глядя на него, я не мог не вспомнить о всех тех омерзительных легендах, которых наслушался за последние тридцать четыре часа, — легендах, изображающих эту зазубренную скалу как истинные врата в мир непостижимого и бездонного ужаса. Вдруг, совершенно для меня неожиданно, риф оживился прерывистыми вспышками света. Вне всяких сомнений, это были сигнальные огни, пробудившие во мне слепой иррациональный страх. Мышцы мои напряглись в панической жажде бегства, но я оставался недвижим благодаря подсознательной осторожности и какой-то гипнотической зачарованности. Тут, вдобавок ко всему, на куполе «Гилмэн-хаус», находящегося севернее, я заметил серию похожих световых вспышек, которые не могли быть ничем иным, как ответным сигналом.
Контролируя свои движения и отчетливо понимая, как хорошо меня отовсюду видно, я возобновил путь, подражая шаткой походке инсмутца, хотя все время, пока открытая Саут-стрит дозволяла мне видеть море, не сводил глаз с этого адского рифа. Что сие означало — экзотический ритуал, приписываемый молвой Чертову рифу, или же на мрачную скалу сошла команда какого-то судна? Свернув налево и обогнув разоренный газон, я все еще то и дело оглядывался на полыхающий в призрачном свете летней луны океан с его таинственными вспышками сигнальных огней.
Тогда-то я и увидел нечто такое, что лишило меня последнего самообладания и обратило в паническое бегство на юг, мимо зияющих мраком дверных проемов и подозрительно глазеющих оконниц этой кошмарно безлюдной улицы. Ибо, всмотревшись пристальнее, я обнаружил, что освещенные луною воды между рифом и берегом далеко не пустынны. Они буквально кишели существами, плывущими в сторону города; и, несмотря на свою отдаленность от моря и страшно взвинченное состояние, я разглядел в плывущих головах и молотящих по воде руках нечто столь чужеродное и ненормальное, что едва ли можно сформулировать и вразумительно пересказать.
Мое паническое бегство пресеклось прежде, чем я успел миновать квартал, ибо впереди слева раздался недвусмысленный шум погони. Я услышал топот, гортанные крики и кашляющий рокот мотора, и все эти звуки доносились с южного конца Федерал-стрит. Мои планы тотчас переменились, ибо, если южное направление было блокировано, мне следовало найти другой способ выбраться из Инсмута. Нырнув в ближайший дверной проем, я порадовался тому, что успел пройти залитую лунным светом площадь прежде, чем мои преследователи появились на параллельной улице.
Следующая мысль уже не доставила мне такого удовольствия. Если погоня двигалась по соседней улице, это еще не значило, что часть преследователей не пошла в мою сторону. Я не мог это проверить, но все было явно подчинено общему плану, направленному на пресечение моего бегства. Исходить в любом случае следовало из того, что все дороги, ведущие из Инсмута, взяты под контроль, ибо точного моего маршрута они все-таки не знают. А если это так, то неужели я обречен выбираться из города, минуя все дороги и продвигаясь по заболоченной и изрезанной речными протоками местности? На какой-то момент у меня закружилась голова — и от полнейшей безнадежности, и от быстро распространявшейся, всепроникающей рыбьей вони. Но тут я вспомнил о заброшенной железнодорожной ветке на Ровлей, поросшая вереском земляная насыпь которой тянулась к северу от разрушенной станции. Похоже, это был единственный шанс: местным жителям вряд ли придет в голову, что беглец, если он не помешанный, изберет наиболее труднопроходимый из всех маршрутов. Я припомнил вид из гостиничного окна и понял, как мне надо продвигаться. Дорога на Ровлей в самом ее начале хорошо просматривалась с высоких мест в городе; но этот участок можно было преодолеть ползком, через заросли кустарника. В любом случае, это был мой единственный шанс на спасение, так что приходилось рискнуть.
Зайдя вглубь здания, я еще раз при свете фонарика сверился с картой-схемой юного бакалейщика. Первоочередная задача заключалась в том, чтобы достичь старой железной дороги; и я определил, что безопаснее всего двигаться туда через Бэбсон-стрит, затем на запад, к Лафайет-стрит, огибая открытые места, вроде той площади, что я пересек ранее. Далее надо было двигаться сначала в северном, потом в западном направлении, зигзагообразно — через Лафайет-, Бэйтс-, Адамс- и Бэнк-стрит, — а затем по краю речной теснины выйти к железнодорожной станции, которую я видел из окна. Причина, по которой я решил продвигаться к Бэбсон-стрит подобным образом, состояла в том, что необходимо было избегать не только открытых мест, но и широких улиц вроде Саут-стрит.
В соответствии с новым маршрутом я перешел на правую сторону улицы, чтобы кружным путем незаметно прокрасться на Бэбсон-стрит. Шум на Федерал-стрит все еще продолжался, и, когда я оглянулся, мне показалось, что возле здания, в котором я только что прятался, мерцает свет. В страхе удалившись от Вашингтон-стрит и перейдя на тихую рысцу, я надеялся, что не наткнусь на чей-нибудь слишком внимательный взгляд. На одном из перекрестков Бэбсон-стрит я встревожился, увидев, что один из домов все еще обитаем, о чем свидетельствовали занавески на окнах; но в окнах этих не было света, и я прошел мимо без приключений. На пересечении Бэбсон- и Федерал-стрит, где мои преследователи вполне могли меня обнаружить, я старался как можно ближе прижиматься к перекошенным стенам и дважды прятался в дверных проемах, стоило только появиться какому-то подозрительному шуму. Открытое место впереди, обширное и ярко освещенное луной, в мой маршрут не входило, так что не было нужды его пересекать. Во время своей второй остановки я вновь услышал неопределенные звуки и, осторожно выглянув из укрытия, увидел автомобиль, промчавшийся через площадь в сторону Элиот-стрит, сходившуюся здесь с Бэбсон- и Лафайет-стрит.
Когда я остановился, задохнувшись от рыбьей вони, вновь нахлынувшей после короткой передышки, то увидел целую банду неуклюжих, припадающих к земле существ, толкущихся и с трудом волочащих ноги. Это, скорее всего, была группа, следящая за дорогой на Ипсвич, так как эта трасса являлась продолжением Элиот-стрит. Двое из тех, кого я мельком увидел, были облачены в широкие мантии, а один увенчан тиарой, бледно сиявшей в лунном свете. Отвращение вызывал не только вид, но и сама походка этого существа — мне показалось, что оно не то чтобы шагало, а как-то нелепо, по-лягушачьи подпрыгивало.
Наконец преследователи проволоклись мимо, и я продолжил свой путь, свернув на Лафайет-стрит и быстро перейдя Элиот-стрит в страхе, что кто-нибудь из хвоста нелепой процессии, которая все еще тащилась по тротуару, оглянется. Со стороны Таун-сквер доносились отдаленные скрипящие и стукающие звуки, но мой очередной рывок обошелся без приключений. Теперь надо было пересечь широкую и залитую лунным светом Саут-стрит с ее треклятым видом на море. Здесь я буду весь на виду, и отставшие от процессии на Элиот-стрит могут невзначай обернуться и заметить меня. В последний момент я решил, что лучше замедлиться и пойти, как прежде, изображая обычного инсмутского жителя, приволакивающего ноги.
Когда опять открылся вид на водное пространство — на этот раз справа от меня, — я колебался, стоит ли вообще смотреть в ту сторону. Устоять, однако, я не смог и, старательно шаркая на ту сторону улицы, где было потемнее, искоса бросил взгляд в сторону моря. Никакого судна, против моего ожидания, там не оказалось. Зато я увидел небольшую весельную лодку, плывшую в сторону заброшенного причала и нагруженную чем-то громоздким, накрытым брезентом. Ее гребцы, хотя и смутно различимые на расстоянии, имели особенно отталкивающий вид. В воде все еще можно было различить нескольких пловцов, в то время как на самом черном рифе я заметил слабое постоянное свечение того же не вполне определимого цвета, что и мигающие сигнальные огни, виденные мной прежде. Впереди, по правую сторону, над разрушенными кровлями неясно вырисовывался высокий купол «Гилмэн-хаус», но там было совершенно темно. Рыбий запах, рассеянный на какое-то время милосердным бризом, вновь усиливался.
Я спокойно перешел улицу, поскольку слышал, где находится бормочущая банда, продвигавшаяся по Вашингтон-стрит с севера. Когда они достигли широкой открытой площади, откуда я впервые бросил взгляд на залитую лунным светом воду, я хорошо разглядел их — нас разделял всего один квартал — и содрогнулся при виде животного уродства их лиц и чего-то нечеловеческого в вихляющейся походке. Один шел совершенно по-обезьяньи, длинными руками доставая до земли, в то время как другая фигура — в мантии и тиаре — продвигалась в какой-то нелепой пританцовывающей манере. Я рассудил, что это та самая партия, которая преследовала меня со двора «Гилмэна», и она была ближе всего к маршруту моего бегства. Когда несколько этих созданий обернулись и посмотрели в мою сторону, я оцепенел от страха, однако ухитрился сохранить шаткую, вихляющуюся походку, которую изображал. До сего дня не знаю, заметили они меня или нет. Если заметили, значит, моя стратегия сработала, обманув их, ибо они прошли перекресток, освещенный луной, не изменяя курса и сопровождая движение гортанно квакающим и тараторящим местным говором.
Стараясь не покидать тени и перейдя на прежнюю рысцу, я двигался мимо покосившихся ветхих домов, безучастно глядевших в ночь. Потом перешел на западный тротуар и, свернув за ближайший угол Бэйтс-стрит, пробирался по южной стороне, держась ближе к зданиям. Два дома выказывали признаки обитания, в одном из них слабо светились окна нижнего этажа, однако я миновал их беспрепятственно. Свернув на Адамс-стрит, я почувствовал безмерное облегчение, но тотчас дико перепугался человека, который неожиданно возник в черном дверном проеме и пошел прямо на меня. К счастью, он оказался слишком пьяным, чтобы нести угрозу; так что я благополучно достиг мрачных развалин пакгаузов на Бэнк-стрит.
Ни одного движения не заметил я на этой мертвой улице, соседствующей с устьем реки, а рокот морских волн полностью заглушал звук моих шагов. До разрушенной станции было еще далеко, а кирпичные громады пакгаузов вокруг меня казались даже более опасными, чем фасады жилых домов. Наконец я увидел сводчатое здание станции — вернее, то, что от него осталось, — и направился к его дальнему концу, откуда начинались пути.
Рельсы были ржавые, но большей частью неповрежденные; почти половина шпал сгнила. Идти или бежать по такой поверхности было весьма затруднительно, но я справился с этим и в целом показал неплохое время. Часть пути рельсы шли вдоль края речной теснины, но вот наконец я приблизился к длинному крытому мосту, нависшему над глубоким ущельем. Мои дальнейшие действия зависели от кондиций этого сооружения: если это в человеческих силах, я перейду по нему; если же нет, придется идти на большой риск, пробираясь по улицам к ближайшему автодорожному мосту.
Похожая на длинный сарай громадина крытого моста призрачно поблескивала в лунном свете; шпалы показались мне достаточно надежными, так что можно было особенно не тревожиться. Войдя в мостовой туннель, я включил фонарик, и меня едва не сбила с ног взметнувшаяся прямо передо мной стая летучих мышей. Примерно на середине моста чернел опасный пролом в шпалах, который поначалу испугал меня, заставив остановиться; но в конце концов я решился на отчаянный прыжок, и он мне удался.
С облегчением увидел я вновь лунный свет и вышел наконец из этого мрачного туннеля. Старые пути наискось пересекали Ривер-стрит и сразу сворачивали в зону пригорода, куда уже в меньшей степени доходила отвратительная инсмутская рыбья вонь. Густая поросль репейника и вереска мешала идти, цепляясь колючками за одежду, но я тем не менее радовался этим зарослям — ведь в случае опасности они представляли собой надежное укрытие. Я не забывал, что большая часть моего маршрута прекрасно видна с дороги на Ровлей.
Вскоре началась болотистая местность с единственной тропой на низкой травянистой насыпи, где сорняки росли не так густо. Затем возникло нечто вроде острова, возвышавшегося над болотом; рельсовый путь прорезал его в выемке, заросшей кустарником и ежевикой. Я рад был и этому жалкому приюту, ибо здесь шоссе на Ровлей, если верить виду из моего гостиничного окна, подходило к железной дороге почти вплотную. В конце этого участка оно пересекало пути и затем уже удалялось от города на безопасное расстояние; но до тех пор надо было сохранять предельную осторожность. Я благодарил судьбу за то, что сама железная дорога никем не патрулировалась.
Прежде чем ступить на этот участок пути, я еще раз оглянулся, но признаков преследования не обнаружил. Древние шпили и кровли гиблого Инсмута тускло поблескивали и мерцали в магическом желтом свете луны, и я представил, как выглядел город в прежние дни, до своего помрачения. Когда же взгляд вновь обратился к предместьям, что-то привлекло мое внимание и заставило тотчас замереть на месте.
То, что я увидел — или мне померещилось, что увидел, — южнее, было тревожным намеком на волнообразное движение; намеком, заставившим меня заключить, что огромная толпа выдвигается из города на ровную Ипсвичскую дорогу. На столь большом расстоянии я не мог различить никаких деталей, но меня особенно встревожил сам характер их движения — как-то уж очень странно колыхалась и слишком ярко блестела под луной эта масса. Доносились и далекие звуки, хотя ветерок дул в другую сторону, — нечто вроде резкого скрипа вперемешку с мычанием, что в целом производило еще более мерзкое впечатление, чем звуки существ, попадавшихся мне прежде.
Множество неприятных предположений пронеслось в моем мозгу. Я вспомнил о тех, чей «инсмутский вид» выражен настолько сильно, что они якобы вынуждены скрываться в каких-то трущобах, в тайных убежищах близ береговой линии. Еще я подумал о неведомых пловцах, которых видел сегодня у Чертова рифа. Считая с этой огромной толпой, шевелящейся вдали, а также с теми, что гонялись за мной по улицам города, число преследователей показалось мне чрезмерно большим для такого малонаселенного города, как Инсмут. Откуда могла появиться столь плотная колонна, за которой я сейчас наблюдал? Исходила ли она из древних, незримых и перенаселенных трущоб, что кишели нигде не учтенной и невесть откуда взявшейся жизнью? Или в самом деле имелся некий невидимый корабль, доставивший легион неведомых чужеродцев на этот адский риф? Кто они? Почему они здесь? И если целая свора этих тварей рыщет на Ипсвичской дороге, не разрослись ли подобным же образом патрули и на других дорогах?
Я ступил на участок пути, поросший низким кустарником, сквозь который продирался с трудом и вскоре замедлил шаг, ибо окаянный рыбий дух опять быстро заполонил воздух. Ветер ли, внезапно сменив направление, подул на запад, или еще что, но только вонь прорвалась от моря и накрыла город. Кажется, это началось с той минуты, когда с южной стороны, где до того царило безмолвие, донесся жуткий гортанный клич. Появились и другие звуки, хлюпающие и топочущие, и все это вызывало образы самого отвратительного свойства, мешая отслеживать движение колонны, неприятно колышущейся на отдаленной Ипсвичской дороге.
А затем все — и зловоние и звуки — настолько возросло, что я остановился, дрожа от страха и благодаря судьбу за то, что меня в тот момент скрывал откос. Я вспомнил, что именно здесь дорога на Ровлей ближе всего подходит к старой железной дороге, перед тем как уйти на запад. Нечто двигалось и по этой дороге, и мне оставалось только лечь на землю и ждать, пока это нечто не пройдет мимо и не исчезнет в отдалении. Хвала небесам, эти создания не используют для выслеживания псов — хотя, вероятно, это невозможно из-за вездесущего местного запаха. Лежа на дне песчаной расселины, прикрытой кустарником, я чувствовал себя в относительной безопасности, хотя понимал, что преследователи должны пересечь пути почти возле меня, самое большее — в сотне ярдов. Я видел их, но они меня увидеть не могли, разве что по какой-нибудь злосчастной случайности.
Я страшился даже украдкой взглянуть в ту сторону. Прямо передо мной было освещенное луной место, где они должны были пройти, и меня посетила мысль, что эта местность будет непоправимо загажена уже самим их присутствием. Может статься, они будут ужаснее всех прочих инсмутских типов — чем-то таким, что лучше вообще не впускать в свое сознание и память.
Возросшее зловоние подавило меня, а шумы разрастались, становясь вавилонским смешением кваканья, лая и тявканья без малейшего намека на человеческую речь. Действительно ли это голоса моих преследователей? Может, они все же раздобыли собак? Но до сих пор я не видел в Инсмуте никаких домашних животных. Нет, это хлюпанье и топотанье явно принадлежало монстрам — и мне не следовало открывать глаза, пока все эти звуки не минуют меня, удаляясь на запад. Толпа подошла теперь очень близко — воздух осквернился их хриплым ворчанием, а почва сотрясалась от их чужеродно-ритмичных шагов. Дыхание мое почти пресеклось, и я направил все силы на то, чтобы держать веки опущенными. Я решительно не хотел видеть ничего из того, что проходило мимо, неважно — страшная ли это реальность или всего лишь кошмарная галлюцинация.
Последовавшие вскоре действия властей, вызванные моими неистовыми призывами, подтвердили, что все это чудовищная правда, разве только галлюцинацией был сам этот дряхлый призрачный город с его квазигипнотическими чарами. Сама атмосфера подобных мест обладает уникальными свойствами, а наследие безумной легенды способно потрясти воображение любого человека, оказавшегося среди этих мертвых, отвратительно зловонных улиц с беспорядочной грудой гниющих крыш и обвалившихся колоколен. Быть может, темный морок безумия проник в самое сердце и душу этого злосчастного Инсмута? Кто бы поверил в реальность историй, подобных тем, что рассказывал старый Зейдок Аллен? Правительственные агенты беднягу Зейдока нигде не нашли и не смогли выяснить, что с ним в конце концов сталось. Где вообще кончается безумие и начинается реальность? Неужели и мои последние, самые жуткие впечатления были всего лишь кошмарной иллюзией?
Но я попытаюсь рассказать, о чем думал той ночью под издевательски желтой луной, наблюдая волнующуюся и пританцовывающую процессию, что шествовала из города по дороге на Ровлей и отчетливо предстала моему взгляду, когда я лежал среди диких зарослей ежевики на заброшенной железнодорожной ветке. Своего намерения не открывать глаз я, конечно, не выполнил. Эта попытка была обречена на неудачу — ибо кто смог бы слепо уткнуться в землю, в то время как чуть не в сотне ярдов от него зловонно шлепал мимо легион квакающих, взлаивающих существ неведомого происхождения?
Я полагал, что готов к худшему, и эта готовность неудивительна, принимая во внимание то, что я видел до этого. Прежние мои преследователи были отвратительно ненормальны — так мог ли я особенно удивляться, встретившись лицом к лицу с еще более отвратительной ненормальностью, глядя на тварей, в которых вообще нет ни малейшей примеси нормального? Я не открывал глаз до тех пор, пока хриплые крики не стали громче, исходя из того места, что было прямо передо мной. В тот момент я понял, что большая их часть должна быть хорошо видна там, где шоссе пересекается с путями, — и я не мог больше сдержать любопытства, какое бы ужасное зрелище ни явилось под желтой луной моему взору.
Это было концом, концом всего, в чем убеждала меня прежде жизнь на поверхности этой земли, утратой душевного равновесия и веры в целостность природы и человеческого разума. Ничего подобного я не мог и вообразить, даже поверь я безумной сказке старого Зейдока в самом буквальном смысле. Ничто не сравнится с дьявольской реальностью, которую я видел — или верил, что вижу. Хочу предупредить: вряд ли в описании мне удастся передать весь ужас этого зрелища. Возможно ли, чтобы наша планета действительно расплодила подобных тварей; что человеческие глаза действительно, как объективную реальность, видели то, что человек до сих пор знал только по древним легендам и порождениям лихорадочных фантазий?
И однако я видел их несметный поток — хлюпающий, топочущий, квакающий, блеющий, — не по-человечески волнообразно двигавшийся сквозь призрачный лунный свет в гротесковой, зловещей сарабанде
[88] фантастического кошмара. Иные были в высоких тиарах из того же безымянного белесовато-золотого металла… Иные весьма странно одеты… А один, который возглавлял процессию, был в отвратительно бугрящемся на нем черном пиджаке, полосатых брюках и человеческой фетровой шляпе, нахлобученной на нечто, заменявшее ему голову…
Помнится, в их раскраске доминировал зеленовато-серый цвет, исключая лишь белые животы. В большинстве своем они лоснились и казались скользкими, но гребни их спин покрывала чешуя. В очертаниях тел явно присутствовало нечто антропоидное, в то время как головы были рыбьими, с громадными, выпуклыми, немигающими глазами. По сторонам шей у них пульсировали жабры, а длинные лапы имели перепонки. Они двигались по-всякому — иногда на двух ногах, иногда на четырех, и я мог радоваться уже хотя бы тому, что у них не более четырех конечностей. Их квакающие, взлаивающие голоса издавали нечто похожее на артикулированную речь, в которой содержались все мрачно-выразительные оттенки, которых так недоставало пучеглазым лицам.
Но при всей их чудовищности они не казались мне чем-то совсем уж незнакомым. Я слишком хорошо знал, что они собой представляют, — ибо разве утратило свежесть воспоминание о тиаре, виденной мною в Ньюберипорте? Это были те самые богомерзкие рыбьи лягвы с безымянных узоров — ожившие и чудовищные; и, глядя на них, я понял, какая смутная ассоциация ужаснула меня в том сгорбленном, увенчанном тиарой священнике, которого я мельком заметил в темном проеме церковного полуподвала. Об их количестве можно было только догадываться. Мне казалось, что здесь их неисчислимое множество, — за короткое время я смог разглядеть лишь небольшую часть процессии. Уже в следующую минуту все исчезло благодаря тому, что сознание милосердно покинуло меня, и это был первый обморок в моей жизни.
V
Мелкий дневной дождик — вот что привело меня в чувство среди зарослей кустарника возле железной дороги, и когда я пошатываясь подошел к автомобильной трассе, то не увидел на свежей грязи никаких следов. Рыбья вонь тоже исчезла; к югу мрачно вздымались разрушенные инсмутские кровли и смутно вырисовывались далекие колокольни, но ни одного живого создания во всей этой заброшенной болотистой местности я не заметил. Часы мои все еще шли и показывали час пополудни.
Реальность того, с чем мне довелось соприкоснуться, еще не утвердилась в сознании, лишь в самой глубине которого таилось нечто неопределенно-отвратительное. Я понимал лишь, что должен бежать от этого зловеще-помраченного Инсмута. Проверив, насколько мое вымотанное, истощенное тело способно к передвижению, я обнаружил, что, несмотря на слабость, голод, ужас и замешательство, все же могу продолжать путь, и медленно побрел вдоль грязной дороги на Ровлей. Еще до наступления вечера я достиг небольшого селения, где смог подкрепиться и раздобыл кое-какую приличную одежду. Я сел на ночной поезд до Аркхема и на следующий день долго, горячо и убедительно говорил там с правительственными чиновниками, все сказанное позднее повторив в Бостоне. С основными положениями этих собеседований общественность теперь ознакомлена, и я был бы очень рад, если бы мог, не кривя душой, заявить, что в этой истории не осталось ничего недосказанного. Возможно, мною самим овладевает безумие — величайший ужас… или величайшее диво, — и оно набирает силу.
В ходе остального путешествия я отказался, что легко можно понять, от выполнения большей части предварительно запланированного — от научных, архитектурных и антикварных изысканий, на которые сильно рассчитывал. Я также не решился осмотреть несколько очень странных ювелирных изделий, хранящихся в музее Мискатоникского университета. Но кое-какую пользу из пребывания в Аркхеме я все же извлек, собрав генеалогические сведения, которыми давно интересовался. Информация эта, правда, далеко не полна и собрана второпях, но, когда у меня будет время детально изучить ее и расшифровать, она еще сослужит свою службу. Куратор местного исторического общества — мистер Э. Лепхэм Пибоди — весьма любезно предложил мне помощь и выказал особый интерес, когда узнал, что я внук Элизы Орни из Аркхема, которая родилась в 1867 году и в семнадцатилетнем возрасте вышла замуж за Джеймса Уильямсона из Огайо.
Оказалось, что мой дядя по материнской линии много лет назад приезжал сюда с теми же, что и у меня, исследовательскими целями и что семейство моей прабабки некогда было предметом местного любопытства. Здесь, как сказал мистер Пибоди, сразу после Гражданской войны происходили бурные дебаты по поводу брака ее отца, Бенджамина Орни, ибо всех несколько озадачило происхождение невесты. Болтали разное; предполагалось, в частности, что невеста — это осиротевшая мисс Марш из Нью-Гемпшира, кузина Маршей из графства Эссекс, но она воспитывалась во Франции и мало что знала о своем семействе. Опекун хранил капитал — для содержания девушки и ее французской гувернантки — в Бостонском банке; но имени этого опекуна никто из жителей Аркхема не ведал, а в какой-то момент контакты с ним вообще прекратились, так что гувернантка приняла на себя его роль в силу судебного назначения. Француженка — теперь уже давно покойная — была не слишком общительна, и тут поговаривали, что знала она гораздо больше, чем от нее слышали. Но что сильнее всего озадачивало, так это полное отсутствие каких-либо официальных записей о родителях молодой женщины — Енохе и Лидии (Месерве) Марш — в родословных старых фамилий Нью-Гемпшира. Многие предполагали, что девушка — побочная дочь известного Марша; глаза, во всяком случае, у нее были истинно Маршевы. Больше всего люди ломали себе головы над обстоятельствами ее ранней смерти, случившейся при рождении моей бабушки — ее единственного ребенка. Имя Марша вызывало у меня весьма неприятные ассоциации, так что мне не доставила удовольствия новость о принадлежности этого имени к моему собственному родословному древу, равно как и намек мистера Пибоди на то, что и у меня самого глаза настоящего Марша. Однако я поблагодарил его за сведения, которые могли оказаться ценными, после чего снял копии с весьма многочисленных документов, имеющих отношение к семейству Орни.
Из Бостона я отправился домой, в Толидо,
[89] а позже провел месяц в Моми, восстанавливая силы после тяжких испытаний, выпавших на мою долю. В сентябре я отбыл в Оберлин заканчивать свое обучение и до следующего июня был занят учебой и другими студенческими делами. О пережитых ужасах мне напоминали только случавшиеся изредка визиты правительственных чиновников в связи с кампанией, которую начали по моим настойчивым призывам и на основании моих свидетельств. Примерно в середине июля — ровно через год после той инсмутской истории — я провел неделю в Кливленде, в семействе покойной матушки, сверяя данные своих генеалогических изысканий с хранящимися здесь записями, преданиями и прочими семейными материалами в надежде создать на основе всего этого некую единую схему.
Особого удовольствия от этих занятий я не получил, ибо атмосфера дома Уильямсонов всегда действовала на меня угнетающе. Здесь существовала какая-то наследственная болезненность, и матушка, когда я был ребенком, не одобряла моих посещений ее родителей, хотя всегда хорошо принимала своего отца, когда тот приезжал в Толедо. Моя бабушка, рожденная в Аркхеме, казалась странной и даже немного пугала меня; не помню, чтобы я особенно горевал после ее исчезновения. Мне тогда исполнилось восемь; говорили, что после самоубийства ее старшего сына Дугласа, моего дяди, она сильно горевала, а потом исчезла неведомо куда. Дядя застрелился после поездки в Новую Англию — той самой поездки, которая дала повод вспомнить о нем в Аркхемском историческом обществе.
Этот дядя был очень похож на нее, и я всегда его недолюбливал, как и бабушку. Какое-то пристальное, немигающее выражение их лиц внушало мне подсознательную неприязнь. Моя мать и дядя Уолтер походили не на них, а на своего отца, хотя у моего бедного маленького кузена Лоренса — сына дяди Уолтера — сходство с бабушкой выразилось еще до того, как его состояние потребовало постоянной изоляции в Кантонской лечебнице. Я не видел его четыре года, но дядя как-то намекнул, что его состояние, как физическое, так и психическое, совсем плохо. Очевидно, на него так страшно подействовала смерть его матери, случившаяся за два года до того. Теперь домашним хозяйством в Кливленде заправляют мой дед и его овдовевший сын Уолтер, но намять былых времен неотступно витает над ними. Я тихо ненавидел это место и старался закончить свои изыскания как можно скорее. Дед завалил меня записями и семейными реликвиями Уильямсонов, однако я больше полагался на дядю Уолтера, который предоставил в мое распоряжение все свои архивы, содержащие письма, вырезки, фамильные вещи, фотографии и миниатюры рода Орни.
Вот тогда-то, перечитывая письма и рассматривая портреты семейства Орни, я и начал испытывать нечто вроде ужаса перед собственной родословной. Как я уже говорил, моя бабка и дядя Дуглас всегда вызывали во мне какое-то тревожное чувство. Теперь, спустя годы после их ухода, я пристально всматривался в их портреты со все возрастающим отвращением и неприятием. Я не сразу понял, в чем дело, но постепенно в мое подсознание стало навязчиво вторгаться ужасное сравнение, хотя рассудок упорно отказывался допустить даже малейшие подозрения подобного свойства. Характерное выражение их лиц теперь напоминало мне нечто такое, чего не напоминало прежде, — нечто такое, что способно вогнать в состояние безумной паники, если слишком настойчиво об этом думать.
Но самый страшный удар я получил, когда дядя решил показать мне драгоценности семейства Орни, хранящиеся в банковском сейфе в деловой части города. Среди них были действительно весьма изящные вещицы, но одну коробку с необычными старинными украшениями, оставшимися от моей таинственной прапрабабки, дяде явно не хотелось показывать. Он сказал, что они слишком вычурны и испещрены узорами, вызывающими чуть ли не отвращение, и, насколько он помнил, никто никогда не показывался в них на публике, хотя моя бабушка иногда с удовольствием их разглядывала. Семейные легенды приписывали им темное прошлое, а французская гувернантка моей прапрабабки говаривала, что их не следует носить в Новой Англии, хотя в Европе, возможно, появляться в них вполне безопасно.
Медленно и неохотно распаковывая предметы, дядя призывал меня не слишком изумляться нелепости и нарочитой уродливости орнамента. Художники и археологи, осмотрев эти изделия, признали их сработанными с превосходным мастерством, однако никто из них так и не смог точно определить материал, из которого они изготовлены, равно как и причислить их к какому-то определенному направлению или стилю искусства. Там было два браслета, тиара и род пекторали,
[90] причем рельеф на последней изображал фигуры почти непереносимой вычурности.
Во время подготовки к этому показу я не давал воли эмоциям; но лицо, видно, выдавало мой все возрастающий страх. Дядя что-то заметил и, перестав разворачивать свои экспонаты, всмотрелся в мое лицо. Я жестом просил его продолжать, что он и сделал все так же неохотно. Когда первая вещь — тиара — появилась из упаковки, он ожидал моей реакции, но вряд ли мог предвидеть, как я отреагирую на самом деле. Да и для меня самого это было неожиданно, ибо я думал, что достаточно предуведомлен о том, какое именно ювелирное изделие предстанет перед моим взором. Последовало мое безмолвное падение в обморок, точно так же, как это случилось за год до того, на заросшем ежевикой участке железной дороги.
Жизнь моя с этого дня погрузилась в кошмар тяжких размышлений и мрачных предчувствий, ибо я не знал, сколько во всем этом безобразной правды и сколько — безумия. Происхождение моей прапрабабки Марш покрыто мраком, а муж ее жил в Аркхеме… И не говорил ли старый Зейдок, что дочь Оубеда Марша от уродливой второй жены была обманным путем выдана замуж за жителя Аркхема? И что там бормотал дряхлый пьяница о схожести моих глаз с глазами капитана Оубеда? Куратор в Аркхеме тоже намекал, что у меня глаза настоящего Марша. Неужели Оубед Марш — мой прапрапрадед? Кем — или чем — в таком случае была моя прапрапрабабка? Но, быть может, это всего лишь невероятное, безумное совпадение? Эти украшения из светлого золота отец моей прапрабабки, кем бы он ни был, вполне мог купить у какого-нибудь инсмутского матроса. И пучеглазый вид бабушки и дяди-самоубийцы, должно быть, чистая фантазия с моей стороны — чистая фантазия, порожденная инсмутским мороком, который окрасил мое воображение в столь мрачные тона. Но почему дядя наложил на себя руки сразу после поездки в Новую Англию, где он изучал свою родословную?
Более двух лет я с переменным успехом гнал от себя подобные мысли. Отец устроил меня в страховую контору, и я с головой погрузился в работу. Однако зимой 1930/31 года меня стали посещать эти сны. Поначалу они приходили редко и подкрадывались исподволь, но по прошествии нескольких недель участились, становясь все живее и ярче. Огромные подводные пространства открывались передо мной, и я блуждал в титанических затонувших галереях и лабиринтах покрытых водорослями циклопических стен, где лишь экзотические рыбы были моими спутниками. Затем в снах стали являться другие создания, наполняя меня в момент пробуждения неописуемым ужасом. Однако сами сновидения не казались мне ужасными — я был одним из них, носил их нечеловеческие одеяния, следовал их обычаям и вместе с ними совершал чудовищные ритуалы в храмах на океанском дне.
Я видел там больше, чем мог потом вспомнить, но даже того, что вспоминалось мне каждое утро, было бы достаточно, чтобы прослыть сумасшедшим или гением, если бы я когда-нибудь осмелился описать это. Казалось, какие-то властные силы постепенно перетаскивали меня из нормального, привычного мира в неведомую чужеродную пучину, и этот процесс отражался на мне самым тяжким образом. Мое здоровье и внешность постоянно ухудшались, так что в конце концов я вынужден был смириться с жизнью инвалида и затворника. Какой-то необычный нервный недуг овладевал мною, и временами я стал замечать, что не способен закрыть глаза. Потому-то и начал я с возрастающей тревогой всматриваться в зеркало. Наблюдать медленное разрушительное действие болезни всегда неприятно, а в моем случае это было отягощено соображениями иного порядка. Отец также, казалось, что-то заметил, ибо стал поглядывать на меня с любопытством и почти испуганно. Что со мной происходило? Неужели я обретал сходство со своей бабушкой и дядей Дугласом?
В одну из ночей мне приснился жуткий сон, в котором я встретился в морских глубинах с моей бабушкой. Жила она в фосфоресцирующем дворце со множеством террас, с садами странных чешуйчатых кораллов и напоминающих ветвистые деревья водорослей, и приветствовала меня с сердечностью, таившей в себе нечто сардоническое. Она изменилась — как меняются все, уйдя в подводный мир, — и сказала мне, что никогда не умирала. Нет, просто она ушла после гибели сына, который, узнав обо всем, изменил царству, чьи чудеса — ожидавшие и его — он презрительно отверг выстрелом пистолета. Это царство предопределено и мне, и я не должен избегать этого пути. Я никогда не умру, но для этого мне придется жить с теми, кто жил в начале времен, еще до того, как человек заселил землю.
Я встретил также ту, что была ее бабушкой. Ибо восемь тысяч лет Рхт\'тхиа-л\'ий прожила в У\'ха-нтхлей, и туда же вернулась она после смерти Оубеда Марша. У\'ха-нтхлей не был разрушен, когда люди верхней земли принесли в море смерть. Поврежден — да, но не разрушен. Морских Существ вообще невозможно истребить, хотя древняя магия забытых Прежних Существ способна их остановить и обуздать. До поры они будут жить тихо и скрытно; но в некий день они вновь поднимутся, чтобы воздать должное Великому Ктулху и принести жертвы, ему потребные. На сей раз они выберут своей целью город покрупнее Инсмута. Тогда они уже были готовы распространиться и переместили наверх все то, что должно было помочь им в этом, но теперь им придется ждать следующего раза. Я же, по чьей вине люди верхней земли принесли в море смерть, должен буду покаяться, но наказание не будет слишком тяжелым. В этом сновидении я впервые увидел шоггота — зрелище, заставившее меня проснуться с безумным криком. А зеркало этим утром сказало мне, что я окончательно обрел «инсмутский вид».
Пока что я не застрелился, как сделал мой дядя Дуглас. Пистолет, правда, купил и почти решился на этот шаг, но меня удержали от него некоторые сновидения. Время крайних степеней ужаса миновало, и вместо страха перед неизведанными морскими глубинами я начал испытывать головокружительное влечение к ним. Я совершал во сне удивительные вещи и, пробуждаясь, вспоминал эти сновидения уже не со страхом, а с чем-то вроде восторга. Не думаю, что мне надо ждать полной перемены, как ее ожидало большинство. Если я сделаю так, отец, вероятно, упрячет меня в лечебницу, как это сделали с моим бедным маленьким кузеном. Изумительные и неслыханные роскошества ожидают меня внизу, и очень скоро я их увижу. Йа-Р\'лайх! Ктулху фхтагн! Йа! Йа! Нет, я не застрелюсь — и ничто не заставит меня застрелиться!
Я придумаю, как мне вытащить своего кузена из сумасшедшего дома в Кантоне, и мы вместе отправимся в дивно-помраченный Инсмут. Мы поплывем к темнеющему в океане рифу и сквозь черные пучины уйдем вниз, к циклопическому и многоколонному У\'ха-нтхлей, в это пристанище Морских Существ, где мы будем жить вечно среди великих красот и чудес.
Заброшенный дом
[91]
(перевод О. Мичковского)
1
Даже самым леденящим ужасам нередко сопутствует ирония. Порою она составляет их неотъемлемую часть, порою связана с ними опосредованно, через тех или иных лиц или места. Прекрасным образцом иронии последнего рода может служить случай в старинном городе Провиденсе в конце сороковых, когда там частенько гостил Эдгар Аллан По в пору своего безуспешного сватовства к даровитой поэтессе Хелен Уитмен. Обычно По останавливался в «Мэншн-хаус» на Бенефит-стрит — той самой гостинице, что некогда носила название «Золотой шар» и в разное время привечала таких знаменитостей, как Вашингтон, Джефферсон и Лафайет. Излюбленный маршрут прогулок поэта пролегал вверх по названной улице к дому миссис Уитмен и расположенному на соседнем холме погосту церкви Святого Иоанна с его многочисленными надгробиями восемнадцатого века, скрытыми под сенью древ и имевшими для По особое очарование. Ирония же состоит в следующем. Во время этих прогулок, повторявшихся изо дня в день, величайший мастер ужаса и гротеска всякий раз проходил мимо одного дома на восточной стороне улицы — обветшалого старомодного строения, торчавшего на склоне холма, с большим запущенным двором, существовавшим еще с тех времен, когда окружающая местность фактически находилась за чертой города. Нет указаний на то, что По когда-либо писал или говорил об этом доме, как нет и оснований утверждать, что он вообще обращал на него внимание. Тем не менее, именно этот дом, в глазах двух людей, обладающих некоторой информацией, по ужасам своим не только равен, но даже превосходит самые безумные из вымыслов гения, столь часто проходившего мимо него в неведении, и поныне взирает на мир тусклым взглядом своих оконниц, как пугающий символ всего неописуемо чудовищного и ужасного.
Строение это было и, пожалуй, остается объектом такого рода, которые всегда привлекают внимание любопытных. Изначально имевшее вид обычного фермерского дома, впоследствии оно приобрело ряд черт, типичных для новоанглийской колониальной архитектуры середины восемнадцатого столетия, и превратилось в помпезный двухэтажный особняк с остроконечной крышей и глухой мансардой, георгианским парадным входом и внутренней панельной обшивкой в тогдашнем вкусе. Дом стоял на западном склоне холма и был обращен фасадом на юг; нижние окна с правой его стороны находились почти вровень с землей, зато левая половина дома, граничившая с улицей, была открыта до самого основания. Конструкция дома, чей фундамент был заложен более полутора веков назад, изменялась по мере улучшения и выпрямления дороги, пролегавшей рядом с ним. Речь идет все о той же Бенефит-стрит, которая прежде называлась Бэк-стрит и представляла собой узкую улочку, петлявшую между могилами первых поселенцев. Выпрямить ее удалось лишь после того, как с перезахоронением тел на Северном кладбище отпало единственное моральное препятствие к тому, чтобы проложить путь прямо через старые фамильные делянки.
Первоначально западная стена дома возвышалась на расстоянии около шести метров от дороги, однако в результате расширения последней, осуществленного незадолго до Революции, интервал существенно сократился, а подвальный этаж обнажился настолько, что пришлось соорудить кирпичную стену с двумя окнами и дверью, оградившую его от нового маршрута для публичного передвижения. Когда сто лет тому назад был проложен тротуар, промежуток между домом и улицей исчез окончательно, и во время своих променадов По мог видеть лишь серую кирпичную стену высотой в три метра, вплотную примыкавшую к тротуару, да свес крытой дранкой крыши.
Обширный земельный участок простирался от дома вверх по склону холма почти до Уитон-стрит. Пространство между фасадом дома и Бенефит-стрит располагалось значительно выше уровня тротуара, образуя своего рода террасу, опиравшуюся на высокий каменный вал, сырой и замшелый. Узкие и крутые ступени, выдолбленные в камне, вели вверх, в мир запущенных лужаек, неухоженных огородов и осыпающихся кирпичных кладок, где в беспорядке валялись разбитые цементные урны, ржавые котлы, узловатые треноги, некогда служившие им опорой, и тому подобные предметы, образуя живописный фон для видавшей виды парадной двери с зияющим над ней веерообразным оконным проемом, прогнившими ионическими пилястрами и изъеденным червями треугольным фронтоном.
Все, что я слышал о заброшенном доме в детстве, сводилось к необыкновенно большому количеству людей, которые в нем умерли. Именно это обстоятельство якобы и заставило первых владельцев покинуть дом лет через двадцать после того, как он был построен. Причиной смертей, скорее всего, была нездоровая атмосфера, обусловленная сыростью и погаными наростами в подвале, всепроникающим тошнотворным запахом, сквозняками или, наконец, недоброкачественной водой. Любого из перечисленных факторов было бы вполне достаточно, а дальше таких предположений никто из моих знакомых не шел. И только записные книжки моего дядюшки, неутомимого собирателя древностей доктора Илайхью Уиппла, поведали мне о более мрачных подозрениях, ходивших среди старой прислуги и простого люда; подозрениях, никогда не покидавших пределы узкого круга посвященных и по большей части забытых к тому времени, когда Провиденс вырос в крупный современный город с быстро меняющимся составом населения.
Здравомыслящие горожане никогда не ассоциировали этот дом с нечистой силой. Об этом свидетельствует полное отсутствие рассказов о лязгающих цепях, ледяных сквозняках, блуждающих огоньках и чужих лицах за окнами. Иные максималисты называли дом «дурным местом», но не более того. Что действительно не вызывало сомнений, так это неслыханное количество людей, которые в нем умирали — точнее, умерли, ибо после известных событий шестидесятилетней с лишним давности он остался без жильцов ввиду полной невозможности быть сданным внаем. В этом доме редко кто умирал скоропостижно и по какой-то конкретной причине. Общим для многих смертей было то, что у человека незаметно иссякала жизненная сила, и каждый умирал от того недуга, который в нем уже сидел, но только в гораздо более короткие сроки. А у тех, кто оставался в живых, в различной степени проявлялось малокровие или чахотка, а иногда и снижение умственных способностей, что явно говорило не в пользу целебных качеств помещения. К слову сказать, соседние дома вообще не обладали подобными пагубными свойствами.
Вот все, что было мне известно на тот момент, когда уставший от моих настойчивых расспросов дядюшка показал мне записи, которые в конечном счете подвигли нас обоих начать расследование. В пору моего детства в страшном доме никто не жил; в расположенном на террасе дворе, где никогда не зимовали птицы, росли одни бесплодные, безобразно искривленные, старые деревья, высокая, густая и неестественно блеклая трава да уродливые, как ночной кошмар, сорняки. Детьми мы часто посещали это место, и я до сих пор помню тот своеобразный азартный страх, который я испытывал не только перед нездоровой причудливостью этой зловещей растительности, но и перед странной атмосферой и запахом полуразрушенного здания, куда мы часто проникали через незапертую парадную дверь, чтобы пощекотать себе нервы. Маленькие оконца были по большей части лишены стекол, и невыразимый дух запустения овевал еле державшуюся камышитовую обшивку, ветхие внутренние ставни, отстающие обои, отваливающуюся штукатурку, шаткие лестницы и сломанную мебель. Пыль и паутина вносили свою лепту в общее ощущение ужаса, и подлинным храбрецом считался тот мальчик, который отваживался добровольно подняться по стремянке на чердак, обширное балочное пространство которого получало свет лишь через крошечные угловые оконца и было заполнено сваленными в кучу обломками сундуков, стульев и прялок, за многие годы окутанными паутиной настолько, что они приобрели самые чудовищные и дьявольские очертания.
И все же самым страшным местом в доме был не чердак, а сырой и промозглый подвал, внушавший нам наибольший ужас, хотя он почти вплотную примыкал к людной улице, от которой его отделяла лишь тонкая дверь да кирпичная стена с окошком.
Мы не были уверены, стоило ли заходить в дом, уступая естественной тяге к неизвестному и пугающему, либо же следовало сторониться его, дабы не навредить душе и рассудку. Ибо, с одной стороны, дурной запах, пропитавший весь дом, ощущался здесь в наибольшей степени; с другой стороны, нас пугала та белая грибовидная поросль, что появлялась в иные дождливые летние дни на твердом земляном полу. Эти грибы, гротескно схожие с растениями во дворе, имели поистине жуткие формы, представляя собой отвратительные карикатуры на поганки и «индейские трубки»
[92], каких мне не случалось видеть нигде больше. Они быстро разлагались и на определенной стадии начинали слегка фосфоресцировать, так что запоздалые прохожие нередко рассказывали о бесовских огоньках, мерцающих за источающими смрад оконницами.
Даже в разгар самых буйных своих сумасбродств в канун Дня всех святых мы не наведывались в подвал в темное время суток, зато во время дневных посещений не раз наблюдали упомянутое свечение, особенно в пасмурную и сырую погоду. Было еще одно явление, более неуловимое и необычное, казавшееся нам реально существующим, но, скорее всего, существовавшее лишь в нашем воображении. Я имею в виду расплывчатое белесое пятно на грязном полу — как бы налет плесени или селитры, который мы порой смутно различали среди скудной грибовидной поросли перед огромным очагом в подвальной кухне. Иногда нам бросалось в глаза жутковатое сходство этого пятна с очертаниями скрюченной человеческой фигуры, хотя в большинстве случаев такого сходства не наблюдалось, а зачастую никакого белесого налета не было вовсе. Как-то в дождливый полдень, когда сходство было особенно сильным и когда, как мне почудилось, над пятном поднималось какое-то испарение, слабое, желтоватое и мерцающее, которое улетучивалось в зияющую дыру дымохода, я рассказал об увиденном дяде. В ответ он только улыбнулся, но в улыбке его, казалось, промелькнуло некое воспоминание. Позднее я узнал, что о подобном явлении гласят простонародные поверья, связанные с безобразными, уродливыми формами, которые порой принимает дым, покидая широкий дымоход, и гротескными контурами, которые приобретают извилистые корни деревьев, пробившиеся в подвал сквозь щели меж камнями фундамента.
2
Пока я не достиг совершеннолетия, дядя не спешил знакомить меня с собранными им сведениями и материалами, касавшимися страшного дома. Доктор Уиппл был консервативным здравомыслящим врачом старого закала и, несмотря на весь свой интерес к этому загадочному месту, остерегался поощрять юный, неокрепший ум в тяге к сверхъестественному. По его мнению, дом и прилегающий к нему участок всего лишь нуждались в основательной санитарной обработке и не были связаны ни с какими аномальными явлениями, но при этом он прекрасно понимал, что сама живописность и неординарность строения, не оставлявшая равнодушным даже такого закоренелого материалиста, как он, в живом воображении мальчика непременно будет вызывать самые жуткие образные ассоциации.
Дядюшка жил бобылем. Этот седовласый, чисто выбритый, одевавшийся по старой моде джентльмен слыл местным летописцем и неоднократно скрещивал полемическую шпагу с такими любителями дискуссий и охранителями традиций, как Сидни С. Райдер
[93] и Томас У. Бикнелл. Он и его единственный слуга жили в георгианском особняке с дверным кольцом и лестницей с железными перилами, стоявшем на крутом подъеме Норт-Корт-стрит, рядом со старинным кирпичным зданием, где некогда располагались суд и колониальная администрация. Именно в этом здании 4 мая 1776 года дедушка моего дяди (между прочим, двоюродный брат того самого капитана Уиппла, чей капер в 1772 году потопил военную шхуну «Гасни» флота ее величества) голосовал за независимость колонии Род-Айленд. В библиотеке — сыром, низком помещении с потемневшей от времени панельной обшивкой, затейливыми резными украшениями над камином и крошечными оконцами, затененными виноградными лозами, — дядю окружали старинные фамильные реликвии и бумаги, содержавшие немало многозначительных аллюзий на заброшенный дом по Бенефит-стрит. Кстати, этот очаг заразы находится совсем рядом, так как Бенефит-стрит, идущая по склону крутого холма, где ранее стояли дома первых поселенцев, проходит прямо над бывшим зданием суда. Когда наконец мои докучливые просьбы и зрелость лет вынудили дядю поведать мне все, что он знал о заброшенном доме, передо мной предстала довольно странная хроника. Все это обилие фактов, дат и скучнейших генеалогических построений пронизывало ощущение некоего гнетущего и неотвязного ужаса и сверхъестественной демонической злобы, что произвело на меня впечатление гораздо более сильное, нежели на моего почтенного дядюшку. События, казалось бы, ничем между собой не связанные, складывались в одно целое самым удивительным и жутким образом; а несущественные на первый взгляд подробности давали повод для самых чудовищных предположений. Меня одолел новый жгучий интерес, в сравнении с которым прежнее детское любопытство казалось мне теперь необоснованным и смешным. Это первое откровение подвигло меня на тщательное расследование и в конечном счете вынудило решиться на леденящий душу эксперимент, оказавшийся губительным для меня и моего родственника. Ибо дядюшка все-таки настоял на том, чтобы принять участие в начатых мною изысканиях, и дождливая ночь, проведенная нами в том доме, стала для него последней. Как мне не хватает этого милого человека, чья долгая жизнь была образцом честности, добродетели, изысканного вкуса, великодушия и учености! В память о нем я воздвиг мраморную урну на кладбище Святого Иоанна, которое так любил Эдгар По: оно расположено на вершине холма под сенью высоких ив, где могилы и надгробия смиренно теснятся между старинной церковью изданиями Бенефит-стрит.
История дома, открывавшаяся целым лабиринтом дат, не содержала и намека на какую-либо зловещую тайну ни в связи с его постройкой, ни в связи с воздвигшим его семейством, состоятельным и почтенным. Тем не менее уже с самого начала ощущалась какая-то надвигающаяся угроза, в скором времени принявшая ощутимые масштабы. Летопись, добросовестно составленная дядей из разрозненных фактов, начиная с постройки дома в 1763 году, отличалась удивительным изобилием подробностей. Первыми жильцами дома были некто Уильям Гаррис, его супруга Роби Декстер и дети: Элькана, Абигайль, Уильям-младший и Рут, появившиеся на свет соответственно в 1755, 1757, 1759 и 1761 годах. Гаррис был преуспевающим купцом и вел морскую торговлю с Вест-Индией через фирму Обедайи Брауна и его племянников. Когда в 1761 году Браун-старший приказал долго жить и компанию возглавил его племянник Николас, Гаррис стал хозяином 120-тонного брига «Пруденс», что дало ему возможность построить собственный дом, о котором он мечтал со дня женитьбы.
Выбранное им место — недавно выпрямленный отрезок новой, фешенебельной Бэк-стрит, проходившей по склону холма над многолюдным Чипсайдом, — не оставляло желать лучшего, а возведенное здание, в свою очередь, делало честь выбранному месту. Это было лучшее, на что мог претендовать человек с умеренными средствами, и Гаррис поспешил въехать в новый дом накануне рождения пятого ребенка. Мальчик появился на свет в декабре, но был мертворожденным. В течение следующих полутора столетий ни один ребенок не родился в этом доме живым.
В апреле следующего года на семью обрушилось новое горе: дети внезапно заболели, и двое из них, Абигайль и Рут, умерли, не дожив до конца месяца. По заключению доктора Джоуба Айвза, их унесла в могилу какая-то разновидность скарлатины; другие врачи в один голос утверждали, что болезнь скорее напоминала туберкулез или скоротечную чахотку. Как бы то ни было, но она, видимо, оказалась заразной, ибо именно от нее в июне того же года скончалась служанка по имени Ханна Бауэн. Еще один слуга, Илай Лиддисон, постоянно жаловался на дурное самочувствие и уже было собирался вернуться на отцовскую ферму в Рехобот, как вдруг воспылал страстью к Мехитабель Пирс, принятой на место Ханны. Илай умер на следующий год, год воистину скорбный, поскольку он был ознаменован кончиной самого Уильяма Гарриса, здоровье которого не выдержало климата Мартиники, где ему за последние десять лет приходилось часто и подолгу бывать по служебным делам. Молодая вдова так и не оправилась от потрясения, вызванного смертью мужа, а кончина ее старшей дочери Эльканы, последовавшая спустя два года, нанесла окончательный удар по рассудку несчастной женщины. В 1768 году она впала в легкое умопомешательство, и с тех пор ее держали взаперти на верхнем этаже дома. Забота о хозяйстве и семье пала на плечи ее старшей сестры, незамужней Мерси Декстер, которая переехала к ним. Худая и некрасивая Мерси обладала недюжинной физической силой, однако после переезда здоровье ее стало резко ухудшаться. Она была исключительно предана своей несчастной сестре и питала особую привязанность к своему племяннику Уильяму, единственному из детей, кто остался в живых. Правда, этот некогда румяный крепыш превратился в хилое, рахитичное существо. В том же году умерла служанка Мехитабель, и сразу после ее смерти уволился второй слуга, Смит по прозвищу Береженый, не дав своему поступку сколько-нибудь вразумительного объяснения, если не считать каких-то совершенно диких небылиц и сетований на то, будто ему не нравился запах в доме. Какое-то время Мерси не могла найти новых слуг, поскольку семь смертей и одно умопомешательство за пять лет запустили механизм распространения сплетен, которые в скором времени приобрели самый абсурдный характер. В конце концов ей все же удалось найти двоих из другой местности: это были Энн Уайт, неприветливая особа из той части Норт-Кингстауна, которая позднее приобрела статус отдельного города под названием Эксетер, и расторопный бостонец по имени Зенас Лоу.
Первым человеком, кто придал зловещим пересудам более или менее конкретные очертания, стала Энн Уайт. Мерси следовало бы хорошенько подумать, прежде чем нанимать в прислуги уроженку Нуснек-Хилла, дремучей дыры, что была и остается гнездом самых диких суеверий. Еще в 1892 году жители Эксетера выкопали мертвое тело и подвергли сердце трупа торжественному сожжению, дабы предотвратить пагубные для общественного здоровья и мира влияния, которые якобы не замедлили бы воспоследовать, если бы покойник был оставлен в покое. Можно себе представить настроения тамошней общины в 1768 году! Язык у Энн Уайт был настолько злым и длинным, что через несколько месяцев ее пришлось уволить, а на ее место взять верную и добрую амазонку из Ньюпорта Марию Роббинс.
Между тем несчастная Роби Гаррис окончательно потеряла рассудок и принялась оглашать на весь дом свои сны и видения, носившие самый чудовищный характер. Ее ужасающие вопли могли продолжаться часами, что в конце концов вынудило домашних временно поселить ее сына в доме его двоюродного брата Пелега Гарриса, жившего в Пресвитерианском переулке, по соседству с новым зданием колледжа. Как следствие, мальчик заметно поправился, и если бы Мерси руководствовалась не только благими намерениями, но и здравым смыслом, она бы оставила его у брата насовсем. О том, что именно выкрикивала миссис Гаррис во время своих буйных припадков, семейное предание умалчивает, в лучшем случае приводя настолько экстравагантные примеры, что они опровергают сами себя ввиду их нелепости. Ну разве не абсурдно звучит утверждение, будто женщина, имевшая лишь самые элементарные познания во французском, могла часами выкрикивать просторечные и непристойные выражения на этом языке или будто она же, сидя в одиночестве и под надежным надзором, во всеуслышание жаловалась на то, что якобы ее щипало и кусало некое существо с пристальным взглядом? В 1772 году умер Зенас, и, узнав об этом, миссис Гаррис разразилась пугающе радостным смехом, совершенно ей не свойственным. Она скончалась на следующий год и была похоронена на Северном кладбище рядом с мужем.
В 1775 году, когда началась война с Англией, Уильяму Гаррису-младшему, несмотря на его шестнадцать лет и слабое телосложение, удалось поступить в обсервационный корпус под командованием генерала Грина, и с этого дня его здоровье и карьера стремительно пошли в гору. В 1780 году, будучи уже капитаном род-айлендских волонтеров на территории Нью-Джерси (ими командовал полковник Энджел), он женился на Фиби Хетфилд из Элизабеттауна, а в следующем году, уйдя в почетную отставку, вернулся в Провиденс вместе с молодой женой.
Нельзя сказать, что возвращение славного воина ничем не было омрачено. Дом, правда, по-прежнему оставался в хорошем состоянии, а улицу расширили и переименовали из Бэк-стрит в Бенефит-стрит, зато Мерси Декстер претерпела печальную и странную метаморфозу: эта некогда крепкая женщина превратилась в сутулую и жалкую старуху с глухим голосом и мертвенно-бледным лицом. На удивление сходное превращение произошло и с единственной оставшейся служанкой Марией. Осенью 1782 года Фиби Гаррис родила мертвую девочку, а 15 мая следующего года Мерси Декстер завершила свой самоотверженный, скромный и добродетельный жизненный путь.
Уильям Гаррис, теперь уже полностью удостоверившись в нездоровой атмосфере своего жилища, принял меры к переезду, предполагая в ближайшем будущем заколотить дом навсегда. Сняв комнаты для себя и жены в недавно открывшейся гостинице «Золотой шар», он занялся возведением нового, более фешенебельного дома на Вестминстер-стрит, в строящемся квартале за Большим мостом. Именно там в 1785 году появился на свет его сын Дыоти, и там семья благополучно жила до тех пор, пока наступление коммерческих заведений, заполонивших округу, не вынудило ее вернуться на противоположный берег реки, в новый жилой район Ист-Сайд и поселиться на Энджел-стрит, пролегавшей по ту сторону холма, где в 1876 году ныне покойный Арчер Гаррис построил себе пышный, но безвкусный особняк с мансардой. Уильям и Фиби скончались в 1797 году во время эпидемии желтой лихорадки, и Дьюти был взят на воспитание своим кузеном Рэтбоуном Гаррисом, сыном Пелега.
Рэтбоун был человеком практичным и сдавал дом на Бенефит-стрит внаем, несмотря на последнюю волю Уильяма, не желавшего, чтобы там кто-то жил. Как опекун, он считал, что мальчик должен получать от своей собственности как можно больше дохода, и его нимало не смущали ни смерти и болезни, вследствие которых жильцы сменяли друг друга с быстротой молнии, ни растущая враждебность к дому со стороны горожан, и когда в 1804 году муниципалитет распорядился, чтобы территория дома была окурена серой и смолой, он едва ли ощутил что-то, кроме легкой досады. Поводом для такого решения городских властей послужили четыре смерти, вызванные, предположительно, уже сходившей в то время на нет эпидемией лихорадки и возбудившие немало досужих толков. Ходил, в частности, слух, что дом источает лихорадочные миазмы.
Что касается Дьюти, то судьба дома почти его не волновала, поскольку, достигнув совершеннолетия, он поступил в военно-морской флот и во время войны 1812 года
[94] с отличием служил на капере «Бдительный» под началом капитана Кэхуна. Воротясь целым и невредимым, в 1814 году он женился и вскоре стал отцом. Последнее событие произошло в ту памятную ночь на 23 сентября 1815 года, когда случился сильнейший шторм и воды залива затопили полгорода; при этом один шлюп увлекло волнами аж до Вестминстер-стрит, и мачты его стучали в окна Гаррисов как бы в символическое подтверждение того, что младенец с говорящим именем Уэлком, то есть «желанный», родился сыном моряка.
Уэлком не пережил своего отца: он пал смертью храбрых в битве при Фредериксбурге
[95] в 1862 году. В глазах Уэлкома и его сына Арчера заброшенный дом был не более чем старой развалиной, в которой никто не хотел селиться — вероятно, по причине дряхлости и тошнотворного запаха, непременного спутника любой старческой неопрятности. Действительно, дом ни разу не удалось сдать внаем после целого ряда смертей в 1861 году, которые, впрочем, были скоро забыты за всеми треволнениями, вызванными начавшейся войной. Кэррингтон Гаррис, последний из рода по мужской линии, видел в заброшенном доме лишь живописный объект преданий, пока я не поведал ему о своем опыте. Прежде он намеревался сровнять особняк с землей и построить на его месте многоквартирный дом, но после беседы со мной решил провести в него водопровод и пустить жильцов. С тех пор никаких проблем с жильцами не было. Кошмар покинул эти стены.
3
Нетрудно представить, какое сильное впечатление произвела на меня семейная хроника Гаррисов. На всем протяжении этого пространного отчета мне мерещилось назойливое присутствие какого-то злого начала, противного самой природе этого мира; было также очевидно, что зло это связано с домом, а не с семьей. Впечатление мое подтверждалось множеством разрозненных фактов, с грехом пополам сведенных моим дядей в подобие системы: я имею в виду рассказы слуг, газетные вырезки, копии свидетельств о смерти и тому подобные вещи. Я не собираюсь приводить здесь этот материал в полном объеме — дядюшка был неутомимым собирателем древностей и испытывал живейший интерес к страшному дому; упомяну лишь несколько наиболее важных моментов, заслуживающих внимания хотя бы потому, что они воспроизводятся во многих сообщениях из разных источников. К примеру, слуги практически единодушно приписывали неоспоримое верховенство в дурном влиянии затхлому и заплесневелому подвалу. Некоторые из них, в том числе Энн Уайт, никогда не пользовались подвальной кухней, и как минимум в трех сообщениях говорилось о причудливых, порой человеческих, порой инфернальных очертаниях, которые принимали корни деревьев и налеты плесени в том помещении. Эти сообщения вызвали у меня особый интерес в связи с тем явлением, которое я наблюдал собственными глазами, когда был ребенком, и все же меня не покидало ощущение, что самое главное в каждом из этих случаев было в значительной степени искажено дополнениями, заимствованными из местных легенд о привидениях. Энн Уайт, болезненно суеверная, как все выходцы из Эксетера, распространяла самую экстравагантную и в то же время самую убедительную версию, уверяя, что прямо под домом находится могила одного из тех вампиров — то есть мертвецов, сохранивших свою телесную оболочку и питающихся кровью или дыханием живых людей, — чьи богомерзкие легионы отправляются по ночам на кровавый промысел в виде телесных образов или призраков. Чтобы уничтожить вампира, как советуют старые люди, его следует откопать и сжечь у него сердце — или хотя бы всадить ему в сердце осиновый кол. В конечном счете настойчивость, с которой Энн требовала проведения раскопок в подвале, и послужила решающей причиной ее увольнения.
Тем не менее ее байки имели широкую и благодарную аудиторию и принимались на веру тем охотнее, что дом действительно стоял на месте старого кладбища. Лично меня все эти россказни интересовали постольку, поскольку они удивительно согласовывались с некоторыми другими фактами, а именно: словами заблаговременно уволившегося слуги по прозвищу Береженый Смит, жившего в страшном доме намного раньше Энн и не знавшего ее, который жаловался, будто по ночам нечто неведомое «высасывает из него дыхание»; свидетельствами о смерти четырех жертв лихорадки, выданными доктором Чедом Хопкинсом в 1804 году и констатировавшими у покойников необъяснимое малокровие; и, наконец, с обрывками бредовых причитаний несчастной Роби Гаррис, упоминавшей острые клыки какого-то бестелесного существа с тусклым взглядом.
Как бы ни был я свободен от глупых суеверий, сведения эти вызвали у меня странное ощущение, которое было усугублено парой газетных вырезок, касавшихся смертей в страшном доме и разделенных большим промежутком времени, — одной из «Провиденс газетт энд кантри джорнал» от 12 апреля 1815 года, а другой из «Дейли трэнскрипт энд кроникл» от 17 октября 1845 года. В обеих заметках описывался жуткий феномен, двукратное повторение которого, на мой взгляд, было симптоматичным. В том и другом случаях умирающий (в 1815 году пожилая дама по фамилии Стэнфорд, в 1845 году школьный учитель средних лет Элиейзер Дюрфи) претерпевал чудовищную трансформацию, а именно: его глаза становились будто стеклянными, и он пытался укусить за горло лечащего врача. Однако еще более загадочным был последний эпизод, положивший конец сдаче дома внаем: я имею в виду серию смертей от малокровия, каждой из которых предшествовало прогрессирующее умопомешательство, проявлявшееся в том, что больной коварно покушался на жизнь своих близких, пытаясь прокусить им шею или запястье.
Упомянутые смерти относятся к 1860—1861 годам, когда мой дядя только приступил к врачебной практике; он много слышал о них от своих старших коллег перед уходом на фронт. Поистине необъяснимым оставался тот факт, что жертвы — а это были невежественные представители низшего сословия, ибо сдать дурно пахнущий и имевший недобрую славу дом приличным людям было в то время невозможно, — выкрикивали проклятия по-французски, хотя ни один из них ни в коей мере не владел этим языком ранее. То же самое имело место за сто лет до этих смертей в случае несчастной Роби Гаррис, и данное совпадение настолько поразило моего дядюшку, что вскоре после возвращения с войны, выслушав рассказы очевидцев, докторов Чейза и Уитмарша, он начал собирать факты из истории страшного дома. Я не раз убеждался в том, что дядя действительно глубоко размышлял над этим предметом и что он был рад моему интересу к последнему — интересу непредвзятому и сочувственному, позволявшему ему обсуждать со мной такие материи, которые у любого другого не вызвали бы ничего, кроме смеха. Фантазия его не заходила так далеко, как моя, однако он осознавал, что этот дом исключителен по своей способности давать пищу для воображения и достоин внимания хотя бы как источник вдохновения в области гротескного и зловещего.
Я со своей стороны отнесся к предмету со всей серьезностью и сразу приступил не только к проверке показаний очевидцев, но и к сбору новых фактов, насколько это было в моих силах. Я не раз беседовал с престарелым Арчером Гаррисом, тогдашним владельцем дома, вплоть до его смерти в 1916 году, и получил от него и его сестры, ныне еще здравствующей незамужней Элис, авторитетное подтверждение всех семейных дат, собранных моим дядюшкой. Но когда я спрашивал у них, какое отношение мог иметь дом к Франции или ее языку, они признавались, что столь же искренне недоумевают по этому поводу, как и я. Арчер вообще ничего не знал, что же до мисс Гаррис, то она поведала мне лишь о некоем упоминании, которое слышал ее дед, Дьюти Гаррис, и которое могло пролить хоть какой-то свет на эту загадку. Старый морской волк, который на два года пережил своего павшего на поле брани сына Уэлкома, рассказывал ей, что его старая няня Мария Роббинс смутно догадывалась о чем-то таком, что придавало особый, жуткий смысл французскому бреду Роби Гаррис. Мария жила в страшном доме с 1769 года вплоть до переезда семьи в 1783 году и присутствовала при смерти Мерси Декстер. Как-то раз она обмолвилась в присутствии малолетнего Дьюти об одном неординарном обстоятельстве, сопровождавшем последние минуты Мерси, однако со временем он начисто забыл, что это было за обстоятельство, а уж его внучка и подавно не могла сказать ничего определенного. Она и ее брат не так живо интересовались домом, как сын Арчера Кэррингтон, нынешний владелец, с которым я беседовал после своего эксперимента.
Вытянув из Гаррисов всю информацию, какой они обладали, я приступил к изучению старых городских хроник с еще большим энтузиазмом, чем в свое время мой дядюшка. Я хотел иметь исчерпывающие сведения об участке, где стоял дом, начиная с его застройки в 1636 году, а еще лучше — с более древних времен, когда здесь жили индейцы наррагансеты. Прежде всего я установил, что участок некогда входил в состав длинной полосы земли, изначально пожалованной некоему Джону Трокмортону, — одной из многих подобных полос, начинавшихся от улицы Таун-стрит, что идет параллельно реке, и тянувшихся вверх через холм примерно на одной линии с нынешней Хоуп-стрит. Участок Трокмортона в дальнейшем неоднократно подвергался разделу, и я тщательно проследил судьбу того его отрезка, на котором позднее пролегла Бэк-стрит, она же Бенефит-стрит. Легенда гласила, что раньше там действительно располагалось семейное кладбище Трокмортонов, однако, изучив документы более досконально, я обнаружил, что все могилы давным-давно были перенесены на Северное кладбище, находящееся на Потакет-Уэст-роуд.
Неожиданно мне попалось одно свидетельство — по редкостному везению, ибо оно отсутствовало в основном массиве документов и легко могло затеряться, — которое возбудило во мне живейший интерес, так как давало ключ к некоторым наиболее туманным аспектам всей истории. Это был договор об аренде от 1697 года, согласно которому земля переходила в пользование некоего Этьена Руле и его супруги. Наконец-то появился французский след, а вместе с ним и добавочный элемент ужаса, вызванного этим именем из самых отдаленных уголков моей памяти, где у меня хранилась вся информация о страшном доме, почерпнутая из обильного и разнородного чтения. Я принялся лихорадочно изучать бумаги о застройке местности, составленные еще до прокладки и частичного выпрямления Бэк-стрит в период между 1747 и 1758 годами, и сразу нашел то, чего наполовину ждал, а именно: на том самом месте, где теперь находился заброшенный дом, сразу за тогдашним коттеджем с мансардой, Руле с женой в свое время разбили кладбище; в то же время я не обнаружил ни одного упоминания о переносе могил. Заканчивался документ весьма сумбурно, и я был вынужден обшарить библиотеки Шепли и Род-Айлендского исторического общества в поисках дверцы, которая бы отпиралась ключом с именем Этьена Руле. В конце концов мне удалось кое-что откопать, и хотя моя находка носила довольно неопределенный характер, она имела настолько чудовищный смысл, что я немедленно приступил к обследованию подвала заброшенного дома с особыми тщательностью и рвением.
Согласно официальной записи, Руле прибыли в наши края в 1696 году из Ист-Гринвича, спустившись вдоль западного побережья залива Наррагансет. Они были гугенотами из местечка Код в Анжу и столкнулись с немалым противодействием со стороны членов городской управы, прежде чем им разрешили поселиться в Провиденсе. Косые взгляды окружающих преследовали их еще в Ист-Гринвиче, куда они прибыли в 1686 году, после отмены Нантского эдикта;
[96] ходили слухи, будто эта неприязнь выходила за рамки обычных национальных предрассудков или споров из-за земли, вовлекавших многих французских переселенцев в такие раздоры с англичанами, которые не в силах был уладить сам губернатор Эндрос. Но, к счастью, их ревностный протестантизм — слишком ревностный, как утверждали злые языки, — и вопиющая нужда, в которой пребывали изгнанники, помогли им обрести приют в Провиденсе, и смуглолицый Этьен Руле, склонный не столько к земледелию, сколько к чтению непонятных книжек и черчению замысловатых схем, устроился складским клерком на верфь Пардона Тиллингаста в южном конце Таун-стрит. Но спустя годы — лет через сорок, уже после смерти старого Руле — случились какие-то беспорядки, и с тех пор об этих людях не было слышно ни слова.
Тем не менее в течение ста с лишним лет семью Руле часто вспоминали и обсуждали как незаурядное явление в спокойной, размеренной жизни новоанглийского приморского городка. Сын Этьена, Поль, — угрюмый тип, чье неадекватное поведение, вероятно, и спровоцировало те беспорядки, после которых семья бесследно исчезла, — вызывал особый интерес, и, хотя жители Провиденса никогда не разделяли панического страха своих пуританских соседей перед черной магией, с подачи старых кумушек в городе широко распространились рассказы о том, что, дескать, Руле-младший и произносил-то свои молитвы не в урочное время, и направлял-то их не по тому адресу. Вероятно, именно эти слухи легли в основу легенды, которую знала старуха Роббинс. Какое отношение они имели к французскому бреду Роби Гаррис и других обитателей страшного дома, можно было либо только гадать, либо выяснить посредством дальнейших изысканий. Меня интересовало, многие ли из тех, кто был в курсе местных легенд, осознавали ту дополнительную связь с ужасным, о существовании которой мне стало известно благодаря обильному чтению. Я имею в виду полный зловещего смысла эпизод, упоминаемый во французских анналах и связанный с неким Жаком Руле из Кода, приговоренным в 1598 году к костру за бесноватость, но впоследствии помилованным парижским парламентом и заключенным в сумасшедший дом. Он был задержан в лесу, весь в крови и клочьях мяса, вскоре после того, как пара волков задрала мальчугана. Одного из волков видели убегающим вприпрыжку. Чем не история для рассказов у камина, особенно с учетом имени и места действия, но я решил, что кумушки из Провиденса в большинстве своем ее не знали. Если бы знали, то совпадение имен неминуемо повлекло бы за собой какие-нибудь радикальные, вызванные страхом действия. А может быть, именно этот слух, поначалу циркулировавший в ограниченных кругах, со временем привел к тем беспорядкам, кульминацией которых стало бесследное исчезновение семейства Руле?
Я стал все чаще наведываться в проклятое место, изучая нездоровую растительность в саду, осматривая стены здания и внимательно обследуя каждый дюйм земляного пола в подвале. Испросив разрешения у Кэррингтона Гарриса, я подобрал ключ к неиспользуемой двери, ведущей из подвала прямо на Бенефит-стрит, и теперь имел более близкий доступ к внешнему миру, нежели через неосвещенную лестницу, прихожую и парадное. В этом средоточии нездоровой атмосферы я обшаривал каждую пядь, заглядывал в каждый уголок в те долгие послеполуденные часы, когда солнечные лучи просачивались сквозь щели в затканной паутиной надземной двери, по ту сторону которой всего в паре шагов пролегала безопасная пешеходная дорожка. Но — увы! — старания мои не были вознаграждены новыми находками: кругом была все та же угнетающая затхлость, гнилостный запах и странные контуры на полу. Представляю, с каким любопытством разглядывали меня многочисленные прохожие через пустые оконные проемы!
Наконец, по совету дядюшки, я решил обследовать подвал в темное время суток и одной непогожей ночью, вооружившись карманным фонарем, еще раз тщательно осмотрел заплесневелый пол с видневшимися на нем непонятными контурами и пробивавшимися сквозь него причудливо искривленными, слабо фосфоресцирующими грибами. В ту ночь окружающая обстановка давила на меня почему-то сильнее, чем прежде, и я почти не удивился, когда увидел — если только мне не почудилось — очертания скрюченной фигуры, отчетливо выделявшиеся среди белесоватых наростов. Это была та самая фигура, о которой я помнил с детства. Она выглядела необыкновенно четко, и, не отрывая от нее глаз, я снова увидел слабое желтоватое мерцающее испарение, которое ужаснуло меня в дождливый день так много лет назад.
Эта едва различимая, нездоровая, испускавшая слабое свечение дымка поднималась над человекоподобным пятном плесени возле очага; клубясь и извиваясь в темноте, она непрерывно принимала различные неясные, но пугающие формы, постепенно истончаясь и улетучиваясь в черноту огромного дымохода и оставляя за собой характерный мерзкий запах. Все это было ужасно и в моем случае еще усугублялось всем, что мне было известно об этом месте. Дав себе слово не покидать своего поста, что бы ни случилось, я внимательно наблюдал за исчезновением дымки и, наблюдая, не мог отделаться от ощущения, что и она, в свою очередь, плотоядно следит за мной своими не столько видимыми, сколько воображаемыми зрачками. Когда я рассказал обо всем дяде, он пришел в сильное возбуждение и после часа напряженных раздумий принял радикальное решение. Взвесив в уме всю важность предмета и той миссии, которая на нас лежала, он настоял на том, чтобы мы оба подвергли испытанию, а при необходимости и уничтожению скверну этого дома путем совместного неусыпного ночного дежурства в затхлом и заклейменном плесенью подвале.
4
В среду 25 июня 1919 года, с разрешения Кэррингтона Гарриса, которому мы, впрочем, не открыли своих истинных намерений, мы с дядей приволокли в заброшенный дом два складных стула, одну раскладушку и какой-то аппарат для лабораторных экспериментов, весьма сложный и громоздкий. Разместив эти предметы в подвале при свете дня, мы занавесили окна бумагой и покинули дом до вечера, когда было запланировано наше первое дежурство. Перед уходом мы заперли дверь, ведущую из подвала в первый этаж, и теперь, имея ключ от двери с прямым выходом на улицу, могли быть уверены, что наш высокочувствительный аппарат, добытый тайно и за большие деньги, будет оставаться в безопасности столько дней, сколько может нам потребоваться для ночных бдений. План на вечер был таков: до назначенного часа мы оба сидим не смыкая глаз, а затем начинаем дежурить в очередь по два часа каждый, сначала я, потом дядя, в то время как другой отдыхает на раскладушке.
Природная предприимчивость, с которой дядюшка раздобыл аппарат в лабораториях Университета Брауна и арсенала на Крэнстон-стрит, а также инстинктивно выбранное им направление наших поисков убедительно демонстрируют, какой запас жизненных сил и энергии сохранялся в этом восьмидесятилетнем джентльмене. Илайхью Уиппл строго соблюдал правила здорового образа жизни, которые пропагандировал как врач, и если бы в тот вечер ничего не случилось, он бы и по сей день пребывал в полном здравии. Только двое знают о случившемся — Кэррингтон Гаррис и ваш покорный слуга. Я не мог оставить его в неведении, так как дом принадлежал Гаррису и он имел право знать все. Кроме того, мы заранее уведомили его о своем эксперименте, и после того, что случилось с дядей, я знал, что Гаррис поймет меня и поможет мне дать необходимые публичные разъяснения. Выслушав мой рассказ, Гаррис стал белее мела, но согласился помочь и решил, что теперь можно без опаски пустить в дом жильцов.
Заявить, что в ту дождливую ночь дежурства мы не испытывали страха, было бы нелепым и глупым бахвальством. Как я уже говорил, мы были далеки от любых суеверий, однако в процессе ученых штудий и долгих размышлений мы пришли к тому, что известная нам трехмерная вселенная представляет собой лишь ничтожную часть целого космоса вещества и энергии. В данном случае огромное количество свидетельств из многочисленных достоверных источников объективно указывало на существование неких сил, обладающих невероятной мощью и в высшей степени враждебных человеку. Сказать, что мы серьезно верили в вампиров или, скажем, в оборотней, означало бы сделать слишком поверхностное заявление. Вернее было бы выразиться, что мы не отрицали возможность существования неких неизвестных науке и неописанных форм жизненной силы и разреженной материи; форм, крайне редко встречающихся в трехмерном пространстве ввиду своего более тесного родства с другими элементами пространства, но, тем не менее, находящихся в достаточной близости к нам, чтобы время от времени удивлять нас феноменами, которые мы, за отсутствием удобной позиции для наблюдения, вряд ли когда-нибудь сможем понять.
Одним словом, мы с дядей полагали, что множество неоспоримых фактов свидетельствует о некоем пагубном влиянии, гнездящемся в страшном доме, — влиянии, восходящем к кому-то из злополучных французских переселенцев двухвековой давности и по-прежнему проявляющем себя через посредство редких и неизвестных науке законов движения атомов и электронов. На то, что члены семьи Руле находились в противоестественном контакте с внешними кругами бытия — кругами враждебными, внушающими нормальным людям лишь страх и отвращение, — достаточно красноречиво указывали письменные свидетельства. Не могло ли случиться так, что беспорядки, произошедшие в те далекие 1730-е годы, привели в движение некие кинетические структуры в болезненном мозгу одного или нескольких французов — хотя бы того же порочного Поля Руле, — в результате чего структуры эти пережили своих умерщвленных носителей и продолжали функционировать в многомерном пространстве вдоль исходных силовых линий, определенных неистовой злобой возмутившихся горожан?
В свете новейших научных гипотез, разработанных на основе теории относительности и внутриатомной активности, подобный феномен уже не может считаться невозможным ни с точки зрения физики, ни с точки зрения биохимии. Нетрудно вообразить некий чужеродный сгусток вещества или энергии, пусть бесформенный, пусть какой угодно, существование которого поддерживается неощутимым или нематериальным паразитированием на жизненной силе или телесной ткани и жидкости других, более живых организмов, в которые он проникает и с материей которых он иногда сливается. Сгусток этот может быть активно враждебным, а может и просто руководствоваться слепыми мотивами самосохранения. В любом случае такой монстр в рамках нашей системы вещей неизбежно представляет собой аномалию и незваного гостя, и истребление его является священным долгом каждого, кто не враг природе, здоровью и здравому смыслу.
Более всего нас смущало наше полное неведение относительно того, какую форму примет противник. Никто из находившихся в здравом уме ни разу не видел его, и лишь очень немногие более или менее ясно его ощущали. Это могла быть энергия в чистом виде — как бы некая эфирная форма, существующая вне мира вещества; а могло быть и нечто материальное, но лишь отчасти, — какая-нибудь неизвестная науке пластичная масса, способная произвольно видоизменяться, образуя расплывчатые подобия твердой, жидкой, газообразной или разреженной среды. Пятно плесени на полу, желтоватые испарения и извивы древесных корней, фигурирующие в ряде старинных легенд, — все они имели отдаленное сходство с человеческими очертаниями, однако нельзя было сказать ничего определенного о том, насколько показательным и постоянным могло быть это сходство.
Для уничтожения противника мы запаслись двумя видами оружия: большой трубкой Крукса
[97] специальной конструкции, работающей от двух мощных аккумуляторных батарей и оснащенной особыми экранами и отражателями на тот случай, если враг окажется нематериальным и ему можно будет противодействовать только посредством разрушительного эфирного излучения; и парой армейских огнеметов времен мировой войны — на случай, если враг окажется частично материальным и чувствительным к механическому воздействию, ибо, по примеру суеверных эксетерцев, мы готовы были испепелить сердце врага, если бы таковое у него оказалось. Все эти орудия агрессии мы разместили в подвале таким образом, чтобы до них легко было дотянуться с раскладушки и стульев и чтобы они были нацелены на то место перед камином, где находилось пятно плесени, принимавшее различные странные очертания. Кстати, пресловутое пятно на этот раз было едва заметно — как днем, когда мы размещали мебель и механизмы, так и вечером, когда мы приступили непосредственно к дежурству, — и я даже на секунду усомнился, видел ли я его когда-нибудь вообще в более отчетливой форме, но потом вспомнил о легендах.
Мы заступили на дежурство в десять вечера и до поры до времени не замечали никаких перемен. При тусклом мерцании атакуемых ливнем уличных фонарей снаружи и еле заметном свечении омерзительной грибной поросли внутри мы различали источающие сырость каменные стены без малейшего следа известки; влажный, зловонный, подернутый плесенью земляной пол с его непотребными грибами; куски полусгнившей древесины, когда-то служившие скамейками, стульями, столами и прочей, теперь уже трудно сказать какой, мебелью; массивные доски и балки межэтажного перекрытия над головой; увечную дощатую дверь, ведущую в каморы и закрома, расположенные под другими частями дома; крошащуюся каменную лестницу со сломанными деревянными перилами и грубую, закопченную кирпичную кладку камина с какими-то ржавыми железяками внутри очага, намекавшими на наличие в прошлом крюков, подставок, вертелов и дверцы духовки. Помимо вышеперечисленного мы также могли видеть принесенные с собой стулья, походную раскладушку и громоздкие мудреные орудия разрушения.
Как и в прежние свои визиты, мы оставили дверь на улицу незапертой — чтобы иметь прямой и удобный путь к отступлению на тот случай, если бы нам вдруг оказалось не под силу справиться с враждебным явлением. Мы полагали, что наши постоянные ночные бдения рано или поздно спровоцируют таящееся здесь зло на то, чтобы проявить себя, и что мы, заранее вооруженные всем необходимым, сможем расправиться с ним при помощи того или другого орудия, как только достаточно хорошо разглядим и поймем, с чем или кем имеем дело. Сколько времени может потребоваться на то, чтобы «разбудить» и истребить эту сущность или существо, мы не знали. Мы, конечно, понимали, что предприятие наше далеко не безопасно, ибо нельзя было заранее предугадать, насколько сильным окажется враг. И все же мы были уверены, что игра стоит свеч, и без колебаний решились пойти на риск в одиночку, понимая, что, обратившись за посторонней помощью, мы бы выставили себя на посмешище и, вероятно, только погубили бы все дело. Вот в таком настроении мы сидели и беседовали до позднего часа, пока мой дядюшка не стал клевать носом и мне не пришлось напомнить, что ему положено два часа сна.
Мое одинокое бдение в первые часы после полуночи сопровождалось чувством, похожим на страх, — я сказал «одинокое», ибо тот, кто бодрствует в присутствии спящего, одинок в большей степени, чем в любой другой ситуации; быть может, даже более одинок, чем сам это осознает. Дядя дышал тяжело и неровно, шум дождя на улице служил аккомпанементом его глубоким вдохам и выдохам, а в роли невидимого дирижера выступал доносившийся откуда-то издалека звук капающей воды — в этом доме было невыносимо сыро даже в сухую погоду, и такой ливень, как сегодня, мог просто превратить его в болото. При тусклом свете грибов и слабых лучей, украдкой просачивавшихся с улицы сквозь занавешенные окна, я рассматривал старую, неплотную кирпичную кладку стен. Один раз, почувствовав, что задыхаюсь в спертой атмосфере, я приоткрыл дверь и некоторое время глядел то в один, то в другой конец улицы, теша взор знакомыми видами и вдыхая полной грудью нормальный, здоровый воздух. До сих пор не случилось ничего такого, что могло бы вознаградить меня за мое бдение, и я непрерывно зевал, испытывая теперь уже не страх, а только усталость.
Внезапно мое внимание было привлечено звуками, доносившимися со стороны дяди. В течение второй половины первого часа из двух, отведенных ему на сон, он несколько раз беспокойно повернулся с боку на бок; теперь же он начал как-то странно дышать — неравномерно и со вздохами, скорее напоминающими хрипы задыхающегося человека. Посветив на него фонарем и увидев, что он лежит ко мне спиной, я обогнул раскладушку и снова включил фонарь, чтобы проверить, не стало ли ему плохо. И хотя я не увидел ничего особенного, мне стало не по себе — вероятно, оттого, что замеченное мною странное обстоятельство связалось в моем сознании со зловещим характером наших местонахождения и цели, поскольку само по себе оно не было ни пугающим, ни тем более сверхъестественным. А заключалось оно всего-навсего в том, что выражение лица дяди — вероятно, под влиянием каких-то нелепых сновидений, спровоцированных ситуацией, — выдавало сильнейшее внутреннее возбуждение, совершенно для него нехарактерное. Обычно его лицо дышало уверенностью и спокойствием, свойственными всем благородным джентльменам, в то время как теперь на нем отражалась борьба самых разнообразных чувств. Полагаю, что именно это разнообразие и встревожило меня более всего. Дядя, который то хватал воздух ртом, то переворачивался с боку на бок, теперь уже с широко открытыми глазами, представлялся мне не одним, но многими людьми одновременно; он словно перестал быть самим собой.
Потом он принялся бормотать, и меня неприятно поразил вид его рта и зубов. Поначалу слова звучали неразборчиво, но потом — переход был ужасающе резким — я расслышал нечто такое, что сковало меня ледяным страхом, оставившим меня лишь после того, как я вспомнил о широте эрудиции дядюшки и о тех бесконечных часах, которые он просиживал над переводами статей по антропологии и древностям из «Revue des deux mondes».
[98] Да! — почтенный Илайхью Уиппл бормотал на французском языке, и те немногие фразы, которые мне удалось разобрать, могли быть выдержками из самых жутких мифов, которые ему когда-либо случалось переводить из вышеназванного парижского журнала.